Лошади
Четыре кавалераДежурят возле сквера,Но Вера не идет.Друзья от скуки судятБока ее и груди,Ресницы и живот.«Невредная блондинка!»– «Н-да-с, девочка с начинкой…»– «Жаль только, не того-с!»– «Шалишь, а та интрижкаС двоюродным братишкой?»– «Ну, это, брат, вопрос».Вдали мелькнула Вера.Четыре кавалераС изяществом стрекозГалантно подлетелиИ сразу прямо к цели:«Как спали, хорошо-с?»– «А к вам, ха-ха, в окошкоСтучалась ночью кошка…»– «С усами… ха-ха-ха!»Краснеет Вера густоИ шепчет: «Будь вам пусто!Какая чепуха…»Подходит пятый лихоИ спрашивает тихо:«Ну, как дела, друзья?»Смеясь, шепнул четвертый:«Морочит хуже черта —Пока еще нельзя».– «Смотри… Скрывать негоже!Я в очереди тоже…»– «Само собой, мой друг».Пять форменных фуражекИ десять глупых ляжекЗамкнули Веру в круг.<1910>Из гимназических воспоминаний
Пансионеры дремлют у стены(Их место – только злость и зависть прочим).Стена – спасенье гимназической спины:Приткнулся, и часы уже короче.Но остальным, увы, как тяжело:Переминаются, вздыхают, как тюлени,И, чтоб немножко тело отошло,Становятся громоздко на колени.Инспектор в центре. Левый глаз, устал —Косится правым. Некогда молиться!Заметить надо тех, кто слишком вял,И тех, кто не успел еще явиться.На цыпочках к нему спешит с мольбойВзволнованный малыш-приготовишка(Ужели Смайльс[129] не властен над тобой?!).«Позвольте выйти!» Бедная мартышка…Лишь за порог – всё громче и скорейПо коридору побежал вприпрыжку.И злится надзиратель у дверей,Его фамилию записывая в книжку.На правом клиросе серебряный тено́рСолирует, как звонкий вешний ветер.Альты за нотами, чтоб не увидел хор,Поспешно пожирают «Gala Peter»[130].Но гимназистки молятся до слезПод желчным оком красной классной дамы,Изящные, как купы белых роз,Несложные и нежные, как гаммы.Порой лишь быстрый и лукавый глазПеремигнется с миловидным басом —И рявкнет яростней воспламененный бас,Условленным томим до боли часом.Директор – бритый, дряхленький Кащей —На левом клиросе увлекся разговором.В косые нити солнечных лучейВплыл сизый дым и плавится над хором.Усталость дует ласково в глаза.Хор всё торопится – скорей, скорей, скорее…Кружатся стены, пол и образа,И грузные слоны сидят на шее.<1910>Виленский ребус
О Рахиль, твоя походкаОтдается в сердце четко…Голос твой – как голубь кроткий,Стан твой – тополь на горе,И глаза твои – маслины,Так глубоки, так невинны,Как… (нажал на все пружины —Нет сравнений в словаре!).Но жених твой… Гром и пушка!Ты и он – подумай, душка:Одуванчик и лягушка,Мотылек и вурдалак.Эти жесты и улыбки.Эти брючки, эти штрипки…Весь до дна, как клейстер липкий, —Мелкий маклер и пошляк.Но, дитя, всего смешнее,Что в придачу к Гименею[131]Ты такому дуралеюТриста тысяч хочешь дать…О, Рахиль, царица Вильны!Мысль и логика бессильны, —Этот дикий ребус стильныйИ Спинозе[132] не понять.<1921>Первая любовь
А.И. Куприну
Из-за забора вылезла лунаИ нагло села на крутую крышу.С надеждой, верой и любовью слышу,Как запирают ставни у окна.Луна!О, томный шорох темных тополейИ спелых груш наивно-детский запах!Любовь сжимает сердце в цепких лапах,И яблони смеются вдоль аллей.Смелей!Ты там, как мышь, притихла в тишине?Но взвизгнет дверь пустынного балкона,Белея и шумя волнами балахона,Ты проскользнешь, как бабочка, ко мне.В огне…Да – дверь поет. Дождался наконец.А впрочем, хрип, и кашель, и сморканье,И толстых ног чужие очертанья —Всё говорит, что это твой отец.Конец.О, носорог! Он смотрит на луну,Скребет бока, живот и поясницуИ, придавив до плача половицу,Икотой нарушает тишину.Ну-ну…Потом в туфлях спустился в сонный сад,В аллее яблоки опавшие сбирает,Их с чавканьем и хрустом пожираетИ в тьму вперяет близорукий взгляд.Назад!К стволу с отчаяньем и гневом я приник.Застыл. Молчу. А в сердце кастаньеты…Ты спишь, любимая? Конечно, нет ответа,И не уходит медленный старик —Привык!Мечтает… Гад! Садится на скамью…Вокруг забор, а на заборе пики.Ужель застряну и в бессильном крикеСвою любовь и злобу изолью?!Плюю…Луна струит серебряную пыль.Светло. Прости!.. В тоске пе-ре-ле-за-ю,Твои глаза заочно ло-бы-за-юИ… с тррреском рву штанину о костыль.Рахиль!Как мамонт бешеный, влачился я, хромой.На улицах луна и кружево каштанов…Будь проклята любовь вблизи отцов-тиранов!Кто утолит сегодня голод мой?Домой!..1910Уездный город Болхов[133]
На Одёрской площади понурые одры,Понурые лари и понурые крестьяне.Вкруг Одёрской площади груды пестрой рвани:Номера, лабазы и постоялые дворы.Воняет кожей[134], рыбой и клеем.Машина в трактире хрипло сипит.Пыль кружит по улице и забивает рот,Въедается в глаза, клеймит лицо и ворот.Боровы с веревками оживляют городИ, моргая веками, дрыхнут у ворот.Заборы – заборы – заборы – заборыМостки, пустыри и пыльный репей.Коринфские колонны[135] облупленной семьейПоддерживают кров «Мещанской богадельни».Средь нищенских домов упорно и бесцельноУгрюмо-пьяный чуйка[136] воюет со скамьей.Сквозь мутные стекла мерцают божницы[137].Два стражника мчатся куда-то в карьер.Двадцать пять церквей пестрят со всех сторон.Лиловые, и желтые, и белые в полоску.Дева у окна скребет перстом прическу.В небе караван тоскующих ворон.Воняет клеем, пылью и кожей.Стемнело. День умер. Куда бы пойти?..На горе бомондное гулянье в «Городке»:Извилистые ухари в драконовых жилетахИ вспухшие от сна кожевницы в корсетахПолзут кольцом вкруг «музыки», как стая мухв горшке.Кларнет и гобой отстают от литавров.«Как ночь-то лунаста!» – «Лобзаться-свкусней!»А внизу за гривенник волшебный новый яд —Серьезная толпа застыла пред экраном:«Карнавал в Венеции», «Любовник под диваном»[138].Шелушат подсолнухи, вздыхают и кряхтят…Мальчишки прильнули к щелкам забора.Два стражника мчатся куда-то в карьер.1911* * *
Трава на мостовой,И на заборе кошка.Зевая, постовойСвернул «собачью ножку».Натер босой старикЗабор крахмальной жижейИ лепит: «Сестры Шик —Сопрана из Парижа».Окно в глухой стене:Открытки, клей, Мадонна,«Мозг и душа»[139], «На дне»[140],«Гаданье Соломона»[141].Трава на мостовой.Ушла с забора кошка…Семейство мух гурьбойУсеяло окошко.<1910>Лирические сатиры
Под сурдинку
Хочу отдохнуть от сатиры…У лиры моейЕсть тихо дрожащие, легкие звуки.Усталые рукиНа умные струны кладу,Пою и в такт головою киваю…Хочу быть незлобным ягненком,Ребенком,Которого взрослые люди дразнили и злили,А жизнь за чьи-то чужие грехиЛишила третьего блюда.Васильевский остров[142] прекрасен,Как жаба в манжетах.Отсюда, с балконца,Омытый потоками солнца,Он весел, и грязен, и ясен,Как старый маркёр[143].Над ним углубленная просиньЗовет, и поет, и дрожит…Задумчиво осеньПоследние листья желтит.Срывает.Бросает под ноги людей на панель…А в сердце не молкнет свирель:Весна опять возвратится!О зимняя спячка медведя,Сосущего пальчики лап!Твой девственный храпЖеланней лобзаний прекраснейшей леди.Как молью изъеден я сплином…Посыпьте меня нафталином,Сложите в сундук и поставьте меня на чердак,Пока не наступит весна.<1909>У моря
Облаков жемчужный поясокПолукругом вьется над заливом.На горячий палевый песокМы легли в томлении ленивом.Голый доктор, толстый и большой,Подставляет солнцу бок и спину.Принимаю вспыхнувшей душойДаже эту дикую картину.Мы наги, как дети-дикари,Дикари, но в самом лучшем смысле.Подымайся, солнце, и гори,Растопляй кочующие мысли!По морскому хрену, возле глаз,Лезет желтенькая божия коровка.Наблюдаю трудный перелазИ невольно восхищаюсь: ловко!В небе тают белые клочки.Покраснела грудь от ласки солнца.Голый доктор смотрит сквозь очки,И в очках смеются два червонца.«Доктор, друг! А не забросить намИ белье, и платье в сине море?Будем спины подставлять лучамИ дремать, как галки на заборе…Доктор, друг… мне кажется, что яНикогда не нашивал одежды!»Но коварный доктор – о, змея! —Разбивает все мои надежды:«Фантазер! Уже в закатный часБудет холодно, и ветрено, и сыро.И притом фигуришки у нас:Вы – комар, а я – бочонок жира.Но всего важнее, мой поэт,Что меня и вас посадят в каталажку».Я кивнул задумчиво в ответИ пошел напяливать рубашку.Июль 1909ГунгербургИз Финляндии
Я удрал из столицы на несколько днейВ царство сосен, озер и камней.На площадке вагона два раза видал,Как студент свою даму лобзал.Эта старая сцена сказала мне вмигБольше ста современнейших книг.А в вагоне – соседка и мой vis-а-vis[144]Объяснялись тихонько в любви.Чтоб свое одинокое сердце отвлечь,Из портпледа я вытащил «Речь».Вверх ногами я эту газету держал:Там, в углу, юнкер барышню жал!Был на Иматре[145]. Так надо.Видел глупый водопад.Постоял у водопадаИ, озлясь, пошел назад.Мне сказала в пляске шумнойСумасшедшая вода:«Если ты больной, но умный —Прыгай, миленький, сюда!»Извините. Очень надо…Я приехал отдохнуть.А за мной из водопадаДонеслось: «Когда-нибудь!»Забыл на вокзале пенсне, сломал отельную лыжу.Купил финский нож – и вчера потерял.Брожу у лесов и вдвойне опять ненавижуТого, кто мое легковерие грубо украл.Я в городе жаждал лесов, озер и покоя.Но в лесах снега глубоки, а галоши мелки.В отеле всё те же комнаты, слуги, жаркое,И в окнах – финского неба слепые белки.Конечно, прекрасно молчание финнов и финок,И сосен, и финских лошадок, и неба, и скал,Но в городе я намолчался по горло, как инок[146],И здесь я бури и вольного ветра искал…Над нетронутым компотомЯ грущу за табльдотом[147]:Все разъехались давно.Что мне делать – я не знаю.Сплю читаю, ем, гуляю —Здесь – иль город: всё равно.Декабрь 1909 или январь 1910Песнь песней[148]
Поэма
Нос твой – башня Ливанская, обращенная к Дамаску.
«Песнь песней», гл. VIIЦарь Соломон[149] сидел под кипарисомИ ел индюшку с рисом.У ног, как воплощенный миф,Лежала СуламифьИ, высунувши розовенький кончикЕдинственного в мире язычка,Как кошечка при виде молочка,Шептала: «Соломон мой, Соломончик!»«Ну, что? – промолвил царь,Обгладывая лапку. —Опять раскрыть мой ларь?Купить шелков на тряпки?Кровать из янтаря?Запястье из топазов?Скорей проси царя,Проси, цыпленок, сразу!»Суламифь царя перебивает:«О мой царь! Года пройдут как сон,Но тебя никто не забывает —Ты мудрец, великий Соломон!Ну а я, шалунья Суламита,С лучезарной, смуглой красотой,Этим миром буду позабыта,Как котенок в хижине пустой!О мой царь! Прошу тебя сердечно:Прикажи, чтоб медник твой Хирам[150]Вылил статую мою из меди вечной —Красоте моей нетленный храм!..»«Хорошо! – говорит Соломон. – Отчего же?»А ревнивые мысли поют на мотив:У Хирама уж слишком красивая рожа —Попозировать хочет моя Суламифь.Но ведь я, Соломон, мудрецом называюсь,И Хирама из Тира мне звать не резон…«Хорошо, Суламифь, хорошо, постараюсь!Подарит тебе статую царь Соломон…»Царь тихонько от шалуньиШлет к Хираму в Тир гонца,И в седьмое новолуньеУ парадного крыльцаСоломонова дворцаПоявился караванИз тринадцати верблюдов,И на них литое чудо —Отвратительней верблюдаМедный, в шесть локтей болван!Стража, чернь и служки храмаНаседают на Хирама:«Идол? Чей? Кому? Зачем?»Но Хирам бесстрастно нем.Вдруг выходит Соломон.Смотрит: «Что это за грифС безобразно длинным носом?!»Не смущаясь сим вопросом,Медник молвит: «Суламифь».«Ах!» – сорвалось с нежных уст,И живая СуламитаНа плиту из малахитаОпускается без чувств…Царь, взбесясь, уже мечомЗамахнулся на Хирама,Но Хирам повел плечом:«Соломон, побойся срама!Не спьяна и не во снеЛил я медь, о царь сердитый,Вот пергамент твой ко мнеС описаньем Суламиты:Нос ее – башня Ливана!Ланиты ее – половинки граната.Рот – как земля Ханаана[151],И брови – как два корабельных каната.Сосцы ее – юные серны,И груди – как две виноградные кисти,Глаза – золотые цистерны,Ресницы – как вечнозеленые листья.Чрево – как ворох пшеницы,Обрамленный гирляндою лилий,Бедра – как две кобылицы,Кобылицы в кремовом мыле…Кудри – как козы стадами,Зубы – как бритые овцы с приплодом,Шея – как столп со щитами,И пупок – как арбуз, помазанный медом!»В свите хохот заглушенный. Улыбается Хирам.Соломон, совсем смущенный, говорит: «Пошел к чертям!Всё, что следует по счету, ты получишь за работу…Ты – лудильщик, а не медник, ты сапожник…Стыд и срам!»С бородою по колена, из толпы – пророк АбрамВыступает вдохновенно: «Ты виновен – не Хирам!Но не стоит волноваться, всякий может увлекаться:Ты писал и расскакался, как козуля по горам.«Песня песней» – это чудо! И бессилен здесь Хирам.Что он делал? Вылил блюдо в дни, когда ты строил храм…Но клянусь! В двадцатом веке по рождении Мессии[152]Молодые человеки возродят твой стиль в России…»Суламифь открывает глаза,Соломон наклонился над нею:«Не волнуйся, моя бирюза!Я послал уж гонца к Амонею.Он хоть стар, но прилежен, как вол.Говорят, замечательный медник…А Хирам твой – бездарный оселИ при этом еще привередник!Будет статуя здесь – не проси —Через два или три новолунья…»И в ответ прошептала «Merci!»[153]Суламифь, молодая шалунья.1908 или 1909Диспут[154]
Три курсистки сидели над «Саниным»[155],И одна, сухая как жердь,Простонала с лицом затуманенным:«Этот Санин прекрасен, как смерть…»А другая, кубышка багровая,Поправляя двойные очки,Закричала: «Молчи, безголовая! —Эту книгу порвать бы в клочки…»Только третья молчала внимательно,Розовел благородный овал,И глаза загорались мечтательно…Кто-то в дверь в этот миг постучал.Это был вольнослушатель Анненский.Две курсистки вскочили: «Борис,Разрешите-ка диспут наш санинский!»Поклонился смущенный Парис,Посмотрел он на третью внимательно.На взволнованно-нежный овал.Улыбнулся чему-то мечтательноИ в ответ… ничего не сказал.<1908>Гармония
Направо в обрыве чернели стволыГигантских развесистых сосен,И был одуряющий запах смолы,Как зной неподвижный, несносен.Зеленые искры светящих жуковНосились мистическим роем,И в городе дальнем ряды огоньковГорели вечерним покоем.Под соснами было зловеще темно,И выпи аукали дружно.Не здесь ли в лесу бесконечно давноБыл Ивик[156] убит безоружный?..Шли люди – их лица закутала тьма,Но речи отчетливы были:«Вы знали ли Шляпкиных?» – «Как же, весьма, —Они у нас летом гостили».– «Как ваша работа?» – «Идет, – ничего,Читаю Робе́рта Ове́на»[157].– «Во вторник пойдем в семинар?» —«Для чего?»– «Орлов – референт». – «Непременно».– «Что пишет Кадушкин?» – «Женился,здоров,И предан партийной работе».Молчанье. Затихла мелодия слов,И выпь рассмеялась в болоте.<1908>Из «Шмецких»[158] воспоминаний
Посв<ящается> А. Григорьеву
У берега моря кофейня. Как вкусен густой шоколад!Лиловая жирная дама глядит у воды на закат.«Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас.Вы задом заставили солнце, – а солнце прекраснее вас…»Сосед мой краснеет, как клюква, и смотрит сконфуженно вбок.«Не бойся! Она не услышит: в ушах ее ватный клочок».По тихой веранде гуляет лишь ветер да пара щенят.Закатные волны вскипают, шипят и любовно звенят.Весь запад в пунцовых пионах, и тени играют с песком,А воздух вливается в ноздри тягучим парным молоком.«Михайлович, дай папироску!» Прекрасно сидеть в темноте,Не думать и чувствовать тихо, как краски растут в высоте.О, море верней валерьяна врачует от скорби и зла…Фонарщик зажег уже звезды, и грузная дама ушла…Над самой водою далеко, как сонный, усталый глазок,Садится в шипящее море цветной, огневой ободок.До трех просчитать не успели, он вздрогнул и тихо нырнул,А с моря уже доносился ночной нарастающий гул…1909ШмецкеБурьян
В пространство
В литературном прейскурантеЯ занесен на скорбный лист[159]:«Нельзя, мол, отказать в таланте,Но безнадежный пессимист».Ярлык пришит. Как для дантистаВсе рты полны гнилых зубов,Так для поэта-пессимистаЗемля – коллекция гробов.Конечно, это свойство взоров!Ужели мир так впал в разврат,Что нет натуры для узоровОптимистических кантат?Вот редкий подвиг героизма,Вот редкий умный господин,Здесь – брак, исполненный лиризма,Там – мирный праздник именин…Но почему-то темы этиУ всех сатириков в тени,И все сатирики на светеЛишь ловят минусы одни.Вновь с «безнадежным пессимизмом»Я задаю себе вопрос:Они ль страдали дальтонизмомИль мир бурьяном зла зарос?Ужель из дикого желаньяЛежать ничком и землю грызтьЯ исказил все очертанья,Лишь в краску тьмы макая кисть?Я в мир, как все, явился голыйИ шел за радостью, как все…Кто спеленал мой дух веселый —Я сам? Иль ведьма в колесе?О Мефистофель, как обидно,Что нет статистики такой,Чтоб даже толстым стало видно,Как много рухляди людской!Тогда, объяв века страданья,Не говорили бы порой,Что пессимизм как заиканьеИль как душевный геморрой…1910 или 1911Санкт-Петербург
Белые хлопья и конский навозСмесились в грязную желтую массу и преют.Протухшая, кислая, скучная, острая вонь…Автомобиль и патронный обоз.В небе пары, разлагаясь, сереют.В конце переулка желтый огонь…Плывет отравленный пьяный,Бросил в глаза проклятую браньИ скрылся, качаясь, – нелепый, ничтожныйи рваный.Сверху сочится какая-то дрянь…Из дверей извозчичьих чадных трактировВырывается мутным снопомЖелтый пар, пропитанный шерстью и щами…Слышишь крики распаренных сиплых сатиров?Они веселятся… Плетется чиновник с попом.Щебечет грудастая дама с хлыщами.Орут ломовые на темных слоновых коней,Хлещет кнут и скучное острое русское слово!На крутом повороте забили подковыПо лбам обнаженных камней —И опять тишина.Пестроглазый трамвай вдалеке промелькнул.Одиночество скучных шагов… «Ка-ра-ул!»Всё черней и неверней уходит стена.Мертвый день растворился в тумане вечернем…Зазвонили к вечерне.Пей до дна!<1910>У канала ночью
Тихо. Глухо. Пусто, пусто…Месяц хлынул в переулок.Стены стали густо-густо.Мертв покой домов-шкатулок.Черепных безглазых впадинЧерных окон – не понять.Холод неба беспощаден,И дневного не узнать.Это дьявольская треба:Стынут волны, хмурясь ввысь, —Стенам мало плена неба,Стены вниз, к воде сползлись.Месяц хлынул в переулок…Смерть берет к губам свирель.За углом, угрюмо-гулок,Чей-то шаг гранит панель.<1910>Вид из окна
Захватанные копотью и пылью,Туманами, парами и дождем,Громады стен с утра влекут к бессилью,Твердя глазам: мы ничего не ждем…Упитанные голуби в карнизах;Забыв полет, в помете грузно спят.В холодных стеклах, матовых и сизых,Чужие тени холодно сквозят.Колонны труб и скат слинявшей крыши,Мостки для трубочиста, флюгераИ провода в мохнато-пыльной нише.Проходят дни, утра и вечера.Там где-то небо спит аршином выше,А вниз сползает серый люк двора.<1910>Мертвые минуты
Набухли снега у веранды.Темнеет лиловый откос.Закутав распухшие гланды,К стеклу прижимаю я нос.Шперович – банкир из столицы(И истинно русский еврей) —С брусничною веткой в петлицеНыряет в сугроб у дверей.Его трехобхватная РаяВ сугроб уронила кольцоИ, жирные пальцы ломая,К луне подымает лицо.В душе моей страх и смятенье:Ах, если Шперович найдет! —Двенадцать ножей огорченьяМне медленно в сердце войдет…Плюется… Встает… Слава Богу!Да здравствует правда, ура!Шперович уходит в берлогу,Супруга рыдает в боа.Декабрь 1910Кавантсари. ПансионПять минут
«Господин» сидел в гостинойИ едва-едваВ круговой беседе чиннойПлел какие-то слова.Вдруг безумный бес протестаВ ухо проскользнул:«Слушай, евнух фраз и жеста,Слушай, бедный вечный мул!Пять минут (возьми их с бою!)За десятки летБудь при всех самим собоюОт пробора до штиблет».В сердце ад. Трепещет тело.«Господин» поник…Вдруг рукой оледенелойСбросил узкий воротник!Положил на кресло ногу,Плечи почесалИ внимательно и строгоПосмотрел на стихший зал.Увидал с тоской суровойРыхлую жену,Обозвал ее коровойИ, как ключ, пошел ко дну…Близорукого соседаЩелкнул пальцем в лобИ прервал его беседуГневным словом: «Остолоп!»Бухнул в чай с полчашки рома,Пососал усы,Фыркнул в нос хозяйке домаИ, вздохнув, достал часы.«Только десять! Ну и скука…»Потянул альбомИ запел, зевнув как щука:«Тили-тили-тили-бом!»Зал очнулся: шепот, крики,Обмороки дам,«Сумасшедший! Пьяный! Дикий!»– «Осторожней, – в морду дам».Но прислуга «господину»Завязала ротИ снесла, измяв как глину,На пролетку у ворот…Двадцать лет провел несчастныйДома, как барбос,И в предсмертный час напрасноЗадавал себе вопрос:«Пять минут я был нормальнымЗа десятки лет —О, за что же так скандальноПоступил со мною свет?!»<1910>Колумбово яйцо[160]
Дворник, охапку поленьев обрушивши с грохотом на́ пол,Шибко и тяжко дыша, пот растирал по лицу.Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек,Груз этих дров квартирант нервной спиной ощутил.«Этот чужой человек с неизвестной фамильей и жизньюМне не отец и не сын – что ж он принес мне дрова?Правда, мороз на дворе, но ведь я о Петре не подумалИ не принес ему дров в дворницкий затхлый вертеп».Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек,Смутно искал он в душе старых напетых цитат:«Дворник, мол, создан для дров, а жилец есть объект для услуги.Взять его в комнату жить? Дать ему галстук и «Речь»?»Вдруг осенило его и, гордынею кроткой сияя,Сунул он в руку Петра новеньких двадцать монет,Тронул ногою дрова, благодарность с достоинством принялИ в мышеловку кусок свежего сала вложил.<1911>Человек в бумажном воротничке
Занимается письмоводством.
Отметка в паспортеПозвольте представиться: Васин.Несложен и ясен, как дрозд.В России подобных орясин[161] —Как в небе полуночном звезд.С лица я не очень приятен:Нос толстый, усы – как порей,Большое количество пятенИ также немало угрей…Но если постричься, побритьсяИ спрыснуться майским амбре —Любая не прочь бы влюбитьсяИ вместе пойти в кабаре.К политике я равнодушен.Кадеты[162], эсдеки[163] – к чему-с?Бухгалтеру буду послушенИ к Пасхе прибавки добьюсь.На службе у нас лотереи…Люблю, но, увы, не везет:Раз выиграл баночку клею,В другой – перебитый фагот.Слежу иногда за культурой:Бальмонт, например, и Дюма[164],Андреев[165]… с такой шевелюрой —Мужчины большого ума!..Видали меня на Литейном[166]?Пейзаж! Перед каждым стекломТорчу по часам ротозейно:Манишечки, пряничный лом…Тут мятный, там вяземский пряник,Здесь выпуски «Ужас таверн»,Там дивный фраже[167] – подстаканникС русалкою в стиле модерн.Зайдешь и возьмешь полендвицы[168]И кетовой (четверть) икры,Привяжешься к толстой девице,Проводишь, предложишь дары.Чаек. Заведешь на гитареЧарующий вальс «На волнах»[169]И глазом скользишь по Тамаре…Невредно-с! Удастся иль швах?Частенько уходишь без толку:С идеями или глупа.На Невском бобры, треуголки,Чиновники, шубы… Толпа!Нырнешь и потонешь бесследно.Ах, черт, сослуживец… «Балда!»– «Гуляешь?» – «Гуляю» – «Не вредно!»– «Со мною?» – «С тобою». – «Айда!»<1911>Стилисты
На последние полушкиПокупая безделушки,Чтоб свалить их в ПетербургеВ ящик старого стола, —У поддельных ваз этрусских[170]Я нашел двух бравых русских,Зычно спорящих друг с другом,Тыча в бронзу пятерней:«Эти вазы, милый Филя,Ионического стиля[171]!»– «Брось, Петруша! Стиль дорийскийСлишком явно в них сквозит…»Я взглянул: лицо у ФилиБыло пробкового стиля,А из галстука ПетрушиБил в глаза армейский стиль.Лето 1910ФлоренцияСеверные сумерки
В небе полоски дешевых чернилСо сняты́м молоком вперемежку,Пес завалился в пустую тележкуИ спит. Дай, Господи, сил!Черви на темных березах висятИ колышут устало хвостами.Мошки и тени дрожат над кустами.Как живописен вечерний мой сад!Серым верблюдом стала изба.Стекла – как очи тифозного сфинкса.С видом с Марса упавшего принцаПот неприятия злобно стираю со лба…Кто-то порывисто дышит в сарайную щель,Больная корова, а может быть, леший?Лужи блестят, как старцев-покойников плеши.Апрель? Неужели же это апрель?!Вкруг огорода пьяный, беззубый забор.Там, где закат, узкая ниточка жёлчи.Страх всё растет, гигантский, дикий и волчий…В темной душе запутанный темный узор.Умерли люди, скворцы и скоты.Воскреснут ли утром для криков и жвачки?Хочется стать у крыльца на карачкиИ завыть в глухонемые кусты…Разбудишь деревню, молчи! ПрибегутС соломою в патлах из изб печенеги,Спросонья воткнут в тебя вилы с разбегаИ триста раз повернут…Черным верблюдом стала изба.А в комнате пусто, а в комнате гулко.Но лампа разбудит все закоулки,И легче станет борьба.Газетной бумагой закрою пропасть окна.Не буду смотреть на грязь небосвода!Извините меня, дорогая природа, —Сварю яиц, заварю толокна.Апрель 1910ЗаозерьеРождение футуризма
Художник в парусиновых штанах,Однажды сев случайно на палитру,Вскочил и заметался впопыхах:«Где скипидар?! Давай – скорее вытру!»Но, рассмотревши радужный каскад,Он в трансе творческой интуитивной дрожиИз парусины вырезал квадратИ… учредил салон «Ослиной кожи»[172].Весна 1912Трагедия[173]
Я пришел к художнику Миноге —Он лежал на низенькой тахтеИ, задравши вверх босые ноги,Что-то мазал кистью на холсте.Испугавшись, я спросил смущенно:«Что с тобой, maestro?[174] Болен? Пьян?»Но Минога гаркнул раздраженно,Гениально сплюнув на диван:«Обыватель с заячьей душою!Я открыл в искусстве новый путь, —Я теперь пишу босой ногою…Всё, что было, – пошлость, ложь и муть.Футуризм стал ясен всем прохожим.Дальше было некуда леветь…Я нашел!» – и он, привстав над ложем,Ногу с кистью опустил, как плеть.Подстеливши на пол покрывало,Я колено робко преклонилИ, косясь на лоб микрокефала,Умиленным шепотом спросил:«О, Минога, друг мой, неужели? —Я себя ударил гулко в грудь. —Но, увы, чрез две иль три неделиНе состарится ль опять твой новый путь?»И Минога тоном погребальнымПробурчал, вздыхая, как медведь:«Н-да-с… Извольте быть тут гениальным…Как же, к черту, дальше мне леветь?!»Начало 1910-хСовременный Петрарка[175]
Говорите ль вы о Шелли[176] иль о ценах на дрова,У меня, как в карусели, томно никнет головаИ под смокингом налево жжет такой глухой тоской,Словно вы мне сжали сердце теплой матовой рукой…Я застенчив, как мимоза, осторожен, как газель,И намека, в скромной позе, жду уж целых пять недель.Ошибиться так нетрудно – черт вас, женщин, разберет.И глаза невольно тухнут, стынут пальцы, вянет рот.Но влачится час за часом, мутный голод всё острей, —Так сто лет еще без мяса настоишься у дверей.Я нашел такое средство – больше ждать я не хочу:Нынче в семь, звеня браслетом, эти строки вам вручу…Ваши пальцы будут эхом, если вздрогнут, и листокЗабелеет в рысьем мехе у упругих ваших ног, —Я богат, как двадцать Крезов[177], я блажен, как царь Давид[178],Я прощу всем рецензентам сорок тысяч их обид!Если ж с миною кассирши вы решитесь молча встатьИ вернете эти вирши с равнодушным баллом «5»,Я шутил! Шутил – и только, отвергаю сладкий плен…Ведь фантазия поэта – как испанский гобелен!Пафос мой мгновенно скиснет, а стихи… пошлю в журнал,Где наборщик их оттиснет под статьею «Наш развал»,Почтальон через неделю принесет мне гонорар,И напьюсь я, как под праздник напивается швейцар!..<1922>* * *
Безглазые глаза надменных дураков,Куриный кодекс модных предрассудков.Рычание озлобленных ублюдковИ наглый лязг очередных оков…А рядом, словно окна в синий мир,Сверкают факелы безумного Искусства:Сияет правда, пламенеет чувство,И мысль справляет утонченный пир.Любой пигмей, слепой, бескрылый крот,Вползает к Аполлону, как в пивную, —Нагнет, икая, голову тупуюИ сладостный нектар как пиво пьет.Изучен Дант[179] до неоконченной строфы,Кишат концерты толпами прохожих,Бездарно и безрадостно похожих,Как несгораемые тусклые шкафы…Вы, гении, живущие в веках,Чьи имена наборщик знает каждый,Заложники бессмертной вечной жажды,Скопившие всю боль в своих сердцах!Вы все – единой донкихотской расы,И ваши дерзкие, святые голосаВсё так же тщетно рвутся в небеса,И вновь, как встарь, вам рукоплещут папуасы…<1921>Русское
«Руси есть веселие пити»[180].
Не умеют пить в России!Спиртом что-то разбудив,Тянут сиплые витии[181]Патетический мотивО мещанском духе шведа,О началах естества,О бездарности соседаИ о целях божества.Пальцы тискают селедку…Водка капает с усов,И сосед соседям кроткоОтпускает «подлецов».Те дают ему по морде(Так как лиц у пьяных нет),И летят в одном аккордеЛюди, рюмки и обед.Благородные лакеи(Помесь фрака с мужиком)Молча гнут хребты и шеи,Издеваясь шепотком…Под столом гудят рыданья,Кто-то пьет чужой ликер.Примиренные лобзанья,Брудершафты, спор и вздор…Анекдоты, словоблудье,Злая грязь циничных слов…Кто-то плачет о безлюдье,Кто-то врет: «Люблю жидов!»Откровенность гнойным бредомГусто хлещет из души…Людоеды ль за обедомИли просто апаши[182]?Где хмельная мощь момента?В головах угарный шиш,Сутенера от доцентаВ этот миг не отличишь!Не умеют пить в России!..Под прибой пустых минут,Как взлохмаченные Вии,Одиночки молча пьют.Усмехаясь, вызываютВсе легенды прошлых летИ, глумясь, их растлевают,Словно тешась словом: «Нет!»В перехваченную глотку,Содрогаясь и давясь,Льют безрадостную водкуИ надежды топчут в грязь.Сатанеют равнодушно,Разговаривают с псом,А в душе пестро и скучноЧерти ходят колесом.Цель одна: скорей напиться…Чтоб смотреть угрюмо в полИ, качаясь, колотитьсяГоловой о мокрый стол…Не умеют пить в России!Ну а как же надо пить?Ах, взлохмаченные Вии[183]…Так же точно – как любить!<1911>Страшная история
1Окруженный кучей бланков,Пожилой конторщик БанковМрачно курит и коситсяНа соседний страшный стол.На занятиях вечернихОн вчера к девице Керних,Как всегда, пошел за справкойО варшавских накладныхИ, склонясь к ее затылку,Неожиданно и пылкоПод лихие завитушкиВдруг ее поцеловал.Комбинируя событья,Дева Керних с вялой прытьюКое-как облобызалаГалстук, баки и усы.Не нашелся бедный Банков,Отошел к охапкам бланковИ, куря, сводил балансыДо ухода, как немой.2Ах, вчера не сладко было!Но сегодня как могилаМрачен Банков и коситсяНа соседний страшный стол.Но спокойна дева Керних:На занятиях вечернихПод лихие завитушкиНе ее ль он целовал?Подошла как по наитьюИ, муссируя событье,Села рядом и солидноЗашептала не спеша:«Мой оклад полсотни в месяц,Ваш оклад полсотни в месяц, —На сто в месяц в ПетербургеМожно очень мило жить.Наградные и прибавки,Я считаю, на булавки,На Народный дом и пиво,На прислугу и табак».Улыбнулся мрачный Банков —На одном из старых бланковБыстро свел бюджет их общийИ невесту ущипнул.Так Петр Банков с Кларой КернихНа занятиях вечерних,Экономией прельстившись,Обручились в добрый час.3Проползло четыре года.Три у Банковых уродаРодилось за это времяНеизвестно для чего.Недоношенный четвертыйСтал добычею аборта,Так как муж прибавки новойК Рождеству не получил.Время шло. В углу гостинойЗавелось уже пьяниноИ в большом недоуменьеМирно спало под ключом.На стенах висел сам Банков,Достоевский и испанка.Две искусственные пальмыСкучно сохли по углам.Сотни лиц различной мастиНазывали это счастьем…Сотни с завистью открытойПовторяли это вслух!Это ново? Так же ново,Как фамилия Попова,Как холера и проказа,Как чума и плач детей.Для чего же повесть этуРассказал ты снова свету?Оттого лишь, что на светеНет страшнее ничего…<1913>Ошибка
Это было в провинции, в страшной глуши.Я имел для душиДантистку с телом белее известки и мела,А для тела —Модистку с удивительно нежной душой.Десять лет пролетело.Теперь я большой…Так мне горько и стыдноИ жестоко обидно:Ах, зачем прозевал я в дантисткеПрекрасное тело,А в модисткеУдивительно нежную душу!Так всегда:Десять лет надо скучно прожить,Чтоб понять иногда,Что водой можно жажду свою утолить,А прекрасные розы – для носа.О, я продал бы книги свои и жилет(Весною они не нужны)И под свежим дыханьем весныКупил бы билетИ поехал в провинцию, в страшную глушь…Но, увы!Ехидный рассудок уверенно каркает: «Чушь!Не спеши —У дантистки твоей,У модистки твоейНет ни тела уже, ни души».<1910>Факт
У фрау Шмидт отравилась дочка,Восемнадцатилетняя Минна.Конечно, мертвым уже не помочь,Но весьма интересна причина.В местечке редко кончали с собой, —Отчего же она отравилась?И сплетня гремит иерихонской трубой:«Оттого, что чести лишилась!Сын аптекаря Курца, боннский студент,Жрец Амура, вина и бесчинства,Уехал, оставивши Минне в презентПозорный залог материнства.Кто их не видел в окрестных горах,Гуляющих нежно под ручку?Да, с фрейлейн Шмидт студент-вертопрахСыграл нехорошую штучку!..»В полчаса облетел этот скверный слухВсё местечко от банка до рынка,И через каких-то почтенных старухК фрау Шмидт долетела новинка.Но труп еще не был предан земле, —Фрау Шмидт, надевши все кольца,С густым благородством на вдовьем челе,Пошла к герр доктору Штольцу.Герр доктор Штольц приехал к ней в дом,Осмотрел холодную МиннуИ дал фрау Шмидт свидетельство в том,Что Минна была невинна.<1911>Любовь не картошка
Повесть
Арон Фарфурник застукал наследницу дочкуС голодранцем студентом Эпштейном:Они целовались! Под сливой у старых качелей.Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном,Где плавали красные рыбки. «Несчастный капцан!»[184]Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,Madame иссморкала от горя четыре платка,А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки,Сел с женой на диван, втиснул руки в бокаИ позвал от слез опухшую дочку.Пилили, пилили, пилили, но дочка стояла как идол,Смотрела в окно и скрипела, как злой попугай:«Хочу за Эпштейна». – «Молчать!!!» —«Хо-чу за Эпштейна».Фарфурник подумал… вздохнул. Ни словом решенья не выдал,Послал куда-то прислугу, а сам, как бугай,Уставился тяжко в ковер. Дочку заперли в спальне.Эпштейн-голодранец откликнулся быстро на зов:Пришел, негодяй, закурил и расселся как дома.Madame огорченно сморкается в пятый платок.Ой, сколько она наплела удручающих слов:«Сибирщик! Босяк! Лапацон! Свиная трахома!Провокатор невиннейшей девушки, чистой как мак!..»«Ша… – начал Фарфурник. – Скажите, могли бы ли выКупить моей дочке хоть зонтик на ваши несчастные средства?Галошу одну могли бы ли вы ей купить?!»Зажглись в глазах у Эпштейна зловещие львы:«Купить бы купил, да никто не оставил наследства…»Со стенки папаша Фарфурника строго косится.«Ага, молодой человек! Но я не нуждаюсь!Пусть так.Кончайте ваш курс, положите диплом на столе и венчайтесь —Я тоже имею в груди не лягушку, а сердце…Пускай хоть за утку выходит – лишь был бы счастливый ваш брак.Но раньше диплома, пусть гром вас убьет, не встречайтесь,Иначе я вам сломаю все руки и ноги!»«Да, да… – сказала madame. – В дворянской бане во вторникУже намекали довольно прозрачно про вас и про Розу, —Их счастье, что я из-за пара не видела, кто!»Эпштейн поклялся, что будет жить как затворник,Учел про себя Фарфурника злую угрозуИ вышел, взволнованным ухом ловя рыданья из спальни.Вечером, вечером сторож билВ колотушку что есть силы!Как шакал, Эпштейн бродилПод окошком Розы милой.Лампа погасла, всхлипнуло окошко,В раме – белое, нежное пятно.Полез Эпштейн – любовь не картошка:Гоните в дверь – ворвется в окно.Заперли, заперли крепко двери,Задвинули шкафом, чтоб было верней.Эпштейн наклонился к Фарфурника дщериИ мучит губы больней и больней…Ждать ли, ждать ли три года диплома?Роза цветет – Эпштейн не дурак:Соперник Поплавский имеет три домаИ тоже питает надежду на брак…За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку,Храпит баритоном, жена – дискантом.Раскатисто сторож бубнит в колотушку,И ночь неслышно обходит дом.<1910>Прекрасный Иосиф[185]
Томясь, я сидел в уголке,Опрыскан душистым горошком.Под белою ночью в тоскеСтыл черный канал за окошком.Диван, и рояль, и бюроМне стали так близки в мгновенье,Как сердце мое и бедро,Как руки мои и колени.Особенно стала близкаВладелица комнаты Алла…Какие глаза и бока,И голос… как нежное жало!Она целовала меня,И я ее тоже – обратно,Следя за собой, как змея,Насколько мне было приятно.Приятно ли также и ей?Как долго возможно лобзаться?И в комнате стало белей,Пока я успел разобраться.За стенкою сдержанный басВорчал, что его разбудили.Фитиль начадил и погас.Минуты безумно спешили…На узком диване крутом(Как тело горело и ныло!)Шептался я с Аллой о том,Что будет, что есть и что было.Имеем ли право любить?Имеем ли общие цели?Быть может, случайная прытьСвязала нас на две недели.Потом я чертил в тишинеПо милому бюсту орнамент,А Алла нагнулась ко мне:«Большой ли у вас темперамент?»Я вспыхнул и спрятал глазаВ шуршащие мягкие складки,Согнулся, как в бурю лоза,И долго дрожал в лихорадке.«Страсть – темная яма… За мнойВторой вас захватит и третий…Притом же от страсти шальнойНередко рождаются дети.Сумеем ли их воспитать?Ведь лишних и так миллионы…Не знаю, какая вы мать,Быть может, вы вовсе не склонны?..»Я долго еще тарахтел,Но Алла молчала устало.Потом я бессмысленно елПирог и полтавское сало.Ел шпроты, редиску и кексИ думал бессильно и злобно,Пока не шепнул мне рефлекс,Что дольше сидеть неудобно.Прощался… В тоске целовал,И было всё мало и мало.Но Алла смотрела в каналБрезгливо, и гордо, и вяло.Извозчик попался плохой.Замучил меня разговором.Слепой, и немой, и глухой,Блуждал я растерянным взоромПо мертвой и новой Неве,По мертвым и новым строеньям, —И было темно в голове,И в сердце росло сожаленье…«Извозчик, скорее назад!» —Сказал, но в испуге жестокомЯ слез и пошел наугадПод белым молчаньем глубоким.Горели уже облака,И солнце уже вылезало.Как тупо влезало в бокаСмертельно щемящее жало!Май 1910ПетербургГородской романс
Над крышей гудят провода телефона…Будь проклят, бессмысленный шум!Сегодня опять не пришла моя донна,Другой не завел я – ворона, ворона!Сижу, одинок и угрюм.А так соблазнительно в теплые лапкиУткнуться губами, дрожа,И слушать, как шелково-мягкие тряпкиШуршат, словно листьев осенних охапкиПод мягкою рысью ежа.Одна ли, другая – не всё ли равно ли?В ладонях утонут зрачки —Нет Гали, ни Нелли, ни Мили, ни Оли,Лишь теплые лапки, и ласковость боли,И сердца глухие толчки…<1910>В Александровском саду[186]
На скамейке в Александровском садуКотелок склонился к шляпке с какаду[187]:«Значит, в десять? Меблированные «Русь»…»Шляпка вздрогнула и пискнула: «Боюсь».– «Ничего, моя хорошая, не трусь!Я ведь в случае чего-нибудь женюсь!»Засерели злые сумерки в саду —Шляпка вздрогнула и пискнула: «Приду!»Мимо шлялись пары пресных обезьян,И почти у каждой пары был роман…Падал дождь, мелькали сотни грязных ног,Выл мальчишка со шнурками для сапог.<1911>На Невском ночью
Темно под арками Казанского собора.Привычной грязью скрыты небеса.На тротуаре в вялой вспышке спораХрипят ночных красавиц голоса.Спят магазины, стены и ворота.Чума любви в накрашенных бровяхНапомнила прохожему кого-то,Давно истлевшего в покинутых краях…Недолгий торг окончен торопливо —Вон на извозчике любовная чета:Он жадно курит, а она гнусит.Проплыл городовой, зевающий тоскливо,Проплыл фонарь пустынного моста,И дева пьяная вдогонку им свистит.<1911>Хмель
На лыжах
Желтых лыж шипящий бег,Оснеженных елей лапы,Белый-белый-белый снег,Камни – старые растяпы,Воздух пьяный,Ширь поляны…Тишина!Бодрый лес мой, добрый лесРазбросался, запушилсяДо опаловых небес.Ни бугров, ни мху, ни пней —Только сизый сон теней,Только дров ряды немые,Только ворон на сосне…Успокоенную больЗанесло глухим раздумьем.Всё обычное – как рольРезонерства и безумья…Снег кружится,Лес дымится.В оба, в оба! —Чуть не въехал в мерзлый ельник!Вон лохматый можжевельникДерзко вылез из сугроба.След саней свернул на мызу…Ели встряхивают ризу.Руки ниже,Лыжи ближе,Бей бамбуковою палкойО хрустящий юный снег!Ах, быть может, ПетербургаНа земле не существует?Может быть, есть только лыжи,Лес, запудренные дали,Десять градусов, беспечностьИ сосульки на усах?Может быть, там за чертоюДымно-праздничных деревьевНет гогочущих кретинов,Громких слов и наглых жестов,Изменяющих красавиц,Плоско-стертых серых Лишних,Патриотов и шпионов,Терпеливо-робких стонов,Бледных дней и мелочей?..На ольхе, вблизи дорожки,Чуть качаются сережки,Истомленные зимой.Желтовато-розоватыйПобежал залив заката —Снег синей,Тень темней…Отчего глазам больней?Лес и небо ль загрустили,Уходя в ночную даль, —Я ли в них неосторожноПерелил свою печаль?Тише, тише, снег хрустящий,Темный, жуткий, старый снег…Ах, зовет гудящий гонг:«Диги-донг!» —К пансионскому обеду…Снова буду молча кушать,Отчужденный, как удод,И привычно-тупо слушать,Как сосед кричит соседу,Что Исакий каждый годОпускается всё ниже[188]…Тише, снег мой, тише, лыжи!Декабрь 1910КавантсариНирвана[189]
На сосне хлопочет дятел,У сорок дрожат хвосты…Толстый снег законопатилВсе овражки, все кусты.Чертов ветер с хриплым писком,Взбив до неба дымный прах,Мутно-белым василиском[190]Бьется в бешеных снегах.Смерть и холод! Хорошо быС диким визгом взвиться ввысьИ упасть стремглав в сугробы,Как подстреленная рысь…И выглядывать оттуда,Превращаясь в снежный ком,С безразличием верблюда,Занесенного песком.А потом – весной лиловой —Вдруг растаять… закружить…И случайную коровуБеззаботно напоить.Декабрь 1910 или начало 1911Кавантсари* * *
Солнце жарит. Мол безлюден.Пряно пахнет пестрый груз.Под водой дрожат, как студень,Пять таинственных медуз.Волны пухнут…Стая рыб косым пятномЗатемнила зелень моря.В исступлении шальном,Воздух крыльями узоря,Вьются чайки.Молча, в позе Бонапарта[191],Даль пытаю на молу:Где недавний холод марта?Снежный вихрь, мутящий мглу?Зной и море!Отчего нельзя и мнеЖить, меняясь, как природа,Чтоб усталость по веснеУнеслась, как время года?..Сколько чаек!Солнце жжет. Где холод буден?Темный сон случайных уз?В глубине дрожат, как студень,Семь божественных медуз.Волны пухнут…Весна 1911ЯлтаВ море
Если низко склониться к водеИ смотреть по волнам на закат —Нет ни неба, ни гор, ни людей,Только красных валов перекат…Мертвый отблеск… Холодная жуть,Тускло смотрит со дна глубина…Где же лодка моя и гребец?Где же руки, и ноги, и грудь?О, как любо, отпрянув назад,Милый берег глазами схватить —Фонарей ярко-желтую нить,И пустынного мола черту!1911 (?)В Крыму
Турки носят канифоль.Ноздри пьют морскую соль.Поплавок в арбузных корках…Ноги свесились за мол…Кто-то сбоку подошел:Две худых ступни в опорках.«Пятачишку бы…» – «Сейчас».Чайки сели на баркас.Пароход завыл сурово.Раз! Как любо снять с крючкаТолстолобого бычкаИ крючок закинуть снова!Весна 1911Дождь
Потемнели срубы от воды.В колеях пузырятся потоки.Затянув кисейкою сады,Дробно пляшет дождик одинокий.Вымокла рябинка за окном,Ягоды блестят в листве, как бусы.По колоде, спящей кверху дном,Прыгает в канавке мальчик русый.Изумрудней рощи и сады.В пепле неба голубь мчится к вышке.Куры на крыльце, поджав хвосты,Не спускают сонных глаз с задвижки…Свежий дождь, побудь, побудь у нас!Сей свое серебряное семя…За ворота выбегу сейчасИ тебе подставлю лоб и темя.<1913>У Нарвского залива
Я и девочки-эстонкиПритащили тростника.Средь прибрежного пескаВдруг дымок завился тонкий.Вал гудел, как сто фаготов,Ветер пел на все лады.Мы в жестянку из-под шпротовМолча налили воды.Ожидали, не мигая,Замирая от тоски, —Вдруг в воде, шипя у края,Заплясали пузырьки!Почему событье этоТак обрадовало нас?Фея северного лета,Это, друг мой, суп для вас!Трясогузка по соседствуПо песку гуляла всласть…Разве можно здесь не впастьПод напевы моря в детство?1914ГунгербургОгород
За сизо-матовой капустойСквозные зонтики укропа.А там, вдали – где небо пусто —Маячит яблоня-растрепа.Гигантский лук напряг все силыИ поднял семена в коронке.Кругом забор, седой и хилый.Малина вяло спит в сторонке.Кусты крыжовника завяли,На листьях – ржа и паутина.Как предосенний дух печали,Дрожит над банею осина.Но огород еще бодрее,И гуще, и щедрей, чем летом.Смотри! Петрушки и порейКак будто созданы поэтом…Хмель вполз по кольям пышной ceткойИ свесил гроздья светлых шишек.И там, и там – под каждой веткойШирокий радостный излишек.Земля влажна и отдыхает.Поникли мокрые травинки,И воздух кротко подымаетК немому небу паутинки.А здесь, у ног, лопух дырявыйРаскинул плащ в зеленой дреме…Срываю огурец шершавыйИ подношу к ноздрям в истоме.<1913>Силуэты
Вечер. Ивы потемнели.За стволами сталь речонки.Словно пьяные газели,Из воды бегут девчонки.Хохот звонкий.Лунный свет на белом теле.Треск коряг…Опустив глаза к дороге, ускоряю тихий шаг.Наклонясь к земле стыдливо,Мчатся к вороху одежиИ, смеясь, кричат визгливо…Что им сумрачный прохожий?Тени строже.Жабы щелкают ревниво.Спит село.Темный путь всползает в гору, поворот – и всё ушло.<1914>Ромны[192]Белая колыбель
Ветер с визгом кра́дется за полость.Закурился снежный океан.Желтым глазом замигала волостьИ нырнула в глубину полян.Я согрелся в складках волчьей шубы,Как детеныш в сумке кенгуру,Только вихрь, взвевая к небу клубы,Обжигает щеки на юру…О, зима, холодный лебедь белый,Тихий праздник девственных пространств!..Промелькнул лесок заиндевелый,Весь в дыму таинственных убранств.Черный конь встречает ветер грудью.Молчаливый кучер весь осел…Отдаюсь просторам и безлюдьюИ ударам острых снежных стрел.<1916>КривцовоСумерки
Хлопья, хлопья летят за окном,За спиной теплый сумрак усадьбы.Лыжи взять да к деревне удрать бы,Взбороздив пелену за гумном…Хлопья, хлопья!.. Всё глуше покой,Снег ровняет бугры и ухабы.Островерхие ели – как бабы,Занесенные белой мукой;За спиною стреляют дрова,Пляшут тени… Мгновенья всё дольше.Белых пчелок всё больше и больше…На сугробы легла синева.Никуда, никуда не пойду…Буду долго стоять у окошкаИ смотреть, как за алой сторожкойРастворяется небо в саду.<1916>КривцовоНа пруду
Не ангелы ль небо с утраРаскрасили райскою синькой?Даль мирно сквозит до буграНевинною белой пустынькой…Березки толпятся кольцомИ никнут в торжественной пудре,А солнце румяным лицомСияет сквозь снежные кудри.На гладком безмолвном прудуСверкают и гаснут крупицы.Подтаяв, мутнеют во льдуСледы одинокой лисицы…Пожалуй, лежит за кустом —Глядит и, готовая к бегу,Поводит тревожно хвостомПо свежему, рыхлому снегу…Напрасно! Я кроток, как мышь…И первый, сняв дружески шляпу,Пожму, раздвигая камыш,Твою оснеженную лапу.<1916>Радость
По балке ходит стадоМедлительных коров.Вверху дрожит прохладаИ синенький покров.На пне – куда как любо!Далекий, мягкий скат…Внизу кружит у дубаКомпания ребят.Их красные рубашкиНа зелени холмов,Как огненные чашкиТанцующих цветов…Девчонки вышивают,А овцы там и сямСбегают и взбегаютПо лакомым бокам.Прибитая дорожкаУходит вдаль, как нить…Мышиного горошкаИ палки б не забыть!Шумит ракитник тощий,Дыбятся облака.Пойти в луга за рощей,Где кротко спит Ока?Встаю. В коленях дрема,В глазах зеленый цвет.Знакомый клоп ЕремаКричит: «Заснул аль нет?»Прощай, лесная балка!Иду. Как ясен день…В руке танцует палка,В душе играет лень.А крошечней мизинцаМалыш кричит мне вслед:«Товарищ, дай гостинца!»Увы, гостинца нет.<1911>КривцовоРазгул
Буйно-огненный шиповник,Переброшенная аркаОт балкона до ворот,Как несдержанный любовник,Разгорелся слишком яркоИ в глаза, как пламя, бьет!Но лиловый цвет глициний,Мягкий, нежный и желанный,Переплел лепной карниз,Бросил тени в блекло-синийИ, изящный и жеманный,Томно свесил кисти вниз.Виноград, бобы, горошекЛезут в окна своевольно…Хоровод влюбленных мух,Мириады пьяных мошек,И на шпиле колокольном —Зачарованный петух.1907ГейдельбергАпельсин
Вы сидели в манто на скале,Обхвативши руками колена.А я – на земле,Там, где таяла пена, —Сидел совершенно одинИ чистил для вас апельсин.Оранжевый плод!Терпко-пахучий и плотный…Ты наливался дремотноПод солнцем где-то на югеИ должен сейчас отправиться в ротК моей серьезной подруге.Судьба!Пепельно-сизые финские волны!О чем она думает,Обхвативши руками коленаИ зарывшись глазами в шумящую даль?Принцесса! Подите сюда,Вы не поэт, к чему вам смотреть,Как ветер колотит воду по чреву?Вот ваш апельсин!И вот вы встали.Раскинув малиновый шарф,Отодвинули ветку сосныИ безмолвно пошли под смолистым навесом.Я за вами – умильно и кротко.Ваш веер изящно бил комаров —На белой шее, щеках и ладонях.Один, как тигр, укусил вас в пробор,Вы вскрикнули, топнули гневно ногойИ спросили: «Где мой апельсин?»Увы, я молчал.Задумчивость, мать томно-сонной мечты,Подбила меня на ужасный поступок…Увы, я молчал!<1911>Утром
Бодрый туман, мутный туманТак густо замазал окно —А я умываюсь!Бесится кран, фыркает кран…Прижимаю к щекам полотноИ улыбаюсь.Здравствуй, мой день, серенький день!Много ль осталось вас, мерзких?Всё проживу!Скуку и лень, гнев мой и леньБросил за форточку дерзко.Вечером вновь позову…<1910>Тифлисская песня
Как лезгинская шашка твой стан,Рот – рубин раскаленный!Если б я был турецкий султан,Я бы взял тебя в жены…Под чинарой на пестром ковреМы играли бы в прятки.Я б, склонившись к лиловой чадре,Целовал твои пятки.Жемчуг вплел бы тебе я средь кос!Пусть завидуют люди…Свое сердце тебе б я поднесНа эмалевом блюде…Ты потупила взор, ты молчишь?Ты скребешь штукатурку?А зачем ты тихонько, как мышь,Ночью бегаешь к турку?Он проклятый мединский[193] шакал!Он шайтан[194]! Он невежа!Третий день я точу свой кинжал,На четвертый – зарррежу!..Искрошу его в мелкий шашлык…Кабардинцу дам шпоры —И на брови надвину башлык,И умчу тебя в горы.<1921>Прибой
Как мокрый парус, ударила в спину волна,Скосила с ног, зажала ноздри и уши.Покорно по пестрым камням прокатилась спина.И ноги, в беспомощной лени, поникли на суше.Кто плещет, кто хлещет, кто злитсяв зеленой волне?Лежу и дышу… Сквозь ресницы струится вода.Как темный Самсон[195], упираюсь о гравий рукамиИ жду… А вдали закипает, белеет живая гряда,И новые волны веселыми мчатся быками…Идите, спешите, – скорее, скорее, скорее!Mотаюсь в прибое. Поэт ли я, рыба иль краб?Сквозь влагу сквозит-расплывается бок полосатый,Мне сверху кивают утесы и виллы, но, ах, я ослаб,И чуть, в ответ, шевелю лишь ногой розоватой.Веселые, милые, белые-белые виллы…Но взмыла вода. Ликующий берег исчез.Зрачки изумленно впиваются в зыбкие скаты.О, если б на пухнущий вал, отдуваясь и ухая, влезПодводный играющий дьявол, пузатый-пузатый!..Верхом бы на нем бы – в море…далеко… далеко…Соленым, холодным вином захлебнулись уста.Сбегает вода, и шипит светло-пепельный гравий.Душа обнажилась до дна, и чиста и пуста —Ни дней, ни людей, ни идей, ни имен,ни заглавий…Сейчас разобьюсь – растворюсьи о берег лениво ударю.1912КаприНад морем
Над плоской кровлей древнего храмаЗапели флейты морского ветра.Забилась шляпа, и складки фетраВ ленивых пальцах дыбятся упрямо.Направо море – зеленое чудо.Налево – узкая лента пролива.Внизу – безумная пляска приливаИ острых скал ярко-желтая груда.Крутая барка взрезает гребни,Ныряет, рвется и всё смелеет.Раздулся парус – с холста алеетПетух гигантский с подъятым гребнем.Глазам так странно, душе так ясно:Как будто здесь стоял я веками,Стоял над морем на древнем храмеИ слушал ветер в дремоте бесстрастной.1912Porto Venere. Spezia[196]Человек
Жаден дух мой! Я рад, что родилсяИ цвету на всемирном стволе.Может быть, на Марсе и лучше,Но ведь мы живем на Земле.Каждый ясный – брат мой и друг мой,Мысль и воля – мой щит против «всех»,Лес и небо – как нежная правда,А от боли лекарство – смех.Ведь могло быть гораздо хуже:Я бы мог родиться слепым,Или платным предателем лучших,Или просто камнем тупым…Всё случайно. Приятно ль быть волком?О, какая глухая тоскаВыть от вечного голода ночьюПод дождем у опушки леска…Или быть безобразной жабой,Глупо хлопать глазами без векИ любить только смрад трясины…Я доволен, что я человек.Лишь в одном я завидую жабе, —Умирать ей, должно быть, легко:Бессознательно вытянет лапки,Побурчит и уснет глубоко.<1912>Призраки
Неспокойно сердце бьется, в доме всё живое спит,Равномерно, безучастно медный маятник стучит…За окном темно и страшно, ветер в бешенствеслепомНалетит с разбега в стекла – звякнут стекла,вздрогнет дом,И опять мертво и тихо… но в холодной тишинеКто-то крадучись, незримый, приближается ко мне.Я лежу похолоделый, руки судорожно сжав,Дикий страх сжимает сердце, давит душу,как удав…Кто неслышными шагами в эту комнату вошел?Чьи белеющие тени вдруг легли на темный пол?Тише, тише… Это тени мертвых, нищих, злыхнедельСели скорбными рядами на горячую постель.Я лежу похолоделый, сердце бешено стучит,В доме страшно, в доме тихо, в доме всё живоеспит.И под вой ночного ветра и под бой стенных часовИз слепого мрака слышу тихий шепот вещих слов:«Быть беде непоправимой, оборвешься, упадешь —И к вершине заповедной ты вовеки не дойдешь».Ночь и ветер сговорились: «Быть несчастью,быть беде!»Этот шепот нестерпимый слышен в воздухевезде,Он из щелей выползает, он выходит из часов —И под это предсказанье горько плакать я готов!..Но блестят глаза сухие и упорно в тьму глядят,За окном неугомонно ставни жалобно скрипят,И причудливые тени пробегают по окну.Я сегодня до рассвета глаз усталых не сомкну.1906* * *
Замираю у окна.Ночь черна.Ливень с плеском лижет стекла.Ночь продрогла и измокла.Время сна.Время тихих сновидений,Но тоска прильнула к лени,И глаза ночных виденийЖадно в комнату впились.Закачались, унеслись.Тихо новые зажглись…Из-за мокрого стеклаСмотрят холодно и строго,Как глаза чужого бога, —А за ними дождь и мгла.Лоб горит.Ночь молчит.Летний ливень льнет и льетсяЕсли тело обернется —Будет свет.Лампа, стол, пустые стены,Размышляющий поэтИ глухой прибой вселенной.1907ГейдельбергНа кладбище
Весна или серая осень?Березы и липы дрожат.Над мокрыми шапками сосенТоскливо вороны кружат.Продрогли кресты и ограды,Могилы, кусты и пески,И тускло желтеют лампады,Как вечной тоски маяки.Кочующий ветер сметаетС кустарников влажную пыль.Отчаянье в сердце вонзаетХолодный железный костыль…Упасть на могильные плиты,Не видеть, не знать и не ждать,Под небом навеки закрытымГлубоко уснуть и не встать….<1910>У Балтийского моря
1Ольховая роща дрожит у морского обрыва,Свежеющий ветер порывисто треплет листву,Со дна долетают размерные всплески и взрывы,И серый туман безнадежно закрыл синеву.Пары, как виденья, роятся, клубятся и тают,Сквозь влажную дымку маячит безбрежная даль,Далекие волны с невидимым небом сливаютРаздолье и холод в жемчужно поющую сталь.А здесь, на вершине, где крупная пыль водянаяОсыпала старые камни, поблекшие травы и мхи, —Поднялся лиловый репейник, и эта улыбка цветнаяНежнее тумана и дробного шума ольхи…2Гнется тростник и какая-то серая травка,Треплются ивы по ветру – туда и сюда,Путник далекий мелькает в песках, как булавка,Полузарытые бревна лижет морская вода.Небо огромно, и тучи волнисты и сложны,Море шумит, и не счесть белопенных валов.Ветер метет шелестящий песок бездорожный,Мерно за дюнами пенье сосновых стволов.Я как песчинка пред этим безбрежным простором,Небо и море огромны, дики и мертвы, —К тесным стволам прижимаюсь растеряннымвзоромИ наклоняюсь к неясному шуму травы.3Ветер борется с плащомИ дыханье обрывает.Ветер режущим бичомЧерный воздух рассекает.В небе жутко и темно.Звезды ежатся и стынут.Пляска волн раскрыла дно,Но сейчас другие хлынут.Трепыхаются кусты —Захлебнулись в вихре диком.Из бездонной пустотыВеет вечным и великим.Разметались космы тучИ бегут клочками к югу.На закате робкий лучХолодеет от испуга.Волны рвутся и гремят,Закипают тусклой пеной,И опять за рядом рядНалетает свежей сменой.Только лампа маякаРазгорается далеко,Как усталая тоска,Как задумчивое око.4Еле льющаяся зыбь вяло плещется у пляжа.Из огромных облаков тихо лепятся миражи.Словно жемчуг в молоке, море мягко, море чисто,Только полосы сквозят теплотою аметиста.Солнце низко у воды за завесой сизой тучиШлет вишневый страстный цвет,тускло-матовый, но жгучий.Мокрый палевый песок зашуршит, блеснет водою,И опять сырая нить убегает за волною.Горизонт спокойно тих, словно сдержаннаянежность,Гаснут тени парусов, уплывающихв безбрежность, —Это тучи и вода с каждым мигом всё чудеснейЧуть баюкают закат колыбельной сонной песней…5Видно, север стосковалсяПо горячим южным краскам —Не узнать сегодня моря, не узнать сегодня волн…Зной над морем разметался,И под солнечною ласкойВесь залив до горизонта синевой прозрачной полн.На песке краснеют ивы,Греют листья, греют прутья,И песок такой горячий, золотистый, молодой!В небе облачные нивыНа безбрежном перепутьеСобрались и янтарятся над широкою водой.<1910>Снегири
На синем фоне зимнего стеклаВ пустой гостиной тоненькая шведкаСклонилась над работой у стола,Как тихая наказанная детка.Суровый холст от алых снегирейИ палевых снопов – так странно мягко-нежен.Морозный ветер дует из дверей,Простор за стеклами однообразно-снежен.Зловеще-холодно растет седая мгла.Немые сосны даль околдовали.О снегири, где милая весна?..Из длинных пальцев падает игла,Глаза за скалы робко убежали.Кружатся хлопья. Ветер. Тишина.Декабрь 1910 или начало 1911КавантсариИз Флоренции
В старинном городе, чужом и странно близком,Успокоение мечтой пленило ум.Не думая о временном и низком,По узким улицам плетешься наобум…В картинных галереях – в вялом телеПроснулись все мелодии чудес,И у мадонн чужого Боттичелли[197],Не веря, служишь столько тихих месс[198]…Перед Давидом[199] Микеланджело так жуткоСледить, забыв века, в тревожной вереЗа выраженьем сильного лица!О, как привыкнуть вновь к туманным суткам,К растлениям, самоубийствам и холере,К болотному терпенью без конца?..<1910>Война
Песня войны
Прошло семь тысяч пестрых лет —Пускай прошло, ха-ха!Еще жирнее мой обед,Кровавая уха…Когда-то эти дуракиДубье пускали в ходИ, озверев, как мясники,Калечили свой род:Женщин в пламень,Младенцев о камень,Пленных на дно —Смешно!Теперь наука – мой мясник,Уже средь облаковПорой взлетает хриплый крикНад брызгами мозгов.Мильоны рук из года в годЛьют пушки и броню,И всё плотней кровавый ледПлывет навстречу дню.Вопли прессы,Мессы, конгрессы,Жены – как ночь…Прочь!Кто всех сильнее, тот и прав,А нужно доказать, —Расправься с дерзким, как удав,Чтоб перестал дышать!Враг тот, кто рвет из пасти кость,Иль – у кого ты рвешь.Я на земле – бессменный гость,И мир – смешная ложь!Укладывай в гробПрикладами в лоб,Штыки в живот, —Вперед!Между 1914 и 1917Сборный пункт
На Петербургской стороне, в стенах военного училища[200],Столичный люд притих и ждет, как души бледные – чистилища.Сгрудясь пугливо на снопах, младенцев кормят грудью женщины, —Что горе их покорных глаз пред темным грохотом военщины?Ковчег-манеж[201] кишит толпой. Ботфорты чавкают и хлюпают.У грязных столиков врачи нагое мясо вяло щупают.Над головами в полумгле проносят баки с дымной кашею.Оторопелый пиджачок, крестясь, прощается с папашею…Скользят галантно писаря, – бумажки треплются под мышками,В углу, невинный василек, хохочет девочка с мальчишками.У всех дверей, склонясь к штыкам, торчат гвардейцы меднолицые.И женский плач, звеня в висках, пугает близкой небылицею…А в стороне, сбив нас в ряды – для всех чужие и безликие, —На спинах мелом унтера коряво пишут цифры дикие.1914На фронт
За раскрытым пролетом дверейПроплывают квадраты полей,Перелески кружатся и веют одеждой зеленой,И бегут телеграфные нити грядой монотонной…Мягкий ветер в вагон луговую прохладу принес.Отчего так сурова холодная песня колес?Словно серые птицы, вдоль нарНикнут спины замолкнувших пар, —Люди смотрят туда, где сливается небо с землею,И на лицах колеблются тени угрюмою мглою.Ребятишки кричат и гурьбою бегут под откос.Отчего так тревожна и жалобна песня колес?Небо кротко и ясно, как мать, —Стыдно бледные губы кусать!Надо выковать новое, крепкое сердце из сталиИ забыть те глаза, что последний вагон провожали.Теплый ворот шинели шуршит у щеки и волос, —Отчего так нежна колыбельная песня колес?Август 1914На этапе
Этапный двор кишел людьми – солдатскою толпой.Квадрат казарм раскинул ввысь окошек ряд слепой.Под сапогами ныла грязь, в углу пестрел ларек, —Сквозь гроздья ржавой колбасы дул вешний ветерок.Защитный цвет тупым пятном во все концы – распух,От ретирадов[202] у стены шел нудный смрадный дух…Весь день плывет сквозь ворота солдатская река:Одни – на фронт, другие – в тыл, а третьи – в отпуска…А за калиной возле бань в загоне – клин коров.Навоз запекся на хребтах… Где луг? Где лес?Где кров?..В глазах – предчувствие и страх. Вздыхают и мычат…Солдаты сумрачно стоят, и смотрят, и молчат.Между 1914 и 1917Атака
На утренней зареШли русские в атаку…Из сада на бугреВраг хлынул лавой в драку.Кровавый дым в глазах,Штыки ежами встали, —Но вот в пяти шагахИ те и эти стали.Орут, грозят, хрипят,Но две стены ни с места —И вот… пошли назад,Взбивая грязь, как тесто.Весна цвела в саду.Лазурь вверху сквозила…В пятнадцатом годуПод Ломжей[203] это было.Между 1915 и 1917Один из них
Двухпудовые ботфорты,За спиной – мешок горбом,Ноги до крови натерты.За рекой – орудий гром…Наши серые когортыИсчезают за холмом.Я наборщик из Рязани,Беспокойный человек.Там, на рынке, против бани,Жил соперник, пекарь-грек:Обольстил модистку Таню,Погубил меня навек…Продал я пиджак и кольца,Всё равно ложиться в гроб!Зазвенели колокольцы,У ворот мелькнул сугроб…Записался в добровольцыИ попал ко вшам в окоп.Исходил земные дали,Шинелёнка – как тряпье…Покурить бы хоть с печали,Да в кисете… Эх, житье!Пленным немцам на привалеПод Варшавой роздал всё.Подсади, земляк, в повозку,Истомился, не дойти…Застучал приклад о доску,Сердце замерло в груди —Ветер рвет и гнет березку,Пыль кружится на пути.За оврагом перепалка:Пули елочки стригут…Целовала, как русалка,А теперь – терзайся тут!Хочешь водки? Пей, не жалко!Завтра всё равно убьют.Между 1914 и 1917Привал
У походной кухни лентой —Разбитная солдатня.Отогнув подол брезента,Кашевар поит коня…В крышке гречневая каша,В котелке дымятся щи.Небо – синенькая чаша,Над лозой гудят хрущи.Сдунешь к краю лист лавровый,Круглый перец сплюнешь вбок,Откроишь ломоть здоровый,Ешь и смотришь на восток.Спать? Не клонит… Лучше к речке —Гимнастерку простирать.Солнце пышет, как из печки.За прудом темнеет гать.Желтых тел густая каша,Копошась, гудит в воде…Ротный шут, ефрейтор Яша,Рака прячет в бороде.А у рощицы тенистойСел четвертый взвод в кружок.Русской песней голосистойЗахлебнулся бережок.Солнце выше, песня лише:«Таракан мой, таракан!»А басы ворчат всё тише:«Заполз Дуне в сарафан…»Между 1914 и 1917В операционной
В коридоре длинный хвост носилок…Все глаза слились в тревожно-скорбныйвзгляд, —Там, за белой дверью, красный ад:Нож визжит по кости, как напилок, —Острый, жалкий и звериный крикВ сердце вдруг вонзается, как штык…За окном играет майский день.Хорошо б пожить на белом свете!Дома – поле, мать, жена и дети, —Всё темней на бледных лицах тень.А там, за дверью, костлявый хирург,Забрызганный кровью, словно пятнистой вуалью,Засучив рукава,Взрезает острою стальюЗловонное мясо…Осколки костейДико и странно наружу торчат,Словно кричатОт боли.У сестры дрожит подбородок,Чад хлороформа – как сладкая водка;На столе неподвижно желтеетНесчастное тело.Пскови́ч-санитар отвернулся,Голую ногу зажав неумело,И смотрит, как пьяный, на шкап…На полу безобразно алеетСвежим отрезом бедро.Полное крови и гноя ведро…За стеклами даль зеленеет,Чета голубейВоркует и ходит бочком вдоль карниза.Варшавское небо – прозрачная риза —Всё голубей…Усталый хирургПодходит к окну, жадно дымит папироской,Вспоминает родной ПетербургИ хмуро трясет на лоб набежавшей прической:Каторжный труд!Как дрова, их сегодня несут,Несут и несут без конца…Между 1914 и 1917Письмо от сына
Хорунжий[204] Львов принес листок,Измятый розовый клочок,И фыркнул: «Вот писака!»Среди листка кружок-пунктир,В кружке каракули: «Здесь мир»,А по бокам: «Здесь драка».В кружке царила тишина:Сияло солнце и луна,Средь роз гуляли пары,А по бокам толпа чертей,Зигзаги огненных плетейИ желтые пожары.Внизу, в полоске голубой:«Ты не ходи туда, где бой.Целую в глазки. Мишка».Вздохнул хорунжий, сплюнул вбокИ спрятал бережно листок:«Шесть лет. Чудак, мальчишка!..»Между 1914 и 1917Легенда
Это было на Пасху, на самом рассвете:Над окопами таял туман.Сквозь бойницы темнели колючие сети,И качался засохший бурьян.Воробьи распевали вдоль насыпи лихо.Жирным смрадом курился откос…Между нами и ими печально и тихоПроходил одинокий Христос.Но никто не узнал, не поверил виденью:С криком вскинулись стаи ворон,Злые пули дождем над святою мишеньюЗасвистали с обеих сторон…И растаял – исчез он над гранью оврага,Там, где солнечный плавился склон.Говорили одни: «Сумасшедший бродяга»,А другие: «Жидовский шпион»…Между 1914 и 1917В штабе ночью
В этом доме сумасшедшихНадо быть хитрей лисы:Чуть осмыслишь, чуть очнешься —И соскочишь с полосы…Мертвым светом залит столик.За стеной храпит солдат.Полевые телефоныПод сурдинку верещат.На столе копна пакетов —Бухгалтерия войны:«Спешно», «В собственные руки»…Клоп гуляет вдоль стены.Сердце падает и пухнет,Алый шмель гудит в висках.Смерть, смеясь, к стеклу прильнула…Эй, держи себя в руках!Хриплый хохот сводит губы:Оборвать бы провода…Шашку в дверь! Пакеты в печку! —И к собакам – навсегда.Отошло… Забудь, не надо:С каждым днем – короче счет…Перебой мотоциклетаЗакудахтал у ворот.Между 1914 и 1917Отступление
Штабы поднялись. Оборвалась торговля и труд.Весь день по шоссе громыхают обозы.Тяжелые пушки, как дальние грозы,За лесом ревут.Кругом горизонта пылают костры:Сжигают снопы золотистого жита, —Полнеба клубами закрыто…Вдоль улицы – нищего скарба бугры.Снимаются люди – бездомные птицы-скитальцы,Фургоны набиты детьми, лошаденки дрожат…Вдали по жнивью, обмотав раздробленныепальцы,Угрюмо куда-то шагает солдат.Возы и двуколки, и кухни, и девушка с клеткойв телеге,Поток бесконечных колес,Тревожная мысль о ночлеге,И в каждых глазах торопливо-пытливый вопрос.Встал месяц – оранжевый щит.Промчались казаки. Грохочут обозы, —Всё глуше и глуше невидимых пушек угрозы…Всё громче бездомное сердце стучит.Между 1914 и 1917На поправке
Одолела слабость злая,Ни подняться, ни вздохнуть:Девятнадцатого маяНа разведке ранен в грудь.Целый день сижу на лавкеУ отцовского крыльца.Утки плещутся в канавке,За плетнем кричит овца.Всё не верится, что дома…Каждый камень – словно друг.Ключ бежит тропой знакомойЗа овраг в зеленый луг.Эй, Дуняша, королева,Глянь-ка, воду не пролей!Бедра вправо, ведра влево,Пятки сахара белей.Подсобить? Пустое дело!..Не удержишь – поплыла,Поплыла, как лебедь белый,Вдоль широкого села.Тишина. Поля глухие,За оврагом скрип колес.Эх, земля моя Россия,Да хранит тебя Христос!1916Чужое солнце
Из цикла «С приятелем»
1Сероглазый мальчик, радостная птица,Посмотри в окошко на далекий склон:Полосой сбегает желтая пшеница,И леса под солнцем – как зеленый сон.Мы пойдем с тобою к ласковой вершинеИ орловской песней тишину вспугнем.Там холмы маячат полукругом синим,Там играют пчелы над горбатым пнем…Если я отравлен темным русским ядом,Ты – веселый мальчик, сероглазый гном…Свесим с камня ноги, бросим палки рядом,Будем долго думать, каждый о своем.А потом свернем мы в чашу к букам серым,Сыроежек пестрых соберем в мешок.Ржавый лист сквозит там, словно мех пантеры,Белка нас увидит – вскочит на сучок.Всё тебе скажу я, всё, что сам я знаю:О грибах-горкушах, про житье ежей;Я тебе рябины пышной наломаю…Ты ее не помнишь у родных межей?А когда тумана мглистая одеждаВстанет за горой – мы вниз сбежим свистя.Зрей и подымайся, русская надежда,Сероглазый мальчик, ясное дитя!..* * *
Когда, как бес,Летишь на санках с гор,И под отвесСбегает снежный бор,И плещет шарф над сильною рукой, —Не упрекай за то, что я такой!Из детства вновьБегут к глазам лучи…Проснулась кровь,В душе поют ключи,Под каблуком взлетает с визгом снег, —Благословен мальчишеский разбег!Но обернись:Усталый и немой,Всползаю ввысь,Закованный зимой…За легкий миг плачу глухой тоской.Не упрекай за то, что я такой!<1923>Мираж
С девчонками Тосей и ИннойВ сиреневый утренний часМы вырыли в пляже пустынномКривой и глубокий баркас.Борта из песчаного крема.На скамьях пестрели кремни.Из ракушек гордое «Nemo»[205]Вдоль носа белело в тени.Мы влезли в корабль наш пузатый.Я взял капитанскую власть.Купальный костюм полосатыйНа палке зареял, как снасть.Так много чудес есть на свете!Земля – неизведанный сад…«На Яву?» Но странные детиШепнули, склонясь: «В Петроград».Кайма набежавшего валаДрожала, как зыбкий опал.Команда сурово молчала,И ветер косички трепал…По гребням запрыгали баки.Вдали над пустыней седойСияющей шапкой Исаакий[206]Миражем вставал над водой.Горели прибрежные мели,И кланялся низко камыш:Мы долго в тревоге смотрелиНа пятна синеющих крыш.И младшая робко сказала:«Причалим иль нет, капитан?»Склонившись над кругом штурвала,Назад повернул я в туман.1922Kölpinsee[207]Над всем
Сквозь зеленые буки желтеют чужие поля.Черепицей немецкой покрыты высокие кровли.Рыбаки собирают у берега сети для ловли.В чаще моря застыл белокрылый хребет корабля.Если тихо смотреть из травы – ничего не случилось,Ничего не случилось в далекой несчастной земле…Отчего же высокое солнце туманом затмилосьИ холодные пальцы дрожат на поникшем челе?..Лента школьников вышла из рощи к дороге лесной,Сквозь кусты, словно серны, сквозят загорелые ноги,Свист и песни, дробясь, откликаются радостно в логе,Лягушонок уходит в канаву припрыжкой смешной.Если уши закрыть и не слушать чужие словаИ поверить на миг, что за ельником русские дети, —Как угрюмо потом, колыхаясь, бормочет траваИ зеленые ветви свисают, как черные плети…Мысль, не веря, взлетает над каждым знакомым селом,И кружит вдоль дорог, и звенит над родными песками…Чингисхан[208], содрогаясь, закрыл бы ланиты руками!Словно саван, белеет газета под темным стволом.Если чащей к обрыву уйти – ничего не случилось…Море спит, – переливы лучей на сквозном корабле.Может быть, наше черное горе нам только приснилось?Даль молчит. Облака в голубеющей мгле…1922Kölpinsee* * *
Грубый грохот северного моря.Грязным дымом стынут облака.Черный лес, крутой обрыв узоря,Окаймил пустынный борт песка.Скучный плеск, пронизанный шипеньем,Монотонно точит тишину.Разбивая пенный вал на звенья,Насыпь душит мутную волну…На рыбачьем стареньком сараеКамышинка жалобно пищит,И купальня дальняя на сваяхАвстралийской хижиной торчит.Но сквозь муть маяк вдруг брызнул светом,Словно глаз из-под свинцовых век:Над отчаяньем, над бездной в мире этомБодрствует бессонный человек.1922Kölpinsee* * *
Тех, кто страдает гордо и угрюмо,Не видим мы на наших площадях:Задавлены случайною работой,Таятся по мансардам и молчат…Не спекулируют, не пишут манифестов,Не прокурорствуют с партийной высоты,И из своей больной любви к РоссииНе делают профессии лихой…Их мало? Что ж… Но только ими рдеютПоследние огни родной мечты.Я узнаю их на спектаклях русскихИ у витрин с рядами русских книг —По строгому, холодному обличью,По сдержанной печали жутких глаз…В Америке, в Каире иль в БерлинеОни одни и те же: боль и стыд.Они – Россия. Остальное – плесень:Валюта, декламация и ложь,Развязная, заносчивая наглость,Удобный символ безразличных – «наплевать»,Помойка сплетен, купля и продажа,Построчная истерика тоскиИ два десятка эмигрантских анекдотов…<1923>Русская Помпея
* * *
Прокуроров было слишком много!Кто грехов Твоих не осуждал?..А теперь, когда темна дорогаИ гудит-ревет девятый вал,О Тебе, волнуясь, вспоминаем, —Это всё, что здесь мы сберегли…И встает былое светлым раем,Словно детство в солнечной пыли…<1923>Весна на Крестовском[209]
А. И. Куприну
Сеть лиственниц выгнала алые точки.Белеет в саду флигелек.Кот томно обходит дорожки и кочкиИ нюхает каждый цветок.Так радостно бросить бумагу и книжки.Взять весла и хлеба в кульке,Коснуться холодной и ржавой задвижкиИ плавно спуститься к реке…Качается пристань на бледной Крестовке.Налево – Елагинский мост.Вдоль тусклой воды серебрятся подковки,А небо – как тихий погост.Черемуха пеной курчавой покрыта,На ветках мальчишки-жулье.Веселая прачка склонила корыто,Поет и полощет белье.Затекшие руки дорвались до гребли.Уключины стонут чуть-чуть.На веслах повисли какие-то стебли,Мальки за кормою как ртуть…Под мостиком гулким качается плесень.Копыта рокочут вверху.За сваями эхо чиновничьих песен,А ивы – в цыплячьем пуху…Краснеют столбы на воде возле дачки,На ряби – цветная спираль.Гармонь изнывает в любовной горячке,И в каждом челне – пастораль.Вплываю в Неву. Острова – как корона:Волнисто-кудрявая грань…Летят рысаки сквозь зеленое лоно.На барках ленивая брань.Пестреет нарядами дальняя Стрелка[210].Вдоль мели – щетиной камыш.Всё шире вода – голубая тарелка,Всё глубже весенняя тишь…Лишь катер порой пропыхтит торопливо,Горбом залоснится волна,Матрос – словно статуя, вымпел – как грива,Качнешься – и вновь тишина…О родине каждый из нас вспоминая,В тоскующем сердце унесКто Волгу, кто мирные склоны Валдая,Кто заросли ялтинских роз…Под пеплом печали храню я ревнивоПоследний счастливый мой день:Крестовку, широкое лоно разливаИ Стрелки зеленую сень.<1921>Гостиный двор
Как прохладно в гостиных рядах!Пахнет нефтью и кожейИ сырою рогожей…Цепи пыльною грудой темнеют на ржавых пудах,У железной литой полосыЗеленеют весы.Стонут толстые голуби глухо,Выбирают из щелей овес…Под откос,Спотыкаясь, плетется слепая старуха,А у лавок, под низкими сводами стен,У икон – янтареют лампадные чашки,И купцы с бородами до самых коленЗабавляются в шашки.1917Псков«Сатирикон»
(Памяти Аркадия Аверченко[211])
Над Фонтанкой сизо-серойВ старом добром ПетербургеВ низких комнатах уютныхРасцветал «Сатирикон».За окном пестрели баркиС белоствольными дровами,А напротив Двор Апраксин[212]Подымал хоромы ввысь.В низких комнатах уютныхБыло шумно и привольно…Сумасбродные рисункиРазлеглись по всем столам.На окне сидел художникИ калинкинское пиво[213],Запрокинув кверху гриву,С упоением сосал.На диване два поэта,Как беспечные кентавры,Хохотали до упадуНад какой-то ерундой…Почтальон стоял у стойкиИ посматривал тревожноНа огромные плакатыС толстым дьяволом внутри[214].Тихий крохотный издатель[215]Деликатного сложеньяПробегал из кабинета,Как испуганная мышь.Кто-то в ванной лаял басом,Кто-то резвыми ногамиЗа издателем помчался,Чтоб аванс с него сорвать…А в сторонке в кабинетеГрузный медленный Аркадий,Наклонясь над грудой писем,Почту свежую вскрывал:Сотни диких графомановИзо всех уездных щелейНасылали горы хлама —Хлама в прозе и в стихах.Ну и чушь! В зрачках хохлацкихИскры хитрые дрожали:В первом ящике почтовом[216]Вздернет на кол – и аминь!Четким почерком кудрявымПлел он вязь, глаза прищурив,И сифон с водой шипучей,Чертыхаясь, осушал.Ровно в полдень встанет. Баста!Сатирическая банда,Гулко топая ногами,Вдоль Фонтанки шла за нимК Чернышеву переулку[217]…Там в гостинице «Московской»Можно вдосталь съесть и выпить,Можно всласть похохотать.Хвост прохожих возле сквераОборачивался в страхе,Дети, бросив свой песочек,В рот пихали кулачки:Кто такие? Что за хохот?Что за странные манеры?Мексиканские ковбои?Укротители зверей?..А под аркой министерстваОколоточный знакомый,Добродушно ухмыляясь,К козырьку взносил ладонь:«Как, Аркадий Тимофеич,Драгоценное здоровье?»– «Ничего, живем – не тужим…До ста лет решил скрипеть!»До ста лет, чудак, не дожил…Разве мог он знать и чуять,Что за молодостью дерзкой,Словно бесы, налетятГоды красного разгула,Годы горького скитанья,Засыпающие пепломВсе веселые глаза…1925Пасха в Гатчине[218]
А. И. Куприну[219]
Из мглы всплывает яркоДалекая весна:Тишь гатчинского паркаИ домик Куприна.Пасхальная неделя —Беспечных дней кольцо,Зеленый пух апреля,Скрипучее крыльцо…Нас встретил дом уютомВеселых голосовИ пушечным салютомДвух сенбернарских псов.Хозяин в тюбетейке,Приземистый как дуб,Подводит нас к индейке,Склонивши набок чуб…Он сам похож на гостяВ своем жилье простом…Какой-то дядя КостяБьет в клавиши перстом…Поют нескладным хором, —О, ты, родной козел!Весенним разговоромЖужжит просторный стол.На гиацинтах алыхМорозно-хрупкий мат.В узорчатых бокалахОранжевый мускат.Ковер узором блеклымПокрыл бугром тахту,В окне – прильни-ка к стеклам —Черемуха в цвету!Вдруг пыль из подворотни,Скрип петель в тишине, —Казак уральской сотниВъезжает на коне.Ни на кого не глядя,У темного стволаОгромный черный дядяСлетел пером с седла.Хозяин дробным шагомС крыльца, пыхтя, спешит.Порывистым зигзагомВзметнулась чернь копыт…Сухой и горбоносый,Хорош казачий конь!Зрачки чуть-чуть раскосы, —Не подходи! Не тронь!Чужак погладил темя,Пощекотал челоИ вдруг, привстав на стремя,Упруго влип в седло…Всем телом навалился,Поводья в горсть собрал, —Конь буйным чертом взвился,Да, видно, опоздал!Не рысь, а сарабанда[220]…А гости из окнаХвалили дружной бандойПосадку Куприна…Вспотел и конь, и всадник.Мы сели вновь за стол…Махинище-урядникС хозяином вошел.Копна прически львиной,И бородище – вал.Перекрестился чинно,Хозяйке руку дал…Средь нас он был как дома,Спокоен, прост и мил.Стакан огромный ромаСтепенно осушил.Срок вышел. Дома краше…Через четыре дняОн уезжал к папашеИ продавал коня.«Цена… ужо успеем».Погладил свой лампас,А чуб цыганский змеемЧернел до самых глаз.Два сенбернарских чадаУ шашки встали в ряд:Как будто к ним из садаПришел их старший брат…Хозяин, глянув зорко,Поглаживал кадык.Вдали из-за пригоркаВдруг пискнул паровик.Мы пели… Что? Не помню.Но так рычит утес,Когда в каменоломнюСорвется под откос…Март 1926ПарижИз эмигрантского альбома
Мой роман
Кто любит прачку, кто любит маркизу,У каждого свой дурман, —А я люблю консьержкину Лизу,У нас – осенний роман.Пусть Лиза в квартале слывет недотрогой, —Смешна любовь напоказ!Но всё ж тайком от матери строгойОна прибегает не раз.Свою мандолину снимаю со стенки,Кручу залихватски ус…Я отдал ей всё: портрет КороленкиИ нитку зеленых бус.Тихонько-тихонько, прижавшись друг к другу,Грызем соленый миндаль.Нам ветер играет ноябрьскую фугу[221],Нас греет русская шаль.А Лизин кот, прокравшись за нею,Обходит и нюхает пол.И вдруг, насмешливо выгнувши шею,Садится пред нами на стол.Каминный кактус к нам тянет колючки,И чайник ворчит, как шмель…У Лизы чудесные теплые ручкиИ в каждом глазу – газель.Для нас уже нет двадцатого века,И прошлого нам не жаль:Мы два Робинзона, мы два человека,Грызущие тихо миндаль.Но вот в передней скрипят половицы,Раскрылась створка дверей…И Лиза уходит, потупив ресницы,За матерью строгой своей.На старом столе перевернуты книги,Платочек лежит на полу.На шляпе валяются липкие фиги.И стул опрокинут в углу.Для ясности, после ее ухода,Я все-таки должен сказать,Что Лизе – три с половиною года…Зачем нам правду скрывать?1927ПарижЛегкие стихи
В погожий день,Когда читать и думать лень,Плетешься к Сене, как тюлень,С мозгами набекрень.Куст бузины.Веревка: фартук и штаны…Сирень, лиловый сон весны,Томится у стены.А за кустом —Цирюльник песий под мостом;На рундучке, вертя хвостом,Лежит барбос пластом.Урчит вода,В гранитный бык летит слюда.Буксир орет: «Ку-да? Ку-да?!»И дым как борода.Покой. Уют.Пустая пристань – мой приют.Взлетает галстук, словно жгут, —Весенний ветер лют.Пора в поход…Подходит жаба-пароход,Смешной распластанный урод.На нем гурьбой народ.И вот – сижу…Винт роет белую межу.С безбрежной нежностью гляжуНа каждую баржу.Кусты, трава…Подъемных кранов рукава,Мосты – заводы – синеваИ кабаки… Са-ва[222]!А по бокам,Прильнув к галантным пиджакам,К цветным сорочкам и носкам,Воркует стая дам.Но я – один.На то четырнадцать причин:Усталость, мудрость, возраст, сплин,Куда ни кинь, всё клин.Поют гудки.Цветут холмы, мосты легки.Ты слышишь гулкий плеск реки?Вздыхаешь?.. Пустяки!<1928>Сказка про красного бычка
За годом годКоллективный красный кретинС упорством сознательной прачкиТравил интеллигентов:«Вредителей» – к стенке,Спецов – по шапке,Профессоров – в Соловки[223],Науку – под ноготь…Каждый партийный малярКлал на кафедру ноги,Дирижировал университетами,Директорствовал на заводах…Как дикий кабан на капитанском мостике,Топтался на одном месте:Смыкал ножницы,Склеивал слюной бешеной собакиПрорывы и неувязки, —Плакаты! Плакаты! Лозунги! Фронты!Чучело Чемберлена[224]!..В итоге – пошехонский[225],Планетарный, бездарныйШиш…Партийные Иванушки-Дурачки в кепкахДаже и не подозревали,Что каждая гайка в каждом станкеИзобретена интеллигентскими мозгами,Что в каждом штепселе —Залежи ума и горы знания,Что поколения зрячих, одно за другим,В тиши кабинетов,В лабораторияхИзобретали, числили, мерили,Чтоб из руды, из огня, из бурой нефтиСделать человеку покорных слуг…Иванушки-ДурачкиСели задом наперед на украденный трактор,Партийный Стенька Разин свистнул в два пальца, —Через ухабы, через буеракиНапролом по башкирско-марксистскому компасу:«Из-за острова… влево… на стрежень[226],К чертям на рога! Вали!»И вот, когда ржавый тракторСвалился кверху колесами в смрадную топь,Когда в деревнях не стало ни иглы, ни гвоздя,Когда серп и молот можно было увидетьЛишь на заборных плакатах,Когда свои интеллигенты, Святые Дурни,Сдавленные партийными задачами,Связанные по рукам и ногам,Хрипели под досками[227], —Тогда красные ослы призвалиСпецо-варягов[228]:«Тройной оклад! Отборное меню!Барские квартиры за проволочнымизаграждениями!Оазисы сытого буржуазного житияСредь нищей пустыни!Стройте! Гоните! Сдавайте мозги напрокат, —Свои заплевали… Чужие надежней…»И вот потянулись из разных странВысокопробные роботы:Китай, Гвинея, Советская ль Вотчина, —Деньги не пахнут, икра не смердит,Соловецких стонов не слышно…Завод на завод! Этаж на этаж!Электрический трест для выделки маслаИз трупных червей!Небоскребы из торфа! Свинец из трахомы!Крематории с самоновейшим комфортомДля политкаторжан!Самогон из мощей Ильича! Перегоним Америку!..И снова шиш… Стоэтажный шиш,Грандиозный, советский, сталинский шиш…И снова клич:«Милость беспартийным!Пощада интеллигентам!Амнистия мозгам!Выдать пострадавшим и недомученным премию(По расчету – за каждый плевок по копейке)», —ГПУ[229] утирает обиженным слезы,Сталин прижимает спецов к косматому сердцу,Варяги укладывают чемоданы,Горький, проклинавший на прошлой неделе интеллигентов,Объявляется уклонистом,Партийные маляры почесываются на командных высотах, —Гремит Интернационал!Гремит Интернационал! Красный штандарт скачет!Пятилетка задом наперед взлезаетНа старый, изломанный трактор,И сказка про красного бычка начинается сначала…<1931>В угловом бистро
1. КаменщикиНоги грузные расставивши упрямо,Каменщики в угловом бистро сидят, —Локти широко уперлись в мрамор…Пьют, беседуют и медленно едят.На щеках – насечкою известка,Отдыхают руки и бока.Трубку темную зажав в ладони жесткой,Крайний смотрит вдаль, на облака.Из-за стойки розовая теткаС ними шутит, сдвинув вина в масть…Пес хозяйский подошел к ним кротко,Положил на столик волчью пасть.Дремлют плечи, пальцы – на бокале.Усмехнулись, чокнулись втроем.Никогда мы так не отдыхали,Никогда мы так не отдохнем…Словно житель Марса, наблюдаюС завистью беззлобной из угла:Нет пути нам к их простому раю,А ведь вот он – рядом, у стола…2. Чуткая душаСизо-дымчатый кот,Равнодушно-ленивый скот,Толстая муфта с глазами русалки,Чинно и валкоОбошел всех знакомых ему до ногтейОбычных гостей…Соблюдая старинный обычайКошачьих приличий,Обнюхал все каблуки,Гетры, штаны и носки,Потерся о все знакомые ноги…И вдруг, свернувши с дороги,Клубком по стене —Спираль волнистых движений, —Повернулся ко мнеИ прыгнул ко мне на колени.Я подумал в припадке амбиции:Конечно, по интуицииЖивотное этоВо мне узнало поэта…Кот понял, что я одинок,Как кит в океане,Что я засел в уголок,Скрестив усталые длани,Потому что мне тяжко…Кот нежно ткнулся в рубашку —Хвост заходил, как лоза, —И взглянул мне с тоскою в глаза…«О друг мой! – склонясь над котом,Шепнул я, краснея. —Прости, что в душе яТебя обругал равнодушным скотом»…Но кот, повернувши свой стан,Вдруг мордой толкнулся в карман:Там лежало полтавское сало в пакете.Нет больше иллюзий на свете!<1932>Меланхолическое
Для души купил я нынчеНа базаре сноп сирени, —Потому что под сиреньюВ гимназические годыДвум житомирским Цирцеям[230],Каждой порознь, в вечер майскийС исключительною силойОбъяснялся я в любви…С той поры полынный запахНежных гвоздиков лиловыхКаждый год меня волнует,Хоть пора б остепениться,Хоть пора б понять, ей-богу,Что давно уж между нами —Тем житомирским балбесомИ солидным господином,Нагрузившимся сиренью, —Сходства нет ни на сантим[231]…Для души купил сирени,А для тела – черной редьки.В гимназические годыЭтот плод благословенный,Эту царственную овощьЗапивали мы в беседке(Я и два семинариста)Доброй старкой – польской водкой, —Янтареющим на солнцеГорлодером огневым…Ничего не пью давно я.На камин под сноп сирениПоложил, вздохнув, я редьку —Символ юности дурацкой,Пролетевшей кувырком…Живы ль нынче те Цирцеи?Может быть, сегодня утромУ прилавка на базаре,Покупая сноп сирени,Наступал я им на туфли, —Но в изгнанье эмигрантскомМы друг друга не узнали?..Потому что только старкаС каждым годом всё душистей,Всё забористей и крепче, —А Цирцеи и поэты…Вы видали куст сирениВ средних числах ноября?<1932>Пластика
Из палатки вышла деваВ васильковой нежной тоге,Подошла к воде, как кошка,Омочила томно ногиИ медлительным движеньемТогу сбросила на гравий, —Я не видел в мире жестаГрациозней и лукавей!Описать ее фигуру —Надо б красок сорок ведер…Даже чайки изумилисьФорме рук ее и бедер…Человеку же казалось,Будто пьяный фавн украдкойВодит медленно по сердцуТеплой бархатной перчаткой.Наблюдая хладнокровноСквозь камыш за этим дивом,Я затягивался трубкойВ размышлении ленивом:Пляж безлюден, как Сахара, —Для кого ж сие твореньеПринимает в море позыВысочайшего давленья?И ответило мне солнце:«Ты дурак! В яру безвестномМальва цвет свой раскрываетС бескорыстием чудесным…В этой щедрости извечнойСмысл божественного свитка…Так и девушки, мой милый,Грациозны от избытка».Я зевнул и усмехнулся…Так и есть: из-за палаткиВышел хлыщ в трико гранатном,Вскинул острые лопатки.И ему навстречу деваПриняла такую позу,Что из трубки, поперхнувшись,Я глотнул двойную дозу…<1932>Парижские частушки
Ветерок с Бульвар-Мишеля[232]Сладострастно дует в грудь…За квартиру он не платит, —Отчего ж ему не дуть.У французского народаЧтой-то русское в крови:По-французски – запеканка,А по-русски – «о-де-ви»[233].Все такси летят как бомбы.Сторонись, честной народ!Я ажану[234] строю глазки, —Может быть, переведет.На писательском балу[235]Я покуролесила:Потолкалась, съела кильку, —Очень было весело!Эх ты, карт д’идантитэ[236],Либерте-фратернитэ[237]!Где родился, где ты помер,Возраст бабушки и – номер…Заказали мне, – пардон, —Вышивать комбинезон…Для чего ж там вышивать,Где узора не видать?Вниз по матушке по Сене[238]Пароход вихляется…Милый занял двадцать франков —Больше не является.Сверху море, снизу море,Посередке Франция,С кем бы мне поцеловатьсяНа подземной станции?Мне мясник в кредит не верит —Чтой-то за суровости?Не пойти ли к консультантуВ «Последние новости»[239]?Чем бы, чем бы мне развлечься?Нынче я с получкою.На Марше-о-пюс[240] смотаюсь,Куплю швабру с ручкою.На булонском на пруде[241]Лебедь дрыхнет на воде,Надо б с энтих лебедейДрать налоги, как с людей…Как над Эйфелевой башнейВ небе голубь катится…Я для пачпорта снималась —Вышла каракатица.Над Латинским над кварталомСолнце разгорается…У консьержки три ребенка,А мне воспрещается.Мой земляк в газете тиснулОбъявленье в рамке:«Бывший опытный настройщикИщет место мамки».<1930>