Середины быть не может. Середина — обман. Он пытался — не вышло. Хаос манил, но проверки Девяткин не выдержал. С появлением клоуна, а потом череды конфликтов, он сдался. Он понял, что не желает ухнуть в хаос. Он не желал терять свет, гармонию, нормы, правила и законы. Он хотел утром знать, чем кончится вечер. Он хотел жить в начертанном и привычном, а не в гадательном и сумбурном.
Он и раньше замечал: если что-то было не так, в нём вспыхивала вдруг страсть к порядку: он брился и чистил обувь, косил газон, мылся, стригся, — и внутренне очищался. Сейчас то,
Он покончит с клоуном и возьмёт кусторез — срежет розы, все до единой.
Потом он перекопает грядку, высадит флоксы, из них мусор легко убрать, а выросшее вне ряда — выполоть.
И хаоса не будет.
У него отличнейший кусторез… Пока же он уберёт лишь клоуна.
Потом,
Да, он поедет в банк… И скроет, что огорчён провалом. Он усыпит Левитскую, а, когда она оплошает, он её сковырнёт… Таков порядок, чтоб одному стать выше, а прочим ниже.
Короче, надо думать о мире, а не о хаосе. Именно не увлечься хаотичной борьбой, а, распланировав свой порыв, казнить хаос планово…
Лишь одно плохо.
Плохо, что Лена, бывшая близкой и дорогой, но отнявшая вдруг и себя, и второе близкое и дорогое — дочь — делается средством хаоса.
Он дрожит, он на грани того, чему нет имени. Он один в тумане…
Он один в мире! И сталкивает его в пропасть — Лена… Наверное, улыбается, а он мучается. Стиснув зубы, он застонал и, глядя на клоуна, встал на бордюр грядки. Нужно было дотянуться и полоснуть нитку, чтобы поймать куклу и продырявить… Даже двадцатисантиметровым ножом он не дотягивался, поэтому поднялся на носки. Неустойчивость телесная так соответствовала внутренней, что он злился и даже взмок от боязни упасть в шипы…
Лезвие, качаясь, приближалось к нитке, когда он услышал шаги. Догадываясь, кто это, раздражаясь, что застигнут в такой позе, не успев покончить с клоуном, он упал, когда Лена прыгнула на него, как обычно. Она улыбалась, а он уже знал по лицу её и по жуткому эху в пальцах, что случилось…
Лежали — он на спине, она на ноже, ушедшем по рукоятку между грудей, и улыбка её сменялась тоской. Кровь текла, точно нож открыл кран.
— Хотела… — пыталась она двигать бледными, но живыми губами. — Люблю… Неправда, что я писала… Он мне не нужен, Глусский… — Взор её плыл, язык не слушался. Кровь текла по ночной рубашке.
Он стал трясти жену, с хрипом повторяя её имя. Потом потащил, но, вспомнив, что это опасно, кинулся в дом. Чувствуя, что не может бросить её одну, опять возвратился. Нож торчал. Зная, что лучше бы нож не трогать, Девяткин, рукой под шею, другой под колени, поднял жену. Бежать он не мог, шёл медленно. Положил её в кресло в гостиной. По позе её всё было ясно… Его зашкалило. Он чувствовал что-то, что не было ни отчаянием, ни страхом. Чувства вообще пропали, но обожгла мысль, что хаос вырвался в мир, и Лена — первая жертва.
Он набирал номер «скорой», ткнул уже пальцем в нуль, когда осознал, что «скорая» не нужна.
Лены
Вернулся, взял её за остывающую руку.
— Лена, — шепнул он.
Действовал закон медицины, по которому нож в артерию значил смерть. Когда действовали ЗАКОНЫ — человеческое ничего не значило. Можно было рыдать перед стеной законов — они молчали. Они господствовали, выдавливая из людей счастье, радости и надежды, и оставляли формы, которые отвечали формулам. Мёртвые — идеально им отвечали. Законы внедряли в мир ультиматумы, определяющие путь людей. Лена — мёртвая по одним законам. А по другим — он убийца. Чувства, которые он испытывал к Лене, теперь не нужны ни ему, ни ей. Чувственный сумбур, пылавший за миг до входа лезвия в тело, стыл сиротливо между мёртвой и живым. Сумбур уже можно не принимать в расчёт.
Принять в расчёт следовало иное: что делать?
Ради себя и Кати следовало сберечь остатки счастья, радости и надежд, которые должен был раздавить закон. Он знал: убийство классифицируют как
Кому объяснишь смятение, вынудившее в пять утра брести к розам и балансировать на бордюре, когда вдруг пришла жена, а он, падая, дёрнул ножом? Кто примет во внимание привычку Лены бросаться на шею? Видят оригиналов только в себе, прочих считают приводом механизма. Это они — тесть, следователь, присяжные — могли выйти в пять проткнуть клоуна; это их жена могла кинуться к ним в порыве; это они могли балансировать на бордюре с ножом. Позволить подобное другим для них сложно. С их точки зрения, он лжёт, и это подтвердится, когда он начнёт говорить о клоуне, который заглядывал в окна… Он знал: первый же милицейский допрос чреват арестом и помещением в КПЗ. Отволок тело наверх и, уложив в постель, прошёл к спальне Кати. Тихо. Спит… В лучшем случае, у него три часа, затем дочь — не дочь? — встанет, потом приедет тесть, явится горничная прибраться, как он и просил, перед субботним праздником… Труп в постели чреват последствиями, трупы должны лежать в морге…
Он сидел над Леной, глядя в её глаза, а потом вдруг закрыл их пальцем. Так намного лучше, так успокаивало. Мёртвый глаз требовал от него чего-то — закрытый же словно умер… Вся она умерла… Он перенёс труп в кладовку и опустился рядом на корточки, не зная, что делать. Главное — он вдруг понял, что виноват. Он вспомнил раздражение, охватившее его в самый последний миг: он повернулся резко, чтоб оттолкнуть Лену… Он, конечно, не хотел убить, но хотел сделать больно. Милиции, даже следователю с кобурой под мышкой, он бы наврал, что Лене зла не желал. Тестю же он не мог наврать, тесть подозревал. Представив себе объяснение с тестем, он понял: этого не вынесет… Не вынесет и Кати над трупом. Он должен бежать в лес и сидеть там, пока не придёт в себя… Время давило, скоро придут и, застав его в этом раздрызге, поволокут на расправу, не слушая ни про клоуна, ни про Лену, спавшую с Глусским, ни про Гордеева, что вчера его прессовал. Все ангелы — а расплачиваться ему.. Преступники — те, кому выпало быть последним звеном в общей цепи преступлений, не подпадающих под УК, но создающих критические объёмы, ставшие на каком-то этапе гибельными. Он оказался в ненужном месте в ненужный час. Выскочи Лена, пока он не влез ещё на бордюр, было б иначе. Не было бы ничего… Он вспомнил, что она примчалась
Он встал. Труп — клеймо на нём. Вдруг Катя поднимется и найдёт их здесь, мёртвую и живого? От ужаса он рванулся и, увлекаемый какой-то силой, вышел из дома чёрным ходом. Поддерживая труп коленом, нащупал на полке ключ, открыл дверь и почти вывалился наружу. Ленина ступня при этом стукнулась об пол.
Аллея вела в туман, он шёл в резиновых шлёпанцах по дорожке, пока не упёрся в железобетонную зелёную стену с пиками. Привалив к ней труп, он сбегал в дом за остальным. Куртку бросил на пики, с тяжелой ношей еле поднялся на табурет. Требовалось выбросить за участок вниз с высоты двух метров то, что недавно было женой, её живым телом. Надо бы верёвки, думал он, но Лена висела на его руках. Наконец с огромным трудом он перебросил труп и услышал звук падения. Потом подтянул лопату и перепрыгнул сам.
Он стоял над Леной, бёдра которой смяли крапиву; осколок стекла вонзился ей в щёку. «Не чувствует», — удивился он.
Он стоял в зарослях, выросших после стройки. Здесь скапливались семена и сырость, рос лес, но пока лес был мал, травы хватало. Дальше поле, сейчас оно в тумане. Поле начиналось от дороги, вползало вверх и ныряло к Жуковке. Порскнула птичка…
Девяткин очнулся и начал рыть. Его торопил страх, неосознанный, вялый, если не анализировать. Но он знал: анализ лишит его сил вообще. Рыл он плохо. Чтобы скрыть улики, дёрн следовало класть в сторону. Он же валил всё в кучу. Рвал корни, тонул в липкой грязи и жалел, что в шлёпанцах: ноги выскальзывали. И халат мешал. Он халат сбросил и испугался: вдруг звук лопаты слышен, а сам он кому-то виден? Оглянулся. Туман был густым, видимость метров десять, соседский дом — в пять раз дальше, но там ворчит пёс… Он стал опять копать. Корни не рубил с плеча, но осторожно продавливал и не швырял теперь землю, а выгружал её. Грязь липла, он нагибался, чтоб очистить штык. Лена лежала, странная…
До Девяткина вдруг дошло. Он, сжав виски, закачался и застонал над ямой. Потом поплёлся к Лене, вытащил из щеки мутное стекло и, обняв её, всхлипывал, пока не услышал пёсий лай.
Вытерев слёзы, он крадучись возвратился к яме и докопал её. Он не рыл особо ни в длину, ни вглубь. Только спрятать тело, чтоб миновали визиты и чтоб прийти в себя, а потом он думал всё устроить… Только бы прийти в себя! Хотел поднять Лену, руки скользили. Он её испачкал. Думал, как быть, но, вспомнив, что потерял счёт времени и вдруг Катя его ищет или явилась горничная, схватил жену и поволок. В яме он согнул ей колени, чтобы она поместилась, — и вдруг услышал, что Катя зовёт его. Немедленно в зов вплёлся лай. Он сжался. Катя могла с табурета увидеть и поднять панику… Впрочем, рост не позволит ей заглянуть за стену. Он не убрал ни табурет, ни куртку, которую забыл на пиках! Впрочем, Катя не увидит за туманом. Кричала она от дома, туман лишь приблизил звук…
В спешке он зачерпывал грязь и ляпал на труп. Заметив комки на лице жены, кинул на него свой халат и навалил грязь лопатой. Когда жена скрылась, возникла горка. Любой бы спросил: что здесь спрятали? Он, проваливаясь, утоптал горку, чтоб осталось лишь пятно средь травы. Долго ещё собирал бурьян и прикрывал землю. В итоге полянка хоть и обнаруживалась, но не задерживала внимания. Да в туман вообще ничего не видно… а там он всё подправит…
Как подправить смерть — он не хотел знать.
Чудилось, всё сон, он проснётся — а рядом Лена…
Рокот шарахнул по нервам. Стройка вдруг началась. Оказывается, жизнь идёт, проснулись не только рабочие — следователь, тесть… Все…
Час у него, только час.
Потом придут люди… Катя не так опасна, Катя часто вставала — и засыпала вновь. Он вернулся к стене. Из-за гула и рокота ничего не слышно. Но, значит, и его не слышали. Ни собака, ни Катя — никто. Он чувствовал, что обжёгся крапивой — той самой, что обожгла и Лену. Вытянув руки к пикам стены, подтянулся, глянул.
Туи вдоль аллеи утопали в тумане, как и лужайки, а дома совсем не видно. Он перебросил лопату прыгнул за стену, сам надел куртку, поднял лопату с табуретом и тихо пошёл по аллее. Чёрный ход был открыт, он выругал себя за оплошность. В доме, уронив табурет, он двинулся на второй этаж, потому что хотел вымыть лопату в ванной. Каждый шаг по ступеням сотрясал галерею и отдавался скрипом. Поднявшись, через открытую дверь спальни он заметил в окне клоуна, а в кровати — пятно. Поняв, что это улика, которую увидят и, может, уже увидела дочь (не дочь?), он прислонил лопату к перилам, вошёл в спальню и сел ближе к пятну, думая, что в засохшей теперь уже крови была прежде жизнь — жизнь близкой, родной женщины… Он приложил к пятну пальцы и, вскинувшись вдруг, скомкал простыню, сунул её в свой шкаф, в стопку нижнего белья. Потом на столике у трюмо различил лист бумаги. Почерк Лены. Он вспомнил, что лист лежал тут и раньше, когда он принёс труп. Вернее, вспомнил смутное впечатление от чего-то белого и с прямыми углами там, где белели обычно круглые баночки с кремами. Он взял лист, строки подрагивали перед глазами.
Он оставил лист и бездумно смотрел в пол, пока не вспомнил, что простыню убрал, но осталась кровь на матрасе. Накрыл покрывалом постель и услышал крик:
— Пап!
Он бросился к ней из спальни — и увидел, как покачнулась и опрокинулась вниз лопата.
Грохота не было.
И он
Шаги его были долги, с каждым открывался всё больший обзор от парадной двери в глубь холла. Катя лежала, а голова у неё была красная и с проломом.
В спальне он достал спрятанную окровавленную простыню и медленно сошёл вниз. Потом сел на корточки. Обернув труп, взяв его и лопату, поднялся наверх — в третий раз. Девочку затолкал в шкаф, выйдя, запер дверь и сел на лестнице. Катя, видимо, проснувшись, отправилась их искать, вышла через распахнутый чёрный ход, звала его, зная, что он встаёт раньше матери, а потом искала со стороны фасада, но никого не нашла и вернулась. Когда он выскочил на зов, галерея под ним зашаталась, столкнув лопату…
Всё.
Девяткин был вымотан и опустошён стрессами, будто видел смерть каждый день. Он сел и стал отколупывать с ног грязь.
Земля под ним шла ходуном. Он оказался в новой реальности, где нельзя наперёд знать, что будет, ибо мозг немощен в алогичности. Мир вокруг рассыпался.
«Скорую» и милицию он не вызвал по той же причине, по которой не вызвал их в первый раз. Его бы, конечно, задержали. Зародилась бы версия, что он убил и дочь, и жену.
Убийство девочки исключало бы всякий иной взгляд. Это и Достоевский знал, потому и вводил в романы бесноватых Матрёш — клеймить порок. За всё то, что сделали тесть, Глусский, Лена, отвечал бы один Девяткин. Его бы судили жёстко, никто бы ему не верил. Даже Дашка… Смерть Кати никаких шансов не оставляла.
С ним покончено. Возврат в мир порядка и правил невозможен. Ему нужно какое-то время, чтобы прийти в себя. В мозгу стоял звон с того момента, когда нож воткнулся в грудь Лены. Он с трудом понял, что это другой звон, от телефона. На кухне он взял трубку.
— Ты? — спросил Сытин. — Приедешь?
— Да.
— Как ты? Что вчера не был?
— Буду, — сказал он, и разговор был окончен.
Он знал, что антиномии иногда совпадают, и убедился, что от провала карьеры страдал не меньше, чем от этих страшных смертей.
Смочив тряпку, Девяткин вытер свои следы от чёрного хода до спальни, замыл кровь там, где погибла Катя. Куртку и тряпку сложил в целлофан, зашел в душ с лопатой. Из зеркала на него смотрел выпачканный кровью и глиной тип в крапивных ожогах, с мёртвыми, как у клоуна, глазами. Он понял, что умер… Но умер только для мира, в котором любой человек живет не более сотни лет. Для мира, что с двух сторон стиснут вечностью, и нельзя утверждать, что там, в этой вечности, жизни нет. Там есть жизнь — он понял это. Будучи мёртвым, он жив. Он умер для здешней жизни, но где-то там — он жив. Он будет там после смерти, как был до рождения. Ведь родился он не с нуля, но был в матери и отце, пусть не знал их, в предках своих, пусть не знал их, и в протоформах, которые породили предков. Он был в первом атоме, породившем жизнь, в первоатоме жизни. Он вечен — он ей всем обязан, вечности. Он, как и любая жизнь, — отпрыск вечности, нарушенной земным укладом, провозглашающим, что лишь он — жизнь. На деле же земной уклад был особым, отвратительным порядком бытия немногих за счёт многих, состоянием войны всех со всеми.
Душ смыл грязь. Похожий на прежнего, правильного, он забыл вдруг все свои озарения, вновь став Девяткиным, и жаждал прежнего быта, которому пришел конец. Он вырядился в эксклюзивный костюм, запер спальню, где Катя стыла в саване, выпачканном кровью Лены, и сбежал вниз. Вспомнив, что забыл про лопату, вернулся, тщательно вымыл и черенок, и штык, наблюдая, как бледно-розовая вода желтеет, делаясь всё прозрачней. Лопату отнёс в гараж, ткнул в угол, побрился, сбрызнул лицо парфюмом и сел пить чай, хотя руки дрожали и чай выплёскивался, пока он нёс его к губам.
Явились горничные — не Тоня, но две постарше. Открыв им, он ждал в смятении. Это первые, кто видят его уже убийцей.
— Просили, — слышал он, — Пётр Игнатьич, Елена Фёдоровна просили где-нибудь со среды убрать.
— Тоня, — сказал он, — где?
— Уволена.
— Вы… — начал он. — Я её сам найму. Пусть придёт, скажите. Я… мне ехать. Действуйте. В спальне… в спальне не надо, в спальне я сам сперва… — говорил он, стоя в проёме и не догадываясь, почему они ждут, не входят. — Ладно… мне в банк пора. Пробки… — Он глянул на часы и, заметив вдруг под ногтями глину, начал их чистить, слыша, как горничные льют воду, гудят пылесосом, шаркают швабрами. Как только одна решила толкнуть дверь в спальню, он крикнул: — Не надо, чёрт! Я там сам! Вы… — Он вбежал наверх. — В ванной, я там мыл коврики, наследил. Там грязь. Можете в спальне Кати…
Сначала он сам прошел туда, испугавшись, что вдруг осталось
— Стойте!
Тесть и качки застыли.
— Я не приму вас, — сказал он.
— Я не к тебе, — ответил тесть.
— Лены и Кати нет… уехали. У них что-то в Москве… да, шопинг.
— Шопинг не шопинг — войду, — упорствовал тесть.
Девяткин встал на пути.
— Довольно. Всё, покомандовали. Вы испортили нам всем жизнь с этим домом… Доэкономились. Лена вам позвонит, — добавил он и увидел в тумане подле ворот фигуру. — Кто там? Что, Глусский?! — ярость в нём всколыхнулась. — Я пока муж, чтоб вы приводили хахалей… Вы, парни, — цедил он, — что? Селитесь тогда все! Давайте! Ну? В спальню! Глусский, и ты селись!!
— Без истерик, — набычился тесть. — Я проверю…
— Нет, не проверишь… Горничные! — звал Девяткин. — Кто у нас дома? — спросил он, когда те вышли.
— А никого.
— Она позвонит, я сказал. Думаю, вопрос решён? Я — в банк и не хочу, чтоб вы оставались здесь без меня. Берите Глусского — и… — Он понял, что надо прятать страх и протест под видом злости к любовнику — это поймут.
Тесть вытёр красное, апоплексическое лицо — привык командовать, не мог сдаться.
— Лена, — сказал он, — пусть позвонит… Но завтра, будет она или нет, я привезу к юбилею вещи, она хотела… — добавил он и пошёл прочь. Телохранитель открыл перед ним калитку.
Страх схлынул, но высосал всю энергию, у Девяткина тряслись ноги. Он еле добрёл до «Форда» и сел за руль. Слушал грохот стройки и видел, как «Мерседес» тестя и джип умчались. Реши они настоять, ворвись в дом — что-нибудь бы нашли. Тесть поседел бы, может, с горя; Девяткина, прежде чем сдать в милицию, изувечили бы… Тесть ведь — он ни при чём, он ангел, он ведь внучку обожал, пусть и сэкономил на галерее, что так спружинила…
Подлый — Девяткин.
Засылают мерзкого клоуна, к которому тянешься и падаешь, куют нож, входящий в тело, заказывают шаткую галерею, — а плох он, Девяткин.
Все убивают мало-помалу — но судят крайнего, того, кто любил их, кто жил с ними.
У ворот он вышел, открыл их и обнаружил: стройка уже метрах в ста, вот трактор, вот шест в яме. Закрывая, подумал, что горничные по воле тестя отопрут семейную спальню и, прибираясь, увидят пятно. Подумают на Лену — регулы, дескать, но факт отметят и, всплыви идея убийства, они обязательно про пятно расскажут. Он ворвался в дом в тот момент, когда одна женщина тёрла под галереей, там, где погибла Катя.
— Что? — спросил он жалким голосом.
— Грязь.
Он видел, что палас здесь мокрый. Он сам подтирал пятно час назад в тусклом свете, падающем с кухни. Горничная включила люстру, залившую холл тысячей ватт, и пятно стало заметным. Женщина брызнула ещё и химией, это усиливало эффект.
— Вы, — предложил он, — идите… прямо сейчас. Мне надо работать. Я не поеду в банк. Завтра…
— Ладно.