— Художник. Хвалю. Буду в корпусе, посмотрю твои акварельки. Пан воевода, — обратился он к Гоздскому, — дело чести. Надо извиниться.
Гоздский повернул голову в сторону кадета и промычал что-то.
Король удалился.
Костюшко был недоволен собой: он должен был знать, что вмешательство короля придаст инциденту шутовской характер. Надо было оборвать спор, а потом, после ухода короля, вызвать Гоздского на балкон и потребовать у него сатисфакции, как шляхтич у шляхтича. Медведь не отказался бы: какой шляхтич откажется обнажить карабельку[5], а если бы отказался, то можно было перчаткой сдунуть спесь с его медвежьей морды. А получился спектакль! Сегодня жужжат об этом в Замке, завтра будет судачить вся Варшава. Герой Костюшко! А что он сделал? Произнес несколько фраз о чести. Если в парке корпуса водились бы попугаи, они в первую очередь усвоили бы слово «честь» — так часто произносят его кадеты…
Костюшко вышел на балкон. Был ранний вечер. На крышах домов еще лежала розовая пелена, кресты на костелах горели. По маленькой площади Канонии шла казачья сотня — с гиком, с тулумбасным гулом. Народ возвращался с вечерни. Несколько казаков, горяча коней и играя пиками, прижимали пешеходов к стенам домов.
— Не помешаю, пан капитан?
— Панна Людвика!
— Вы еще помните, как меня зовут? — спросила она с иронией. — А почему не прибавили «дочь ясновельможного пана польного писаря литовского войска»? Или этот титул так пугает вас, что даже произнести его вслух не решаетесь? Сядем, мне с вами поговорить надо! — закончила она раздраженно. — Помните, пан капитан, на этом балконе мы говорили о достоинствах мужчин.
— Хорошо помню, панна Людвика.
— А помните, пан капитан, какие достоинства я считала обязательными?
— И это помню.
— Так вот, пан капитан, из трех достоинств вы обладаете только одним.
— Каким, если позволено мне знать?
— Благородством. Это вы сегодня доказали. А вот сердца и ума у вас нет.
— Значит, пан бог обидел меня.
— Пан бог тут ни при чем. Кузен Вацлав сказал вам, что я дочь польного писаря, и вы, как мимоза, закрылись, замкнулись. А разве дочь польного писаря не может интересоваться живописью, интересоваться тем, чем интересуетесь вы? Разве дочь польного писаря не может интересоваться древними героями, перед которыми вы преклоняетесь? Разве дочь польного писаря не может интересоваться всем тем, о чем вы спорите в парке вашего корпуса? Вы слывете среди товарищей умным, а на деле вы начинены предрассудками не меньше, чем моя бабушка Яблонская. Разве богатство и родовитость могут служить причиной тому, чтобы повернуться спиной к человеку, который обладает этими преимуществами? — Она решительно поднялась. — Я сказала все, что хотела сказать. И прощайте, пан капитан!
Костюшко остался сидеть. Первое движение — побежать за Людвикой, но это движение было подавлено гордостью. Что он ей скажет? Что мучился, что мечтал о ней? А какое ей дело до его сердца? Ей нужен собеседник — не такой скучный, как те сиятельные хлыщи, которые ее окружают, и выбор пал на него: видно, Вацлав размалевал его так, как бездарный гончар размалевывает свои горшки — щедро и ярко.
При корпусе был большой парк. Перед отбоем кадеты собирались в нем и, разбившись на группы, вели нескончаемые споры. Основная тема — Барская конфедерация[6] и поведение короля. В этих спорах сказалось своеобразие Рыцарской школы. Кадетов, воспитывающихся под боком короля, учили, что «высшее начало», которым должен руководствоваться поляк, — это родина, а не король. Доходило до того, что на каком-то концерте в присутствии Понятовского молоденький кадет прочитал отрывок из поэмы Красицкого «Мышееды»:
И ничего: чтеца похвалили за хорошую дикцию.
С точки зрения этого «высшего начала» кадеты в своем сегодняшнем споре осуждали короля Понятовского: они считали, что не следовало ему призывать иноземные войска для подавления Барской конфедерации.
Барская конфедерация! Прошел уже год, но как еще остры переживания! Им, кадетам, казалось, что все беды Польши начались именно с нее. Но они видели следствия, а не причины. В стране уже давно было неспокойно. Феодальная государственность разлагалась. Крестьяне бунтуют — они впали в крайнюю нужду. И несколько лет спустя Станислав Сташиц будет писать: «Я вижу миллионы существ, из которых одни ходят полунагими, другие покрываются шкурой или грубой сермягой; все они высохшие, обнищавшие, обросшие волосами, закоптевшие… Они носят позорное имя хлопа. Пища их — хлеб из непросеянной муки, а в течение четверти года — одна мякина. Их напиток — вода и жгущая внутренности водка. Жилищами им служат ямы или немного возвышающиеся над землей шалаши. Солнце не имеет туда доступа. Они наполнены только смрадом… В этой смрадной и дымной темнице хозяин, утомленный дневной работой, отдыхает на гнилой подстилке. Рядом с ним спят нагишом малые дети — на том же ложе, на котором стоит корова с телятами и лежит свинья с поросятами».
Крепостничество, обнищание деревни, темнота и забитость населения тормозили рост производительных сил. Голодающий крестьянин и бедный мещанин не могли быть исправными налогоплательщиками и покупателями.
Мелкая шляхта также ворчала: голодный хлоп работал нерадиво, вполсилы, плохо кормил своего помещика.
Страх перед назревающими событиями толкал шляхетских реформаторов на путь преобразования государственного строя. Сейм 1764 года сделал первые шаги: он ограничил применение «либерум вето» (знаменитое «Не позвалям!»), реорганизовал управление финансами, организовал Военную комиссию, упорядочил судебное дело, но основ политического строя Речи Посполитой не менял.
И тут выплыл диссидентский вопрос, то есть вопрос об уравнении в правах христиан — некатоликов с католиками. Католическое духовенство и многие магнаты решительно выступили против наделения диссидентов правами, ополчились также против реформ вообще, требуя возвращения к широкому применению «либерум вето», — в любых реформах они усматривали угрозу золотой шляхетской вольности.
В борьбе магнатов с реформаторами победили магнаты: сейм 1766 года подтвердил незыблемость «либерум вето» и высказался против предоставления прав диссидентам. Обстановка в Крае еще больше осложнилась. Екатерина II, которая возвела на престол польских королей своего бывшего любовника Понятовского, приобрела огромное влияние на внутренние дела Речи Посполитой. В случае с диссидентами она усмотрела удобный повод для дальнейшего усиления своего влияния, хотя о национальных чаяниях украинского и белорусского народов, которые и числились диссидентами, царское правительство меньше всего думало. Екатерина отдала распоряжение своему послу в Польше Репнину усилить нажим на сейм и добиться для диссидентов равных прав с католиками. Репнин выполнил распоряжение. Он арестовал наиболее активных противников России и в феврале 1768 года добился заключения договора, вполне устраивающего царское правительство. Отдельный акт, принятый под давлением Репнина, перечислил «кардинальные права» Речи Посполитой. «Либерум вето», шляхетские привилегии, принцип неприкосновенности личности шляхтича — все было восстановлено. Из всех попыток реформаторов упорядочить крестьянский вопрос в «кардинальных правах» остался один только пункт: шляхте запрещается применять к своим хлопам смертную казнь.
В то время когда в Варшаве подготавливался договор с Россией, на Правобережье Украины, которая находилась под властью Речи Посполитой, в местечке Бар, составилась конфедерация. В нее вошли ярые крепостники, враги каких бы то ни было реформ государственного строя, враги России. Они призывали шляхту в бой за отмену равноправия диссидентов, за восстановление всех без исключения шляхетских вольностей. Разразилась междоусобная война. Конфедераты[7] вели себя так, словно воевали не в Польше, а в чужом крае: опустошали страну, грабили крестьян, терроризировали население. Особо отличались отряды Красиньского, Пуласского и Потоцкого.
Но вскоре конфедераты оказались в кольце крестьянского восстания. Украинская беднота видела в конфедератах своих вековых угнетателей, она вооружилась кольями (от этого слова и само восстание получило название «колиевщина») и смело вступала в бой со шляхтой. Из-под Черкасс вышел небольшой отряд повстанцев, а через три месяца их атаманы Зализняк, Швачка, Журба, Бондаренко, Гонта и другие уже захватывали укрепленные замки, местечки и города. Запорожская беднота, жившая на левом берегу Днепра, в русской части Украины, пришла на помощь своим правобережным братьям: и они были в прошлом крепостными польских панов, и по их спинам гулял панский кнут. Восстание разрасталось, ширилось.
Екатерина по просьбе Понятовского послала на Украину генерала Кречетникова в помощь польскому карательному отряду гетмана Браницкого. Украинское население восприняло появление русских войск как помощь со стороны русского народа своим единоверным братьям в ах борьбе против гнета польской шляхты и католического духовенства. Однако вскоре убедилось, что русская царица не считается с чувствами своего народа, что она действует вопреки его воле, что она спасает польского пана от гнева украинского народа…
Восстание было подавлено.
Расправа была короткая: деревни запахивались, вожаков четвертовали, сажали на кол, разрывали лошадьми. Магнаты мстили за то, что хлоп посмел поднять палку на пана, за то, что хлоп посмел заговорить о воле.
В этот вечер сидели на скамье в парке три друга: капитаны Костюшко и Юзеф Орловский, хорунжий Вацлав Водзиевский. Орловский порицал конфедераторов за их «воинствующий католицизм», а Водзиевский пропел панегирик конфедератам за их мужество.
— Это верно, — заявил Костюшко, — конфедераты сражались храбро, но мне кажется, что грех, смертный грех поднимать меч против своей отчизны.
— Они подняли меч во имя идеи, — возразил Водзиевский.
— Какой идеи? Подумай, Вацлав, какой идеи? — спросил Костюшко. — Против короля и против народа.
Водзиевский поднялся, расправил плечи и, уставясь на Костюшко, строго сказал:
— Какого народа? Хлопа? Того хлопа, который только ждет случая, чтобы меня, как цыпленка, зарезать?
— Ты не прав, Вацлав, — примирительно сказал Костюшко. — Хлоп озлоблен, это верно, но дай ему клочок земли, и он на тебя, как на бога, молиться будет.
— Это чтобы я, Вацлав Водзиевский, роздал свою землю хлопам? Землю, которую мои предки кровью добывали? Скорее Висла потечет к Кракову! Прости меня, Швед, но так рассуждать может только человек, у которого нет дедовского наследия. А у меня оно есть, и я хлопу не только пяди земли, но и старой подковы не отдам!
Костюшко вдруг расхохотался:
— Неужели старой подковы не отдашь?
— Почему ты смеешься?!
Костюшко ответил не сразу. Перед его глазами ожило прошлое. Именины: ему восемь лет. Праздничный обед. На нем новый амарантовый кунтушик, красные сапожки, а с левого бока свисает карабелька. Эти обновы ему очень хочется показать своему закадычному дружку Васильку.
Тадеушку повезло: отец в отъезде; мать, собираясь куда-то, быстро покончила с обедом, поцеловала именинника и ушла, забрав с собой брата Юзефа; сестру Анусю вызвали на кухню, а с младшей сестренкой Катаржинкой нечего считаться! Тадеушек взял с тарелки несколько ржаных лепешек и побежал.
Солнце пригревало. Тадеушек направился к четырем ольхам, которые, точно солдаты, в затылок друг другу, спускались к речке. У последнего дерева, в скособочившейся хатенке жили родители Василька. Дымно — хозяйка растапливала печурку. По полу ползали голые малыши; тут же шнырял пегий поросенок. В деревянном ящике, подвешенном к потолку, плакал ребенок. Девочка лет шести качала ящик — она это делала серьезно, сосредоточенно, прислушиваясь к скрипу веревок.
— Где Василь?
— На панщизне, слодкий панич, на панщизне, — ласково ответила хозяйка, повернув к Тадеушку раскрасневшееся лицо. — Василь ваших гусей пасет.
Девочка подошла к Тадеушку и, сложив ручки как на молитве, долго и неотрывно смотрела на его красные сапожки.
Тадеушку это было приятно — он поднимал то одну, то другую ногу, давая девочке рассматривать сапожки со всех сторон. Наконец спросил:
— Правда, красивые?
Девочка не ответила: она стояла словно завороженная.
Тадеушек был добрый — в этот счастливый день он хотел видеть счастливыми всех вокруг себя: он опустился на пол и стянул с ног красные сапожки.
— Надень, Настка, походи в моих сапожках.
— Что вы, слодкий панич! — ужаснулась хозяйка. — Разве можно! Обуйтесь, слодкий панич. Если пан карбовый дознается, вовсе беда будет.
Пан карбовый! Не любил Тадеушек этого толстого эконома, который ходил всегда с арапником.
Тадеушек надел сапожки, но, чтобы Настка не подумала, будто панич испугался карбового, он вытянул клинок из ножен и сердито промолвил:
— Когда вырасту, я убью карбового! — И, размахивая сабелькой, вышел из хаты.
На речке плавали солнечные блюдца. Редкие ольхи и ивы росли не прямо, а склонившись к воде.
Раньше Тадеушек увидел стадо белых гусей, выплывающих из-за мыска, потом Василька, лежавшего под ивой головой к воде.
— Василь!
Хлопчик даже головы не повернул.
— Василь!
Хлопчик не откликнулся.
Тадеушек подбежал к своему дружку и обиженно сказал:
— Кричу-кричу, а ты не отзываешься.
Василь приподнялся. Оглядев Тадеушка с ног до головы, он выпятил нижнюю губу и пренебрежительно спросил:
— У братца Юзефа карабельку стащил?
— Моя она. Мне пан отец подарил. Сегодня мои именины. А когда будут твои именины? Тебе ведь скоро десять лет.
— Слышал, как гуси кукарекают?
— Глупости говоришь! Гуси не кукарекают!
— То-то, — серьезно ответил Василь, — гуси не кукарекают, и у хлопа именин не бывает.
Тадеушку послышался упрек в словах друга.
— Почему ты сердишься? Хочешь надеть мой кунтушик? Я тебе и карабельку дам.
— Нужна мне твоя карабелька!
Вдруг Тадеушек засуетился, вытащил из кармана лепешки.
— Совсем забыл. На! Только ты одну Настке отдай.
Василь грубо оттолкнул руку с лепешками.
— Не хочу твоих лепешек.
— Почему?
Василь стянул через голову рубаху, обнажил спину — вся она была в кровавых полосах.
— Василь! Это кто же тебя так?
— Кто? Твой братец, Юзефек.
— За что?
— За подкову. Я поднял ее у вас во дворе.
— Юзефек злой и жадный.
— Все вы злые и жадные.
— Я тоже?
— А ты разве не пан? Когда вырастешь, такой же будешь, как Юзефек.
В другой раз Тадеушек вступил бы в спор со своим дружком, старался бы ему доказать, что злым и жадным никогда не будет, но сегодня ему спорить не хотелось: его сердце было до краев наполнено радостью, и он хотел поделиться ею с людьми. Однако именно те, которые, как он инстинктивно чувствовал, очень и очень нуждались в радости, почему-то отталкивали его руку…
И сейчас, в парке Рыцарской школы, Костюшко также не хотел пускаться в спор с Водзиевским, но уже по другой причине. Друг детства Василь был прав: водзиевские злы и жадны, но согласится ли он, Тадеуш Костюшко, отдать свою землю Василю? Нет, не отдаст. Так почему же он внутренне осуждает Водзиевского?
«Но, — подумал Костюшко, — я все же чем-то отличаюсь от Водзиевского.
Чем? Неужели только тем, что не стал бы бить Василя за поднятую во дворе подкову? Не так уж велика разница! Жалость не философская категория, не жалостью руководствуется Руссо при решении общественных проблем.
Человечество страдает от отсутствия справедливости, это я понимаю, в это уверовал, но почему, почему мне показались чудовищно несправедливыми слова того же Василя?»
Тадеуш приехал домой после окончания Любашевской школы. На нем была черная сутана. Вся дворня — их было три человека опустилась перед ним на колени и склонила головы для благословения.
— Что вы? — растерялся Тадеуш. — Я не ксендз.
В этот же день встретил Василя — тот уже был старшим пастухом. Высокий, с суровым лицом.
— А вам, панич, скоро парафию[8] дадут?
— Никто мне парафии не даст. Ведь я не учусь на ксендза. Да и не хочу им быть.