Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: По памяти и с натуры 1 - Валерий Сергеевич Алфеевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Зимой были другие, школьные, друзья, которые летом почти все оказывались ненужными и бесследно исчезали.

Головачевка

Когда в теплый летний вечер идешь по знакомым улицам и все так похоже на то, что было в то далекое вчера, ты ищешь друзей мимолетной юности среди молодых и никого из них не можешь в эти минуты представить себе старым.

С годами количество друзей и знакомых начало резко сокращаться. Одни ушли из твоей жизни, другие просто из жизни. Улицы начали заполняться их тенями.

За мою долгую жизнь, которая мне временами представляется такой короткой, слоями проходили дружбы и знакомства, чтобы потом бесследно исчезнуть и быть безжалостно замененными новыми, и так не один раз. И только очень немногие близкие тебе задержались, пережив все неверности времени, и, когда они вдруг уходят, ты ясно ощущаешь, что ушла часть твоей собственной жизни.

На улице Горького, у площади Пушкина, возле Палашевского переулка, встретил Милу Виницкую с копной рыжих волос. Это она, ошибиться невозможно, я хочу броситься к ней, но сразу останавливаюсь; она не может быть даже дочерью Милы, а только внучкой, сходство разительное. Я провожаю ее глазами, она входит в подъезд дома, в котором Мила жила без малого шестьдесят лет назад.

После короткого пребывания в гимназии Раевской в Каретном ряду мои родители осенью 1919 года перевели меня поближе к дому, совсем рядом, в бывшую гимназию Головачевых.

На тогдашней Тверской, между Васильевским переулком и Триумфальной площадью, стоял красивый начала века особняк. Большие зеркальные окна и парадный подъезд, наглухо забитый досками. Вход в школу со двора Первой Брестской.

Я хотел потом зарисовать этот дом, да все откладывал, так и не собрался. Несколько лет тому назад его сломали и на этом месте выросло большое здание с магазином сувениров по всей длине его первого этажа.

В классной комнате, примыкающей к небольшому залу, до самого потолка громоздятся одна над другой парты. Мальчишки стремительно в очередь взбираются наверх. Из-под потолка они прыгают на старый пружинный диван.

Среди прыгунов особенно отличается один мальчик в огромных валенках. Это Виталий Головачев, младший сын директора школы. Тонкий и легкий; его открытое доброе лицо искрится умом и весельем.

С первого дня началась на несколько лет наша дружба, которой я многим обязан и которая по окончании школы кончилась, как обычно кончаются все школьные дружбы.

Звонок, сажусь где-то в первом ряду, подальше все места заняты. Мне тринадцать лет, и парты для младших классов кажутся мне маленькими и низкими.

Уроки проходили в обстановке свободной и непринужденной, проводились они в дружеском общении, проводились интересно. Но заметна была требовательность, и не было скучной назидательности.

Дмитрий Михайлович Головачев, с длинными седыми волосами, в пенсне и валенках, во всем походил на профессора, каким привыкли его представлять, каким он и был по наружности и по существу. Умный, широко образованный и добрый, он учил нас русскому языку, географии, истории и порядочности.

Его жена Елизавета Николаевна, аристократического силуэта, в парике, что нас всегда поражало, преподавала немецкий и французский.

Громкий звонок, большая перемена. В полутемной прихожей толпились девочки и мальчики вокруг крепкой румяной девчонки Куховой. Отец ее занимался извозом и держал двор на Первой Брестской. В школе она чемпион классической борьбы. Мне как новичку предлагают помериться с ней силами. В крепких объятиях юной амазонки быстро признаю себя побежденным.

В классе ученики делятся на «интеллигенцию» и «народ». «Интеллигентов» много меньше.

За время моих скитаний по гимназиям и обретя с революцией долгожданную свободу, я приобрел некоторые навыки уличных мальчишек, но все же сразу был определен в «интеллигенты». «Интеллигентов» отличали меньшая любовь к физическим упражнениям, некоторая страсть к поэзии, отрывочные знания иностранных языков и нелюбовь к математике.

«Интеллигенты» готовили издание литературного альманаха. Мне предложили принять в нем участие. Затея эта показалась мне скучной, но я в считанные дни выпустил к нему богато иллюстрированное цветными картинками литературное приложение.

По Москве тогда ходили слухи о попрыгунчиках. На Арбате ночью из-за снежных сугробов с помощью хитроумной пружины выпрыгивали в белых балахонах застрявшие в Москве австрийские военнопленные и грабили запоздалых прохожих.

Приложение это называлось «Попрыгунчики». У «интеллигенции» мое сочинение вызвало кривую усмешку, у «народа» «Попрыгунчики» пользовались огромным успехом.

Мальчиков в классе больше, чем девочек. Справа от меня две девочки, Киска Афанасьева и Леля Селецкая.

Киску Афанасьеву девочкой, пожалуй, не назовешь. Высокая, стройная, темные каштановые волосы и темные томные круги под глазами. Задумчиво красивая, набожная.

Леля Селецкая огненно-рыжая, круглое ее лицо рыжее от тысячи веснушек, зеленые кошачьи глаза. На редкость стройна, лучшая исполнительница бальных танцев. Никаким канонам красоты не отвечает, но нравится всем.

Остальные девочки ничем не были примечательны, жили в школе какой-то своей отдельной жизнью и не запомнились.

Толя Тулайков. Я вспоминаю, как на очередном зачете по математике в тупом оцепенении смотрел на листок бумаги с задачей, в которой ничего не понимал и понимать не хотел. С насмешливым участием Тулайков протягивает мне решение задачи. Позднее нас свяжет дружба более чем на тридцать лет.

Иванов, Иванчик, как мы все его звали, — небольшого роста, ладный, хорошо учится, всегда подтянут. С нэпом отец его продолжит на время прерванную торговлю и откроет на Тверской, рядом со школой, маленькую лавку женской обуви, где по временам можно было видеть Иванчика в роли приказчика, коленопреклоненным, примеривающим туфли девицам с «грузинских» улиц. Делал он это с удовольствием и юмором. Был влюблен в МХАТ и мечтал об артистической карьере, а пока по праздникам прислуживал священнику в алтаре, облаченный в золото парчи, ходил вокруг Василия Кесарийского, что ему очень нравилось, поскольку напоминало театр.

Иванчик научил меня ходить в театры без билетов. Надо только прийти к первому антракту, быстро раздеться и, смешавшись с толпой курильщиков в вестибюле, пройти в зрительный зал. Капельдинеры относились к нам тогда снисходительно. Так я просмотрел в разных театрах множество спектаклей без начала, а то и без конца, если нас, иногда случалось, выгоняли из зала.

Володя Никифоров, Никишка, — мальчик серьезный и очень привлекательный. Умные насмешливые глаза, красивый большой рот. Держался несколько особняком, в наших делах и играх никакого участия не принимал и просто хорошо учился.

Илюша Турубинер учился музыке у Фейнберга. Красивыми, длинными пальцами крутил непокорную челку. Илюшу все любили.

На втором этаже просторный нарядный зал, меньшая часть которого была отгорожена мраморной колоннадой, где стоял концертный рояль. В фонаре, у окна, диван, излюбленное нами впоследствии место.

Направо от зала большую часть этажа занимала квартира Головачевых. Вдоль стен широкого и длинного коридора бесконечные ряды книжных шкафов и полок, книги до потолка. Справа комнаты — их много. Комната Елизаветы Николаевны и ее дочери Марианны очень красива и напоминает интерьеры французских гравюр восемнадцатого века. На круглом столе книжки имажинистов, русского авангарда.

Сергей Головачев, старший брат Виталия, но не самый старший, есть еще Вадим — аспирант исторического факультета. Сергею что-то около восемнадцати лет. Он поэт-имажинист, печатается под псевдонимом Сергей Златый. Сережа красив интеллигентной красотой.

На Большой Никитской была тогда лавка имажинистов, в которой Сережа в очередь с Есениным и другими поэтами торговал стихами.

Сережа живет в одной комнате со своим другом Сергеем Серпинским. Сергея, Вову и Натусю приютили Головачевы после того, как дом у Никитских ворот, в котором они жили, сгорел в революцию от попадания артиллерийского снаряда. В комнате не повернуться, по стенам от пола до потолка тысячи аккуратно сложенных коробок от выкуренных папирос. У окна, на столе, ящик с масляными красками, начатый этюд — букет белых ромашек. Живопись, как мне показалось, тонкая и деликатная. Тут же на столе книжки стихов тогда неизвестных мне поэтов, напечатанных на грубой оберточной бумаге, в нарочито примитивных обложках, Хлебникова и Крученых, имена которых мне ничего не говорили. Я перелистал несколько книжек стихов, стихи эти совершенно не соответствовали тому представлению, какое сложилось у меня о поэтах и поэзии.

Сережа, узнав, что я пишу масляными красками, дал мне на дом «Импрессионистов» Моклера, и это было моим первым знакомством с живописью.

Часам к трем школа пустела, быстро наступали ранние сумерки. На Тверской зажигались редкие огни. В школьном зале полумрак.

Виталий играет на рояле «Лесного царя» Листа. Играет вдохновенно, артистично, врет, наверное, безбожно. Потом отчаянно импровизирует. Все вместе: и белый зал с колоннами, и зимний вечер, и кошка, которая пригрелась возле меня на диване, — все это неповторимо, и эти смешные концерты мне представляются сейчас полными наивной серьезности и очарования.

Дома по вечерам я тоже, безжалостно педалируя, сотрясаю своими композициями и без того расстроенный «Рёниш». У милой старой девы Думновой-Салаевой раз в неделю я беру уроки музыки. Она мучается со мной, бесслухим, — считает меня единственно талантливым в доме. Не зная, чем ее отблагодарить, собираюсь на ней жениться.

Виталий знал французский и немецкий, знал, наверное, плохо, но пользовался ими смело. Он очень много читал, в разговоре проявлял изящную зрелость и тонкость ума, казалось, непостижимую для мальчика четырнадцати-пятнадцати лет. И еще помню его борьбу с предрассудками, в которой он заходил довольно далеко, что, правда, как ему казалось, давало ему чувство внутренней свободы. Он писал хорошие стихи, и почерк у него был красивый и уверенный.

Виталий, его семья и самый дух школы оказали на меня большое и благотворное влияние.

Я познакомился с книгами, о которых ничего не знал, я открыл для себя новую литературу и искусство, имажинистов и футуристов, Мейерхольда и Маяковского, все то новое, к чему была так расположена начинающаяся жизнь.

Внизу, в полуподвальном помещении, большой зрительный зал с рядами стульев и настоящей эстрадой.

Виталий затеял поставить пьесу «Романтики» Ростана на французском языке. Затея эта с самого начала мне казалась смехотворной: никто из нас толком не знал французского. Все это наверняка вызвало бы насмешки и рассорило бы «интеллигенцию» с «народом». Первая же читка доказала всю несостоятельность этого начинания, тем не менее я успел расписать клеевыми красками занавес и задник парковыми пейзажами в духе Ватто.

В конце концов решили вместо «Романтиков» устроить бал-маскарад. Идея эта воодушевила и объединила всех.

В школу иду по Второй Брестской. Узкий проход между домами ведет в глухой двор. Во дворе, на снегу, изрешеченном, как пулями, оранжевой мочой, лежит женщина. Ей около сорока, видны ее голые колени. Голова ее повязана по-старушечьи серым шерстяным платком. Лицо желтое, с морщинами, глаза и рот ее полуоткрыты, во рту поблескивает золотая коронка, над верхней губой, как рубин, замерзшая капля крови. Она была убита выстрелом в голову. Ветер шевелит выбившуюся прядь ее волос и надувает юбку. Кажется, что она дышит.

Люди входят во двор и выходят молча. Все это как торжественное прощание с покойной. На нашей улице ее все знали. Встречаясь днем, она с нами здоровалась.

Я тихо побрел в школу. Дул сырой ветер, снег не убирали, и ноги вязли в коричневом месиве. Казалось, что скоро весна.

В большой школьной кухне, пустеющей уже не один год, девочки готовят к балу пирожные из кофейной гущи с небольшим добавлением муки и сахарина.

Накануне в костюмерной Зимина мы взяли наши маскарадные костюмы. Я выбрал для себя широкополую шляпу со страусовыми перьями, бархатный колет с золотыми пуговицами и короткие пышные штаны с атласными бантами и шпагу с золотой рукояткой. На примерке я был так доволен собой, что от маски отказался.

В шесть вечера начался бал-маскарад. Кого только не было на этом балу: Кот в сапогах, рыцари в доспехах, коломбины и арлекины и Киска, верная себе, в монашеском. И только две красавицы, армянские кузины Виталия, надели бальные платья и высокие каблуки.

Танцы шли под рояль, весь вечер за роялем Илюша Турубинер. Танцевали до упаду па д’эспань, па де грае, па де патинер и вальс. В антрактах всех обносили пирожными. Потом на бал пришли Сережа, Беккер с Марианной и их товарищи-студенты. Они быстро отобрали у нас дам.

Я испытывал жгучую ревность. Я влюблен в двоих, в Киску и Лелю Селецкую; мне только кажется, что они слишком малы, чтобы меня понять.

Еще шла гражданская война и с ней разруха, было очень голодно. Отец после демобилизации служил юрисконсультом в Наркомпросе.

Мама выбивалась из сил, чтобы нас прокормить. По непонятной инерции нас всех троих продолжали учить музыке. В свободное время я продолжал писать красками.

Странная вещь — за два года, проведенных в этой школе, мне не запомнились ни занятия, ни экзамены, а запомнились мальчики и девочки, уроки танцев и игры, стихи и спектакли и все то, что прямого отношения к занятиям не имеет, но составляет главную, неповторимую прелесть твоего школьного детства.

В этой школе не было ничего казенного ни по внешности, ни по духу. Несмотря на пестрый состав учащихся, на тяжелое, голодное и холодное время, ты попадал в обстановку семейную, домашнюю, хорошую домашнюю. Ничто здесь не походило на мои казенные гимназии. В этой школе не было ни вицмундиров, ни педалей, ни богослужений, ни Закона Божьего, ни поведения, ни прилежания.

Осенью двадцать первого года наш класс переводят в школу второй ступени на Долгоруковской. Как-то внезапно кончилось наше детство. Наступала иная, взрослая жизнь.

Весна, высокое бледно-голубое небо, мы прогуливаемся по Тверской, напротив школы. Впереди длинный путь. На улице хорошо дышится и нет снега под ногами. Бабы продают вербу.

На московских улицах

Будучи природным москвичом в нескольких поколениях и постоянно живя в Москве, я хорошо знаю только небольшую ее старую часть, примыкающую к центру.

На этих немногих улицах прошла вся моя жизнь, все: школа, любовь, работа. И все они таинственно расположились рядом друг с другом, никогда не выходя за рамки очерченного пространства. И сам я почти никогда не покидал его.

Прошло много лет. В теплые летние вечера я брожу по этим улицам. Одни изменились, казалось бы, до неузнаваемости: старые здания снесли, выросли новые, и памятники переставили, и названия улиц заменили; и все же каким-то чудом улицы сохранили старый аромат. Для меня на этих улицах дорогие мне тени.

Я всегда много рисовал на улицах, с альбомом исхаживал нескончаемые километры по Москве, делая карандашом рисунки тех мест, которые отвечали моему воображению и моей памяти. Рисуя с натуры, ты испытываешь чувство обладания, обладания всем тем, что при простом разглядывании бесследно исчезает.

От Триумфальной до Страстной

На Триумфальной площади, посредине, небольшой с чахлыми деревьями сквер, трамвайная станция и круглый железный туалет. На углу беспризорники торгуют папиросами оптом и поштучно и подозрительно свежим ирисом. Сквер этот пользуется дурной славой, и мы, школьники, избегаем ходить через него с наступлением темноты.

На площади кинотеатр Ханжонкова, в котором идет итальянский постановочный фильм «Кабирия» с героем всех мальчишек Мацистом. На другой стороне цирк Никитиных, где круглый год проходит «чемпионат мира» по французской борьбе с участием Поддубного и других титулованных чемпионов, с ног до головы увешанных медалями всех стран мира.

Год девятнадцатый для нас, мальчишек, был годом настоящего расцвета классической французской борьбы. Проводились нескончаемые чемпионаты, схватки «красной и черной масок» за «мировое первенство».

Стены цирка украшались огромными афишами. На афишах жирные мужчины с огромными ляжками и неправдоподобными бицепсами; мопассановские усы и напомаженная голова с аккуратным пробором. Фигура была сверху донизу увешана орденами и медалями всех стран мира, и главным образом с Тишинского рынка.

Увлечение французской борьбой было повальным. Все свободное время, а его было много, мы проводили в схватках на ковре.

Мне кажется, что я слышу, как шпрехшталмейстер охрипшим от пьянства голосом говорит: «А что, не найдется ли среди вас смельчака, который захочет попробовать свои силы против красной маски?» И я выйду на арену и после короткой схватки положу противника на обе лопатки и под оглушительный свист и аплодисменты сорву с него красную маску.

От Триумфальной площади до Страстной с небольшими перерывами тянулся ряд небольших двухэтажных домов. Первые их этажи были сплошь заняты магазинами.

До введения нэпа все эти лавки пустовали, многие из них стояли с выбитыми стеклами. С нэпом все они ожили, как бы по волшебству. К Рождеству на витринах появились елки, украшенные теми елочными игрушками, которые сохранились еще от времен, канувших в небытие. Торговать было еще нечем, и в некоторых лавках продавали потрепанные детские игрушки, старые книжки и учебники и весь тот хлам, который за долгие годы накапливается в каждом доме.

Тут же маленький, в одно окошко ювелирный магазин; около дверей милиционер и небольшая толпа. В магазине, узком, как щель, лежит убитый бандитами старик еврей. Увидеть с улицы его нельзя, но все в толпе не сводят глаз с окна.

Напротив Английского клуба дом московского градоначальника, где в семнадцатом году был штаб анархистов, вождь которого, Гордин, жил в одной из квартир нашего подъезда. И я никак не мог себе представить этого милого, пожилого, чуть робкого человека с дымящейся бомбой в руке.

Помню, как в восемнадцатом году в штабе раздавали прокламации и ведра с клейстером, мальчишки расклеивали где попало эти листовки, призывающие к полному уничтожению старого мира.

Рядом одноэтажный особняк самого конца восемнадцатого века. Сразу в начале нэпа был взят в аренду, отремонтирован и заселен люстрами, старинными портретами, которые были хорошо видны с улицы на фоне синих обоев. В тридцатом году дом у арендатора забрали и открыли там паноптикум. В стеклянном гробу лежала бледная из воска Клеопатра, держа в руке у самой груди пеструю змейку.

На Страстной площади, против небоскреба «Известий», стоит Страстной монастырь. Через ворота розовой колокольни вхожу в монастырский двор и сразу попадаю в другое, сказочное измерение.

Крепостная стена красного кирпича, позеленевшая от времени, вековые липы, стены древнего собора и небольшой водоем посреди двора.

Здесь тихо и никого, и только воробьи и голуби. И не верится, что ты в самом центре Москвы, где за этими стенами, пронзительно звеня, в грохоте и лязге бегут трамваи и несмолкаемый шум улиц и площадей большого города.

Садовая-Кудринская (у Харламова)

К Харламову прикатил на коньках. На мне беговые «снегурочки», чудом хитросплетений держатся за ботинки.

Зима девятнадцатого, начало двадцатого. Только что наступил зимний вечер, нет и семи часов, а Садовая-Кудринская пустынна во всю свою длину, редко прогрохочет продрогший трамвай, совсем нежилой. Тихо. У каждого дома сады, все покрыто снегом, снег не убирают, и только идеально для «снегурочек» накатанные тротуары. Я несусь в полном одиночестве от Триумфальной площади под уклон к Новинскому бульвару вдоль всей Садовой-Кудринской. Чем-то волшебным вспоминается мне эта такая морозная ночь.

На Кудринской площади сквер. Вокруг заснеженной клумбы делаю круг почета. Дом стоит на торце Новинского бульвара. Здесь со стороны бульвара студия художника Харламова.

Коньки плохо держатся, все связи разболтались, и со страшным грохотом я карабкаюсь на третий этаж. Дверь открывает сам Харламов, за ним виднеется его жена. Впечатление, что они меня давно ждут.

На нем плотно облегающая суконная куртка, серо-зеленая в крупную клетку, черный бант-лавальер. Горбонос, среднего роста, волосы прямые и жесткие, как у якута, глаза смеются. — «Коньки снимай, раздевайся и проходи».

В уютной комнате с окнами на перспективу Новинского бульвара тепло; радостно и жарко пылает раскаленная снизу докрасна железная «буржуйка». На возвышении обнаженная натурщица сидит на стуле вполоборота, стараюсь на нее не смотреть и устраиваюсь в тени, за спиной большой толстой дамы.

Рисуют несколько человек, все очень взрослые, и одна только маленькая девочка никак не может усидеть на месте и все время бегает — то менять воду для акварели, то посмотреть, что делают другие.

Больше в студию к Харламову я не ездил. Несколько лет спустя видел на выставке работы художника: белые зимние заснеженные пейзажи, которые мне так напомнили и его студию, и зимнюю ночную Садовую-Кудринскую.

Тверская (у Леблана)

На Тверской, недалеко от Тверской площади, стоял дом причудливой архитектуры, забавная смесь царских хором с модерном начала века. После расширения улицы он избежал трагической участи своих собратьев и был передвинут с красной линии в глубь двора, где его можно видеть и сейчас. До революции в нем помещался японский магазин. Хорошо помню, как мама и я в него зашли, и маленький японец в больших очках ставит перед нами блюдце с водой и высыпает в него содержимое маленького пакета, и на поверхности озера зацветают желтые кувшинки, водяные лилии и плавают золотые рыбки.

В двадцатых годах в этом доме, на самом верху, художественная студия Леблана при ИЗО Наркомпроса, куда я четырнадцатилетним мальчиком зимой двадцать первого года пришел брать первые уроки живописи.

В большой застекленной мастерской свет горит вполнакала. Слева от входа молодой человек в длинной затрепанной шинели пишет обнаженную, посиневшую от холода натурщицу. Она слегка прикрыта старой черной бархатной шубой с вытертым меховым воротником. Он пишет, забирая прямо пальцем краску с куска фанеры. Он уверен, что в работе «без посредников» лучше чувствуется связь между натурой и художником. В студии было еще несколько человек.

Рядом с мастерской очень большая комната, в которой стоял замерзший рояль, а на стенах висели пейзажи и натюрморты Михаила Варфоломеевича Леблана. И еще совсем маленькая комната, очень привлекательная, где по стенам висели вяземские пряники: огромные рыбы, приплясывающие мужики и Георгий Победоносец. Как они уцелели в то голодное время — одному Богу известно. Помню, на стене висел очень похожий на подлинного Коро пейзаж и несколько картин голландской школы. Здесь Леблан принимал поступающих.

Михаилу Варфоломеевичу было, наверное, под шестьдесят, а может быть, и много меньше — в моем тогда возрасте мне все казались преждевременно состарившимися. Он был большой, совершенно седой, бородка а-ля Генрих XIV, и казалось, что был он срисован с портретов Клуэ и Гольбейна. Думаю, что был он человеком добрым.

Писал он тогда с натуры и наизусть виды Кремля и Москвы-реки. Работы отличались свежестью красок и жизнерадостностью. Как художник он, видимо, примыкал к русским постимпрессионистам, выставлялся в «Бубновом валете».

У Леблана я познакомился с Сашей Поманским. В свои пятнадцать лет держался он свободно, с вызывающей развязностью, писал модель широко и смело, с каким-то талантливым озорством.

Как-то из студии вышли вместе, он предложил зайти к нему. Жил он на Петровке, в большом доме, на третьем этаже. Трудно представить вид более очаровательный, чем из окна его комнаты: вид на Столешников переулок, на углу которого стоял тогда маленький храм с зелеными куполами. Посреди комнаты глиняная печь, в ней жарко пылал огонь, а железная труба выходила в окно.

«Сейчас я тебя научу писать, — сказал Саша, — мы будем писать огонь». Он дал мне картонку, надавил краску на палитру, и час мы писали этот, такой живой, натюрморт.



Поделиться книгой:

На главную
Назад