— А он уже становится мужчиной, — с удовольствием отмечал Карлос.
— Да, настоящим мужчиной, — соглашалась София, замечавшая, что с некоторых пор Эстебан по утрам старательно проводит по щекам и подбородку бритвой.
Эстебан первый стал постепенно возвращаться к нормальному распорядку жизни, нарушенному в доме за время траура. С каждым днем он поднимался все раньше и раньше и пил теперь утренний кофе вместе со слугами. София с удивлением наблюдала за юношей, ее тревожило, что кузен, который всего несколько недель назад был болезненным и хрупким существом, прямо на глазах превращался совсем в другого человека: он размеренно и ровно дышал, больше не захлебывался в кашле, не страдал от приливов крови к лицу и был полон кипучей энергии, которая не вязалась с костлявыми плечами, худыми ногами и всем его сухопарым телом, истощенным долгими муками. Девушка беспокоилась, как беспокоится мать, замечая первые признаки возмужания в своем сыне. А «сын» этот все чаще и чаще хватал шляпу и, придумывая любой предлог, бродил по улицам; при этом Эстебан скрывал от всех, что по странному стечению обстоятельств он во время этих прогулок неизменно оказывался на портовых улочках или в переулках, лежавших в стороне от главной улицы, — возле старой церкви, недалеко от арсенала. Сначала он вел себя очень робко: в первый день дошел до перекрестка; на следующий день — до другого перекрестка; и так, постепенно преодолевая последние отрезки пути, он оказался на той улице, где помещались игорные притоны и ночные кабачки, непривычно тихие в эти дневные часы. На пороге уже появлялись женщины, только что вставшие, едва успевшие умыться; вдыхая табачный дым, они шутливо заигрывали с юношей, а он убегал от самых бесцеремонных и замедлял шаги перед дверьми тех, которые предлагали себя так тихо, что слышал только он. Из этих домов доносилась не только женская речь, оттуда исходил душный запах притираний, туалетного мыла, праздных тел, разомлевших в теплых постелях, он заставлял быстрее биться сердце Эстебана, понимавшего, что достаточно ему принять мгновенное решение, и он окажется в мире, полном таинственных возможностей. Одно дело — мечтать о близости с женщиной, совсем другое — осуществить мечту, между такой мыслью и ее претворением в жизнь лежит целая пропасть, и глубину этой бездны дано измерить только юному существу: не так просто впервые заключить в объятия женское тело, это неотделимо от смутного ощущения греха, опасности и чего-то еще никогда не изведанного… Десять дней подряд юноша появлялся на этой далекой улице, доходил до последнего дома и уже готов был переступить порог комнаты, где на низенькой скамеечке, не шевелясь, сидела с виду ко всему равнодушная девица, которая благоразумно решила молча ждать. Десять раз он проходил мимо, все еще не осмеливаясь войти, а женщина, уверенная в том, что нынче или завтра он непременно войдет, — она понимала, что он уже остановил свой выбор на ней, — терпеливо ждала. И однажды под вечер голубая дверь наконец-то затворилась за Эстебаном. То, что затем произошло в узкой и душной комнате, единственным украшением которой служили пестрые юбки, висевшие на гвозде, не показалось ему ни значительным, ни необычайным. Современные романы, отличавшиеся неслыханной прежде откровенностью, уже помогли ему понять, что подлинное сладострастие требует более глубоких чувств и невозможно без взаимного тяготения. И все же на протяжении нескольких недель он всякий день возвращался сюда; ему необходимо было доказать самому себе, что он способен, не испытывая ни физических затруднений, ни нравственных укоров, совершать то, что, не задумываясь, совершают все его сверстники; кроме всего прочего, ему, как и всякому мужчине, хотелось приобрести побольше опыта в любовных делах.
— Что это от тебя пахнет такими гадкими духами? — спросила однажды Эстебана двоюродная сестра, брезгливо понюхав его шею.
А через некоторое время он обнаружил на ночном столике в своей комнате книгу, где говорилось об ужасных болезнях, которые посылаются человеку в наказание за плотский грех. Юноша сделал вид, что ничего не заметил, но книгу сохранил.
Теперь Софии приходилось подолгу оставаться одной: Эстебан по-прежнему где-то пропадал, а Карлос, которым овладела внезапная прихоть, отправлялся после полудня на Марсово поле, в манеж, где знаменитый наездник показывал испанскую школу верховой езды: он обучал лошадей грациозно вставать на дыбы, так что они походили при этом на конные статуи, или красиво и ритмично переступать ногами, — для этого наездник натягивал поводья на португальский или на прусский манер. Виктор, как всегда, приходил с наступлением сумерек. Вместо приветствия София осведомлялась, когда же прибудет наконец груз муки из Бостона.
— Когда муку доставят, — отвечал негоциант, — я возвращусь в Порт-о-Пренс вместе с Оже, которого призывают туда важные дела.
Предстоящий отъезд врача сильно пугал девушку, — она боялась, как бы Эстебан не стал жертвой нового приступа.
— Оже готовит тут учеников, — успокаивал ее Виктор. Однако он не говорил подробно, где именно происходит обучение; умалчивал он и о том, как относятся к этому руководители медицинской корпорации, которые весьма неохотно допускали новых людей в свою среду. Юг часто нападал на дона Косме, которого он считал очень плохим коммерсантом.
Это gagne-petit[169], человек, который не видит дальше собственного носа.
И хотя Виктор знал, какое отвращение испытывает София к складу и магазину, расположенному за стеной, он стал давать ей советы: как только она и брат достигнут совершеннолетия, они должны избавиться от душеприказчика и доверить защиту своих интересов человеку более толковому, способному придать широкий размах их торговой фирме. Он перечислял новые товары, продажа которых может принести сейчас крупные прибыли.
— Мне чудится, будто я слышу голос моего почтенного отца, царство ему небесное! — сказала София, желая положить конец наскучившему ей разговору, но она проговорила эти слова таким ненатуральным и фальшивым голосом, что уже по одной интонации можно было понять, сколько сарказма вложила девушка в эту фразу.
Виктор расхохотался, как это всегда бывало, когда у него внезапно менялось настроение, и начал рассказывать о своих путешествиях; он называл места, которые посетил, — Кампече, Мари-Галант, Доминика, — и было заметно, что вспоминает он о них с явным удовольствием. В этом человеке поражало странное соединение вульгарности и изысканности. В зависимости от того, какой оборот принимала беседа, он мог сразу же перейти от шумной говорливости южанина к необыкновенной сдержанности и немногословию. В нем, казалось, одновременно уживаются несколько разных людей. Говоря о покупке и продаже товаров, он жестикулировал, как рыночный меняла, и руки его напоминали чаши весов. А уже через минуту он мог погрузиться в чтение книги и сидел не шевелясь, упрямо сведя густые брови, почти не мигая, и его темные глаза так пристально смотрели на страницу, что, казалось, пронизывали ее. Если ему приходило в голову заняться стряпней, то делал он это не хуже заправского повара: схватив первый попавшийся лоскут, он сооружал из него колпак, балансировал шумовкой, поставив ее на лоб, и лихо барабанил пальцами по котелкам. Бывали дни, когда его крепкие руки походили на загребущие лапы скупца, у него была привычка, сжимая кулак, прикрывать большой палец остальными, — София находила, что это выдает его истинную сущность. А бывали дни, когда эти же руки казались удивительно легкими и изящными; излагая волновавшую его мысль, он словно поглаживал ее пальцами, как можно гладить висящий в воздухе шар.
— Я плебей, — любил он говорить с таким видом, будто называл свой титул.
Однако София заметила, что, когда они представляли шарады, француз охотнее всего изображал законодателей и трибунов древности, причем он исполнял их роли необыкновенно серьезно и торжественно, считая себя, должно быть, хорошим актером. Часто по его настоянию разыгрывали эпизоды из жизни Ликурга, человека, которым Виктор, по-видимому, особенно восхищался. Хотя Юг знал толк в торговле, хорошо разбирался в деятельности банков и страховых обществ и был опытным негоциантом, он стоял за раздел земли и имущества, за то, чтобы детей воспитывало государство, считал, что не должно быть крупных состояний, и предлагал по образцу Спарты чеканить монету из железа, чтобы никому не приходило в голову копить деньги. Однажды, когда Эстебан был в особенно веселом настроении и чувствовал себя совершенно здоровым, Виктор уговорил всех без долгих сборов устроить в доме праздник, чтобы торжественно отметить «возвращение к общепринятым часам трапез». Пир должен был начаться ровно в восемь часов вечера, и всем его участникам надо было добежать до столовой из различных комнат дома — наиболее удаленных от нее — за то время, пока звонарь на колокольне храма Святого Духа пробьет восемь раз. Тот, кто не успеет занять свое место, будет подвергнут различным наказаниям. Одежды для праздника решено было выбрать в шкафу, где хранились костюмы предков. Софии пришла фантазия нарядиться герцогиней, разоренной ростовщиками, и она принялась с помощью Росауры нарочно обтрепывать подол юбки. В комнате у Эстебана уже давно висело облачение епископа. Карлос надел мундир офицера флота, а Виктор остановился на судейской мантии.
— Elle me va très bien[170], — объявил Юг, прежде чем отправиться на кухню, где он поджаривал лесных голубей ко второй перемене.
— Таким образом, у нас будут представлены знать, духовенство, флот и судейское сословие, — сказал Карлос.
— Не хватает только дипломатического корпуса, — заметила София.
И все, смеясь, решили поручить Оже роль полномочного посла королевства Абиссинии… Однако Ремихио, которого отправили за врачом, вернулся и сообщил ошеломительную новость: Оже рано утром ушел из гостиницы и больше туда не возвращался. А недавно в гостиницу явилась полиция с приказом обыскать его комнату и забрать все принадлежащие ему бумаги и книги.
— Не понимаю, — пробормотал Виктор. — Ничего не понимаю.
— Быть может, донесли, что он незаконно занимается медициной? — предположил Карлос.
— Эта
Взволнованный, не похожий на себя, Виктор торопливо искал свою шляпу и никак не мог ее найти; потом он быстро вышел, чтобы разузнать толком, что же именно произошло.
— Впервые вижу его в таком волнении, — сказала София, вытирая платком виски, на которых выступили капельки пота.
Было невыносимо душно. Воздух, казалось, неподвижно застыл, занавеси не шевелились, цветы увяли, трава была как из жести. Листья на пальмах в патио отяжелели, чудилось, будто они выкованы из железа.
Виктор возвратился в начале восьмого. Ему ничего не удалось узнать об Оже, но он предполагал, что тот арестован. А может быть, заранее предупрежденный о доносе, — в чем состояла сущность этого доноса, никто не знал, — мулат сумел найти на время дружеский приют. Но в одном сомнений не было: полиция обыскала комнату врача и забрала бумаги, книги и чемоданы с его личными вещами.
— Завтра видно будет, что можно предпринять, — сказал Юг.
И вдруг он заговорил совсем об иных вещах, о том, что он услыхал на улице: вечером на город должен налететь ураган. Об этом прямо было объявлено властями. На пристанях царило необыкновенное возбуждение. Моряки говорили о циклоне и принимали срочные меры для защиты своих кораблей. Жители запасались свечами и провизией. Повсюду заколачивали окна и обивали двери… Это известие мало встревожило Карлоса и Эстебана, но все же они отправились на поиски молотков, досок и брусьев. В эту пору года циклон — о нем неизменно говорили в единственном числе, потому что только один из циклонов обладал разрушительной силой, — не был неожиданностью для обитателей города. Все знали, что если на сей раз он, изменив свое направление, и минует их, то непременно обрушится на них в будущем году. Были только две возможности: либо он ринется прямо на город, снося кровли домов, разбивая церковные витражи, топя суда, либо пройдет стороною, опустошая окрестности. Жители острова смотрели на циклон как на грозную небесную стихию, которая рано или поздно настигнет их, — от нее не спастись. Каждая провинция, каждый город, каждое селенье хранили память о циклоне, словно предназначенном им судьбою. Можно было молить только об одном — чтобы ураган бушевал не слишком долго и был не слишком свиреп.
— Се sont de bien charmants pays[171], — ворчал Виктор, укрепляя ставни на одном из выходивших на улицу окон и вспоминая, что в Сен-Доменге тоже всякий год со страхом ожидали циклона…
Внезапно в воздухе поднялся смерч, и хлынул чудовищный ливень. Потоки воды отвесно падали на росшие в патио деревья, кустарники и цветы, падали с такой яростью, что комья земли летели из клумб.
— Началось, — сказал Виктор.
Глухой рокот накатывал, наполнял дом, и стон кровли, скрип ставен, звон оконных стекол сливался то с ровным, то с прерывистым шумом воды: она каскадом низвергалась с крыши, брызгами разлеталась в стороны, вырывалась из водосточных труб, со свистом всасывалась люками. Потом наступила короткая передышка, на улицах стало теперь еще более душно и еще более тихо, чем вечерами перед дождем. А затем хлынул второй ливень — как вторичное предупреждение, — он был еще неистовее первого; на этот раз его сопровождали бурные порывы ветра, ветер постепенно крепчал, натиск его усиливался. Виктор вышел в патио на галерею, по которой, не задерживаясь, проносились воздушные вихри, устремляясь дальше, вперед, — ураган этот возник далеко-далеко над Мексиканским заливом или Саргассовым морем и, крутясь вокруг собственной оси, все ускоряя свое движение, с неодолимой силой увлекал с собою волны воздуха. Виктор, по примеру моряков, попробовал на язык дождевые капли.
— Соленая. Морская вода. Pas de doute[172].
Он только пожал плечами и возвратился в комнаты; как бы желая дать понять, что всем им предстоят нелегкие часы испытаний, он отправился за вином, стаканами и печеньем, а потом опустился в кресло, предварительно обложившись книгами. Возле ламп, которые при каждом порыве ветра грозили потухнуть, слуги поставили фонари и свечи.
— По-моему, ложиться не стоит, — сказал Виктор. — Какая-нибудь из дверей, чего доброго, не выдержит напора или оконная рама вылетит.
На полу лежали наготове доски и плотничьи инструменты, — они должны были находиться под рукой. Ремихио и Росауру также пригласили в гостиную, где было безопаснее всего, и они теперь хором возносили молитвы, в которых особенно часто упоминалось имя святой Варвары… Ураган ворвался в город вскоре после полуночи. Послышался чудовищный рев, и тотчас же со всех сторон донесся треск и грохот. По мостовым и тротуарам катились различные предметы. Другие предметы летали над шпилями колоколен. С неба падали обломки балок, сорванные с магазинов вывески, черепица, оконные стекла, обломившиеся ветви деревьев, фонари, бочонки, куски корабельных мачт. В двери домов оглушительно стучали невидимые молотки. В промежутках между порывами урагана дребезжали окна. Дома вздрагивали и сотрясались от фундамента до кровли, двери и рамы скрипели… Внезапно потоки грязной, бурой воды, вырвавшиеся из конюшен, с заднего двора, из кухни, с улицы, хлынули в патио, — в одну минуту все сточные отверстия были забиты грязью, навозом, золой, отбросами и опавшими листьями. Виктор, испуская отчаянные вопли, кинулся к ковру, покрывавшему пол гостиной, и начал скатывать его. Забросив ковер на верхнюю ступеньку лестницы, он остановился возле огромной лужи, которая с каждой минутой прибывала, уже проникла в столовую и подбиралась к другим комнатам. София, Эстебан и Карлос бросились спасать стулья и кресла, громоздя их на столы, на комоды, на шкафы, на буфеты.
— Нет, нет! — крикнул Виктор. — За мной!
И, ступив по щиколотку в зловонную воду, он распахнул дверь, ведущую на склад. Здесь уже тоже началось наводнение, и мимо фонаря одна за другой медленно проплывали самые неожиданные вещи. Виктор громко отдавал приказания, подгонял мужчин и мулатку, направлял их усилия, указывая, что именно надо спасать в первую очередь. Тюки с тончайшими тканями, штуки полотна, мешки с перьями, наиболее ценные товары были заброшены наверх, на груды кулей, куда не могла добраться вода.
— Мебель можно привести в порядок, — кричал Виктор, — а это погибнет безвозвратно.
Видя, что все его поняли и усердно трудятся, стараясь сберечь дорогие товары, он возвратился в дом, где охваченная страхом София скорчилась на диване, содрогаясь от рыданий. Вода уже подступала к ее ногам. Виктор подхватил девушку на руки, отнес ее в спальню и с размаху опустил на кровать, приказав:
— Не двигайтесь с места! А я займусь мебелью.
И он принялся бегать вверх и вниз по лестнице, перетаскивая ширмы, пуфы, стулья, гобелены — словом, все, что еще можно было спасти. Вода теперь доходила ему до колен. В эту минуту послышался сильный грохот, кровля над флигелем дома треснула, и черепицы, точно карты из колоды, веером посыпались в патио. Груда осколков, глины и земли завалила дверь склада, преграждая доступ в него. София, перегнувшись через перила лестницы, визжала от страха. Виктор вновь поднялся наверх, таща сундук, набитый различными мелочами; он почти силой втолкнул девушку в ее комнату, а сам, задыхаясь, рухнул в кресло.
— Больше у меня ни на что нет сил, — пробормотал он.
И чтобы успокоить Софию, жалобно глядевшую на него, он стал говорить, что циклон уже ослабевает, что братья ее в полной безопасности — они на складе, сидят себе на мешках под самым потолком, — и теперь надо спокойно дожидаться рассвета. Самое главное, двери и окна устояли под порывами урагана. Впрочем, дом построен на совесть, ему, видно, не впервой выдерживать ярость ветров. Затем почти насмешливым тоном он сказал Софии, что вид у нее, надо признаться, препротивный: платье перепачкано, чулки заляпаны грязью, а в мокрых, спутанных волосах торчат сухие листья. Девушка молча прошла к себе в туалетную комнату и почти тотчас же возвратилась, кое-как причесавшись и накинув халат. На улице циклон ревел уже не так свирепо, теперь налетали только отдельные порывы вихря — одни резкие, другие более слабые, и промежутки между ними становились все продолжительнее. С неба словно сочился водяной туман, пахнувший морем. Ветер все еще толкал, тащил, катил по мостовой, поднимал на воздух и сбрасывал на землю различные предметы, но шум постепенно утихал.
— По-моему, вам теперь самое время улечься в постель, — сказал Виктор, подавая девушке бокал выдержанного вина.
Проговорив это, он с поразительной бесцеремонностью стащил с себя рубашку и остался голым по пояс. «Ведет себя, словно муж», — подумала София, поворачиваясь к стене. Она собралась было что-то сказать, но сон уже сомкнул ее уста… Вдруг девушка пробудилась: было еще темно, она почувствовала, что кто-то лежит с нею рядом. Чья-то рука покоилась на ее талии. И эта тяжелая рука все сильнее сжимала ее стан, точно тисками. Сонное оцепенение еще владело Софией, и сначала она не поняла, что происходит: после пережитых страхов так приятно было ощущать, что тебя окутывает, охраняет, оберегает тепло какого-то живого существа. Она уже готова была снова забыться, но тут сознание вернулось к ней, по телу пробежала холодная дрожь, и девушка поняла всю недопустимость происходящего. София резко повернулась и вдруг ощутила рядом нагое тело постороннего человека. Она задрожала от возмущения и принялась молотить по нему кулаками, отталкивать его локтями и коленями, царапать, щипать; при этом она все время натыкалась животом на что-то непонятное и твердое. А мужчина пытался схватить ее за кисти рук, горячее дыхание опаляло ее уши, он нашептывал ей в темноте странные слова. В борьбе их тела тесно соприкасались, сплетались, почти сливались, но ему никак не удавалось одержать над ней победу. София сопротивлялась упорно и ожесточенно, казалось, она черпает силы в самых недрах своего существа, которому угрожали. Каждым движением она стремилась причинить боль, вся съеживалась, сжималась в тугой комок, и он не мог укротить, покорить ее. В конце концов он отказался от дальнейших попыток и, как бы признавая поражение, отрывисто рассмеялся, тщетно пытаясь скрыть досаду. А она теперь яростно осыпала его упреками и насмешками, выказывая при этом удивительную способность унижать, ранить в самое больное место. Мужчина тяжело поднялся с постели. Он шагал по комнате и с мольбою в голосе просил не сердиться на него. Стараясь оправдаться, он приводил доводы, которые поражали девушку, одержавшую трудную победу: ей даже и в голову не могло прийти, что такой мужественный и зрелый человек, столько переживший и придавший на своем веку, оказывается, видел в ней женщину, в ней, которая ощущала себя почти девочкой. И хотя непосредственная угроза ее целомудрию миновала, София чувствовала, что теперь ей угрожает, пожалуй, еще большая опасность, — из темноты до нее доносился голос, порою звучавший с невыразимой нежностью; голос этот обращался к ней и приоткрывал врата неведомого мира. В ту ночь для нее закончилось отрочество с его чистыми играми. Слова получали отныне необыкновенную весомость. То, что случилось, — вернее, то, чего не случилось, — приобретало огромное значение. Скрипнула дверь, и в ее проеме при свете зеленоватых предутренних лучей возникла человеческая фигура, — мужчина медленно удалялся, тяжело волоча ноги, угнетенный и подавленный. София осталась одна, сердце ее учащенно билось, волосы растрепались, она была охвачена тревогой и понимала, что прошла через тяжкое испытание. От ее тела исходил странный запах, — а быть может, ей это только казалось, — и она никак не могла отделаться от него; то был терпкий, животный, чужой запах, однако и она была к нему как-то причастна. В комнате посветлело. На кровати, рядом с Софией, виднелась вмятина, оставленная мужчиной. И девушка принялась приводить постель в порядок, она взбивала перину, чтобы уничтожить, заполнить перьями неровности, а когда работа была наконец закончена, София вдруг испытала острое чувство унижения: так, должно быть, взбивают свою перину гулящие женщины в том квартале возле арсенала, после того как они спали на ней с чужим человеком. И точно так же поступают наутро после брачной ночи вчерашние девственницы, которых осквернили, грубо проникнув в их лоно. Да, пожалуй, это и было самое неприятное: ведь, перестилая постель, разглаживая складки на простыне, она тем самым как бы становилась сообщницей, как бы одобряла случившееся; точно такими же робкими, осторожными, стыдливыми движениями боязливая любовница спешит уничтожить следы греховных объятий. Побежденная усталостью, София легла в постель и забылась; она спала так крепко, что даже не слышала ни собственных рыданий, ни голоса брата, который тщетно пытался ее разбудить.
— Оставь ее в покое, — вмешался Эстебан. — У нее, верно, опять женские дела.
День занимался медленно, и солнечные лучи, словно бы запоздав к положенному часу, слабо освещали город, лишенный кровель, полный обломков и мусора: повсюду торчали голые балки, и город походил теперь на огромный скелет. От сотен жалких лачуг остались только стойки да шаткие деревянные полы, они возвышались над вязкой грязью, точно подмостки нищеты, на которых обездоленные семьи бедняков горестно оглядывали то немногое, что у них сохранилось: старушка уныло раскачивалась в венском кресле; беременная женщина со страхом ждала родовых схваток; чахоточный и астматик, завернувшись в одеяла, скорчившись, пристроились в уголке, словно балаганные актеры, уже исполнившие свой номер под открытым небом. В гавани из мутной воды торчали мачты затонувших парусников, а вокруг по волнам плавали гроздья перевернутых шлюпок. Море выбросило на берег труп матроса, руки его запутались в клубке веревок. Возле арсенала циклон произвел особенно сильные опустошения, он разметал бревна и доски на судовой верфи, повалил наземь непрочные стены таверн и ночных кабачков. Улицы превратились в топкие канавы. Несколько старинных дворцов, несмотря на свою прочную кладку, уступили порывам урагана, их двери, оконные рамы, стекла не выдержали, и буйный вихрь, ворвавшись внутрь, обрушился на стены, ломая портики и галереи. Изделия расположенной возле причалов прославленной мебельной мастерской под вывеской «Иосиф Прекрасный» были подхвачены ветром и унесены в чистое поле — далеко за пределы города, за огороды предместий, туда, где ручьи вышли из своих берегов и сотни пальмовых стволов лежали, наполовину залитые водой, точно древние колонны, рухнувшие при землетрясении. И все же, несмотря на размеры стихийного бедствия, люди, привычные к тому, что такие катастрофы периодически повторяются, и считавшие их неизбежными конвульсиями тропиков, уже сновали, как неутомимые муравьи, — что-то запирали, что-то чинили, что-то штукатурили. Все было влажно; все пахло влагой; все увлажняло руки. В тот день жители были заняты одним делом: вычерпывали воду, не позволяли ей застаиваться, рыли канавки, осушали почву и дома. К вечеру, приведя в порядок собственные жилища, плотники, каменщики, стекольщики, слесари уже предлагали свои услуги другим. И когда София наконец проснулась, оказалось, что дом полон рабочих, которых привел Ремихио: одни покрывали черепицей разрушенный скат крыши, другие выносили из патио обломки и мусор. По переходам и галереям взад и вперед тащили бочонки с известью и гипсом, балки и брусья, а Карлос вместе с Эстебаном ходил со склада в дом и обратно, составляя опись попорченной мебели и пострадавших товаров. Надев костюм Карлоса, который был ему тесен, Виктор, усевшись в гостиной, погрузился в придирчивое изучение счетоводных книг магазина. Увидев девушку, он еще глубже уткнулся носом в бумаги, делая вид, что не замечает ее. София тоже решила заняться каким-нибудь делом и направилась в кухню и кладовые, где Росаура, всю ночь не смыкавшая глаз, очищала ножи и вилки, кастрюли и прочую кухонную утварь от грязи, которая на полу уже затвердела. У девушки голова шла кругом от всей этой сутолоки, от присутствия в доме посторонних людей, от беспорядка и неразберихи, из-за которых вновь разладился только недавно налаженный быт и в комнатах опять творилось бог знает что, совсем как в первые месяцы траура. В тот вечер сызнова возникли «Падающие башни», «Тропинки друидов», крутые горные тропы, проложенные между ящиками, столами, снятыми портьерами, свернутыми и заброшенными на шкафы коврами, — но только к этому еще примешивались теперь совсем иные запахи, каких тут прежде не было. Необычайность обстановки, грандиозность катастрофы, которая нарушила привычный ход жизни в городе, еще больше усиливали владевшее Софией беспокойство: с самого пробуждения ее терзали противоречивые и тревожные мысли, вызванные воспоминаниями о событиях прошлой ночи. Все случившееся составляло частицу величайшего беспорядка, который стал уделом обитателей города во время стихийного бедствия. Но один факт поразил ее больше всего, больше, чем рухнувшие стены, больше, чем разрушенные колокольни, больше, чем затонувшие корабли: она стала предметом
— Я женщина, — шептала она, чувствуя себя так, будто ее оскорбили и одновременно взвалили на плечи груз, пригибавший к земле.
Она глядела на себя в зеркало, глядела словно со стороны, и ей становилось тревожно, ее мучило предчувствие чего-то неотвратимого, ей казалось, что она чересчур высока, нескладна, непривлекательна, что у нее слишком узкие бедра, слишком худые руки, асимметричный бюст, — девушке впервые не понравились очертания ее собственной груди. Отныне мир был населен опасностями, она покидала гладкую дорогу и вступала на иной путь, где ее ждали испытания, где ее истинный облик будут непременно сравнивать с его внешним выражением, на путь, который невозможно пройти без душевных мук и горьких заблуждений… Быстро спустился вечер. Рабочие ушли, и глубокая тишина — такая тишина бывает только среди развалин или на похоронах — опустилась на разоренный город. Подали скудный ужин, состоявший из одних только холодных закусок; за едой все молчали, лишь изредка кто-нибудь упоминал об ущербе, причиненном ураганом. Потом София, Эстебан и Карлос, совершенно измученные, отправились спать. Виктор был необычайно сосредоточен, ногтем большого пальца он чертил на скатерти какие-то цифры, складывал их, вычитал, затем перечеркивал; когда молодые люди поднялись из-за стола, он попросил разрешения остаться в гостиной на несколько часов, а еще лучше — до утра. По улицам невозможно было ходить. Пользуясь темнотой, воры и грабители занимались своими темными делами. Кроме того, ему непременно хотелось закончить изучение счетоводных книг.
— Сдается мне, что я обнаружил кое-какие факты, и они представляют для вас немалый интерес, — сказал он. — Но об этом поговорим завтра.
На следующее утро, около девяти часов, Софию разбудил стук молотков, свистящий звук пил, скрип блоков и голоса рабочих, вновь наполнивших дом; она спустилась в гостиную и обнаружила, что там происходит нечто странное. Душеприказчик, криво усмехаясь, сидел в кресле, а напротив, на некотором расстоянии, точно судьи, восседали Карлос и Эстебан — хмурые, непривычно серьезные и настороженные. Виктор, заложив руки за спину, шагал взад и вперед по комнате. Время от времени он останавливался перед вызванным для объяснений доном Косме, пристально смотрел на него и заключал свою мысль, отрывисто произнося сквозь зубы слово «oui!»[173], походившее на рычание. В конце концов Виктор опустился в кресло в углу гостиной. Заглянув в записную книжку, куда он, видимо, занес несколько цифр, Юг снова прорычал свое «oui!» и принялся рассеянно и небрежно говорить, полируя ногти рукавом, поигрывая карандашиком или же вдруг с интересом разглядывая мизинец левой руки, как будто он что-то внезапно обнаружил на нем. Начал он с заявления о том, что не принадлежит к числу людей, которые любят вмешиваться в чужие дела. Он отметил похвальное рвение, с каким господин Косме (Виктор произнес это имя «Ко-о-о-о-ме», немыслимо растягивая звук «о») удовлетворял все желания своих питомцев, исполнял все их просьбы, заботился, чтобы в доме ни в чем не испытывали недостатка. Однако такое рвение — nʼest-ce pas?[174] — могло ведь иметь и тайную цель: заранее усыпить всякое подозрение.
— Какое подозрение? — встрепенулся душеприказчик, с деланным безразличием слушавший речь Виктора, незаметно придвигая свое кресло поближе к молодым людям, словно он хотел таким способом показать, что входит в состав их семьи.
Однако Виктор поманил к себе братьев и, как бы давая понять, что дон Косме в этом доме чужой, произнес подчеркнуто дружеским тоном:
— Поскольку, mes amis[175], мы читали с вами Реньяра, припомните, пожалуйста, следующие его стихи, которые вы нынче с полным основанием можете обратить ко мне:
— Браво, нас, кажется, ожидает представление французской комедии, — проговорил душеприказчик, смеясь собственной остроте, которую остальные встретили тягостным молчанием.
— Иногда, по воскресеньям, — продолжал Виктор, — пока молодые люди спали, я заходил в соседнее помещение, — при этих словах он указал на дверь, что вела в магазин, — и кое-чем интересовался, смотрел, подсчитывал, сопоставлял, делал заметки. Таким образом — ведь у меня как-никак душа коммерсанта, этого нельзя отрицать, — я пришел к выводу, что на складе некоторых товаров гораздо меньше, чем числится в бумагах, которые дон Косме аккуратно вручал Карлосу.
Душеприказчик попытался что-то сказать, но Виктор не дал ему и рта раскрыть. Разумеется, он, Виктор, и сам понимает, продолжал Юг, что в нынешнее время торговать куда труднее, чем прежде, свободу негоциантов ограничивают, они сталкиваются со всякими препятствиями и помехами. Однако это не резон, — при этих словах его тон сделался угрожающим, — для того, чтобы подсовывать сиротам поддельные счета, зная к тому же, что они в эти счета даже не заглянут… Дон Косме хотел было подняться с кресла. Но Виктор предупредил его, он уже шел к душеприказчику большими шагами, тыча в него указательным пальцем. Теперь его голос звучал сурово, в нем слышался металл: ведь на складе и в магазине происходят просто скандальные вещи, и происходят они с того самого дня, когда скончался отец Карлоса и Софии. Он, Виктор, с цифрами в руках берется доказать в присутствии свидетелей, что человек, который втерся к молодым людям в доверие, их мнимый покровитель, бесчестный душеприказчик, сколачивает себе состояние, преступно обманывая несчастных сирот, простодушных детей, ведь человек этот знает, что из-за отсутствия опыта они не могут разобраться в состоянии своих дел. И это еще не все: ему, Виктору, известны некоторые рискованные спекуляции, в которые пускался сей «приемный отец», употребляя в корыстных целях деньги своих питомцев; он может рассказать о сделках, заключенных при помощи подставных лиц, — француз, с пафосом цитируя речь Цицерона против Верреса, назвал их «canes venatici»[177]… Дон Косме снова попытался прервать этот поток слов, однако Виктор, все больше повышая тон, продолжал свою обвинительную речь, — казалось, он стал выше ростом, и на его вспотевшее лицо страшно было смотреть. Он судорожно рванул ворот своей сорочки, она распахнулась, закрыв верхнюю часть жилета, и стала видна шея с набухшими жилами — его голосовые связки были напряжены до предела. Впервые Юг показался Софии красивым: он стоял в гордой позе трибуна и всякий раз, когда заканчивал ораторский период, с силой ударял кулаком по столу. Внезапно Виктор отступил в глубь гостиной и прислонился к стене. Величественным жестом он скрестил руки на груди, сделал короткую паузу, которой душеприказчик не успел воспользоваться, и отрывистым, резким голосом, полным высокомерного презрения, произнес:
— Vous êtes un misérable, Monsieur![178]
Дон Косме съежился, сжался в комок, словно вдавился в кресло, которое казалось слишком большим для его тщедушного тела. Губы у него беззвучно вздрагивали от гнева, пальцы впились в обитые бархатом подлокотники. Потом он внезапно выпрямился и, уставившись на Виктора, пролаял только одно слово:
— Франкмасон!
На Софию слово это произвело такое же впечатление, как картина «Взрыв в кафедральном соборе». А дон Косме еще громче, с угрожающими интонациями снова выкрикнул:
— Франкмасон!
Он все резче и пронзительнее повторял это слово, как будто его было достаточно, чтобы опорочить любого обвинителя, опровергнуть любое обвинение, снять любую вину с человека, в чьих устах оно прозвучало. Видя, что Виктор встретил его крик вызывающей улыбкой, дон Косме заговорил о грузе муки из Бостона, который все еще не прибыл, да так никогда и не прибудет; ведь это только предлог, чтобы замаскировать деятельность господина Юга, агента франкмасонов из Санто-Доминго, и его сообщника мулата Оже, магнетизера и колдуна, о котором он, дон Косме, непременно сообщит в медицинскую корпорацию, так как этот проходимец обманул доверчивых молодых людей, ослепил их своими шарлатанскими приемами, — Эстебан, увы, скоро убедится, что его зря обнадежили, приступ болезни, конечно же, вот-вот повторится. Теперь душеприказчик перешел в наступление, он кружил возле француза, как разъяренный овод, и вопил:
— Эти люди молятся Люциферу! Эти люди на древнееврейском языке поносят Христа! Эти люди плюют на распятие! Эти люди вместе со своими единомышленниками в ночь под страстную пятницу закалывают агнца в терновом венце, агнца, распятого на столе, где происходит гнусное пиршество! Вот почему святые отцы, папа Климент и папа Бенедикт, отлучили от церкви этих нечестивцев и обрекли их тем самым вечно гореть в аду…[179]
С испугом в голосе, точно он разоблачает тайны шабаша ведьм, где ненароком присутствовал, дон Косме заговорил о святотатцах, не признающих Христа-спасителя; они поклоняются некоему Хираму-Аби, строителю храма Соломона, в своих тайных церемониях они прославляют Озириса и Изиду, а себя каждый именует то владыкой Тира, то зиждителем Вавилонской башни, то рыцарем Кадошем, то великим магистром ордена тамплиеров, — они поступают так в память о Жаке де Моле[180], человеке противоестественных нравов, уличенном в ереси и сожженном на костре, так как он почитал сатану в образе идола по прозвищу Бафомет.
— Люди эти молятся не святым, а Белиалу, Астарте и Бегемоту! — истошно вопил дон Косме.
Он поносил франкмасонов, говоря, что члены этого сообщества проникают повсюду, ниспровергают христианскую веру и авторитет законных правителей во имя некоей «филантропии»; прикрываясь разговорами о том, будто они стремятся ко всеобщему благоденствию и демократии, франкмасоны на самом деле тайно готовят международный заговор, чтобы уничтожить существующий порядок. И, пристально глядя в лицо Виктору, дон Косме громко крикнул: «Заговорщик!» Он столько раз выкрикивал это слово, что под конец голос его пресекся и он закашлялся.
— Все это верно? — робко спросила София, которую одновременно поразило и ослепило столь неожиданное появление Озириса и Изиды на пышном фоне храма Соломона и замка рыцарей-тамплиеров.
— Верно только одно: ваша фирма накануне краха, — невозмутимо ответил Виктор и, повернувшись к Карлосу, прибавил: — Уже в римском праве предусмотрены меры против недостойных опекунов. Подайте на него в суд.
При слове «суд» душеприказчик взвился как ужаленный.
— Мы еще посмотрим, кто первый угодит в тюрьму, — прохрипел он. — Насколько мне известно, в скором времени произойдет облава на франкмасонов и нежелательных иностранцев. С нелепой терпимостью, которая допускалась в прошлом, будет покончено. — Схватив шляпу, он прибавил: — Выставьте этого авантюриста за дверь, не то вас
В последнем его слове вновь прозвучала угроза. После этого он вышел из гостиной и так хлопнул дверью, что в доме задрожали стекла. Молодые люди ожидали от Виктора каких-либо объяснений. Однако он с сосредоточенным видом прикладывал сургучные печати к толстым шнурам, которыми скрепил счетоводные книги фирмы. Покончив с этим, он произнес:
— Сохраните их в целости. Тут ваши доказательства.
После этого Юг стал задумчиво глядеть в окно, выходящее в патио: внизу рабочие устраняли повреждения, причиненные ураганом, а Ремихио, необычайно гордившийся своей ролью надсмотрщика, наблюдал за ними. Внезапно, словно испытывая потребность в движении, в том, чтобы к чему-нибудь приложить силы, Виктор спустился в патио, схватил лопатку каменщика и, смешавшись с рабочими, стал быстро и ловко заделывать и замазывать отверстия в стене патио, больше всего поврежденной упавшими с кровли черепицами. София смотрела, как он карабкается на леса, смотрела на его перепачканное известью и гипсом лицо и думала о мифе, героем которого был Хирам-Аби: несмотря на анафемы по его адресу, которые она не раз слыхала в церкви, несмотря на агнца в терновом венце, на богохульные речи, произносившиеся на древнееврейском языке, и на грозные буллы пап, она чувствовала себя слегка ослепленной ореолом тайны, которая отныне окружала Виктора, походившего в эту минуту на строителя храмов. Внезапно он предстал перед нею в облике человека, побывавшего в запретных пределах, человека, которому подвластны тайны, знатока Азии, обнаружившего никому не ведомую книгу Заратустры, — он немного походил и на Орфея, возвратившегося из подземного царства. И она теперь припоминала, с каким увлечением играл Юг во время представления живых картин роль древнего зодчего, предательски убитого ударом деревянного молотка. Он также охотно облачался в одеяние тамплиера и, накинув украшенный крестом плащ, изображал Жака де Моле, идущего на казнь. Обвинения, высказанные душеприказчиком, казалось, отвечали действительности. Но именно эта действительность влекла теперь девушку к себе благодаря атмосфере чего-то неведомого и загадочного, тайны, которой была окутана жизнь Виктора. Жизнь, поставленная на службу опасным убеждениям, была гораздо занимательнее, чем бездумное существование купца, ожидающего прибытия мешков с мукою. Уж лучше заговорщик, чем коммерсант! Юность всегда находит вкус в переодеваниях, во всякого рода паролях, тайниках, криптограммах, альбомах с застежками, куда вносят записи, понятные только посвященным, — и все это теперь виделось Софии в жизни Виктора.
— Но… в самом ли деле эти люди так ужасны, как утверждают? — спросила она.
Эстебан пожал плечами: так уж издавна повелось, что на тайные секты и на тайные общества неизменно возводят клевету. Ранних христиан обвиняли в том, что они будто бы убивали младенцев; баварских иллюминатов, единственным преступлением которых было то, что они желали человечеству добра, смешивали с грязью[181].
— Однако, судя по всему, они не в ладах с господом богом, — заметил Карлос.
— Ну, надо еще удостовериться, что бог существует, — отозвался Эстебан.
И тут София, словно ей не терпелось освободиться от тяжкого груза, разразилась отчаянными воплями:
— Я устала от бога! Устала от монахинь! От опекунов и душеприказчиков, от нотариусов и деловых бумаг, от жульничества и прочих гадостей! Я устала от всего этого и не желаю больше терпеть.
Вскочив на стоявшее у стены кресло, девушка сорвала большой портрет отца и с такой силой швырнула его на пол, что полотно вылетело из рамы. И на глазах у братьев, сохранявших наружное спокойствие, София принялась яростно топтать холст, так что засохшие чешуйки краски полетели во все стороны. Когда от злополучного портрета остались только лоскутья да щепки, София, задыхаясь, упала в кресло; лицо ее все еще оставалось хмурым. Виктор, только что отложивший мастерок, сделал удивленный жест: в патио торопливым шагом вошел Оже.
— Надо бежать, — сказал мулат и в нескольких словах поведал о том, что ему удалось узнать, пока он скрывался в доме одного из
Циклон заставил власти заняться самыми неотложными делами, и это приостановило уже начавшееся было преследование франкмасонов полицией. На этот счет из Испании пришли особые распоряжения. В настоящее время тут делать больше нечего. Самое умное — воспользоваться воцарившимся на время беспорядком и, пока все заняты восстановлением жилищ и расчисткой улиц, покинуть город; а потом из безопасного места можно будет наблюдать, какой оборот примут события.
— Для этого вполне подойдет наше имение, — объявила София твердым голосом и, не долго думая, отправилась в кладовую готовить провизию на дорогу.
Вскоре она возвратилась с корзиной, куда уложила холодное мясо, хлеб и горчицу; и тогда все согласились, что Карлосу следует остаться дома, — он постарается как можно скорее узнать новости. Эстебан пошел распорядиться, чтобы не мешкая закладывали экипаж, а Ремихио послали в контору дилижансов на площади Иисуса Христа, поручив ему раздобыть двух запасных лошадей.
Под унылым моросящим дождем, который промочил до нитки сидевших на козлах Эстебана и Оже, под назойливым дождем, брызги которого при каждом порыве ветра достигали и заднего сиденья, экипаж, блестя черным клеенчатым верхом, с трудом продвигался по разбитым дорогам, скрипя рессорами, раскачиваясь и подпрыгивая на ухабах; иногда он так наклонялся, что казалось, вот-вот опрокинется; порою, когда приходилось переправляться вброд через какую-нибудь речушку, он так глубоко погружался в воду, что брызги долетали до фонарей; экипаж снизу доверху был заляпан грязью: не успевал он выбраться из красноватой почвы засаженного сахарным тростником поля, как тут же увязал в серой жиже бесплодных земель, уставленных кладбищенскими крестами, — завидев их, Ремихио, ехавший чуть позади на одной из запасных лошадей, осенял себя крестным знамением. И все же, несмотря на ненастную погоду, путешественники пели и смеялись, пили мальвазию, жевали бутерброды, грызли песочное печенье и карамель, — так приятен был воздух, напоенный запахами зеленеющих пастбищ, коров с набухшим выменем, сельских очагов, в которых весело потрескивали сухие дрова; их радовало, что далеко позади остались тошнотворные запахи рассола, вяленого мяса и проросшего лука, полновластно царившие на узких улицах города. Оже напевал креольскую песенку:
София пела по-английски красивую шотландскую балладу, словно забыв о том, что Эстебан не упускал случая посмеяться над ее причудливым произношением. Пел и Виктор, безбожно искажая мелодию, но с полной серьезностью, он упорно начинал одну и ту же арию, но дальше первой фразы: «Oh! Richard! Oh! Mon roi!»[183] — не шел, так как ничего больше не помнил. К вечеру дождь усилился, дороги сделались еще хуже, Эстебан стал покашливать, Оже слегка осип, а София никак не могла согреться в отсыревшей одежде. Мужчины поочередно переходили с козел на заднее сиденье под верхом, и это непрерывное перемещение внутри экипажа не позволяло путешественникам поддерживать связную беседу. Самый жгучий вопрос, самая жгучая тайна — вопрос о том, чем же на самом деле занимались Виктор и Оже, по-прежнему не был выяснен; никто не заговаривал об этом, быть может, по дороге так много пели именно потому, что обстановка была малоподходящей для разъяснения загадок… В имение добрались глубокой ночью. Дом был грубой каменной кладки, старый, запущенный, с потрескавшимися стенами, длинными переходами и бесчисленными аркадами; его широкая кровля обветшала и ходила ходуном на подгнивших балках. Несмотря на усталость и на страх перед летучими мышами, которые беспорядочно носились над головой, София занялась приготовлениями к ночлегу: велела достать постельное белье и одеяла, наполнить водой тазы для умывания, зашить дыры на пологах от москитов; к следующей ночи она пообещала большие удобства. Виктор тем временем поймал во дворе двух кур; ухватив их за шеи, он принялся крутить птиц в воздухе, так что они стали походить на игрушечные мельницы из перьев, а когда их шейные позвонки хрустнули, опустил кур в кипящую воду, проворно ощипал, разрезал на мелкие куски, чтобы на скорую руку приготовить фрикасе, причем в соус он добавил много водки и молотого перца — pour réchauffer messieurs les voyageurs[184]. Обнаружив, что в патио растут кустики укропа, Юг принялся разбивать яйца, возвестив, что угостит всех omlette aux fines herbes[185]. София хлопотала вокруг стола, украсив его посредине баклажанами, лимонами и горькой тыквой. Войдя по приглашению Виктора на кухню, чтобы убедиться, как вкусно пахнет фрикасе, девушка вдруг почувствовала, что его рука легла на ее талию, но на сей раз он сделал это так непосредственно, так дружески, что она не усмотрела в его поведении ни назойливости, ни бесцеремонности и не сочла нужным оскорбиться. Охотно подтвердив, что кушанье удалось на славу, София сделала пируэт, легко высвободилась и вернулась в столовую, нисколько не рассердившись. Ужин прошел весело, а после вкусной еды все пришли в хорошее настроение: так уютно и спокойно было сидеть в доме и слушать, как усилившийся дождь барабанит по крыше, стучит по листьям маланги, будто по натянутому пергаменту, сбивает плоды с гранатовых и миртовых деревьев в саду… Внезапно Виктор перешел на серьезный тон и заговорил без всякой патетики о том, что привело его к ним в город. Прежде всего коммерческие дела: если везти лионские шелка в Гавану и Мексику через Испанию, за них приходится платить очень высокую пошлину; но есть и другой путь: их можно везти через Бордо прямо в Сен-Доменг, а оттуда тайно переправлять сюда на североамериканских кораблях, которые возвращаются домой, доставив груз пшеничной муки на Антильские острова. Сотни штук шелкового полотна уже прибыли сюда в мешках, с виду ничем не отличавшихся от мешков с другими товарами: вольнолюбиво настроенные коммерсанты-креолы при содействии некоторых портовых чиновников ловко прибегали к контрабанде, полагая, что они имеют полное право бороться таким путем против злоупотреблений и вымогательства испанских властей, присвоивших себе исключительные привилегии в области торговли. Он, Виктор, заботился тут не только о собственных интересах, но и об интересах фабрик, принадлежащих Жану-Батисту Виллермозу («Должно быть, это весьма важная персона, — подумал Эстебан, — коль скоро его имя произносится столь торжественным тоном»), и доставил большие партии лионского щелка различным торговым фирмам города.
— А можно ли считать такую торговлю честной? — вызывающе спросила София.
— Это один из способов борьбы против тирании Испании, — ответил Юг. — А тиранию надо ниспровергать, какие бы формы она ни принимала.
Ведь с чего-то надо было начинать, продолжал Виктор, ибо люди тут какие-то сонные, косные, они живут в своем как бы застывшем мире, вдали от всего, их интересы ограничиваются ценами на табак и сахар. Напротив, в Сен-Доменге франкмасоны очень могущественны, они-то хорошо знают обо всем, что происходит на свете. Полагая, что франкмасонство распространено на Кубе так же широко, как в Испании, он, Виктор, взялся установить отношения со здешними
— Nous avons autre chose à faire, croyez-moi[186], — продолжал Виктор. — Здешние жители, — прибавил он, — даже не догадываются о том, какое значение для судеб мира будут иметь события, происходящие ныне в Европе.
— Революция началась, и никто уже не в силах ее остановить, — вмешался Оже.
Мулат произнес эту фразу необыкновенно торжественным тоном, какой был ему иногда свойствен. «Революция, — повторил про себя Эстебан, — та самая революция, о событиях которой местная газета сообщает в нескольких строчках между программой театральных представлений и объявлениями о продаже гитар. Даже Виктор признался, что со времени приезда в Гавану он утратил ясное представление о том, что творится в мире, а ведь в Санто-Доминго он с нетерпением ждал новостей из Европы».
— Для начала недавно был издан декрет, который дает право человеку с таким цветом кожи, как у меня, — снова заговорил Оже, прикоснувшись пальцами к своей щеке, более темной, чем лоб, — отправлять во Франции любую общественную должность. Мера эта имеет громадное значение. Гро-мад-ное!