V. De profundis [50]
Яд растекался по всей Северной равнине, не минуя ни одной конюшни, ни одного коровника. Неведомым путем проникал он в мятлик, в испанский клевер, пробирался в охапки сена, оказывался в яслях. Во всяком случае, коровы, быки, молодняк, лошади, овцы околевали сотнями, и над краем навис неистребимый запах тления. В сумерках зажигались огромные костры, над которыми стлался низкий жирный дым, а когда костры выгорали, на их месте оставались кучи почернелых бычьих черепов, обугленные ребра, порыжевшие в пламени копыта. Тщетно опытнейшие знатоки трав из Кап-Франсэ искали листья, соки, смолы, в коих могла таиться отрава. Животные околевали одно за другим, и над вздувшейся падалью, жужжа, роились зеленые мухи. На кровлях сидели стаями большие черные птицы с лысым черепом, ждали своего часа, чтобы камнем прянуть вниз и, прорвав ударом клюва натянувшуюся до предела шкуру, добраться до новой порции разлагающегося мяса.
Вскоре стало известно, ко всеобщему ужасу, что яд проник в дома. Как-то после полудня владелец поместья Кок-Шант надкусил плюшку и вдруг повалился на пол, даже не почувствовав боли и сбив своей тяжестью стенные часы, которые в этом миг заводил. Новость еще не успела облететь соседние поместья, а яд уже косил их хозяев с молниеносной быстротой, притаившись, чтоб разить наверняка, в стакане воды на ночном столике, в миске супа, в пузырьке с лекарством, в хлебе, вине, плодах, соли. День и ночь слышался жутковатый стук — то заколачивали крышки гробов. Из-за любого поворота могло появиться погребальное шествие. В церквах Кап-Франсэ служили только заупокойные мессы, и причт со святыми дарами всегда приходил к смертному одру слишком поздно, а вдали гудели колокола, снова и снова звоня по усопшим. Священникам пришлось сократить отпевание, ибо слишком длинна была траурная очередь. Над Равниной стоял скорбный гул отходной, но то была не просто молитва, то был еще великий гимн ужаса. Ибо ужас высосал колонистам лица, перехватил глотки. Под сенью серебряных крестов, качавшихся над похоронными процессиями, зеленый яд, яд желтый и яд бесцветный, бесследно растворявшийся в воде, творил свое дело, просачиваясь по дымоходу в кухонный очаг, пробираясь сквозь щели запертых дверей, словно вьюнок, неутомимо дающий побеги, но ищущий мрака, ибо мраку могил обрекает он все живое. Хоры певчих, не умолкая, выводили леденящие душу антифоны, от «Miserere» [51] до «De profundis».
Озлобившись от страха, ошалев от вина, ибо никто не решался более утолять жажду водой из колодца, белые господа пытали и истязали рабов, чтобы выведать тайну яда. Но яд по-прежнему хозяйничал в семьях белых, унося взрослых и детей, и ничто — ни молебны, ни наставления лекарей, ни благочестивые обеты, ни бесплодная ворожба моряка-бретонца, знахаря и чернокнижника, не могли остановить потаенное шествие смерти… Мадам Ленорман де Мези успела, хоть и не по своей воле, занять последний свободный уголок на кладбище; она скончалась в воскресенье, пришедшееся на троицын день, прельстившись на редкость красивым апельсином, который чрезмерно услужливая ветка совала ей прямо в руки. По всей Равнине было объявлено осадное положение. Согласно распоряжению властей солдаты могли без предупреждения стрелять из мушкетов во всякого, кто будет замечен в полях или поблизости от жилья после захода солнца. Гарнизон Капа промаршировал по всем дорогам Равнины смехотворным предупреждением неуловимому противнику, которому угроза смертью была нипочем, ибо он сам был ее носителем. Яд по-прежнему самым неожиданными путями находил доступ к устам. Семейство дю Периги, состоявшее из восьми человек, он настиг, забравшись в бочонок с сидром, а между тем бочонок был доставлен в дом членами семьи собственноручно прямо из трюма корабля, лишь недавно ошвартовавшегося в порту. Трупный запах висел над провинцией.
В один прекрасный день колченогий фула, которому пригрозили вбить в зад заряд пороху, заговорил. Властитель яда — однорукий Макандаль, он стал унганом [52] культа Рада и обладает необычайным могуществом, ибо верховные божества не раз переселялись в его плотскую оболочку. Волею потусторонних владык облеченный высшей властью, он объявил белым великую и беспощадную войну, ибо он избран богами, дабы покончить с белыми и создать на острове Сан-Доминго великое государство свободных негров. Среди рабов его приверженцы насчитываются тысячами. Никому не остановить победного шествия яда. После этого сообщения по всей усадьбе замелькали, засвистели бичи. И не успело еще остыть то, что осталось от не в меру говорливого негра, — порох все-таки запалили, просто от ярости, — как в Кап-Франсэ уже мчался нарочный. В тот же день собрали всех мужчин, способных держать оружие, и снарядили отряды на поиски Макандаля. Равнина, смердящая тухлятиной, жженым рогом, червивой падалью, огласилась лаем собак и кощунственной бранью.
VI. Метаморфозы
Несколько дней подряд солдаты столичного гарнизона и отряды, состоявшие из колонистов, их управляющих и экономов, обшаривали провинцию роща за рощей, овраг за оврагом, камышник за камышником, но на след однорукого так и не напали. Впрочем, как только стало известно, откуда взялся яд, его триумфальное шествие прекратилось, и он вернулся в сосуды, которые Макандаль скорее всего зарыл в земле где-нибудь в тайном месте, и там, во тьме земных недр, от яда, отправившего в эти недра и в эту темь столько жизней, остались лишь пузырьки пены. Собаки и люди возвращались из лесу в сумерках, ошалев от усталости и досады. Теперь, когда смерть снова стала собирать свою дань в обычных пределах, возраставших разве что в январскую непогоду да в период дождей с его непременными лихорадками, колонисты предавались игре и пьянству, ибо вынужденное житье бок о бок с солдатней сказывалось на них не лучшим образом. Распевая непристойные куплеты и не упуская случая передернуть карту, собутыльники тискали груди негритянкам, подававшим чистые стаканы, и вспоминали подвиги дедов, которые приняли участие в разграблении вест-индской Картахены [53] и запустили лапы в испанскую королевскую казну, когда Пит Хейн, по прозвищу «Деревянная Нога», обстряпал в кубинских водах знаменитое дельце, почти два столетия занимавшее воображение корсаров. Над залитыми вином столами под стук игральных костей сдвигались бокалы в честь д÷Эснамбюка, Бертрана дʼОжерона, дю Россе [54], в честь удальцов, которые создали колонию на свой страх и риск, возведя собственную волю в закон, как подобает мужчине, и нимало не считаясь с изданными в Париже эдиктами и умеренными предостережениями Черного Кодекса [55]. Собаки, избавленные от строгих ошейников, спали под скамьями.
Облавы на Макандаля затевались все реже и велись весьма нерадиво, с передышками, во время которых люди бражничали либо дремали в тени под деревьями. Прошло несколько месяцев, но вестей об одноруком не было. Иные полагали, что он скрывается далеко от побережья, в затянутых облаками кряжах Центрального плато, где негры пляшут фанданго под стук кастаньет. Другие возражали, что унган уплыл на шхуне и теперь занимается своим делом в краю Жакмель, куда часто попадают люди после смерти и где они обречены возделывать землю, пока им не удастся вкусить соли [56]. Как бы то ни было, негры вели себя с вызывающей веселостью. Невольники, которые должны были задавать темп во время обмолота кукурузы или рубки сахарного тростника, никогда еще не били в барабаны с таким упоением. По вечерам в своих лачугах и хижинах негры с великим ликованием передавали друг другу диковинные вести: на крыше табачной сушильни грела спину на припеке зеленая игуана; кто-то видел, как средь бела дня пролетел ночной мотылек; большой взъерошенный пес промчался во всю прыть по господскому дому и утащил олений окорок; на задний двор залетел пеликан, — а ведь от моря до этих мест неблизко, — сел на беседку, увитую виноградной лозой, и затряс крыльями так, что посыпались вши-пухоеды.
Все знали, что зеленая игуана, ночной мотылек, приблудная собака, удивительный пеликан — всего лишь обличья. Одаренный властью превращаться в зверя, в птицу, в рыбу и в насекомое, Макандаль то и дело наведывался в поместья Равнины, приглядывал за своими приверженцами, проверял, ждут ли они еще его возвращения. В непрерывной смене обличий однорукий становился вездесущим и, переходя в тела животных, вновь обретал целостность членов вопреки своему увечью. Сегодня у него были крылья, завтра плавники, он то мчался галопом, то полз на брюхе, ему принадлежали потоки подземных вод, и прибрежные пещеры, и вершины деревьев — он был владыкой всего острова. Власть его отныне была безгранична. Он мог покрыть кобылу, мог плескаться в прохладном водоеме, опуститься на тонкую ветку акации, влететь в дом сквозь замочную скважину. Псы на него не лаяли, своей тенью он распоряжался как хотел. По его прихоти у одной негритянки народился мальчик с кабаньей головой. В ночную пору Макандаль обычно являлся на дорогах в обличье черного козла; рога козла унизаны были раскаленными угольками. Придет день, когда по знаку мандинги начнется великое восстание, и Властители Иного мира, предводимые Дамбалла, и Хозяином Дорог [57], и Огуном, Господином Железа [58], пошлют громы и молнии и обрушат на остров бурю, которая довершит дело, начатое людьми. В тот великий час, говорил Ти Ноэль, кровь белых потечет ручьями и лоа, охмелев от восторга, припадут к тем ручьям и будут пить, пока не напьются вволю.
Четыре года длилось напряженное ожидание; не теряя надежды, рабы настороженно вслушивались, ибо в любой миг мог прозвучать с гор трубный зов больших раковин, возвещая, что Макандаль прошел до конца путь превращений и снова, поджарый и крепкий, стоит, гордясь мужской силой, на своих человечьих ногах.
VII. Обличье человека
На некоторое время прачка Маринетта вернулась в господскую опочивальню, но вскоре мосье Ленорман де Мези вступил в брак вторично, женившись на одной вдове, богатой, хромой и богобоязненной, с которой свел его священник из Лимонада. По сей причине, когда наступил декабрь и задули северные ветры, домашняя челядь, повинуясь мановениям хозяйкиной клюки, принялась расставлять прованские статуэтки святых вокруг грота из папье-маше, от которого все еще пахло непросохшим клеем, — этот грот хозяйка собиралась выставить к рождеству под навесом одного из парадных входов с колоннадой и осветить свечами. Столяр Туссен выточил из дерева царей-волхвов, но они оказались слишком большими по сравнению со всеми остальными фигурками, их было никак не приладить, и к тому же глаза у Валтасара получились жутковатые: белые глазные яблоки — Туссен специально их подкрасил — таращились из тьмы черного дерева, страшные и выкаченные, словно белки удавленника. Ти Ноэль и прочие рабы мосье Ленормана де Мези наблюдали за тем, как продвигается сооружение рождественских яслей, памятуя, что близится время подарков и торжественных месс, время, когда хозяева будут сами ездить в гости и принимать гостей, так что рабам заживется вольготнее и нетрудно будет стянуть свиное ухо на кухне, приложиться к крану винной бочки либо прокрасться ночью в барак к негритянкам из Анголы, которых недавно купили и которых хозяин собирался отведать только после праздников, как подобает доброму христианину. Впрочем, Ти Ноэль знал, что в этом году не увидит, как зажгутся свечи, украшающие грот, и заблестит сусальное золото. Он собрался отлучиться в эту ночь, отправиться в дальнее поместье Дюфрене, рабы которого будут праздновать рождение первого сына в господском доме и получат по чарке испанской водки на брата.
Более двух часов гремели барабаны при свете факелов, и женщины, поводя плечами, без конца имитировали движения прачки, полощущей белье, когда от неожиданности голоса поющих на мгновение дрогнули. За Главным Барабаном возник Макандаль в своем прежнем виде. Мандинга. Человек. Однорукий. Макандаль Возвратившийся. Макандаль Долгожданный. Никто его не приветствовал, но все взгляды встретились с его взглядом. И замелькали чарки с водкой, переходя из рук в руки на пути к единственной руке мандинги, ибо каждый понимал, что унгана томит великая жажда. Ти Ноэль видел его впервые после всех его превращений. Казалось, в облике однорукого осталось что-то от его таинственных странствований из тела в тело, от той поры, когда его облегала чешуя, щетина либо руно. В очертаниях заостренного подбородка было что-то кошачье, а уголки глаз немного приподнимались к вискам, как у птиц, в обличье которых он побывал. Женщины хороводом проплывали перед Макандалем, удаляясь и возвращаясь, и тела их изгибались в пляске. Но воздух полнило такое множество немых вопросов, что внезапно, без всякого сговора, голоса слились в гимн «янвалу», жалобным воплем вознесшийся к небу под торжественную дробь барабанов. Четыре года ждали они, и гимн напоминал о бессчетных муках:
До каких пор мне скрести котлы? До каких пор мне жевать бамбук? Вопросы рвались словно из самого нутра, перебивали друг друга, и в хоре голосов слышался надрывный стон, испокон веков звучавший в напевах племен, угнанных на чужбину и обреченных воздвигать там мавзолеи, башни либо бесконечные стены. Отче, о мой отче, нет дороге конца! Отче, о мой отче, нет мукам конца! Всецело отдавшись жалобам, Ти Ноэль позабыл, что у белых тоже есть уши. А уши у белых были, и потому в это самое время во дворе перед господским домом мужчины семейства Дюфрене прилежно заряжали все мушкеты, мушкетоны и пистолеты, которые украшали прежде ковры на стенах гостиной. А для вящей надежности был припасен целый арсенал дубинок, ножей и рапир, переданный в распоряжение женщин, которые уже творили молитвы и обеты, прося бога о пленении мандинги.
VIII. Великий полет
В один из понедельников января незадолго до рассвета первые партии рабов из поместий Северной равнины вступили в Кап-Франсэ. Впереди верхами ехали хозяева и управляющие, по бокам шли стражники, вооружившиеся, как перед боем, и черная масса медленно заполняла Городскую площадь под торжественную дробь армейских барабанов. Несколько солдат складывали охапки поленьев у подножия столба из кебрачо, в то время как другие раздували угли, тлеющие на жаровне. На паперти Кафедрального собора под траурным пологом, натянутым на жерди и поперечные брусья, в высоких красных креслах восседали члены капитула, а также сам губернатор, королевские судьи и должностные лица. Балконы пестрели легкими зонтиками, зонтики колыхались, яркие и беспечные, словно цветы, выставленные на подоконник. Дамы в митенках и с веерами громко переговаривались, словно из разных лож обширного театра, и голоса их от волнения очаровательно вздрагивали. Обитатели домов, выходивших окнами на площадь, заранее велели приготовить для своих гостей прохладительные напитки — лимонад и оршад. Внизу толпа все прибывала; обливаясь потом, невольники ждали, когда начнется зрелище, задуманное специально для них, парадное представление для черных, которое белые люди обставили весьма пышно, не пожалев затрат. Ибо на сей раз учить уму-разуму собирались не розгами, а огнем, и нужно было, чтобы рабам навсегда запомнилась иллюминация, которая обошлась весьма недешево.
Внезапно все веера разом закрылись. Грохот барабанов сменился глубокой тишиной. Обнаженный до пояса, в полосатых штанах, стянутый и опутанный веревками, блестя незапекшейся кровью свежих ран, к столбу, высившемуся посреди площади, шел Макандаль. Хозяева испытующе поглядели на рабов. Но лица последних являли возмутительное равнодушие. Что понимают белые в делах негров? Во время своих превращений Макандаль не раз проникал в таинственный мир насекомых, и тогда взамен утраченной руки у него отрастали членистые лапки, жесткие надкрылья и перепончатые крылья либо длинные усики. Он был мухой, сороконожкой, пяденицей, термитом, тарантулом, божьей коровкой и даже крупным зеленоватым светляком. В решающий момент мандинга станет невидим — путы, которыми прикрутят его к столбу, мгновение будут сжимать воздух, храня очертания исчезнувшего тела, а затем, скользнув вдоль столба, падут к его подножию. Сам же Макандаль, обратившись в тонкоголосого комара, сядет прямо на треуголку самого начальника гарнизона, чтобы вдоволь натешиться смятением белых. Хозяева не знали, что так будет, потому и истратили кучу денег на бесполезное представление, которое докажет, что им не под силу тягаться с помазанником великих Лоа.
Макандаль был уже прикручен к пыточному столбу. Палач щипцами взял из жаровни раскаленный уголек. Повторяя движение отрепетированное накануне перед зеркалом, губернатор обнажил парадную шпагу и распорядился приступить к исполнению приговора. Огонь стал подбираться к телу однорукого, лизнул ему голень. И тогда культя, которую не удалось прикрутить к спине, дернулась в угрожающем движении, страшном при всей своей незавершенности, и Макандаль что было мочи рванулся вперед, выкрикивая непонятные заклинания. Путы упали, тело негра взметнулось в воздух и, пролетев над головами рабов, исчезло в черных людских волнах. Единый крик заполнил площадь:
— Mackandal sauvé! [61]
И поднялись шум и суматоха. Стражники молотили прикладами по вопящей черной толпе, рабы, казалось, уже не вмещались в пространстве между домами, многие карабкались по стенам к балконам. И таковы были гомон, и грохот, и давка, что лишь немногие видели, как солдаты, числом не менее десятка, навалились на Макандаля, как его бросили в огонь, как пламя взметнулось высоко вверх, охватив волосы мандинги и заглушив его предсмертный вопль. Когда рабы опомнились, костер горел, как горит любой костер, если дрова попались добрые, и добрый дым стоял над костром, и морской бриз относил этот дым к балконам, где дамы, потерявшие сознание, — а таковых было немало, — уже приходили в себя. Смотреть было больше не на что.
В тот день, возвращаясь в поместья, рабы смеялись на протяжении всего пути. Макандаль сдержал обещание, он остался в царстве земном. Могучие Силы Иного мира еще раз провели белых людей. И в тот час, когда мосье Ленорман де Мези в ночном колпаке беседовал со своею благочестивой супругой о том, сколь бесчувственны негры к мукам себе подобных, и на сем основании делал философические заключения о неравенстве рас человеческих, каковые заключения собирался изложить подробнее в речи, обильно уснащенной латинскими цитатами, — в тот самый час Ти Ноэль наградил близнецами одну из кухонных девчонок, троекратно познав ее на сене яслей в конюшне.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«…je lui dis, quʼelle serait reine là-bas; quʼelle irait en palanquin, quʼune esclave serait attentive au moindre de ses mouvements pour exécuter sa volonté; quʼelle se promenerait sous les orangers en fleurs; que les serpents ne devraient lui faire aucune peur, attendu quʼil nʼy en avait pas dans les Antilles; que les sauvages nʼétaient plus а craindre; que ce nʼétait pas là que la broche était mise pour rôtir les gens; enfin jʼachevais mon discours en lui disant quʼelle serait bien jolie mise en créole». [62]
I. Дщерь Миноса и Пасифаи [63]
Вскоре после кончины второй супруги мосье Ленормана де Мези Ти Ноэлю случилось отправиться в Кап за траурной сбруей, выписанной из Парижа. В те годы город похорошел на диво. Почти все дома были двухэтажные, балконы под широкими маркизами огибали углы зданий, двери были высокие, арочные, украшенные изящно сработанными засовами либо петлями в форме трилистника. Стало больше портных, шляпников, плюмажистов, цирюльников; открылась лавка, где продавались виолы и флейты, а также ноты контрдансов и сонат. Книготорговец выставил последний номер «Gazette de Saint Domingue» [64], отпечатанный на тонкой бумаге, с заставками и виньетками. И вдобавок ко всем прочим роскошествам на улице Водрей открылся театр, где давали драмы и оперы. Всеобщее процветание оказалось особенно благотворным для улицы Испанцев, ибо самые состоятельные приезжие останавливались в помещавшейся там гостинице «Корона», которую Анри Кристоф, непревзойденный кухмистер, недавно откупил у мадемуазель Монжон, бывшей своей хозяйки. Кушанья, состряпанные негром, стяжали похвалы изысканностью приправ — когда нужно было ублажить посетителя, прибывшего из Парижа, либо обилием ингредиентов в олье-подриде [65] — когда приходилось угождать вкусам зажиточного испанца, из тех, что приезжали с другой оконечности острова и рядились в костюмы столь старомодные, что они смахивали на одеяния буканьеров былых времен. Равным образом следовало признать, что, когда Анри Кристоф, водрузив себе на голову высокий белый колпак, трудился в дымной кухне, он не имел себе равных в искусстве запечь черепаху в тесте либо протушить в вине витютня. А когда он брался за скалку, из рук его выходили пирожные, благоухание которых разносилось далеко за пределами улицы Трех Ликов.
Вторично овдовев, мосье Ленорман де Мези не сохранил ни малейшего почтения к памяти покойной и зачастил в городской театр, где настоящие парижские актрисы пели арии Жан-Жака Руссо либо скандировали с отменным благородством александрийский стих трагедий, отирая пот в цезуре меж полустишьями. Анонимный памфлет в стихах, клеймивший непостоянство иных вдовцов, поведал в ту пору всем и вся, что один богатый землевладелец из Северной равнины имеет обыкновение услаждать свои ночи пышными фламандскими прелестями некоей мадемуазель Флоридор, без успеха подвизающейся на ролях наперсниц, значащейся неизменно в конце афиши, но великой искусницы по альковной части. По ее наущению в конце театрального сезона хозяин внезапно отбыл в Париж, оставя поместье на попечение одного родственника. В Париже, однако, с ним приключилась престранная вещь: весьма скоро он ощутил, что ему все более и более недостает солнца, простора, изобилия, власти, негритянок, которых можно прижать на берегу у ручья, и он понял, что это «возвращение во Францию», во имя которого он старался столько лет, не составит более его счастия. И как ни клял он колонию, как ни поносил ее климат, как ни возмущался неотесанностью иных колонистов с темным прошлым, он вернулся к себе в имение вместе с актрисой, отвергнутой всеми театрами Парижа по причине скудости ее сценических дарований. Таким-то образом в воскресные дни на дорогах Равнины вновь появились два великолепных экипажа, которые направлялись в Кафедральный собор Капа, с лакеями в парадных ливреях на запятках. В коляске мадемуазель Флоридор — комедиантка требовала, чтобы ее именовали театральным псевдонимом, — на заднем сиденье теснилась и ерзала ее свита, десять мулаток в голубых юбках, щебетавших без умолку в чисто женском возбуждении от движения и от вольного воздуха.
Так миновали двадцать лет. Ти Ноэль прижил дюжину детей от одной из кухарок. Имение процветало, как никогда, дороги были обсажены ипекакуаной, виноградники уже давали первое вино. Однако с годами мосье Ленорман де Мези превратился в самодура и пьяницу. Находясь постоянно во власти маниакальной похоти, он все время подстерегал еще не вышедших из отрочества невольниц, цвет кожи и запах которых действовал на него возбуждающе. Все чаще и все с большим удовольствием подвергал он телесному наказанию мужчин, особенно тех, кто был уличен в прелюбодейных делах. Что до актрисы, увядшей и замученной малярией, она так и не утешилась после неудачи, постигшей ее на подмостках, и, вымещая злость на негритянках, которые купали ее и причесывали, отправляла их под розги по малейшему поводу. Иногда вечерами она напивалась допьяна. Тогда случалось, что она посреди ночи приказывала поднять всех рабов и, рыгая мальвазией, декламировала, разыгрывая перед ними великие роли, которых ей не пришлось исполнить на сцене. Драпируясь в покровы наперсницы, робкой прислужницы, следующей за госпожой, она своим надтреснутым голосом пыталась одолеть славные монологи трагических героинь:
Негры дивились и ничего не понимали, но, уловив несколько слов, которые и в креольском наречии обозначают провинности, караемые всевозможными наказаниями, от обычной порки до отсечения головы, рабы в конце концов пришли к убеждению, что дама в белом, по-видимому, совершила когда-то немало злодеяний и, возможно, укрывается в колонии от преследований французской полиции, подобно многим девицам легкого поведения из Кап-Франсэ, за коими в метрополии числятся разные дурные дела. Слово «грех» на жаргоне рабов звучало почти так же, как по-французски; все знали, как будет на языке белых «судья», что же касается ада, где обитают черти, краснорожие и с рогами, о нем негры были наслышаны от второй супруги мосье Ленормана де Мези, суровейшей блюстительницы нравов. Признания женщины в белом одеянии, просвечивающем при факелах, вряд ли могли учить добродетели:
Столь великие непотребства претили рабам из поместья Ленормана де Мези, и они, как прежде, чтили Макандаля. Ти Ноэль пересказывал своим детям предания, которые слышал от мандинги и учил их нехитрым песенкам, которые сложил в честь однорукого в те часы, когда чистил скребницей лошадей и расчесывал им навис. Притом же нелишне было поминать Макандаля почаще, потому что Макандаль, хоть он и оставил эти края ради дел великой важности, вернется, и как раз тогда, когда его менее всего будут ждать.
II. Великий договор
Раскаты грома, казалось, сыпались грохочущей лавиной со скал Морн-Руж, отдаваясь долгим эхом в глубине оврагов, когда посланцы рабов из всех поместий Северной равнины сошлись в чащобе Буа-Кеман, по пояс вымазавшись в жидкой грязи и дрожа в своих мокрых рубахах. Вдобавок ко всему, после вечернего отбоя еще сильнее припустил августовский ливень, то теплый, то холодный, в зависимости от направления ветра. Штаны Ти Ноэля прилипли к бедрам, голову он пытался прикрыть джутовым мешком, сложенным наподобие капюшона. Несмотря на темень, можно было поручиться, что среди собравшихся не затесалось ни одного лазутчика. Посланцев оповестили в самый последний миг и через надежных людей. Разговоры велись шепотом, и все же лес полнился гулом голосов, сливавшимся с шумом ливня, который безостановочно барабанил по листьям деревьев, содрогавшихся от ветра.
Внезапно средь сборища теней раздался чей-то мощный голос. Голос, обладавший даром переходить внезапно от самых низких регистров к самым высоким, что придавало словам удивительную силу выражения. Речь звучала гневом, переходила в крик — говоривший, казалось, творил заклинания, выкликал магические слова. Голос этот принадлежал Букману, негру с острова Ямайки. Гром заглушал целые фразы, но все-таки Ти Ноэль разобрал, что во Франции будто бы что-то произошло и очень важные господа объявили, что надо дать свободу неграм, но богачи из Кап-Франсэ, все сплошь монархисты и сукины дети, не хотят. Дойдя до этого места, Букман смолк, словно выжидая, ибо над морем полыхнула молния; несколько мгновений слышно было только, как шумит дождь в ветвях. Затем, когда гром отгремел, Букман поведал, что великие африканские Лоа и те из негров, кто сопричастен их тайнам, заключили меж собой договор, дабы воина началась при благоприятных знамениях. И, покрывая слышавшиеся отовсюду возгласы ликования, прозвучали заключительные слова:
— Бог белых велит им совершать преступления. Наши боги требуют мести. Они направят наши руки и помогут нам. Разбейте образ бога белых, он жаждет наших слез; вслушайтесь в самих себя, и вы услышите зов свободы.
Посланцы забыли про дождь, хотя потоки воды стекали по лицам на грудь, ползли к животу и отсыревшая кожа поясов врезалась в тело. Неистовый вопль прорвался сквозь грохот бури. Рядом с Букманом худощавая негритянка, длинноногая и длиннорукая, вращала в воздухе ритуальным мачете:
Огун повелитель железа, Огун воин; Огун повелитель наковальни, Огун кузнец; Огун владыка копий, Огун Чанго, Огун Канканикан, Огун Батала, Огун Панама, Огун Бакуле — ко всем ипостасям божества взывала жрица культа Рада, а хор теней гремел:
Мачете внезапно вонзился в брюхо черного борова, боров трижды взвизгнул, и из зияющей раны вывалились потроха. Тогда посланцы, сменяя друг друга, по одному предстали перед Букманом — их вызывали по именам хозяев, поскольку фамилий у рабов не было, — и смочили губы кровью борова, пенившейся в большой деревянной миске. Затем они простерлись ниц на мокрой земле. Ти Ноэль, как и все остальные, принес Букману присягу на вечную верность. Негр с Ямайки обнял Жана-Франсуа, Биассу, Жанно, этим троим уже не нужно было возвращаться к хозяевам. Так был создан штаб мятежников. Через неделю будет подан сигнал. Вполне возможно, что удастся заручиться некоторой помощью со стороны испанских колонистов, живущих на другой половине острова и люто ненавидящих французов. А так как нужно было составить воззвание, писать же никто не умел, вспомнили про гибкое гусиное перо аббата-вольтерьянца по фамилии де ла Э, приходского священника из Дондона, который, ознакомившись с Декларацией прав человека, стал проявлять самые убедительные признаки приязни к чернокожим.
Поскольку от дождя вода в реках поднялась, Ти Ноэлю пришлось пуститься вплавь через зеленый от водорослей ручей, чтобы поспеть в конюшню раньше, чем проснется управляющий. Когда зазвенел колокол утренней побудки, Ти Ноэль сидел в яслях и распевал песню, зарывшись по пояс в ворох свежесрезанного дрока, пропахшего солнцем.
III. Зов раковин
Со времени своей последней поездки в Кап мосье Ленорман де Мези пребывал в прескверном расположении духа. Губернатор Бланшланд [70], разделявший его монархические убеждения, был крайне раздосадован праздными бреднями безмозглых утопистов, которые сокрушались в Париже об уделе чернокожих рабов. Разумеется, легко и приятно мечтать о равенстве людей всех рас во время прогулки по галереям Пале-Рояля либо за столиком кафе «Режанс» меж двумя партиями в фараон. Если судить по эстампам с видами портовых городов Вест-Индии, украшенным розой ветров и пухлощекими тритонами; по гравюрам Авраама Бруниаса, изображающим томных мулаток, нагих негритянок, занятых стиркою, либо послеобеденный отдых в банановой роще; если начитаться стихов Парни [71] и откровений савойского викария [72], — куда как просто вообразить себе Сан-Доминго в виде райского вертограда Поля и Виргинии [73], где дыни потому только не растут на деревьях, что могли бы зашибить прохожих насмерть, сорвавшись с такой высоты. Еще в мае Учредительное собрание [74], состоящее из всякого сброда, — либеральная сволочь, почитатели энциклопедистов, — приняло решение предоставить политические права неграм, родившимся от вольноотпущенников. А теперь вот, когда владельцы поместий в колониях явили их взорам призрак гражданской войны, сии любомудры в духе Станислава Вимпффена ответствуют: «Да сгинут колонии, но да пребудет принцип!»
Было около десяти вечера, когда удрученный такого рода размышлениями мосье Ленорман де Мези направился к сушильне Для табака с намерением опрокинуть какую-нибудь чернокожую Девчонку, ибо в эту пору родители посылали их туда разжиться табачными листьями, которые негры жуют. Откуда-то издали послышался трубный звук большой раковины. Удивительно было то, что на ее протяжный рев откликнулись другие раковины в лесах и на горах. Им глухо вторил рокот, доносившийся со стороны моря, с плантации близ Мийо. Можно было подумать, что все мурексы, сколько их есть на побережье, все конусообразные «флоридские тритоны», служившие некогда индейцам чем-то вроде рога, все гигантские стромбы [75], подпирающие двери хижин, чтобы они не распахивались сами собою, все раковины, что покоятся, пустые и обызвествленные, на косе Моль, запели единым хором. Внезапно из самого большого барака в поместье загудела еще одна раковина-рог. Ей ответили более высокие голоса с плантации индиго, из табачной сушильни, куда направлялся мосье Ленорман де Мези, из конюшен. Встревоженный, мосье Ленорман де Мези притаился за зарослями бугенвиллей.
Все двери бараков разом рухнули под напором изнутри. Вооружившись дрекольем, рабы окружили дома надсмотрщиков, расхватали металлический инструмент. Эконом, выбежавший на шум с пистолетом в руке, рухнул первым, мастерок каменщика раскроил ему горло снизу доверху. Омочив руки в крови белого, негры ринулись к господскому дому, выкрикивая угрозы и суля погибель хозяевам, губернатору, господу богу и всем французам на свете. Но большинство, истомившись слишком долгой жаждой, устремилось в погреб промочить горло. Из кадушек с соленьями ломом вышибли днища. Молодое вино, пенясь, хлынуло из расклепанных бочонков, обдало красными брызгами юбки женщин. Гомоня и толкаясь, рабы рвали друг у друга из рук оплетенные бутыли с водкой, фляги с ромом; опорожнив, разбивали об стену. Слышался хохот, шум перебранок, ноги оскальзывались на куске душистого майоранового мыла, на маринованных помидорах, каперсах, селедочной икре, позолоченной прогорклым оливковым маслом, которое лилось на плиты пола из прорвавшегося бурдючка. Какой-то негр, раздевшись догола, смеха ради влез в огромную кадушку со смальцем. Две старухи переругивались на языке конго, предметом спора был глиняный горшок. С потолочных балок срывали окорока и связки копченой трески. Не вмешиваясь в давку, Ти Ноэль нашел бочонок с испанским вином, приложился губами к крану и долго тянул; кадык ходил ходуном. Затем вместе со старшими сыновьями он направился в господский дом и поднялся на второй этаж, ибо давно уже не прочь был изнасиловать мадемуазель Флоридор, разглядев во время ночных спектаклей под туникой с узором меандра груди, на которые время так и не смогло наложить свой неизгладимый отпечаток.
IV. Догон в ковчеге [76]
Просидев два дня на дне высохшего колодца, неглубокого, но оттого не ставшего уютнее, мосье Ленорман де Мези, бледный от голода и страха, опасливо высунулся из-за закраины колодезного сруба. В усадьбе стояла тишина. Орда устремилась к Капу, оставляя на своем пути костры, к каждому из которых можно было подобрать название, если приглядеться к обгорелым стенам, служившим основанием дымному столпу; высоко в небе эти столпы сливались друг с другом, образуя арочные своды. Облачко пыли исчезло за перекрестком Святых отцов. Обойдя вздувшийся труп эконома, хозяин направился к дому. От пожарища, оставшегося на том месте, где прежде были псарни, тянуло чудовищным смрадом: негры свели давние счеты, намазав двери варом, чтобы ни одна тварь не смогла уйти. Мосье Ленорман де Мези вошел к себе в спальню. Мадемуазель Флоридор покоилась на ковре, ноги ее были широко раскинуты, из живота торчал серп. Мертвые пальцы еще сжимали ножку кровати, и этот жест злой издевкой перекликался с жестом спящей прелестницы, изображенной весьма вольно на гравюре, которая называлась «Сон» и украшала альков. Мосье Ленорман де Мези, разразившись рыданиями, рухнул наземь подле тела бывшей актрисы. Затем он схватил четки и стал читать все молитвы, какие знал, не пропустив и той, которой выучился в детстве и которая помогает от цыпок. Так прошло несколько дней, он жил в непрерывном страхе, не смея носа высунуть из дома, а дом был незащищен, был обречен на полное и окончательное разорение; но однажды в окно, выходившее на задний двор, он увидел верхового курьера, курьер осадил коня так резко, что тот ткнулся храпом в стекло и из-под копыт полетели искры. Вести, которые курьер прокричал в окно, вывели из оцепенения мосье Ленормана де Мези. Орда раздавлена. Голова негра Букмана, позеленевшая голова с отвисшей челюстью, уже кишит червями, красуясь на том самом месте, где некогда обратилась в зловонный пепел плоть однорукого Макандаля. Приняты все меры, дабы полностью истребить бунтующих негров, от коих уцелели отдельные шайки, грабящие одинокие усадьбы. Курьер спешил, и мосье Ленорман де Мези, не располагая временем на то, чтобы предать земле останки супруги, взгромоздился на круп его лошади, которая потрусила по дороге в Кап. Вдали послышались ружейные залпы. Курьер дал шпоры коню.
Хозяин поспел как раз вовремя, чтобы спасти от мачете Ти Ноэля и еще дюжину рабов, меченных его клеймом; связанные попарно, спина к спине, они вместе с прочими неграми ждали во дворе казармы казни, которую решено было произвести холодным оружием, ибо благоразумие требовало беречь порох. Только эти тринадцать рабов у него и остались, а на невольничьем рынке в Гаване за всю компанию можно было выручить по меньшей мере шесть с половиной тысяч испанских песо. Мосье Ленорман Де Мези требовал самых мучительных телесных наказаний, но просил отложить казнь, пока он не переговорит с губернатором. Дрожа от бессонницы, от нервического возбуждения, от неумеренного потребления кофе, мосье Бланшланд расхаживал взад и вперед по своему кабинету, украшенному портретом Людовика XVI и Марии-Антуанетты [77] с дофином. Трудно было извлечь точный смысл из его беспорядочного монолога, в котором он то ополчался на философов, то приводил на память выдержки из собственных пророческих писем, отосланных когда-то в Париж, но так и оставшихся без ответа. Мир становится добычей анархии. Колонии грозит гибель. Негры изнасиловали почти всех девиц из лучших семейств Равнины. Они изорвали немало кружевных сорочек, перемяли немало простыней тончайшего полотна, немало перерезали надсмотрщиков, теперь их не уймешь. Мосье Бланшланд был за полное и всеобщее истребление рабов, равно как и свободных негров и мулатов. Всяк, у кого в жилах течет африканская кровь, будь то квартерон, терцерон, мамелюк, гриф либо марабу [78], подлежит уничтожению. И не следует обольщаться бурной радостью, изъявляемой рабами при виде рождественских огоньков в святую неделю. Сказал же отец Лаба [79]после первой своей поездки по Антильским островам: негры ведут себя подобно филистимлянам и чтут Догона в ковчеге. И тут губернатор произнес слово, которое мосье Ленорман де Мези до той поры всегда пропускал мимо ушей: «Воду». Теперь колонисту припомнилось, что несколько лет назад некто Моро де Сен-Мери [80], краснорожий адвокат из Капа и большой ерник, собрал кое-какие сведения о ритуальных действах горных колдунов, отметив при этом, что среди негров встречаются змеепоклонники. Когда это обстоятельство пришло ему на память, мосье Ленорман де Мези почувствовал беспокойство, ибо понял, что какой-нибудь барабан в иных случаях — не просто козья шкура, натянутая на выдолбленный чурбак, а нечто большее. Стало быть, у рабов есть какая-то тайная религия, связующая их воедино и толкающая на мятежи. Как знать, может статься, все эти годы они у него под носом соблюдали обряды этой религии и в перекличке воскресных барабанов был тайный смысл, а он ничего не подозревал. Но разве могут занимать человека просвещенного нелепые верования дикарей, поклоняющихся змее?…
Совсем пав духом от пессимистических речей губернатора, мосье Ленорман де Мези до сумерек бродил без цели по улицам города. Он долго разглядывал голову Букмана и осыпал ее ругательствами, пока ему не надоело твердить одни и те же непристойности. Сколько-то времени он провел в доме толстухи Луизон, где в патио среди горшков с малангой сидели девицы в белых муслиновых юбках, обмахивая веерами голые груди. Но всюду чувствовалась какая-то тревога. По этой причине мосье Ленорман де Мези направился на улицу Испанцев с намерением выпить в заведении Анри Кристофа под вывеской «Корона». При виде запертой двери он вспомнил, что Анри Кристоф незадолго до того сменил поварскую куртку на мундир артиллериста колониальных войск. После того как с дома сняли корону из позолоченной латуни, столько лет служившую кухмистеру вывеской, в Капе не осталось места, где порядочный человек мог бы как следует поесть. Перехватив в какой-то таверне стаканчик рому и малость приободрившись, мосье Ленорман де Мези вступил в переговоры с владельцем шхуны, которая перевозила уголь и уже несколько месяцев стояла в Капе на приколе, но должна была сняться с якоря и отплыть в Сантьяго-де-Куба, как только ее проконопатят, теперь уже скоро.
V. Сантьяго-де-Куба
Шхуна обогнула мыс Кап. Где-то вдали остался город, живший под непрерывной угрозой, ибо мятежные негры уже знали, что испанцы готовы снабдить их оружием, а среди якобинцев есть друзья человечества, которые рьяно встали на их защиту. Покуда Ти Ноэль и его спутники, запертые в кубрике, обливались потом на мешках с углем, пассажиры высшего ранга, собравшись на корме, наслаждались мягким бризом, веявшим над Наветренным проливом [81]. Здесь была певица из новой труппы Капа, в ночь мятежа ее гостиница сгорела, и от всего гардероба у нее остался только костюм покинутой Дидоны [82]; был музыкант, эльзасец родом, ему удалось спасти свои расстроенные клавикорды, пострадавшие от здешнего воздуха, насыщенного морской солью; время от времени он прерывал пассаж из сонаты Жана-Фредерика Эдельмана [83], чтобы полюбоваться летучей рыбой, взметнувшейся над отмелью, усеянной желтыми съедобными ракушками. Список пассажиров довершали маркиз-монархист, два республиканских офицера, владелица кружевной мастерской и священник-итальянец, прихвативший с собой церковную дарохранительницу.
По прибытии в Сантьяго-де-Куба мосье Ленорман де Мези в тот же вечер направился в «Тиволи», увеселительное заведение самого высшего разбора, недавно открывшееся стараниями первых французов-эмигрантов: мосье Ленорман де Мези не выносил кубинских таверн с их мухоловками и неизменными мулами на привязи возле входа. После всех треволнений, страхов, пертурбации он воспрянул духом, почувствовав, что очутился в родной стихии. Лучшие столики были заняты его старыми друзьями, все они тоже владели поместьями и тоже предпочли бегство лезвию мачете, которое рабы вострили с помощью сахарной патоки. Но вот что было поистине странно: эти люди лишились состояния, Разорились, не ведали, что сталось с половиною их близких, их Дочери, изнасилованные неграми, до сих пор не вполне оправились, — еще бы! — а эмигранты не только не предавались скорби, но словно бы помолодели. В то время как наиболее дальновидные из колонистов, те, кто успел вывезти капиталы из Сан-Доминго, перебирались в Новый Орлеан либо обзаводились кофейными плантациями на Кубе, все прочие, те, кому ничего не удалось спасти, просто радовались жизни, живя беспорядочно, сегодняшним днем, не зная обязательств и ища повсюду только удовольствия. Вдовец познавал прелести холостой жизни; почтенная матрона с восторгом первооткрывательницы упивалась супружеской неверностью; военные ликовали, ибо не нужно было больше вскакивать с постели, едва забьют зорю; барышни из протестантских семейств изведали соблазны подмостков, где они появлялись нарумяненные и с мушками на ланитах. Иерархия общественных положений, принятая в колонии, разом рухнула. Теперь превыше всего ценилось умение играть на трубе, вторить на гобое звукам менуэта, пусть даже бить в треугольник, лишь бы гремел оркестр в «Тиволи». Бывшие нотариусы переписывали ноты; сборщики налогов трудились над декорациями, малевали двадцать колонн храма Соломонова на полотне в двенадцать пядей шириной. В часы сиесты, когда весь Сантьяго спал крепким сном за своими деревянными решетками и коваными дверьми, средь неуклюжих статуй, пылившихся со времени последней процессии в праздник тела господня, в «Тиволи» шли репетиции, и никому не было в диковину, что мать семейства, еще недавно славившаяся благочестием, поет с томностью в движениях и в голосе:
На ближайшее время был назначен праздник в пасторальном вкусе, который в Париже сочли бы весьма старомодным; дабы подготовить костюмы, переворошили содержимое всех сундуков, не доставшихся грабителям-неграм. Артистические уборные, сооруженные из листьев королевской пальмы, служили приютом сладостных встреч, благо муж, баритон, до крайности увлеченный ролью, не мог покинуть сцены, где он исполнял бравурную арию из «Дезертира» Монсиньи [85]. Впервые в Сантьяго-де-Куба зазвучала музыка контрдансов и бретонских пассепье. Последние парики века, которые донашивали дочери колонистов, кружились в такт быстрым менуэтам, уже предвещавшим вальс. В городе повеяло новым ветром, духом вольных нравов, фантазии, беспутства. Молодые креолы [86] стали подражать эмигрантам в манере одеваться, предоставя вечно отстающие от моды испанские наряды членам городского совета. Иные кубинские дамы потихоньку от своих исповедников учились французской утонченности, совершенствовались в искусстве показывать ножку, щеголяя изящной туфелькой. Вечером по окончании спектакля мосье Ленорман де Мези, пропустивший немало стаканчиков, вставал из-за стола вместе с остальными и пел гимн святого Людовика и «Марсельезу» [87], как требовал обычай, заведенный самими эмигрантами.
Предаваясь праздности, не в состоянии заставить себя думать о делах, мосье Ленорман де Мези делил теперь время меж картами и молитвами. Одного за другим он спускал по дешевке своих рабов, чтобы проиграть деньги в каком-нибудь притоне, заплатить по счетам в «Тиволи» или угоститься черной шлюшкой из тех, что промышляли в порту, натыкав туберозы в мелкие завитки волос. Но в то же время, глядя на свое отражение в зеркале, старившееся с неудержимой быстротой, он понимал, что скоро бог призовет его к себе, и ему становилось страшно. Прежде он был масон, но теперь вспоминал с опаскою символические наугольники. По этим причинам Ти Ноэль сопровождал теперь хозяина в собор Сантьяго, где тот обычно проводил долгие часы, перемежая пламенные обращения к господу стонами и вздохами. Негр в это время спал, устроившись под портретом какого-то епископа, либо шел поглядеть, как репетируют очередной вильянсико [88]; репетициями заправлял старичок, которого называли дон Эстебан Салас [89], шумный, сухонький, темнолицый. Было совершенно невозможно понять, чего добивается этот капельмейстер, к которому, как ни странно, все относятся с наружным почтением; чего ради он вводит своих хористов в общий хор поочередно, ведь из-за этого одни поют то, что другие уже спели, а те поют новое, и получается такая разноголосица, что хоть вон беги. Но, видно, все это было по вкусу причетнику, особе коего Ти Ноэль приписывал весьма высокие церковные полномочия, поскольку тот был при оружии и носил штаны, как все мужчины. Однако же, как ни докучала негру эта нестройная музыка, в которую дон Эстебан Салас вплетал партии валторн, фаготов и дисканты служек, Ти Ноэль находил в испанских церквах что-то очень ему близкое и схожее с «воду», чего никогда не ощущал в храмах Капа, верных заветам святого Сульпиция. Позолота на барочных украшениях, парики из человеческих волос на статуях Христа, таинственность исповедален, сплошь покрытых лепниной, пес — эмблема доминиканцев, псов господних [90], дракон, попираемый святыми стопами, хряк святого Антония [91], смуглый лик святого Бенедикта, черные статуи богоматери и статуи святого Георгия в котурнах и коротких туниках, в каких французские актеры играли героев классицистической трагедии, пастушьи рожки и свирели, звучавшие во время рождественских ночных богослужений — все это обладало притягательной силой, захватывало воображение, ибо символы, знаки, атрибуты и персонажи были схожи с теми, которых Ти Ноэль помнил по ритуалам у алтарей хунфоров [92], алтарей, воздвигнутых в честь Дамбалла, бога-змея. И к тому же Сантьяго, святой Иаков, — он и есть Огун Фэ, кузнец, кующий молнии, под знаком которого восстали приверженцы Букмана. Поэтому Ти Ноэль часто на свой лад молился святому Иакову, повторяя слова древнего гимна, который он слышал от Макандаля:
VI. Корабль с собаками
Однажды утром порт Сантьяго-де-Куба огласился лаем. Сотни псов, сосворенных по дюжине, беснуясь, рвались на цепи, скалили пасти, стянутые намордниками, норовя куснуть своих псарей и соседей по своре либо кинуться на людей, глазевших из-за оконных решеток; челюсти смыкались, хватая воздух, и вновь размыкались в тщетном оскале, а псари тащили собак к сходням стоявшего в порту парусника, хлыстом загоняли в трюмы. И все новые своры появлялись, все новые, их приводили надсмотрщики с плантаций, гуахиро — белые кубинские крестьяне, егеря в высоких сапогах. Ти Ноэль, по поручению хозяина отправившийся в порт купить султанку, с рыбиной в руке подошел поближе к странному судну, поглядел на огромных псов, которые все шли и шли сворами, по дюжине в каждой, на французского офицера, который считал собак, быстро перекидывая костяшки на счетах.
— Куда их везут? — крикнул Ти Ноэль матросу-мулату, который разворачивал сеть, собираясь затянуть ею отверстие люка.
— Негров жрать! — ответил с хохотом мулат, перекрывая сильным голосом собачий лай.
Ответ мулата, говорившего на креольском наречии [93], был откровением для Ти Ноэля. Со всех ног помчался он к собору, близ паперти которого собирались негры французских колонистов, поджидая, пока хозяева вернутся от мессы. Три дня назад в Сантьяго как раз прибыло семейство Дюфрене, утратив всякую надежду сохранить за собою плантации и покинув поместье, прославившееся тем, что там был схвачен Макандаль. Негры Дюфрене привезли из Капа великие вести.
С самого начала путешествия Полина чувствовала себя почти королевой на борту этого фрегата, который должен был доставить войска в колонии и шел теперь к Антильским островам, скользя по широким отлогостям волн и ритмично поскрипывая такелажем. Роли державных героинь были не чужды Полине, ибо актер Лафон, ее любовник, не раз декламировал ей, подвывая, самые царственные строки из «Баязета» и «Митридата» [94]. Память у Полины была короткая, ей смутно припоминалась строка «под веслами у нас вспененный Геллеспонт» или что-то в этом роде, строка эта вполне могла быть отнесена к белопенной кильватерной струе, которую оставлял за собою «Океан», шедший под всеми парусами и с развернутыми вымпелами. Впрочем, теперь с каждой переменой ветра из памяти Полины вылетало несколько александрийских двустиший. Ей следовало поразмыслить о более существенных предметах во время этого путешествия, начало которого — и отправка целого войска — несколько задержалось из-за невинной прихоти Полины, решившей путь из Парижа в Брест проделать в портшезе. В запечатанных сургучом плетеных корзинках хранились фуляры, привезенные с острова святого Маврикия, корсажи в пасторальном стиле, полосатые муслиновые юбки, которые Полина собиралась обновить в первый жаркий день, ибо располагала подробнейшими сведениями о модах в колонии, полученными от герцогини дʼАбрантес. За всем тем путешествие было не лишено приятности. Когда фрегат миновал негостеприимные воды Бискайского залива, на первую мессу, которую капеллан служил на баке, собрались все офицеры в парадных мундирах во главе с генералом Леклерком [95], супругом Полины. Среди офицеров были красавцы хоть куда, и Полине, которая при всей своей молодости знала толк в мужчинах, сладостно льстило растущее вожделение, скрывавшееся за знаками почтительного восхищения и изъявлениями учтивости. Она знала, что ночами — все более и более звездными, по мере того как корабль удалялся от берегов Европы, — когда высоко на мачтах качаются фонари, сотни мужчин мечтают о ней в каютах, на баке, в кубриках. Потому-то она и любила в утренние часы стоять в притворной задумчивости на носу фрегата возле фок-мачты, не обращая внимания на ветер, который трепал ей волосы и плотно обтягивал тело тканью платья, обрисовывая гордые линии груди.
Несколько дней спустя после того, как остались позади Азорские острова с видневшимися вдали белыми церквушками португальских деревень, Полина обнаружила, что вид моря изменился. Теперь на поверхности воды появлялись странные водоросли, они были похожи на желтые виноградины и гроздьями дрейфовали в восточном направлении; проплывали какие-то игловидные твари, словно отлитые из зеленого стекла; за голубыми пузырями медуз волочились длинные пунцовые нити; отталкивающего вида рыбы разевали зубастые пасти; вокруг кальмаров колыхались расплывающиеся смутные покровы, окутывая их подвенечной фатой. Началась жара, вынуждавшая офицеров расстегивать мундиры, впрочем, с дозволения Леклерка, допустившего эту вольность ради того, чтобы иметь возможность самому ходить в мундире нараспашку. Как-то ночью, когда было особенно душно, Полина в ночной сорочке вышла из каюты и прилегла на шканцах, где обычно проводила долгие часы сиесты. Странные зеленоватые огоньки светились над морем. Звезды, которые с каждым переходом становились все крупнее, казалось, излучали легкую свежесть. На заре марсовой обнаружил с приятным волнением, что под бизань-мачтой на свернутом парусе лежит нагая женщина. Полагая, что перед ним одна из горничных генеральши, он уже собирался было соскользнуть к ней по канату. Но женщина шевельнулась во сне, видимо, перед самым пробуждением, и ее движение открыло марсовому, что он созерцает наготу Полины Бонапарт. Она протерла глаза, смеясь, как ребенок, и, не сомневаясь, что никто ее не видит за парусами, которые отгораживали от нее остальное пространство палубы, вылила несколько ведер пресной воды себе на плечи, покрывшиеся пупырышками от утреннего ветра. С той ночи Полина неизменно спала на шканцах, и об ее великодушной неосмотрительности стало известно столь многим на судне, что даже не склонный к чувствительности мосье дʼЭсменар, коему поручено было учредить карательную полицию на Сан-Доминго, грезил наяву перед классическим совершенством нагой натуры, сравнивая ее мысленно с Галатеей античного мифа [96].
Панорама Капа и Северной равнины с горами вдали, которые смутно проступали из марева, поднимавшегося над плантациями сахарного тростника, очаровала Полину, недаром она прочла историю любви Поля и Виргинии и запомнила мелодию премилого креольского контрданса с необычным ритмом; контрданс назывался «Островитянка», ноты были изданы в Париже, на улице Сальмон. В своих муслиновых юбках она ощущала себя то ли райской птицей, то ли птицей-лирой средь невиданных растений, дивясь то затейливости узора здешних папоротников, то сочности бурой мякоти кизила, то величине листьев, которые могли служить опахалом. Вечерами Леклерк, хмуря брови, говорил ей о мятежах рабов, о том, сколь трудно прийти к согласию с монархически настроенными колонистами, о грозящих бедах. На случай серьезной опасности он распорядился купить дом на острове Ла-Тортю. Но Полина не придавала его словам особого значения. Она, как прежде, умилялась, читая слезливый роман Жозефа Лавале [97] «Негр, который сердцем был чище многих белых», и безмятежно упивалась роскошью и изобилием, которых не знала в детстве, когда пробавлялась по преимуществу вялеными смоквами, козьим сыром да прогорклыми оливками. Она жила неподалеку от Кафедрального собора в просторном белокаменном доме с тенистым садом. По ее распоряжению под сенью тамариндов для нее был устроен бассейн, облицованный голубыми изразцами, и она там купалась нагая. Вначале ее массировали горничные француженки, но потом ей пришло на ум, что мужская ладонь шире и сильнее, и она заручилась услугами негра Солимана, прежде состоявшего при ванном заведении; Солиман не только ее массировал, но еще холил ей кожу миндальными притираниями, удалял волосы на теле, полировал ногти на ногах. Когда негр купал ее, Полина время от времени словно ненароком прикасалась под водой к мощному торсу прислужника, испытывая при этом злорадное удовольствие, ибо она знала, что негра беспрестанно мучит вожделение; Солиман смотрел на нее всегда искоса, и в глазах у него была деланная кротость пса, которого ожгли сильным ударом плети. Иногда Полина небольно хлестала негра прутиком и смеялась при виде его притворно страдальческих гримас. В сущности, она была ему признательна, ведь он так влюбленно и ревностно радел обо всем, что было на пользу ее красоте. Поэтому, когда негру случалось особенно ей угодить либо с особым проворством выполнить поручение, она в награду иной раз позволяла ему облобызать себе ноги, что Солиман совершал коленопреклоненно и в позе, каковую Бернарден де Сен-Пьер истолковал бы как знак благодарной признательности простодушного дикаря в ответ на бескорыстные труды просвещения [98].
Так она проводила время в безмятежных снах и блаженных досугах, чувствуя себя отчасти Виргинией, отчасти Аталой [99], что не мешало ей, когда Леклерк бывал в отъезде, наслаждаться юношеским пылом какого-нибудь пригожего офицера. Но однажды после полудня француз-цирюльник, который причесывал ее с помощью четырех чернокожих подмастерьев, рухнул наземь у ее ног, и изо рта у него хлынула сгустками зловонная кровь. Страшный москит с серебристыми прожилками на спине испортил праздник [100], ворвавшись своим неотвязным жужжанием в тропический Эдем Полины Бонапарт.
VII. Святой бедлам
Утром следующего дня Полина в сопровождении негра Солимана и горничных, нагруженных пожитками, спешно перебралась на остров Ла-Тортю по настоянию Леклерка, который только что вернулся из поездки по городам и селениям, опустошенным моровым поветрием. В первые дни она развлекалась, купаясь в бухте с песчаным дном и листая записки лекаря Александра Оливье Оксмелена [101], великого знатока нравов и злодеяний американских корсаров и буканьеров, от бурной жизни которых на острове остались развалины неказистой крепости. Она смеялась, когда зеркало в спальне сообщало ей, что ее бронзовая от солнца кожа стала точь-в-точь как у красавицы мулатки. Но безмятежная жизнь продлилась недолго. Как-то раз Леклерк вернулся на остров, дрожа в изнуряющем ознобе, не предвещавшем ничего доброго. Глаза его были желты. Состоявший при нем армейский лекарь прописал ему ревень в огромных дозах.
Полина была в ужасе. На память ей приходили полустершиеся впечатления той поры, когда в Аяччо властвовала холера. Мужчины в черных капюшонах выносили на плечах из домов гробы; женщины под черными покрывалами выли в тени смоковниц по умершим мужьям; девушки в черных платьях пытались броситься в могилу отца или матери, их приходилось волоком тащить с кладбища. Иногда Полину охватывало мучительное ощущение, которое она часто знавала в детстве, ощущение, что она сидит взаперти и выхода нет. В эти мгновения ей казалось, что остров Ла-Тортю ничем не отличается от ее родного острова: та же иссохшая почва, те же красно-бурые скалы, те же пустоши, где нет ничего, кроме кактусов да цикад, и море, которое видно отовсюду. Укрыться было негде. За дверью предсмертным хрипом хрипел человек, которого угораздило занести в дом смерть, запутавшуюся в шитье генеральского мундира. Убедившись в бессилии врачей, Полина слушала теперь только Солимана, по его совету в покоях курили ладаном, индиго, лимонной коркой; он же научил Полину молитвам, обладавшим чудодейственной силой, то были молитва Великому Судие, молитва святому Георгию и еще молитва святому Бедламу. Она распорядилась вымыть двери дома настоями ароматических трав и лучших сортов табака. Стоя на коленях перед распятием, выточенным из темного дерева, она молилась с шумной, несколько крестьянской истовостью, выкрикивая вместе с негром после каждой молитвы: malo, presto, pasto, effacio, amen [102]. Заклинания, таинственность обрядов, один из коих состоял в том, что нужно было вбить гвозди крестом в ствол лимонного дерева, — все это пробуждало в ней голос древней корсиканской крови, которой всеодушевляющая космогония негров была ближе, чем лживое пустословие Директории [103], хотя именно в безверии той поры Полина обрела и ощутила полноту своего бытия. Но теперь она раскаивалась, что так часто шутила святыми вещами, платя дань моде и времени. Когда у Леклерка началась агония, страх ее усилился, страх заводил ее все дальше и дальше в мир сверхъестественных сил, которые Солиман заклинал своей ворожбой, ибо он был истинный хозяин острова, единственный возможный защитник от мора, грозившего с берега Сан-Доминго, единственный надежный целитель, когда стала явной никчемность рецептов. Дабы злотворные начала не проникли морем на остров Ла-Тортю, негр спускал на воду кораблики из скорлупы кокосового ореха, убранные лентами из Полининой шкатулки для рукоделия; кораблики были данью Агуасу, Владыке Моря. Как-то среди вещей Леклерка Полине попалась модель военного корабля. Она тотчас побежала на берег передать модель Солиману с тем, чтобы он присоединил это чудо искусства к прочим приношениям. Чтобы уберечься от недуга, все средства были хороши: обеты, покаяния, власяница, пост, а пуще всего — молитвы и заклинания, кто бы им ни внял, пусть даже подставит волосатое ухо Лживый Враг, которым ее стращали в детстве. Вдруг Полина стала ходить по дому странным образом, стараясь не ступать на швы между плитами, ведь прямоугольная форма придается плитам только из-за нечестивых козней франкмасонов, это всем известно, масоны хотят, чтобы люди беспрестанно попирали стопами святой крест. Солиман больше не умащал тело Полины благовониями, не освежал мятной водой, теперь в ход пошли притиранья из водки, толченых семян, бурого сока каких-то растений, птичьей крови. Как-то утром француженки-горничные с ужасом увидели, что Полина с распущенными волосами стоит на коленях посреди комнаты, а негр отплясывает вокруг нее какой-то причудливый танец. На Солимане был только кожаный пояс, с которого свисал белый платок, прикрывая срамные части, шею украшали синие и красные бусы, он птицей взлетал в воздух, потрясая заржавленным мачете. И Солиман и Полина испускали долгие вопли, глухие и нутряные, словно вой псов в лунную ночь. Петух с перерезанным горлом еще дергал крыльями на кучке кукурузных зерен. Увидев у порога одну из прислужниц, негр в ярости пинком захлопнул дверь. В тот же день после полудня под потолочными балками повисли вниз головой статуэтки святых. Полина ни на миг не расставалась с Солиманом, он спал у нее в спальне, на красном ковре.
Смерть Леклерка, унесенного желтой лихорадкой, чуть не довела Полину до помешательства. Теперь тропики вызывали у нее отвращение, и всего омерзительнее были терпеливые грифы, она знала, если они сидят на кровле дома, значит, в доме кто-то исходит предсмертной испариной. Распорядившись обрядить тело супруга в парадный мундир и положить в кедровый гроб, Полина поспешила отплыть на борту «Свитшура»; она похудела, под глазами темнели круги, грудь была увешана ладанками. Но вскоре восточный ветер, ощущение того, что с каждой пройденной милей Париж становится ближе, запах морской соли, разъедавшей металлические украшения на гробе, заставили молодую вдову расстаться с власяницей. И как-то в предвечернюю пору, когда киль скрипел под ярым натиском волн, ее траурные вуали запутались в шпорах молодого офицера, облеченного почетной миссией сопровождать и охранять останки генерала Леклерка. В одной из корзин среди выцветших маскарадных нарядов в креольском вкусе лежал выточенный Солиманом амулет в честь великого Легба [104], повелителя дорог, этот амулет должен был открыть Полине Бонапарт все пути, которые, как и положено, в конце концов привели ее в Рим.
С отъездом Полины в колонии пришел конец всякому благоразумию. В период губернаторства Рошамбо [105] последние колонисты Равнины, утратив надежду вернуться к процветанию былых времен, предались самому разнузданному разгул), не зная ни отдыха, ни удержу. Ни для кого больше не существовало времени суток, ночи не кончались с рассветом. Нужно было вкусить всех радостей вина — до отвращения, всех радостей плоти — до бессилия, нужно было пресытиться наслаждениями прежде, чем великое крушение навсегда отнимет самую возможность наслаждаться. Губернатор расточал милости тем, кто поставлял ему женщин. Дамы из Капа издевались над эдиктом покойного Леклерка, гласившим, что «белые женщины, предающиеся блуду с неграми, должны быть отосланы во Францию, независимо от их сословной принадлежности». Средь представительниц прекрасного пола весьма распространилась лесбийская любовь, многие являлись на балы в обществе мулаток, которых именовали своими cocottes [106]. Дочери рабов подвергались насилиям в пору самого нежного детства. При таком положении вещей весьма скоро наступило страшное время. В дни праздников Рошамбо завел обычай угощать своих собак плотью негров, и если псу недоставало решимости вонзить клыки в человеческое тело под взглядом блистательных господ, разодетых в шелка, губернатор приказывал исколоть жертву шпагой, дабы раззадорить животное видом и запахом крови. Полагая, что такого рода меры приведут негров к повиновению, губернатор выписал из Кубы сотни огромных псов: «On leur fera bouffer du noir» [107].
В тот день, когда корабль с собаками, который увидел в порту Сантьяго Ти Ноэль, подошел к капскому рейду, туда же подошел другой парусник, шедший с острова Мартиники и тоже груженный живым грузом — ядовитыми змеями; генерал намеревался выпустить этих змей на Равнине, дабы они жалили крестьян, живших по хуторам и помогавших неграм-бунтовщикам с гор. Но змеям, этим детищам Дамбалла, была суждена погибель, они даже не отложили яиц и исчезли одновременно с колонистами старого режима. Теперь великие Лоа покровительствовали оружию черных. Битвы выигрывали те, кто поклонялся богам-воителям. Огун Бадагри бросал свою рать в сабельные атаки на последние рубежи, которые еще удерживало божество, именуемое Верховный Разум. И так же, как в битвах былых времен, по праву оставшихся в людской памяти тем, что кто-то остановил солнце, а кто-то обрушил стены трубным гласом [108], в те дни были люди, обнаженной грудью прикрывавшие жерла вражеских орудий, и люди, обладавшие властью отводить от своего тела свинец неприятеля. Тогда-то и появились средь восставших негры, которые исполняли обязанности священников, хотя у них не было ни тонзуры, ни духовного сана; их называли отцами из Саванны [109]. Пробубнить латинские молитвы над одром умирающего они умели не хуже французских кюре. Но понимали их лучше, ибо в их устах «Отче наш» и «Аве Мария» и по интонации и по ритму звучали так же, как гимны, всем хорошо известные. Отныне важные дела, касающиеся жизни и смерти, решались между своими.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
«Повсюду валялись королевские короны, все они были золотые, и между ними попадались столь тяжелые, что поднять их можно было лишь с трудом». [110]
I. Знаки
Со шхуны, пришвартовавшейся к причалу святого Марка, сошел негр; он был уже стар, но твердо ступал по земле босыми ногами, потрескавшимися и шишковатыми. Очень далеко, на севере, вырисовывались гребни горной цепи, засиненные чуть погуще, чем небо, и очертания их были негру знакомы. Не мешкая попусту, Ти Ноэль взял в руки тяжелую гваякановую палку и покинул город. Много воды утекло с того дня, когда один помещик из Сантьяго, удачно спонтировав, выиграл его в карты у мосье Ленормана де Мези, который вскоре после того умер в величайшей бедности. У нового хозяина, кубинца, Ти Ноэлю жилось куда легче, чем некогда жилось рабам, принадлежавшим французам из Северной равнины. Откладывая из года в год монетки, которые хозяин дарил ему к рождеству, он накопил как раз столько, сколько требовал шкипер рыбацкой шхуны за место на палубе. И хотя на коже Ти Ноэля осталось два клейма, он был свободным человеком. Он ступал теперь по земле, где рабство было упразднено навсегда.
За первый день пути он дошел до реки Артибонит и устроился на ночлег на берегу под деревом. На рассвете он двинулся дальше по дороге, пролегавшей меж зарослями бамбука и дикого винограда. Табунщики, купавшие коней, кричали ему что-то, он плохо различал слова, отвечал на свой лад, плел, что приходило на ум. Ти Ноэль никогда не чувствовал себя одиноким, как бы ни был он одинок. Уже давно выучился он искусству вести беседы хоть со стульями, хоть с кухонной утварью, а то и с коровой, с гитарой либо с собственной тенью. В здешних краях народ был веселый. Но за поворотом какой-то тропинки деревья и кусты вдруг словно высохли, превратились в остовы кустов и деревьев, и земля под ними была уже не красная и комковатая, как раньше, а сухая и сыпучая, словно пыль в подземелье. В этих местах Ти Ноэлю уже не попадались чистенькие кладбища с миниатюрными надгробиями из белого алебастра, напоминавшими классические храмы размером с собачью конуру. Здесь мертвых хоронили по обочинам дорог, в земле недоброго и безмолвного дола, заросшего кактусами и акацией. Иной раз перед Ти Ноэлем возникало строение, крыша на четырех столбах, означавшая, что люди ушли из этих мест, спасаясь от гнилой заразы. Все здешние растения были вооружены колючками, иглами, шипами, едким млечным соком, все были вредоносны. Редкие прохожие, встречавшиеся Ти Ноэлю, не отвечали на приветствие и продолжали путь, уставившись в землю, и так же понуро плелись за ними псы. Внезапно негр остановился, глубоко втянул воздух. На суку покрытого шипами дерева висела туша козла. На земле появились предупреждающие знаки: три камня лежали полукругом, перед ними торчал прут, он был надломлен посередине и воткнут обоими концами в землю, образуя подобие арки. Немного впереди на смазанной жиром ветке покачивалось несколько черных петушков, каждый был подвешен за лапу, вниз головой. И наконец знаки привели его к дереву особо зловещего вида, ствол ощетинился длинными черными иглами, а вокруг лежали приношения. Между корнями дерева были воткнуты деревянные амулеты, искривленные, узловатые, обломанные — то были посохи Легбы, Владыки Дорог.
Ти Ноэль упал на колени и возблагодарил небо за то, что ему дарована радость возвратиться в края Великих Договоров. Ибо он знал, — как знали все французские негры в Сантьяго-де-Куба, — что своим торжеством Десалин [111] обязан был долгим предварительным волхвованиям, и в этих волхвованиях ему помогали Локо [112], Петро, Огун-Феррайль, Бриз-Пимба, Каплау-Пимба, Маринетта Буа-Шеш [113] и все божества огня и пороха, они вселялись в людские тела и завладевали ими с таким неистовством, что одержимые взлетали в воздух либо бились оземь, когда звучали заклятия. А еще в котле замешали вместе кровь, порох, пшеничную муку и растертые кофейные зерна, и такое поднялось тесто, что от его запаха предки насторожились в земле, а священные барабаны гремели, и копья посвященных стучали, скрещиваясь над костром. Когда же экстаз достиг предела, божество снизошло в плоть Избранника, и он вскочил на спины двух негров, и они заржали, и диковинных очертаний кентавр горячился, и ржал, и вот понесся галопом, как добрый конь, к морю, ведь море уходит в ночь, и по ту сторону ночи, по ту сторону многих ночей воды его лижут берега мира, где обитают Вышние Силы.
II. Сан-Суси
Через несколько дней Ти Ноэль вышел к знакомым местам. По привкусу воды он распознал ручей, в котором купался когда-то, только ниже по течению; но ручей был тот самый, излучистый, уходящий к побережью. Старый негр прошел недалеко от пещеры, где Макандаль некогда готовил свои настои из ядовитых трав. В растущем нетерпении он спустился в тесную долину Дондон и вышел наконец к Северной равнине. Там он зашагал берегом моря к бывшему поместью Ленормана де Мези.
Увидев три сейбы, как бы отмечающие вершины треугольника, он понял, что пришел. Но перед ним лежал пустырь: ни красильни, ни сушилен для табака, ни конюшен, ни коптилен. От дома уцелел лишь сложенный из кирпича кухонный очаг, вокруг него вился плющ, оставшийся от прошлых времен, но выродившийся, ибо солнца было слишком много, а тени не было совсем; от кладовых уцелели плиты пола, вросшие в отвердевшую глину, от часовни — железный петушок флюгера. Там и сям торчали обломки стен, похожие на огромные искореженные литеры. Пинии, виноградные лозы, европейские плодовые деревья исчезли, исчез и огород, где некогда белела спаржа и закручивались кочешки артишоков и пахло то мятой, то майораном. Поместье превратилось в пустошь, перерезанную дорогой. Старый негр сел на камень, когда-то один из краеугольных в фундаменте господского дома, а теперь обычный камень — в глазах всякого, кто не знал столько, сколько знал Ти Ноэль. Он повел было беседу с муравьями, как вдруг неожиданный шум заставил его повернуть голову. Прямо на него неслись во весь опор несколько всадников в ослепительных воинских уборах: голубые доломаны, сплошь расшитые снурками и канителью, ворот в позументах, эполеты с пышными аксельбантами, лосины с галунами, кивера с лазоревым плюмажем и гусарские сапоги. Ти Ноэль привык к незатейливым мундирам колониальных войск и теперь дивился невиданному великолепию; мундиры были в наполеоновском вкусе, но соплеменники Ти Ноэля довели их пышность до пределов, неведомых генералам корсиканца. Офицеры промчались мимо, словно в облаке золотой пыли, и исчезли за поворотом дороги, что вела к городу Мийо. Старый негр как зачарованный побрел по следам, оставленным копытами их коней.
Он миновал рощу, и ему показалось, что он очутился в дивном вертограде. Земли, прилегавшие к городу Мийо, были возделаны с той же тщательностью, с какой огородники возделывают свои поливные участки, расчерчены на квадраты оросительными канавами, расцвечены нежной зеленью рассады в деревянных ящиках. На полях работало множество людей, их сторожили солдаты с бичами в руках, и время от времени бичи опускались на спины нерадивых. «Заключенные», — подумал Ти Ноэль, видя, что стража состоит из чернокожих; но работавшие тоже были чернокожие, и это не соответствовало представлениям, которые Ти Ноэль приобрел в Сантьяго-де-Куба на ночных празднествах Братства Французских Негров, куда ему иной раз удавалось вырваться и где плясали тумбу и ката. Но тут старый негр остановился, потрясенный зрелищем, самым удивительным, самым величественным из всех, что случалось ему видеть за всю его долгую жизнь. На фоне гор, прорезанных фиолетовыми полосками глубоких расселин, высился, розовея, замок, королевский дворец с арочными окнами, словно вознесенный в воздух высоким цоколем в виде итальянской лестницы. С одной стороны виднелись обширные постройки, крытые черепицей, — по всей вероятности, службы, казармы и конюшни. С другой — стояло круглое здание, увенчанное куполом, который поддерживали белые колонны; оттуда выходили духовные особы в белых стихарях. Подойдя ближе, Ти Ноэль увидел террасы, статуи, аркады, сады, беседки, увитые зеленью, лабиринты из подстриженных кустарников. У подножия мощных колонн, которые поддерживали огромную солнечную сферу, выточенную из черного дерева, несли стражу два бронзовых льва. На плац-параде суетились военные в белых мундирах, молодые капитаны в треуголках ходили взад и вперед, позвякивая саблями, и солнце играло бликами на золоте шитья. В распахнутое окно было видно, как стараются оркестранты, разучивая музыку перед балом. В дворцовые окна выглядывали дамы, увенчанные султанами из перьев, пышные груди вздымались в вырезах платьев, опоясанных слишком высоко, как того требовала мода. Во дворе два кучера в ливреях мыли огромную карету, покрытую рельефными изображениями солнца и сплошь вызолоченную. Приблизясь к круглому зданию, откуда вышли духовные лица, Ти Ноэль понял, что это церковь, а внутри, средь множества занавесей, хоругвей и балдахинов, он увидел большое изображение пречистой девы.
Но более всего поразило Ти Ноэля то, что этот диковинный мир с его пышностью, неведомой французским губернаторам Капа, был миром черных. Ибо черны были лица вельможных красавиц с упругими ягодицами, что в тот миг плясали в хороводе вокруг фонтана с тритонами; и черны лица двух министров в белых чулках, что спускались по главной лестнице, зажав под мышкой портфели из телячьей кожи; черен был повар в колпаке, украшенном хвостом горностая, разглядывавший тушу оленя, что принесли на плечах крестьяне, которыми распоряжался главный егермейстер; черны были гусары, гарцевавшие на манеже; черен главный мундшенк [114] с серебряной цепью на шее, который в обществе главного сокольничего созерцал черных актеров, репетировавших на сцене летнего театра; черны были лица лакеев в белых париках, в ливреях с позолоченными пуговицами, которые пересчитывал мажордом в зеленой куртке, тыча в них пальцем; черным, наконец, совершенно черным был лик пречистой девы, образ которой высился над главным алтарем в часовне и которая кротко улыбалась черным музыкантам, разучивавшим «Salve» [115]. Ти Ноэль понял, что находится в Сан-Суси, любимой резиденции короля Анри Кристофа, того самого Анри Кристофа, что был некогда поваром, потом содержал гостиницу «Корона» на улице Испанцев, а теперь чеканит монету со своим вензелем и гордым девизом: «Бог, мое право, моя шпага».
Старый негр почувствовал, что его больно огрели палкой по спине. Он вскрикнуть не успел, как стражник погнал его к казарме, подталкивая пинками в зад. Когда дверь камеры захлопнулась и Ти Ноэль оказался взаперти, он стал кричать, что лично знаком с Анри Кристофом и жену его тоже знает, она ведь и есть та самая Мария Луиза Куадавид, что доводится племянницей одной кружевнице, а эта кружевница, вольноотпущенница, была частой гостьей в поместье Ленормана де Мези. Но никто его не слушал. После полудня вместе с другими заключенными его погнали к горе, которая звалась Епископской Митрою и у подножия которой был свален лес и камень для строительных работ. Ему сунули в руки кирпич.
— Неси наверх! Вернешься, возьмешь еще!
— Слишком стар я для этого.
Ответом был удар по голове. Не переча более, Ти Ноэль стал взбираться по крутому склону, заняв свое место в длинной веренице детей, беременных женщин, старух, седых стариков; у всех в руках было по кирпичу. Старый негр поглядел в сторону Мийо. В сумерках дворец казался еще розовее. Подле бюста, изображавшего Полину Бонапарт и украшавшего некогда ее дом в Капе, играли в волан юные принцессы Атенаис и Аметиста в платьицах из переливчатого атласа. Чуть поодаль капеллан королевы — единственный из всех присутствующих обладатель светлой кожи — читал Плутарховы «Жизнеописания» [116] наследному принцу под благосклонным оком Анри Кристофа, который прогуливался в сопровождении своих министров по садам королевы. Мимоходом его величество рассеянно обрывал лепестки белой розы, только что распустившейся на кусте: кусты были подстрижены в форме короны и птицы-феникса, а над ними белели мраморные аллегории.
III. Заклание быков
На вершине Епископской Митры второю горой — гора на горе — вздымалась, ощетинившись строительными лесами, цитадель Ла-Феррьер. Контрфорсы и простенки уже оделись в красное, их словно обтянул фантастически разросшийся лишайник, парчево гладкий и плотный, и этот лишайник все расползался, карабкался вверх по главной башне, красной охрой окрасил крепостные стены, увенчал их зубцами, словно колониями кораллов. Громада из красного кирпича высилась над облаками, и с башен ее открывались дали, которых не мог охватить глаз, а в подземельях змеились потайные переходы, галереи, коридоры, туннели, погруженные в густую тьму. Свет, проникавший через бойницы и слуховые щели, пробивался сквозь туман испарений, словно сквозь толщу вод, его струйки извилистостью и цветом напоминали листья папоротника и сливались в воздухе в единый зеленоватый поток. Лестницы, круто уходившие вниз, точно лестницы преисподней, связывали три главные батареи с пороховыми погребами, с часовней артиллеристов, с поварнями, с хранилищами для пресной воды, с кузницами, с литейной мастерской, с застенками. Дабы крепость была неуязвима, каждый день на крепостном плацу закалывали несколько быков. В том крыле замка, которое выходило к морю, нависая на головокружительной высоте над панорамой Равнины, штукатуры уже трудились над отделкою королевских покоев, над помещениями для фрейлин, трапезными и бильярдными. На тележных осях, вделанных в стену, закреплены были перекидные трапы, по этим трапам кирпич и камень доставляли на верхние площадки крепости, за которыми и под которыми разверзались бездны, вызывая у строивших тошноту и головокружение. Случалось, что негр срывался в пустоту, так и не выпустив из рук бадьи с известковым раствором. Его тотчас сменял другой, никто не думал об упавшем. Сотни людей трудились под кнутом и ружейным дулом, возводя колоссальную крепость, творя архитектурные формы, которые до той поры можно было увидеть лишь на листах, рожденных воображением Пиранези. В крепости уже появились артиллерийские орудия, их втащили на канатах по горным склонам, и теперь они стояли на лафетах кедрового дерева в полутьме, постоянно царившей в сводчатых залах, сквозь бойницы которых были обозримы все тропы и все перевалы острова. Здесь были «Сципион», «Ганнибал» и «Гамилькар», гладкоствольные орудия, отлитые из светлой, почти золотистой бронзы, а рядом с ними стояли пушки, отлитые после восемьдесят девятого года, с еще не получившим завершения девизом: «Свобода, равенство». Была здесь испанская пушка, на стволе которой красовалась меланхолическая надпись: «Верна, но несчастлива», и еще несколько орудий с более широким дулом и с обильными украшениями на стволах: то были пушки, отлитые при Короле Солнце и дерзко провозглашавшие его девиз: «Ultima ratio regum» [117].
Когда Ти Ноэль положил свой кирпич у подножия одной из крепостных стен, было около полуночи. Тем не менее работа продолжалась при свете костров и факелов. Сон валил людей тут же, при дороге; они засыпали, пристроившись на больших камнях, на лафетах пушек, а рядом спали мулы с пролысинами на лбу, образовавшимися от беспрестанных падений при подъеме в гору. Изнемогая от усталости, старый негр прилег во рву, под подъемным мостом. На заре его разбудил удар хлыста. Где-то выше ревели быки, они будут заколоты, как только забрезжит день. За ночь на пути холодных облаков встали новые строительные леса, и уже близился миг, когда вся гора огласится ржанием, криками, звуками рожков, свистом бичей, скрипом канатов, разбухших от утренней росы. Ти Ноэль стал спускаться в Мийо за следующим кирпичом. Спускаясь, он видел, что по всем дорогам и тропам, пролегающим вдоль склонов горы, взбираются плотными вереницами женщины, дети, старики, и каждый тащит по кирпичу, чтобы опустить его у подножия крепости, возносящейся все выше и выше, словно муравейник либо термитник, ибо крепость слагается из этих кусочков обожженной земли, безостановочно ползущих вверх по склону в ненастье и в ведро, в будни и праздники. Вскоре Ти Ноэль узнал, что так продолжается уже более двенадцати лет и всех жителей Северной равнины силою принудили строить невиданную цитадель. Всякая попытка протеста пресекалась мечом. И вот во время бесконечных странствий то вверх, то вниз, то вверх, то вниз старому негру пришло на ум, что камерные оркестры Сан-Суси, и великолепие мундиров, и белая нагота статуй, греющихся под солнышком на покрытых рельефами пьедесталах средь стриженых кустов партерного сада, оплачены ценою рабства, и бремя этого рабства так же невыносимо, как то, которое он изведал некогда в поместье мосье Ленормана де Мези. Оно даже тяжелее, потому что становится горше горького, когда тебя бьет негр, такой же черный, как ты, такой же губастый, и курчавый, и плосконосый, как ты, по всем статьям тебе равный, такой же бедолага, может статься, такой же клейменый, как ты. Словно ссорятся члены единой семьи, дети поднимают руку на родителей, внук на бабку, невестка на свекровь, что стряпает у плиты. И вдобавок в былые времена колонисты остерегались, не убивали рабов — разве что ненароком, под горячую руку, — ведь смерть раба — прямой убыток, и немалый. А государственной казне смерть негра гроша не стоит: покуда есть негритянки, способные рожать, — а за ними дело не станет, — будет кому носить кирпичи на вершину Епископской Митры.
В сопровождении свитских офицеров верхами часто наведывался в цитадель король Кристоф, проверял, как подвигаются работы. Приземистый, крепко сбитый, курносый, монарх шел, выпятив бочковатую грудь и уткнувшись подбородком в расшитый ворот мундира; он осматривал батареи, кузницы, мастерские, звенел шпорами, взбираясь по нескончаемым лестницам. На его наполеоновской треуголке птичьим глазом поблескивала двухцветная кокарда. Иногда одним движением хлыста он приказывал предать смерти застигнутого в праздности ленивца либо отправить на казнь нерасторопных негров, которые слишком медленно волокли каменную глыбу вверх по отвесному склону. Посещение неизменно завершалось тем, что король приказывал поставить кресло на верхнюю площадку, выходившую на море и нависшую над бездной, перед которой жмурили глаза самые бесстрашные. И, сидя на краю площадки, где ничто не давило его сверху, ничто не отбрасывало на него тени, а его собственная тень была у него под ногами, сидя там, где он был выше всех и вся, он мог измерить свою власть во всей ее беспредельности. Попытайся французы вернуть себе остров, он, Анри Кристоф, «Бог, мое право, моя шпага», сможет продержаться здесь под облаками столько времени, сколько понадобится, вместе со всем двором, армией, капелланами, музыкантами, африканскими пажами, шутами. Пятнадцать тысяч человек смогут прожить за этими циклопическими стенами, ни в чем не зная нужды. Стоит убрать подъемный мост Единственных Ворот — и цитадель Ла-Феррьер сосредоточит в себе всю страну, здесь будет ее независимость, ее монарх, ее казна, ее роскошь и пышность. И негры, обитатели Равнины, будут, задрав головы, снизу смотреть на крепость с ее великими запасами кукурузы, и пороха, и железа, и золота, и, позабыв о том, скольких мук она стоила, они будут думать, что там, высоко-высоко, выше чем птицы летают, там, куда жизнь Равнины доносится лишь дальним звоном колокольным да петушьим криком, король, их соплеменник, сидит под самым небом, а небо одинаково всюду, и король ждет, когда загремят бронзовые копыта десяти тысяч коней Огуна. Недаром вознеслись эти башни под неистовый рев жертвенных быков, и быки истекали кровью и валились на спину, являя солнцу свою силу производителей; строители ведали сокровенный смысл жертвоприношения, хоть и говорилось непосвященным, что это всего лишь новый способ приготовления известкового раствора.
IV. Замурованный
Когда работы по возведению цитадели близились к завершению и потребны были не столько подносчики кирпича, сколько люди, владеющие ремеслом, надзор малость поослаб, и хотя мортиры и кулеврины все еще ползли по склонам горы к ее далекой вершине, многие женщины получили дозволение вернуться к кухонным горшкам, заросшим серой паутиной. Среди тех, кто был отпущен за ненадобностью, оказался в одно прекрасное утро Ти Ноэль, и старый негр без промедления двинулся в путь, даже не обернувшись, чтобы поглядеть на крепость, уже свободную от лесов с того крыла, где стояла батарея принцесс крови. Вверх по склону с помощью талей волокли бревна для столярных работ внутри помещений. Но все это не занимало более Ти Ноэля, помышлявшего лишь о том, как бы найти себе пристанище в бывшем поместье Ленормана де Мези, куда он теперь возвращался, как угорь возвращается в тину реки, в которой родился. Снова очутившись в усадьбе, он почувствовал себя словно бы владельцем этих мест, ибо только он один был в состоянии прозреть некий смысл во всех впадинах и выступах почвы, а потому он принялся орудовать мачете, расчищая заросли вокруг развалин. Два куста акаций, упав наземь, явили глазу обломок стены. Из-под листьев дикой тыквы показались на свет божий голубые изразцы, которыми некогда был выложен пол столовой в господском доме. Старик заткнул пальмовыми листьями трубу уцелевшего кухонного очага — решетка очага была выломана — и у него получилась спальня, пролезать в которую приходилось на четвереньках; но зато под очага он выстлал метелками злака, что зовется в народе индейской бородой, и теперь ему было где отлеживаться от тумаков, перепавших ему на склонах Епископской Митры.
Там перетерпел он зимние ветры и период дождей, там дождался лета, утоляя голод водянистыми плодами манго и прочей зеленью, от которой пучило живот; дорог он по возможности избегал, опасаясь солдат Кристофа, шнырявших повсюду в поисках людей, — видно, король собрался строить еще дворец, может, тот самый, о котором ходили слухи, что поставят его на берегу Артибонита и окон там будет столько, сколько дней в году. Но миновало еще несколько месяцев, новостей никаких не было, и Ти Ноэль, вдосталь намаявшись, решил наведаться в Кап; он пустился в путь, держась берега, по заросшей тропинке, по которой некогда возвращался из города в поместье, труся следом за хозяином на молодом жеребчике; у таких зубы еще не смыкаются как следует, цоканье копыт напоминает треск выдубленной кожи, которую складывают пополам, а на холке еще остались милые жеребячьи складки. Хорошее место — город. В городе длинная палка с крючком на конце всегда найдет, что подцепить, что опустить в мешок, переброшенный через плечо. В городе есть гулящие бабенки, что по доброте сердечной дают милостыню старым людям, базары есть, где музыка играет, где показывают ученых зверей и говорящих кукол, где торговки снедью к тем благоволят, кто не жалуется на голод, а поглядывает на бутыли с водкой. Ти Ноэлю все время было холодно, неуемный холод пробирал его до мозга костей. И он с тоской вспоминал бутыли былых времен — те, что стояли в погребе господского дома — граненые, толстостенные, с водками, настоянными на разных корочках, на травах, на тутовых ягодах, на крессе; букет у этих настоек был удивительно тонкий, а цвета их ласкали глаз.
Но город, который нашел Ти Ноэль, жил одним — ожиданием смерти человека. Казалось, все окна и двери домов, все проемы, все створки решетчатых ставен воззрились на Архиепископский дворец, на один и тот же его угол, и фасады домов, словно человеческие лица, гримасничали в напряженном ожидании. Скаты кровель тянулись вперед, углы домов выдвигались ближе, разводы сырости чертили на стенах извилины ушных раковин. В том углу на стене Архиепископского дворца виднелся свежевыложенный кирпичный квадрат, уже отвердевший и составлявший единое целое с кладкой стены, и в этом квадрате была оставлена узкая щель. Из этой щели, черной, точно беззубый рот, вырывались временами вопли, и так ужасны они были, что все в городе вздрагивали, а дети плакали в комнатах. Заслышав такой вопль, беременные женщины прикрывали ладонями чрево, и редкие прохожие пускались бежать, беспрестанно осеняя себя крестным знамением. А из щели в стене Архиепископского дворца все неслись завывания, бессмысленные выкрики, пока кровь не подступала к горлу, надрывавшемуся в анафемах, невнятных угрозах, пророчествах и проклятьях. И тогда слышался плач, плач шел из глубины груди, срывался на всхлипы младенца, но голос был старческий, и слышать этот плач было еще мучительнее. Плач переходил в предсмертный хрип, трехтактный, замиравший в астматическом удушье, слабевший до чуть слышного вздоха. День и ночь доносились эти звуки из щели в стене Архиепископского дворца. Никто в Капе не знал сна. Никто не решался пройти по близлежащим улицам. В домах люди молились шепотом, укрывшись в самых потаенных комнатах. И ни у кого не хватало духу хоть словом перемолвиться о страшном деле. Ибо в Архиепископском дворце умирал человек, монах из ордена капуцинов, и капуцин этот, замурованный, заживо погребенный в своей молельне, был Корнехо Брейль, герцог дʼАнс, духовник Анри Кристофа. Он был осужден умереть у себя во дворце у подножия свежевыложенной стены за преступление, состоявшее в том, что он собрался уехать во Францию и увезти с собой все тайны короля, все тайны цитадели, в красные башни которой уже не раз ударяла молния. Тщетно молила короля королева Мария Луиза, тщетно обнимала ботфорты своего супруга. Анри Кристоф не побоялся недавно возвысить голос против святого Петра, когда тот наслал на цитадель еще одну бурю, — ему ли пугаться бессильных анафем французского капуцина. И вдобавок необходимые меры были приняты, в Сан-Суси появился новый любимец: испанский капеллан в широкополой шляпе, великий искусник по части нашептывания и лести и не менее искусный мастер служить мессу звучным басом; звался же он отец Хуан де Дьос. Лукавому монаху прискучили горох и сало, пища варваров-испанцев с той оконечности острова; ему жилось куда слаще при гаитянском дворе, где дамы наперебой потчевали его глазированными фруктами и португальскими винами. Поговаривали, что причиною беды, постигшей Корнехо Брейля, были несколько слов, которые испанец обронил словно бы невзначай в присутствии короля Кристофа, когда тот учил своих борзых бросаться на изображение французского короля.
По истечении недели голос замурованного капуцина стал чуть различим и замер в последнем хрипе, который люди не столько расслышали, сколько угадали. И тогда за угловой частью стены Архиепископского дворца настала тишина. Тишина стояла долго, слишком долго для города, переставшего верить, что тишина когда-нибудь настанет, и лишь новорожденный в своем неведении отважился нарушить ее первым своим криком, но этот крик вернул жизни обычную гамму звуков, и снова послышались выкрики разносчиков, приветственные возгласы, трескотня кумушек и песни прачек, развешивающих белье. Тогда-то и удалось поживиться Ти Ноэлю, вытянуть из пьяного матроса столько монеток, сколько как раз хватило на пять стаканов водки, которые он опорожнил один за другим. Пошатываясь, побрел он при лунном свете в обратный путь, и на память ему пришли обрывки песенки, которую в былые времена он певал, возвращаясь из города. В той песенке честили какого-то короля. Короля, вот что главное. Всю дорогу старый негр поносил Анри Кристофа, до хрипоты суля беду и позор и короне его, и всему его роду, зато дорога показалась ему такой короткой, что, растянувшись наконец на своей подстилке из метелок индейской бороды, он не мог понять, неужели и вправду он побывал в Кап-Франсэ.