Стэн Барстоу
Рассказ о брате
Писатель своего края
«Я писатель. Я родился и прожил всю жизнь па севере Англии. Мое происхождение из северных графств объединяет меня с еще девятью — десятью молодыми писателями и драматургами», — писал Стэн Барстоу (родился в 1928 году) почти четверть века тому назад, в год появления романа «Завтра поговорим» (1962). К этому времени он был в литературной жизни страны уже довольно заметной фигурой, автором романа — бестселлера «Любовь… любовь?» (1960) и сборника рассказов «Отчаянные». Да и молодые (и не совсем молодые) писатели и драматурги, которых он имел в виду, тоже были не новичками в литературе. У Сида Чаплина за плечами имелся многолетний опыт работы на шахте и в профсоюзе шахтеров, а также книги о жизни, работе и социально — нравственных проблемах трудового люда — сборник рассказов «Прыгунчик» (1947), повесть «Тонкий пласт» (1950), роман «День сардины» (1961). Алан Силлитоу уже приобрел общенациональную известность своим анализом стихийной ярости и слепого бунтарства, которые порождают у его героев, детей рабочей среды, нормы и образ жизни в «государстве всеобщего благосостояния»: повесть «В субботу вечером, в воскресенье утром» (1958), роман «Ключ от двери» (1961), книга новелл «Одинокий бегун» (1959). Успел выпустить в свет свой знаменитый роман «Такова спортивная жизнь» (1960) — о трагедии рабочего парня, попытавшегося выбиться в люди, став профессиональным регбистом, — Дэвид Стори. Лучшее свое произведение, дилогию «Путь наверх» (1957) и «Жизнь наверху» (1962), об иллюзорности жизненного преуспеяния, добытого духовным отступничеством и предательством, опубликовал Джон Брейн, проделавший впоследствии в литературе путь своего героя Джо Лэмптона. Была поставлена пронзительная пьеса Шилы Дилени о жестоком отрезвлении уповавшей на счастье молодости «Вкус меда» (1958). Кстати, все эти произведения, кроме повести Силлитоу, известны русскому читателю по переводам.
Тогда, на рубеже 1950–1960–х годов, целая плеяда прозаиков, драматургов, поэтов демократического — рабочих или разночинных «корней» — происхождения как‑то неожиданно и основательно выдвинулась на авансцену литературной жизни Великобритании. Склонная в Англии, как, впрочем, везде, к классификациям, литературная критика еще продолжала обсуждать феномен «рассерженных молодых людей», представленный творчеством заявивших о себе несколькими годами ранее К. Эмиса (роман «Счастливчик Джим», 1953), Д. Уэйна (роман «Спеши вниз», 1953) и Д. Осборна (пьеса «Оглянись во гневе», 1956). С легкой руки Осборна «рассерженные» (или «сердитые») и получили свое название, поскольку молодых героев их произведений образ жизни послевоенной Великобритании не только не устраивал, но раздражал подчас до остервенения, а официальная система ценностей ими мало того, что отвергалась с порога, так еще и становилась предметом самых язвительных выпадов и злого вышучивания.
На первых порах казалось, что авторы рубежа десятилетий — те же «сердитые» или их прямые наследники: Брейн, скажем, сразу был зачислен в «сердитые» британской критикой, хотя его «рассерженность» уже тогда сильно преувеличивалась — она пребывала в обратно пропорциональной зависимости от гонорарных ставок и тиражей его книг, и ныне Брейн, как и «сердитый» Эмис, относится к наиболее консервативному крылу английских литераторов.
Общая направленность и превалирующее социально — психологическое звучание произведений Силлитоу и Барстоу, Чаплина и Д. Стори, Ш. Дилени и Лена Доэрти, автора «Сыновей шахтера» (1955), были, однако, таковы, что их отличие от романов Уэйна и Эмиса или пьесы Осборна бросалось в глаза. Тут читатели и критика, несомненно, имели дело с новым явлением, и последняя не преминула обратиться к новой классификации: для пьес был взят термин «драма кухонной лохани», первоначально презрительно брошенный одним из эстетствующих обозревателей, но тут же с вызовом и не без демонстративной гордости подхваченный самими драматургами; для прозы — «рабочий роман», так что прозаики стали именоваться «рабочими романистами».
Условность такого определения самоочевидна. В самом деле, что позволяет считать роман рабочим? Социальное происхождение автора? Место действия и классовая принадлежность действующих лиц? Язык и стиль, восходящие к традициям и формам устного «рабочего» фольклора? (Чаплин, например, неоднократно утверждал, что очень многим обязан как писатель мастерам — рассказчикам былей из своего шахтерского окружения, которых любил слушать в детстве.) Или расчет автора на рабочих как на главных потенциальных читателей? Перечисленные авторы и их книги в той или иной степени удовлетворяют каждому из этих требований. Литературные их пути разошлись, однако в их творческих судьбах можно проследить несколько общих закономерностей. Впервые со времен шахтерского сына Д. Г. Лоуренса в английскую литературу пришли писатели из рабочих, заставившие громко о себе заговорить критику разных направлений. Вместе с их книгами в литературу пришел если и не совсем новый, то уж, безусловно, нечастый, единичные появления которого можно пересчитать по пальцам, герой — рабочий или разночинец — и шире, весь промышленный север Англии. Целый край со своим обликом, ландшафтом, говором, характерами, проблемами, человеческими типами. Их книги действительно завоевали самого широкого, в полном смысле слова демократического читателя. Наконец, независимо от того, является ли их герой рабочим, непосредственно занятым на производстве, как у Чаплина или Силлитоу, или отпрыском рабочей семьи, выламывающимся из своего класса и обретающим иной промысел в жизни, как у Барстоу, Д. Стори или уроженца Уэльса, видного писателя, литературоведа и культуролога Рэймонда Уильямса, автора романов «Пограничный край» (1960) и «Второе поколение» (1964), которые также фигурировали в ряду «рабочих», — независимо от этого созданный ими «рабочий роман» никоим образом нельзя назвать производственным, поскольку собственно трудовые процессы, производство интересовали их в самую последнюю очередь, если вообще привлекали внимание, отданное тщательному, со скрупулезной аккуратностью предпринятому художественному исследованию социально — психологических, нравственных, духовных, а подчас и философских проблем, поставленных перед персонажами их книг меняющейся социальной и исторической действительностью, необходимостью самоопределиться по отношению к ней — и к собственным «корням».
Таким исследованием и являются книги Барстоу — все вместе и каждая в отдельности: романы «Наблюдатели на берегу» (1966) и «Окончательно и бесповоротно» (1976), составляющие вместе с первым, «Любовь… любовь?», трилогию о судьбе Вика Брауна, которому избавление от тяжелого физического труда, «чистая» служба и сравнительный материальный достаток не дают ожидаемого счастья; «Яростный покой» (1968) — тонкий художественный «срез» жизни, быта и нравов разных социальных слоев промышленного города; публикуемые в этом томе «Завтра поговорим» и «Рассказ о брате» (1980); повесть «Джоби» (1964) об открытии мальчиком «взрослого» мира и конце детства; рассказы, собранные в книгах «Отчаянные», «Лето с Эротом» (1971; новелла «Зачинщики» вошла в этот сборник), «Случайное знакомство» (1976), «Довольный взгляд» (1984). Множество сюжетов, разнообразие лиц и характеров, внушительный отрезок времени — от кануна второй мировой войны («Джоби») до порога 80–х годов («Рассказ о брате») — в совокупности слагаются в некую целостную картину, своеобразную социально — историческую мозаику, составные части которой собраны и спаяны единством стиля и предмета изображения. Стиль — легко узнаваемый стиль Барстоу, опирающийся на характерный язык его прозы, гармоничное слияние раскованной литературной речи с тактично введенными местными диалектными оборотами и словечками, и столь же характерную интонацию повествования: уравновешенную, неторопливую (много внимания к подробностям каждодневного существования, милым, комичным, но и жутковатым, жестоким), сдержанную в эмоциональном плане и в то же время открытую, благожелательную, исполненную уважительного отношения к мелочам, из которых складывается жизнь. О предмете изображения можно сказать словами одного из главных действующих лиц романа «Завтра поговорим», начинающего писателя Уилфа Коттона: «Я хочу писать об этой жизни, потому что никакой другой жизни я просто не знаю».
В образе Уилфа очевидны автобиографические черты: происхождение, уход от родителей, первые шаги в литературе и твердая установка писать о том, что хорошо знаешь, — о своей «малой родине» и ее людях. Роман, однако, не автобиография, и ставить знак равенства между автором и героем было бы неверно, при том что многие проблемы, волнующие Коттона, в свое время волновали и его создателя. На первом месте среди них — «корни», то есть свое место в мире, ощущение принадлежности и причастности, и — писательство. Они взаимосвязаны: «Я хочу писать об этой жизни, потому что никакой другой жизни я просто не знаю. А для этого мне сначала нужно отдалиться от нее».
Мотивировка «отдаления» Уилфа от своего класса, таким образом, вполне понятна и оправданна, однако Барстоу не из тех писателей, кого устраивают однозначные художественные решения. Судьба молодого героя вписана им в выразительный и куда более широкий, нежели границы отдельного существования, социально — исторический контекст, и это само по себе уже несколько переставляет акценты. Со всей пристрастностью лица заинтересованного и понимающего смысл происходящего автор не упускает возможности по ходу повествования отметить как бросающиеся в глаза, так и малоприметные, открывающиеся лишь наблюдателю «из своих» признаки перемен в образе жизни британских рабочих послевоенной поры.
Ряд изменений к лучшему в существовании самых непривилегированных слоев населения апологетическая социология поспешила истолковать на свой лад, объявив о превращении послевоенной Великобритании в «государство всеобщего благосостояния» и обойдя тот очевидный факт, что эти изменения произошли никак не от щедрот правящих классов, но явились следствием многих десятилетий упорной, многообразной и целеустремленной борьбы британских рабочих за свои экономические, социальные и политические права. И, как всякий сложный, трудный и крупномасштабный, затронувший всю нацию социальный процесс, новшества сопровождались множеством побочных эффектов, не последнее место в ряду которых занял пересмотр частью молодежи из рабочих семей жизненных и нравственных ориентиров.
Об этом явлении Барстоу пишет откровенно и недвусмысленно, сжато, но чрезвычайно емко раскрывая движущий стимул соучеников и товарищей Уилфа в школьные годы: «Даже и те, кто учился прилежно, отнюдь не считали, что в эти формирующие годы они прокладывают себе путь в мир знаний, культуры, свершений. Лучшее, о чем мечтали, — это стать учителем в местной школе: часов мало, а отпуск большой. Остальных влекла неопределенная надежда получить такое место, где не придется работать физически; главное — подальше от шахты. Шахта забирала менее удачливых друзей».
В такой психологической атмосфере выбор Уилфа Коттона приобретает едва уловимый оттенок не то чтобы даже подыгрывания собственной «удачливости» (талант — всегда удача), а соскальзывания на путь наименьшего сопротивления, и нравственная его позиция в чем‑то оказывается слегка двусмысленной. Мастер пунктирного психологического письма, обладающий искусством чутко улавливать недомолвки, полуосознанные мысли и смутные стремления своих персонажей, Барстоу без «нажима» дает читателю почувствовать душевное неудобство героя в описанной ситуации. Оно окрашивает собой отношения Уилфа с отцом и матерью, с братом Гарри — этот «менее удачлив» и попадает в забой, с молодой самостоятельной женщиной Маргарет, которую личные катастрофы научили проницательности и стоической терпимости, наконец, с квартирной хозяйкой миссис Суолоу по прозвищу Поппи, поставляющей Уилфу кров, стол и любовные радости, — вот где особенно проявляется уязвимость нравственной позиции героя.
Сравнительно «удачливое» начало Уилфа Коттона на новом жизненном поприще оказывается на поверку делом нелегким и далеко не безоблачным, как не однолинеен и характер самого героя, отдающего себе отчет во всех реальных и потенциальных «издержках» выбранного пути. Но именно честность перед самим собой, трезвость самооценки и безусловная преданность своему писательскому призванию, плоды которого в глазах героя единственно способны оправдать эти «издержки», сообщают его облику внутреннее достоинство и привлекательность, больше того, наделяют Уилфа даром понять урок ответственности за тех, кто становится ему близким, когда жизнь преподает юноше такой урок. Поэтому он открыт миру и мир открыт перед ним. Типичная для Барстоу концовка, как бы обрывающая историю на полуслове, на незавершенном жесте и непроясненной, еще длящейся ситуации, в данном случае более чем уместна — для героя романа будущее только начинается, и не потому, что он молод, а потому, что в силу личных устремлений и склада характера имеет право надеяться. Вынесенная в заглавие книги фраза «Завтра поговорим» верна для него в самом буквальном смысле: у него есть это «завтра».
Гордону Тейлору и его младшему брату Бернарду по прозвищу Бонни (Красавчик), звезде профессионального футбола, едва ли приходится рассчитывать на будущее в финале романа «Рассказ о брате»: они, похоже, и сами не знают, о чем и с кем им «завтра» останется говорить. Эта книга написана много позднее романа о Уилфе Коттоне, у нее другой сюжет, другие характеры и расстановка образов, иное и время действия — конец 1970–х годов, однако стержневая нравственная проблема все та же, как и предмет изображения, — «эта жизнь» Северной Англии…
Выходцы из рабочей семьи, оба брата преуспели каждый по — своему: Гордон — олицетворение честолюбивых помыслов одноклассников Уилфа Коттона, учитель в местной школе; Бонни — достояние нации, его фотографии красуются на первых полосах, его размолвка со своим клубом становится такой же сенсацией, как очередной развод какой‑нибудь кинодивы или крупное ограбление. Карьера в коммерческом спорте тоже ведь один из способов убраться «подальше от шахты», и английская литература не раз обращалась к этой теме — сошлемся хотя бы на известные у нас по переводам новеллы Брайена Гленвилла или роман «Такова спортивная жизнь», в которых выразительно явлена изнанка этой «золотой мечты». О нравах профессионального спорта, о купле — продаже игроков, о растлении душ как кумиров публики, так и их болельщиков, достаточно определенно и жестко сказано и у Барстоу, но для него это не главное, а второй план, фон, и упоминает он об этом как о чем‑то само собой разумеющемся и общеизвестном.
Основное в романе — трагедия ложных ценностей. Успех, деньги, поклонение толпы и необременительные интрижки, как на то указывают чисто внешние реакции Бонни на события и окружающих, неспособны избавить героя от чувства нравственного неудобства, какое по другим причинам испытывают Уилф Коттон и, добавим, вообще персонажи многих произведений Барстоу. Писатель заставляет почти физически ощутить несвободу Бонни, безысходность «выхода», который он открыл для себя в ранней юности, безнадежность жизненного тупика, в каком он очутился. Боннино инстинктивное понимание того, что общество лишает человека выбора, что он не волен в своих поступках, что его успех, как и неудачи, уже заранее где‑то и кем‑то подсчитан, предписан и неотвратим, хорошо знакомо героям «рабочих романистов» — назовем хотя бы Артура Хэггерстона из «Дня сардины» или Артура Ситона из повести «В субботу вечером, в воскресенье утром». А еще раньше оно возникало у персонажей книг «рассерженных молодых людей», и еще Джон Уэйн нашел удачную метафору для этого переживания социальной несвободы — «золотая клетка» («Спеши вниз»). От ощущения безвыходности, предопределенности — бунт всех этих литературных героев, принимающий в каждом случае свою конкретную форму в зависимости от характера персонажа, однако неизменно бесцельный и беспредметный. На свой лад бунтует и Бонни Тейлор — зло, бестолково, настырно, порой глупо, порой жестоко, порой себе во вред, но по — своему честно.
Казалось бы, беспутство Бонни уравновешивается в сюжете положительностью его брата, от лица которого и ведется рассказ. «Примерный сын, который не причиняет хлопот родителям, добропорядочный гражданин с правильными, в меру либеральными воззрениями, дрейфующий по реке жизни к пенсии» — так не без самоиронии аттестует себя Гордон. И вновь все оказывается у Барстоу не так просто, как выглядит на первый взгляд, — даже в отношении профессии, которая у Бонни предстает какой‑то легковесной, а у Гордона, напротив, основательной. А вот отец доказывает старшему сыну, что (как Гордон отзывается о ремесле Бонни) «пинать надутый кожаный пузырь на потеху тысячам зевак» на свой лад не менее осмысленное занятие, чем вдалбливать школьникам «хоть какие‑то понятия о моральных ценностях».
«И какие же такие моральные ценности ты усматриваешь в очередях за пособиями по безработице? — спокойно спросил отец. — Да и у большинства людей жизнь унылая, серая. Вот и тянет малость встряхнуться: не сами, так хоть на других поглядеть — вон ведь что ребята на поле откалывают».
Показывая склонность Гордона к скоропалительным заключениям о людях, незаметно акцентируя интонации его повествования о брате и о себе самом, отбирая слова, в которых он высказывает решительное несогласие поступаться своим душевным комфортом, Барстоу средствами рассказа от первого лица постепенно вводит читателя в круг проблем и внутренний мир молодого английского интеллигента первой генерации, унаследовавшего здравый смысл, трудолюбие и независимость от старшего поколения, но уже затронутого индивидуализмом, точнее, эгоизмом, эгоцентризмом, о чем говорят и его душевная глухота, неспособность влезть в шкуру другого человека, и очевидная сосредоточенность на собственной личности с ее действительными и мнимыми трудностями.
Верный показатель того, что Гордон в какой‑то мере усвоил буржуазный взгляд на мир, — его готовность в любой ситуации устраниться, умыть руки, даже если родные люди, жена и брат, ждут от него помощи и поддержки. Естественному порыву Бонни, как постепенно открывается читателю, Гордон инстинктивно противопоставляет удобную позицию невмешательства: «Жизнь его, пусть сам и живет» или «Мне уже оскомину набило заниматься им». О том же эгоизме свидетельствует и его умение подыскивать оправдания самому себе и своим поступкам: «Почему я должен испытывать чувство вины, что не взваливаю на себя бремя, нести которое не приспособлен и не обучен?» И зацикленность Гордона на «сексе», легкость, с какой он в мыслях и на деле способен вступить в случайную и в общем‑то совсем не обязательную для него интимную связь, хотя сопряжена впрямую с «духом времени», культом вседозволенности, прежде всего симптом все того же душевного недуга, как и намечающаяся привычка глушить спиртным тонкий голосок совести, искать в возлияниях выход из социальных и психологических «стрессов».
Конечно, размагниченность Гордона, склонность к эпатажу консерваторов — традиционалистов, «смелость» его суждений на вечерних курсах для начинающих писателей, которые он ведет, или экспериментов в школе, где он рекомендует старшеклассникам для факультативного чтения роман, который нетрудно счесть откровенно непристойным, — все это отчасти и форма самоутверждения втайне не до конца уверенного в себе и в своем социальном положении человека; и упорное стремление оградить свой «микромир», любовно и с удобствами возведенный домашний очаг, от любых посягательств и просто вторжений извне — тоже форма самоутверждения, в чем абсолютно завершенный рисунок характера героя, данного в самораскрытии, не оставляет и малейших сомнений.
Тем не менее, как справедливо замечает один из персонажей романа, «мы сами лепим себе судьбу», а о том, какими могут быть судьбы, «слепленные» на эгоизме и отчужденности, свидетельствует довольно жутковатый эпизод романа — трагедия Нортонов, соседей Гордона. Гордону, понятно, и в самом кошмарном сне не привидится, чтобы подобное когда‑либо выпало ему и его жене Эйлине, однако мастерство Барстоу — художника в том и заключается, что скрытые от рассказчика причины, из‑за которых его благополучная семейная жизнь дает трещину, становятся ясными для читателя. Через исповедальное его повествование читатель доходит до сути дела, тогда как Гордон, занятый самокопанием и сетованиями на судьбу, просто не желает видеть, что давно привык взирать на жену как на наложницу.
«Рассказ о брате» — это по существу истории двойной трагедии. Два брата, два молодых человека по всем внешним данным преуспели, вышли в люди, но жизненные судьбы этих отнюдь не пасынков «государства всеобщего благосостояния» укладываются в давний грустный афоризм С. Е. Леца: «Ну, и пробил ты головой стену — что будешь делать в соседней камере?»
Размышляя о суровых условиях труда и быта соотечественников — северян в предвоенные десятилетия и в более отдаленную пору — самом начале XX века, Барстоу отмечает, что жизнь полегчала, и оговаривается: «Но характерные черты самих людей, сложившиеся в то значительно более трудное время, остаются: и упорство, и прямота, и честность, и душевная теплота за ироническим холодком, и, главным образом, жизненная сила».
Однако персонажи не так уж часто наделяются набором прекрасных качеств, в первую очередь «жизненной силой», то есть стойкостью и сопротивляемостью обстоятельствам, опирающейся на крепкую систему нравственных ценностей, и чем дальше отходят они от своих рабочих «корней», тем слабее выражены в их характерах эти в известной мере «наследственные» черты. Чтобы в этом убедиться, достаточно сопоставить, допустим, главных действующих лиц двух публикуемых романов, Уилфа Коттона и Гордона Тейлора, или образы единокровных братьев в каждом из романов.
Нетрудно заметить, что носителями позитивных духовных начал выступают у Барстоу преимущественно представители Старшего поколения, такие, например, как отец и мать Тейлора; хотя, уточним, писатель вовсе не склонен идеализировать забитость и отупение вечной усталости, эти следствия изнурительного, подрывающего телесные и духовные силы труда, как свидетельствуют о том эскизно, однако выпукло очерченные образы родителей Уилфа в романе «Завтра поговорим».
Тем знаменательней появление в книгах Барстоу молодых героев, безоговорочно привлекательных по большому нравственному счету. К их числу относится водитель автофургона Брайен из рассказа «Зачинщики». Сюжет новеллы, повествующей о кризисе в молодой семье, как бы предвосхищает развернутое повествование «Рассказа о брате»; сходна и причина раздора — эгоцентризм одного из супругов, в данном случае Джойс, жены Брайена. Однако развязка новеллы лишена горького привкуса необратимости, каким отмечен финал романа: характеры Брайена и Джойс раскрыты с той степенью проникновения в механику внутренней жизни персонажей, какая выявляет глубинные свойства натуры, ее подоснову, а она‑то и позволяет надеяться, что эти двое еще способны преодолеть то, что их разделило.
К концу романа «Завтра поговорим» его героя посещает далеко не новая, хотя не утратившая из‑за этого своей истинности мысль: «Жизнь умеет мешать человеческому счастью». В своих книгах Стэн Барстоу показывает, каким образом жизни удается чинить такие помехи и как человек, зачастую о том не подозревая, всячески ей в этом способствует. Он все время напоминает читателю об ответственности человека перед собой и другими, о том, что жизнь — это, разумеется, жизнь, но и человек не безвольная кукла. В этом — главный урок его пристальной прозы, обогащающей читателя и знанием жизни северных графств Англии, и вообще знанием жизни и человека.
Завтра поговорим / Ask Me Tomorrow
(Перевела Ю. Палиевская)
В семь пятнадцать наступает решающий миг. Уже в семь Уилф был дома. Притворялся спокойным — сидел, уткнувшись в «Йоркшир ивнинг пост», — но кричащие заголовки казались бессмысленными. По радио играли Грига; звук с трудом и дребезжанием прорывался сквозь атмосферные помехи. После одного, особенно сильного разряда вообще ничего не стало слышно, Уилф поднялся со стула, склонился над потертым приемником «под орех» и начал крутить ручку — стрелка побежала по названиям уже не существующих станций тридцатых годов. Уилф дрожал от нетерпения, хотя понимал, что приемник работает на пределе; обидно в самый важный момент жизни оказаться во власти не зависящих от тебя обстоятельств. Родители купили этот приемник еще до войны, и теперь он, в сущности, уже не нужен. В комнате воцарился телевизор, новейшая модель с полуметровым экраном, за него Гарри, брат Уилфа, каждый месяц платит взнос, а по радио они только проверяют время. Правда, некоторые соседки за домашними делами включают радио, чтоб был музыкальный фон, но мать Уилфа отвлекаться не любит.
Из кухни доносилось позвякивание: мать мыла посуду. Оторвавшись от приемника, Уилф взглянул на отца. Одетый по — домашнему — в рубашке с коротким рукавом и жилетке, отец расположился возле камина. Он уже давно сидел вот так, неподвижно и прямо, и молча глядел на огонь. Отец старше матери, женился поздно. Есть в его характере какая‑то вяловатость, которая, впрочем, не передалась ни одному из сыновей. Не благодушие человека, довольного своей жизнью, а скорее спокойное сознание того, что лучше уж держаться подальше от жизни, которая вызывает одну лишь злость и обиду, и только когда его терпение испытывали слишком долго, он разражался вспышками буйной ярости. В глубине души лежала горечь, и снести ее можно лишь в молчанье. Отец сидел безмолвно; от сигареты, которую он держал с осторожностью, стараясь не смять толстыми пальцами, поднималась струйка дыма.
Уилф нервно швырнул смятый окурок в камин. Вытирая о чайное полотенце руки, в комнату вошла мать, аккуратно повесила полотенце на решетку перед камином. Однажды, когда Уилф и Гарри были еще совсем маленькими и в камине так же жарко пылали уголья, Гарри поскользнулся и обеими руками схватился за уступ в камине. Целый месяц он с гордостью показывал всем свои руки, забинтованные так, что они стали похожи на боксерские перчатки, а мать за два шиллинга купила у соседки решетку: семья переезжала, дети выросли и решетка им больше не требовалась. У Коттонов решетка как‑то вросла в быт, мать использовала ее, чтоб подсушить полотенца и белье.
— Гарри не вернулся?
Вопрос риторический, поскольку и так ясно, что Гарри дома нет. Он с час как ушел по своим делам, обещал прийти вовремя, но обещал матери, не брату: Уилф умышленно не просил его быть в это время дома.
— Будет шататься, пока не опоздает, — сказала мать, взглянув на будильник.
— Может, нашел, где еще послушать?
Уилфу очень хотелось, чтоб так оно и вышло, ведь присутствие брата будет стеснять.
— Уж сегодня мог бы посидеть дома. Небось дело всей семьи касается, — заметила мать.
Да, конечно, подумал Уилф, в известном смысле это касается и всего поселка. Сегодня соседи включат приемники, чтобы послушать передачу, которая им интересна только тем, что они знают автора. Неожиданная популярность среди местных жителей и радовала и раздражала. Он страстно хотел, чтоб о нем заговорили, чтоб с ним начали считаться в большом литературном мире, о котором он судил лишь по книгам и журналам, да по лихим статьям в «Санди тайме» и в «Обсервере». Ну а интерес местных жителей, по сути, всего лишь любопытство к чему‑то им совершенно чуждому, скорее смущает Уилфа. Утешало сознание: те люди уважают заслуги в любой, пусть даже чуждой сфере. Мать, например, очень гордится им, хотя временами ее неспособность понять мысли и чувства, выходящие за рамки жизни их поселка, шахты или семьи, просто выводит из себя.
На часах десять минут восьмого. Его нервное напряжение достигло предела. Остаться бы одному, сидеть в своей комнате, спокойно и собранно все оценить, не отвлекаясь, не думая о реакции окружающих.
— Вечно его нет до последней минуты, — говорила мать, все еще думая о Гарри. — На собственные похороны и то небось опоздает.
Странно, голова у нее постоянно занята бытом, и ее это вполне устраивает. Мать сняла с решетки жилетку и прижала к щеке, проверяя, не влажная ли; казалось, руки ее ни на минуту не могут оставаться без дела. Ее суетливость наконец вывела отца из себя.
— Сядь и не болтай, — проговорил он. — Захочет — придет, и нечего тут… — Он слегка повернул свою крупную голову к Уилфу: — Настрой‑ка еще немного да подбавь звуку.
Уилф послушно исполнил просьбу — комнату наполнили пронзительные звуки струнной музыки. Потом он сел, взяв со стола экземпляр текста, который из Лидса прислала ему редакция Би — би — си. Вспомнилось почти болезненное волнение, с которым он читал известие, что рассказ постараются включить в одну из ближайших программ. Этот текст радиопередачи пока ближе всего к желанному «опубликовано», а письмо редактора — первый сигнал из внешнего мира, что слова, которые он неуверенно царапал на бумаге в редкие минуты одиночества в комнате, где помещался с братом Гарри, эти самые слова уже не просто забава. Деньги, конечно, всегда нужны, но сейчас не о них речь. Он и так отдал бы рассказ, бесплатно.
Из кухни раздался шум, кажется, до этого кто‑то постучал в дверь. Мать обернулась и сказала:
— Ну вот и Гарри пришел.
Пришла соседка по дому.
— Простите за беспокойство, — проговорила она, уже заглядывая в комнату, хотя рука ее еще стучала с обратной стороны двери. Она зашла узнать, не найдется ли у миссис Коттон чашечки сахару до завтра. Мать заторопилась к буфету, а миссис Льюис прошла в комнату и принялась объяснять, как же это так получилось, что аж сахару в доме нет; ее громкий голос заглушал музыку. В любой другой момент Уилф из вежливости убрал бы звук, но сейчас он с видом тупого упрямства сидел и ждал. Музыка кончилась, заговорил диктор. Миссис Льюис была очень надоедливая: чашечку сахара, картошечек пяток, парочку яичек, полбутылочки молока — дня не проходило, чтоб она не брала в долг. Мать буквально впихнула сахар в руки миссис Льюис. Никогда еще просьба ее не выполнялась с такой готовностью; миссис Льюис, оценив это или, может, желая как‑то сгладить впечатление, решила объяснить еще раз, зачем ей в четверг в семь вечера сахар понадобился.
Мать нервно сновала по комнате, соображая, как бы заставить ее убраться, Уилф наклонился к приемнику, пытаясь расслышать диктора, и наконец, состязаясь в громкости с соседкой, сказал:
— Простите, миссис Льюис, но мне тут надо одну передачу послушать.
Прерванная на середине фразы, миссис Льюис слегка разинула рот.
— Ах ты, боже мой, — проговорила она, — я ведь не хотела…
— Понимаете, сейчас будут передавать рассказ нашего Уилфа, — объяснила мать.
Сквозь гул и потрескивание послышался голос диктора: «Говорит радиостанция Би — би — си, отделение для Северной Англии. Передаем рассказ Уилфа Коттона „Человек во тьме“. Читает Том Бакстер».
— Ах, ну да, как же я‑то забыла, — сказала миссис Льюис. — Думала, пойдет по телевизору, а наш‑то сломан. И радио не работает, а Джек говорит, и незачем платить этакие деньги за новый приемник, раз мы все равно не слушаем. Сейчас все можно узнать по телевизору, и спорт, и счет в футболе, ну и вообще. А Джек говорит, что и для спортлото не нужно радио, раньше только для того и включали, и потом…
Уилф издал стон и забормотал: «Чтоб ты сдохла, сдохла, сдохла».
— Миссис Льюис, — вмешался отец. — Вы это, или давайте отсюда, или сядьте и заткнитесь.
Соседка, снова прерванная на середине фразы, замолчала и уставилась на непроницаемого мистера Коттона. Тот глядел не на нее, а на огонь и, казалось, вообще не издавал ни звука. Боясь, как бы после слов, которые легко принять за грубость, миссис Льюис не ушла, мать сощурилась и, заговорщицки кивая головой, стала задерживать соседку. Та поместилась на самом кончике стула. В муках молчанья она сидела, не слушая радио и беспокойно озираясь. Наконец на лице появилась глуповатая улыбка словно она неожиданно поняла, что нельзя же принимать всерьез грубости мистера Коттона, который и рот‑то открывает, только чтоб поздороваться, и потому было бы смешно расстраиваться. Заметив перемену в миссис Льюис, мать обрадовалась, что не позволила ей уйти сразу и нажаловаться своему мужу, известному скандалисту.
А Уилф уже не замечал ее. Он слушал, сравнивал со своим экземпляром, отмечал неожиданно проступившие неуклюжие фразы, в особенности одно место, где актер изменил порядок слов. Передачей он в целом остался доволен, вот только в диалогах героев объявился говор, типичный не для шахтерского Йоркшира, а скорее для Ланкашира. Он положил рукопись на колени, закрыл глаза; поднявшись до своей самой высокой ноты, голос диктора плавно и размеренно заскользил вниз и замер в финальной фразе. В наступившей тишине Уилф протянул руку, выключил приемник, открыл глаза и посмотрел на безучастное лицо отца. Он знал, что первой заговорит мать, но ему нужна была реакция отца. Из всех людей, которых знал Уилф, отец более чем кто‑либо другой был такой вот «человек во тьме»: сорок лет проработав на шахте, сам выносил в себе всю ту горечь, которая молодым досталась лишь как наследие прошлого. Люди типа Ронни Бетли умеют бойко болтать обо всем этом — но для таких людей, как отец, это жизнь.
Однако первой вынесла свой вердикт миссис Льюис. Разобрав одно слово из десяти, да и то лишь для того, чтоб потом все забыть и перепутать, она решила, что тишина — это сигнал к разговору.
— Как мило! Подумать только, рассказ прочитали по радио! Я теперь могу похвастаться, что живу рядом с настоящим писателем. Миссис Коттон, какой же у вас сын молодчина! Им прямо гордиться надо!
Ощущение блаженства, охватившее было Уилфа, сразу прошло. Глупая болтовня этой бабы заставила сжаться. Сколько же подобных отзывов еще придется выдержать в ближайшие дни! Вот бы услышать мнение понимающего человека, ему так нужна дельная критика. Но такого человека он не знал. Он работал в полном одиночестве, и эта радиопередача была первой брешью в стене из редакторских писем — отказов. Расширить эту брешь мог только он сам. Уилф почувствовал вдруг огромную уверенность в себе: он услыхал по радио свой рассказ, услыхал вместе с тысячами других людей, и ему не стало стыдно. Теперь остаться наедине с собой, все обдумать и взвесить. Мать серьезно и искренно что‑то отвечала миссис Льюис. Уилф пошел к вешалке у лестницы. Надел теплое пальто, купленное на деньги Би — би — си.
— Я пошел, — сказал он.
— Если встретишь Гарри, скажи: я с ним поговорю, когда он вернется, — откликнулась мать.
— Да ладно, ма, — сказал Уилф, кивнув на миссис Льюис.
— Нет, не ладно. Как же это не интересоваться успехами собственного брата?
— Ну а может, он где‑нибудь еще слушал.
— Вот вернется, он здесь тоже кое‑что. услышит. Небось сидит в пивнушке и хоть бы что.
Возразить было нечего.
— Ладно, мам, пока. До свиданья, миссис Льюис.
Он вышел через черный ход и по дороге зашел в уборную. Три кирпичные уборные стояли вплотную одна к другой во всю длину двора. Он осторожно открыл дверь, стараясь не измазаться о побелку, она легко отлетала от стен и пачкала рукава. Уборную белили раз в год, обычно весной сам Уилф или Гарри покрывали стены свежим слоем краски. Устройство было самое что ни на есть простое, и в детстве, в ту пору, когда его сняли с приспособленья для детей и таким образом он закончил первую ступень своего образования, боязнь свалиться в эту длинную черную дыру и исчезнуть навеки ужасом наполняла его сердце. Уилф запер дверь, а ключ повесил в кладовке на крючок. Все более или менее хозяйственные семейства запирали уборные на ключ. Их семья стала это делать после того, как однажды мать Уилфа вышла на рассвете во двор, дело было в начале войны, и спугнула солдата; тот выходил из уборной, застегивая верхнюю пуговицу гимнастерки с таким видом, будто всю ночь провел в уборной. В ее сознании это свежее юное лицо и вежливое приветствие «доброе утро» никак не вязались с обнаруженной на полу лужей уже затвердевшей блевотины, однако с этих пор уборную стали, запирать.
Уилф пошел вдоль задней стены домов, повернул на выложенную кирпичом дорожку и вышел на Паркинсон — стрит. Улицу назвали в честь Уильяма Паркинсона, который в начале века был здесь управляющим угольной компании и мировым судьей; все дома на улице построены на доходы от добычи угля. В кирпичную кладку дома что стоял посередине, вмуровали табличку с датой «1901 г.». В этих домах была одна общая комната, маленькая кухня, две спальни и не было ни горячей воды, ни уборной, но считалось, что дома на Паркинсон — стрит выше рангом, чем соседние двухэтажные блоки: там входная дверь открывается прямо на тротуар, а здесь есть еще клочок земли шириной примерно в два метра и невысокий кирпичный забор. Оптимистически настроенные жильцы пытались выращивать в этих «садиках» вьюнок и львиный зев, но большинство оставляли землю под траву, а трава росла здесь за милую душу. Машины тут ездили редко, так что улица была довольно безопасным местом для игр. Множество раз он еще мальчишкой вместе с братом и приятелями играл здесь в крикет, воротца рисовали мелом на стене, а мяч бросали прямо через улицу. Биту выстругивали из доски, мяч был совсем мягкий, но из‑за близости домов и в особенности из‑за того, что напротив стоял дом семейства Лич, никогда не удавалось наиграться вдоволь. Только они начнут, как на втором этаже с шумом открывается окно, высовывается повязанная косынкой голова и раздается крик:
— Ах вы поганцы этакие, сколько раз говорить! Вот только разбейте окно, я с вас шкуру спущу!
Миссис Лич отравляла всю радость. Можно подумать, она все время прячется за занавеской: стоит и ждет, когда они начнут безобразничать. Она умерла, когда Уилф был еще мальчишкой, как‑то сразу угасла, и ее не стало; приехал катафалк, долго протаскивали сосновый гроб через входную дверь. В те годы их страшно интересовали преступления, к тому же Уилф отыскал в публичной библиотеке книгу, в которой были собраны знаменитые судебные процессы. Здесь были ставшие классическими дела знаменитых убийц: Джек Потрошитель, Седдоны, Криппен, Бак Ракстон и тому подобная публика. В сознании ребят убийства должны были совершаться обязательно в тесной, заставленной мебелью комнате с салфеточками на спинках кресел или при свете газового рожка. Они вспоминали, как дождливым утром в день похорон тщедушный Лич, во всем полный антипод своей крупной и властной супруге, стоял на тротуаре около дома, на нем был черный пиджак и шляпа, кончики усов свисали. Ну прямо сошел со страниц книги «Дорога на эшафот», оставалось только гадать, когда наконец его арестует полиция. Но ничего не произошло, и тогда они решили сами взяться за расследование. Поначалу лелеяли безумные планы пробраться в дом и поискать там яда или других доказательств преступления. Однако потом здравый смысл и осторожность взяли верх, и решили следить за всеми перемещениями Лича — занятие довольно скучное, поскольку по вечерам в будни тот обычно сидел дома. Но однажды в субботу пришло вознаграждение: удалось выследить, как их объект направился в Калдерфорд и там на углу встретился с женщиной. Ходили следом за парочкой по магазинам, потом пришли на рынок и, наконец, оказались перед входом в большой дом в викторианском стиле, позади железнодорожной станции, туда и вошел Лич с женщиной. Когда голод положил конец бдению, они поехали домой в полной уверенности, что обнаружили важное звено преступного сговора: женщину. Однако вместе с открытием ушла интригующая таинственность, а когда та молодая пухленькая женщина с довольно простым лицом стала в открытую, днем заходить в дом к Личу, интерес к происходящему стал явно падать. Женщина оказалась племянницей покойной, и вскоре после похорон своей первой жены, а по мнению жителей Паркинсон — стрит, даже, пожалуй, и слишком скоро, Лич сочетался с ней совершенно законным браком. Еще через полгода у дверей дома появился фургон, и чета уехала не то в Шеффилд, не то в Бирмингем, по крайней мере больше о них ничего не было слышно.
В трио доморощенных сыщиков третьим был Лез Ропер. Из всех своих приятелей его одного братья посвятили в «тайну преступления». Но Леза уже нет в живых: служил на Кипре, вернулся, однажды ехал поздно ночью, в дождь и ветер на мотоцикле из Барнсли от своей приятельницы и разбился.
В такие вечера, когда Уилф бродил с единственной целью не сидеть в душной домашней атмосфере, буквально на каждом шагу перед глазами вставали тени прошлого. Каждый предмет будил воспоминания: дом Личей, который для него так навсегда и останется домом Личей, хотя уже много лет здесь живет другая семья; фонарный столб на углу Паркинсон — стрит и Сайктерес, около которого они играли по вечерам зимой и где однажды, разыграв суд Линча, чуть не перешли опасную черту, разделяющую игру и реальность: несчастный Питер Пендл, над которым все издевались, потому что он и в тринадцать и в четырнадцать лет все еще мочился в постель, отправился наконец домой, а на шее у него был красный след от бельевой веревки. В доме на углу в то время жил старик Дейвенпорт, одинокий вдовец. Казалось, он всегда был старый и одинокий. Однажды вечером он вышел из дома, пересек двор, зашел в уборную, запер дверь и выпил бутыль жидкости от древесного жучка, положив тем самым конец своему существованию. Соседи гадали, почему если уж ему так захотелось умереть, он не покончил с собой в спокойной домашней обстановке. Уилф понял позднее, что в этом было проявление достоинства, уважения к своему дому, в котором, как обнаружила полиция, остались идеальная чистота и порядок.
Оглядываясь назад, на свое детство, Уилф видел мальчишку, который мало чем отличался от своих друзей. Бегал, играл и дрался совершенно так же, как и приятели. В школе, может, и был не последним, но отнюдь не самым способным учеником. Когда в одиннадцать лет его перевели в платную школу в Калдерфорде, мало что изменилось, поскольку мальчишки, за образование которых платили и с которыми он провел следующие пять лет своей жизни, были обыкновенными ребятами. Немного было среди них старательных юнцов, испытывающих искренний восторг от премудростей физики, геометрии или французского. Даже и те, кто учился прилежно, отнюдь не считали, что в эти формирующие годы они прокладывают себе путь в мир знаний, культуры, свершений. Лучшее, о чем мечтали, — стать учителем в местной школе: часов мало, а отпуск большой. Остальных влекла неопределенная надежда получить такое место, где не придется работать физически; главное — подальше от шахты. Шахта забирала менее удачливых друзей. Те приносили домой деньги, а этим до окончания учебы и встречи с реальной жизнью оставалось еще целых два года. Шло время, теперь они уже и сами работали клерками с зарплатой в восемь — девять фунтов в неделю и, глядя на друзей детства, которые свободно тратили деньги, невольно спрашивали себя: а кому же все‑таки больше повезло? Невольно думалось, что послевоенный бум заставил пересмотреть прежние ценности и престиж уже зависит не от того, кем работаешь, а только от того, сколько тебе платят. Белый воротничок говорит о бережливости, а испачканный кулак стал символом достатка.
Уилф служил бухгалтером в Бронхилле, отец и брат работали здесь же, на шахте. Очень скоро пришло беспокойство, однако у него оно лишь частично объяснялось неприятным чувством от того, что видишь, как люди, вдвое глупее тебя, получают конверт с деньгами, который вдвое толще твоего. Сильней и сильней мучило общее недовольство жизнью, он все острее чувствовал, что за пределами поселка есть иной мир и иные ценности, а возможности, которые предоставлены ему и за которые цепко ухватились более сообразительные из приятелей, он упустил. С запозданием вспомнил об интересе, который вызывали в нем занятия историей, интересе, который сам он не потрудился развить, довольствуясь лишь тем, что вовремя сдавал контрольные. Что до французского и латыни — так прояви он больше старанья, перед ним открылся бы удивительный мир. Вместе с тем ненавязчиво, но упорно напоминала о себе та естественная легкость, с которой давались ему английский и литература. Правда, в то время с его стороны не требовалось никаких особых усилий, чтобы выполнять задания по этим предметам лучше, чем требовалась. Но несколько лет спустя один фильм заставил понять, что та легкость была проявлением способности, превышающей простой навык разобрать предложение или написать сочинение на пару страничек (получив предварительно все необходимые данные о том, какие у Шейлока основания требовать фунт живой плоти). Фильм был ничего особенного, но главную роль играл американский актер, который в то время нравился Уилфу, а одна знакомая девушка, моложе Уилфа, сказала ему, что Уилф на него похож. В фильме актер изображал писателя. Писатель уже давно ничего толком не сочинял и находил общество бутылки более приятным, нежели общение с пишущей машинкой. Но в конце фильма, обращаясь к любимой женщине, он произнес страстную речь о том, что значит для него творчество и вообще — что это все такое. Прекрасная та речь была целиком взята из романа — первоисточника, а автор его талантом намного превосходил сценариста. Выбравшись из убогого зала под дождь, Уилф пошел домой. Речь звенела у него в ушах. Он отыскал роман в центральной библиотеке в Калдерфорде. Потом прочел и другие книги того же автора, а заодно и все книги о писательском ремесле, которые только смог найти. И оказался совершенно в ином мире. А когда понял, чем увлекся, отступать было поздно: потребность писать, выражать на бумаге живой трепет и биенье жизни стали частью его самого. Стало даже немного стыдно, что он вроде бы как‑то случайно натолкнулся на главное дело жизни, и он подумал, что этим среди прочего он отличается от гениев литературы: те ощутили божий дар как свою судьбу уже в детстве. Однако решимость его от этого не ослабла, не ослабла глубокая и совершенно непоколебимая уверенность, что когда‑нибудь, пусть очень нескоро, он заставит о себе говорить.
А между тем была еще жизнь, которую нужно было жить, и деньги, которые надо было зарабатывать…
Комната у них с Гарри маленькая. Узкое раздвижное окно выходит во двор. Две кровати, комод — не сыщешь места, чтоб поставить что‑нибудь еще. Одежду они вешают в нишу, за занавеску. Там же чемодан, в котором Уилф хранит свои рукописи, старая портативная машинка и ломберный стол с потертым верхом. Обычно Уилф садился на край кровати, раскладывал стол и так работал. Между кроватью и стеной на трех полках помещалась вся библиотека Уилфа. Здесь был Краткий оксфордский словарь, словарь редких слов Роже, несколько книг о писательской профессии, среди них «Ремесло писателя» Стронга, «Грани романа» Форстера и «Современная новелла» Бейтса. Все остальное — беллетристика. Он читал жадно, чувствуя, что жизни не хватит прочесть все, что нужно. Современники выпускают все новые книги, но ведь им предшествует гигантское наследие прошлого. Он совершил увлекательные путешествия в мир Дефо, Смоллета и Диккенса, хотя прочел у них далеко не все, потом принялся за Эмиля Золя. Фигура эта показалась ему несколько раздутой, но он был поражен грубой силой романа «Человек — зверь» и мастерством повествования в «Западне» и «Жерминали». Какие это все были гиганты и каким худосочным и жалким выглядело рядом с ними все то, что писал он! Он только что открыл для себя русских писателей девятнадцатого века и сейчас читал «Братьев Карамазовых» — ни одна книга не производила на него столь сильного впечатления.
Но читать Достоевского сегодня настроения не было. При свете одинокой лампочки без абажура, холодно освещавшей выкрашенные голубой краской стены, он разделся и лениво оглядел книги; начинать новую не хотелось. В постель он залез с «Принципами повествования» Роберта Лидделла. Он много раз читал эту книгу, но ее всегда можно полистать и найти что‑нибудь новое и интересное.
Он услыхал, как внизу хлопнула дверь — кто‑то вошел в дом. Через минуту явился Гарри. Уилф мельком взглянул на брата и сразу заметил, как блестят у того темные глаза. По комнате разнесся запах пива. Гарри тоже взглянул на Уилфа.
Гарри не был пьян, но прирожденная развязность движений стала заметней, от этого и комната стала казаться еще меньше. Споткнувшись о ножку кровати Уилфа, он, не утруждая себя, упал на собственную кровать, потом перевернулся на спину, вытянул ноги, заложил руки за голову и вздохнул.
— Хорошо еще, что мы оба тощие, а то и не поместишься в этой конуре.
Уилф продолжал читать, но Гарри и не ждал ответа.
— Интересно, где мы там стоим по списку на жилье?
— Ты же знаешь, мать подала заявление так, для проформы. — Уилф говорил, не поднимая головы. — Никогда она не согласится переехать отсюда. Плата в три раза больше, а тут еще два взрослых сына, вдруг да женятся.
— А, ну да, — сказал Гарри, глядя в потолок и слегка щурясь от яркого света лампочки.
— Но вообще‑то ты скоро здесь будешь жить один.
Гарри приподнялся на локте.