Недалеко от школы, в Восточном парке, за бурым от паровозной копоти столом сидит в дежурке отец, внося в журнал недоступные моему уму цифры. По рации говорят, что прибывает скорый поезд «Новосибирск — Одесса». Отец включает микрофон, и его голос озабоченно мечется над путями, поднимает вагонников. Не закончив разговора, те идут смотреть — все ли в порядке; и настороженный перестук их молоточков хорошо действует на сидящих в вагоне людей: они видят вокзал, школу, не зная, что я мечтаю уехать с ними, но для меня нет места даже в общем вагоне. Начался учебный год, а с учебой мне не везет. Громыхание тяжелых, с лесом и углем, составов, легкий бег электричек не мешает учиться всем, кроме меня. Я сижу за последней партой, наблюдаю жизнь станции, а в форточку доносится кочевой посвист — из соседних, казахстанских степей налетел ветер. Отцу тем временем говорят, что с вагонами ничего не случилось. Он довольно тянет: «Понятно-о», — и новый его приказ уносится в холод, а в дежурке тепло, на столе в законном месте фуражка.
Путейский с длинной рукояткой молоточек был главной моей дошкольной игрушкой. Я сбивал им сосульки, и они лопались, как сигнальные ракеты в небе, помогая ручейкам, рубил лед — это было время, когда мы пускали кораблики. Маленькие, хлопотливые дети железнодорожников, пока солнце не сядет, мы бегали по двору, нечаянно рвали кирзовыми сапогами толь на сараях, а потом, затихая, предавались разговорам.
Чаще всего мы играли на паровозном кладбище. Баженов был машинистом, а я пробовал колеса прикованных паровозов, и где бы я молоточком ни ударил по колесу — везде было хорошо и звонко.
В окно мне виден хвостовой вагон уходящего поезда — люди едут к теплому морю. Не раз мы с мамой смотрели железнодорожную карту, и я знаю, что поезд минует Уральские горы. Они видятся мне утонувшими в тумане, предутренние и безлюдные.
Зовущий гудок электровоза ворвался в класс и пропал в коридоре, а я вздыхаю и, отставший от диктанта, ниже опускаю голову, ожидая, когда можно будет заглянуть к соседу в тетрадь. Баженов сосредоточенно щурит глаза и, похоже, не дышит — он любит диктанты, — а я, когда контрольные, просыпаюсь засветло, долго лежу в постели, гляжу, как утренний свет бьется сквозь шторы, и размышляю, как бы не ходить в школу…
До конца урока еще двадцать минут, и я пытаюсь разглядеть книгу, из которой Валентина Петровна читает диктант, но учителя умеют держать книги для контрольных работ: никогда не увидишь их названия. Да и попробуй узнай, какой на диктанте прочитают текст: о школьной линейке, как сегодня, или о походе Ермака в Сибирь. (Его казаки бывали на нашей реке Тоболе — это рассказывал нам учитель истории Георгий Романович.)
Раньше, до своей болезни, бодро и молодо входя в класс, Георгий Романович мог зорко оглядеть нас, мальчишек, и неожиданно громко сказать; «Разве так стоят будущие солдаты!?» Мы, переминаясь, оправляли школьные гимнастерки, а он, шагая между рядами, командовал: «Пятки вместе, носки врозь! Гляди веселей!» Пацаны тянулись молодцевато, потому что походить на солдат было заветным желанием. Мы родились через пять лет после окончания войны, но играли в войну в настоящих касках: их еще переплавляли на наших сибирских заводах.
А неделю назад Георгий Романович сказал: «Соберемся в свободный день у реки». Мы сели в автобус и доехали до прибрежной улицы. Тобол — река на просторе. Он неторопливо течет среди полей и перелесков. В его песчаных берегах любят селиться ласточки, потому что над рекой высокое небо и чистый воздух.
Ветер студил разгоряченные лица. Георгий Романович вел нас берегом против течения. Я глядел в его сильную спину, когда он оборачивался, видел незагорелый лоб, карие с острыми зрачками глаза и думал: так во время войны берегом неизвестной мне реки он вел солдат. Впереди громыхало. Уже отпадали звезды, и деревья стояли голые на ветру, а вода в реке была темной и без тепла.
Георгий Романович говорил, что наш город в семнадцатом веке начал крестьянин Тимофей Невежин. Мы, как за туманом, видели кряжистых мужиков, валящих лес у Тобола. Топоры смачно впивались в стволы. Деревья падали грозно, а верхушки сосен были, как боевые шлемы. Городище окружили бревенчатым тыном и в поле без ружья не ходили. Землю пахали с боевым топором на пояске. По ночам выли на полную луну волки, плескались в реке метровые щуки, студено мерцали звезды.
«Вот о чем надо диктанты писать», — подумал я, а классная, строго глядя черными, слегка подведенными глазами, продиктовала:
— Школьную линейку объявили открытой…
Месяц назад, первого сентября, мы тоже пришли на линейку и стояли на школьном дворе, когда к нашему 6-му «а» классу, прихрамывая, подошел с незнакомкой директор. Он, опираясь на трость, сказал: «Вот вам новый командир». А класс молча оглядел полную с мелкими кудряшками Валентину Петровну.
Мы стояли удрученные: слухи о замужестве и отъезде нашей классной руководительницы, которую многие любили, подтвердились, только Каргапольцев, в широкой, плоской, похожей на аэродром кепке, радостно улыбался.
Валентина Петровна подошла к нему и негромко произнесла:
— Почему в кепке? Некрасиво, молодой человек. Вы на линейке.
Серега обиделся, поведя плечом, отвернулся. Тогда классная поднялась на цыпочки, протянула полную руку, но до кепки не дотянулась, потому что Каргапольцев отшатнулся и неожиданно баском сказал:
— Осторожно. Я мальчик нервный.
А потом, стоило Валентине Петровне отойти, он ушел с линейки и из окна спортзала махал мне с Баженовым этой кепкой. Да, вспоминается… но надо писать диктант.
Тут, осторожно скрипнув, приоткрылась дверь, и в класс вошла девочка. Русоволосая и сероглазая, в школьной форме с ослепительно свежим воротничком, вся какая-то ладная. Она стала у белой стены и улыбнулась. Класс восхищенно вздохнул. Валентина Петровна недовольно подняла брови. Дверь опять распахнулась, и к нам, легок на помине, твердо шагнул директор. Все с грохотом поднялись. Он усадил нас и со знакомой хрипотцой обратился к Валентине Петровне:
— Эта девочка будет у нас учиться.
В дверном проеме я увидел полу шинели, плечо с офицерским погоном. Девочка оглянулась на открытую дверь и кивнула, а я подумал: там ее отец, который переживает, что дочка пришла в незнакомую школу.
Директор по-хозяйски огляделся, достал из пиджака массивные, мы знали, наградные часы.
— Извините, ребята. Помешал.
Он попрощался, не дав нам подняться, и девочка осталась с нами.
Валентина Петровна, все еще не двигаясь с места, громко спросила:
— Как вас зовут?
— Мариша, — спокойно и, мне показалось, гордо ответила девочка.
— Как окончили пятый класс? — спросила Валентина Петровна.
— Отлично. — Мариша посмотрела в окно.
— Садись на вторую парту. — Учительница показала на свободное, рядом с Каргапольцевым, место, и Серега от гордости, на моих глазах, стал еще выше ростом.
— Мы пишем диктант, а вы пока осмотритесь, — сказала Валентина Петровна. — Продолжим работу. — Поглядев поверх наших голов, она перелистнула страницу.
Девочки сделали вид, что ничего не случилось, парни зашептались, а Махалов с Кухальским, наклонясь, пытались что-то узнать у новенькой, но Мариша не обернулась на разговор. Она сидела, сложив руки, как первоклассница.
За окном прозвенел маневровый электровоз. Валентина Петровна постучала любимым красным карандашом: «Надо писать диктант». Баженов, задумчиво вертя авторучку, пропустил начало предложения, и теперь мне не у кого списать, а девчонки, сидящие впереди, не подскажут.
…Я стою в коридоре, и никто до сих пор не знает, что в кармане у меня освобождение от учебы. Врач в поликлинике дал его сегодня утром, но почему-то с завтрашнего числа.
Не обращая на меня внимания, идет по коридору новенькая. Может, она и не знает, что мы одноклассники?
Опять звонок велит идти на урок. На историю или ботанику он зовет меня празднично и светло. На физику я иду с неспокойной душой, а для Баженова школьный звонок ничего не значит: Валерка успевает по всем предметам. Готовый к уроку, он идет по коридору впереди меня, а я колдую, чтоб меня не спросили.
Окна кабинета физики плотно зашторены, но я освободил их. Свет ворвался в класс, и я увидел, что новенькая посмотрела на меня с любопытством.
Маленькая, подвижная Римма Ивановна быстро раскрывает классный журнал, ее правый мизинец снизу вверх плывет по странице. Все замирает. Стараясь не смотреть в склоненное, озабоченное поиском лицо Риммы Ивановны, я шепчу: «Не меня! Не меня!»
— Челядин!
Для многих это звучит, как спасительный голос в лесу. Одноклассники начинают шептаться, рыться в сумках, перекладывать тетради. Они становятся далекими, незнакомыми мне людьми. Как одинокий, застигнутый непогодой путник, я иду между рядами.
— Не тушуйся, — шепчет Баженов и, видя мой прощальный взгляд, делает знак, что обязательно выручит, а Римма Ивановна, довольная своим выбором, ждет меня у доски.
— Челядин, знаете, что было задано на дом?
— Да, — вздыхаю я. — На прошлом уроке мы изучали массу Луны.
— Очень хорошо, — довольно произносит Римма Ивановна. — Вот и расскажи нам.
— О Луне? — перебиваю я.
— О массе Луны, — поправляет она и садится на подоконник.
— Да, — говорю я и вижу… новенькая смотрит на меня, а Каргапольцев что-то шепчет ей на ухо, и по ее переживающим глазам я вдруг догадываюсь: он говорит, что я по болезни часто пропускаю уроки, что в точных науках я не мастак, а вот по истории…
Меня бросает в жар. Я, наверное, меняюсь в лице, потому что класс странно глядит на меня.
«Но я не хочу, чтобы новенькая знала, что я болею! — мысленно кричу я. — Это унизительно — болеть! Я стесняюсь болеть! Если бы вы все знали, как тяжело, когда тебя не принимают всерьез, а девчонки глядят на меня, как на пустое место, потому что каждый год я болею больше, чем все они вместе. Ты предатель, Каргапольцев! Ты сказал ей то, что она не должна знать!»
Охваченный стыдом и отчаянием, я умолкаю на полуслове, забывая все, что и без того скудно помнил, и подавленно гляжу на учительский стол, где лежат раскрытый классный журнал, дневник, мел и указка.
— Плохо, Челядин! Вы опять не готовы! — с негодованием на лице сказала Римма Ивановна.
Я шел к своей парте и слышал, как она своим скрипучим пером ставит мне в дневник огромную единицу.
До конца урока я украдкой глядел на Маришу, видел, что Каргапольцев старается ей понравиться. Он тянул руку, вслух поправлял отвечающих. Кухальский с Махаловым тоже пытались разговорить новенькую, и на один вопрос она им ответила. В конце урока я уже не смотрел в ее сторону, а, наблюдая жизнь за окном, видел улицу Кирова, которой мне возвращаться домой. Следующий урок физкультура, но я освобожден от нее по болезни.
На лицах ребят оживление: через минуту они побегут играть в баскетбол, — это время Кухальского и Махалова. Они покажут себя — это не ускорение измерять. Нужен талант, чтобы пройти без фолов и забросить мяч.
— Челядин! — недовольно окликает меня Римма Ивановна. — Почему не записываешь задание?
— Так вы дневник не вернули, — бурчу я в ответ.
Дневник плывет от стола к столу. В глазах ребят я вижу участие, и новенькая смотрит на меня как-то странно.
Конечно, я наделал глупостей. Но о Луне я кое-что знаю. Когда луна бледна — это к дождю, когда светла — к хорошей погоде, ну а если она красновата — жди ветра. Дед рассказывал, что в новолуние надо собирать целебные травы, строить дом, а когда в небе ущербный месяц — время косить траву, рубить лес, садить морковку и редьку.
Выйти из школы, спуститься с третьего этажа на первый — минутное дело, но вдруг по моей спине пошел жар, а в затылке я почувствовал боль, будто меня ударили кулаком. Меня повело в сторону, я замер и, чтобы сосредоточиться, закрыл глаза и — словно передо мной раскинули карту с изгибами рек, пунктирами железных дорог, красными точками городов…
Потом я услышал стук каблучков, с трудом приоткрыл глаза. Мариша поднималась наверх, а за нею, мягко ступая, шел Кухальский. На лестничной площадке она оглянулась, но тут, как из-под земли вырос Баженов.
— Домой? — Он обнял меня и убежал в спортзал.
В полном одиночестве — самом тоскливом для меня состоянии — я спускался по лестнице. На втором этаже навстречу мне вышла Валентина Петровна. Она нахмурила черные брови и сказала обиженно:
— Что же, Челядин? На единицы скатился?
А я стоял, расстроенно думал, что получил единицу по физике и еще неизвестно, как я написал диктант.
— Почему ты молчишь? — Валентина Петровна глядела рассерженно.
— Мне нечего сказать.
— Иди домой, — сказала она. — И подумай. С твоим здоровьем надо лучше учиться.
— Что вы имеете в виду?
— Не маленький. Сам понимаешь.
Каждое утро ко мне на окно прилетают дикие голуби. Они будят меня воркованием, хлопаньем крыльев и шелестом, словно я иду по опавшим листьям. Сидя на карнизе, голуби чинно ждут, когда я угощу их хлебными крошками, но стоит задержаться, рыжий и самый крупный голубь начинает постукивать клювом в окно. В комнате рождается серебряный перезвон, что означает: «нельзя ли скорее». На самом деле голуби никуда не торопятся. Если их накормить, они надолго останутся на карнизе…
Рыжий голубь давно стучит по стеклу, а я не встаю, потому что от головной боли заснул только под утро. С кровати видно, как рыжий, возмущенный, косится через стекло. В его желтом зрачке недовольство, раздумье: оставаться или полететь на другую сторону. Я поднимаюсь, подхожу к окну. Когда я открываю форточку, голуби кокетливо, словно в испуге, машут крыльями. Хлебные крошки падают на обрамленный решеткой карниз, и птицы забывают, что я есть на свете.
За окном был пустынный двор, ветер гнал облака. Над городом парил коршун, а я вспоминал, как в детстве мечтал побыть птицей. Мне хотелось пролететь над школой, заводом, где работала мама, покружить над старицей Тобола и крикнуть с высоты сидящим на крыльце дедушке с бабушкой:
— Это я, ваш внук!
А дед, не удивляясь, сказал бы:
— Видала, Максимовна? Какая наша порода! В небе летаем!
Птицы на карнизе готовились улететь, а я лег на кровать, переживая головную боль.
В таком состоянии я обычно думаю о хорошем. Через две минуты в школе будет звон-перезвон и ребята перейдут в кабинет истории. Там их встретит Георгий Романович. Раньше, объясняя урок, он любил ходить по классу. Где мы только не прошли с ним… С гренадерами Суворова шли через Альпы, с казаками атамана Платова атаковали французов на Бородинском поле, и я помню, что на галопе пика невесома в руке.
Я думаю, что новенькой понравится Георгий Романович, и он обратит на нее внимание, спросит: «Откуда, Мариша, пожаловали?» — а когда узнает, что в нашем городе она впервые, то отвлечется от темы урока и расскажет ей, что декабрист Башмаков прожил у нас с 1838 по 1853 год и однажды во время воскресной обедни, когда дьякон славил царя и его семью, семидесятивосьмилетний декабрист громко, на всю церковь, закричал: «Знаем мы этих благочестивейших!» — и демонстративно вышел из церкви.
И еще… Георгий Романович обязательно скажет: «А где Челядин?» Но даже на его уроке я бы смотрел на Маришу. С этой девочкой мне хочется побывать везде, где я раньше бродил один, и не потому, что у меня нет друзей. Серега Каргапольцев, Валерка Баженов тоже иногда уходят со двора, и никто не знает, где они, но я догадываюсь, что Серега ходит в музей — изучать карту звездного неба, а Баженов в автобусе едет на аэродром… Сидя в траве, он смотрит, как взлетают самолеты АН-2, а потом в небе распускаются парашюты…
Во двор декабриста Нарышкина мы с Маришей придем вечером. За цветными занавесками старого дома будут теплиться лампы, и я скажу Марише: «Хорошо, что в доме живут люди». Возможно, в самую отчаянную метель ссыльный декабрист, первый хозяин дома, не беспокоя жильцов, в коричневом сюртуке проходит по комнатам или, войдя с мороза, задумчиво сидит у горячей печи, греет холодные руки и под утро скрывается светлой тенью.
Мы с Маришей увидим крутой спуск к реке, стоящий на приколе катер и дорогу, которая ведет к лесу.
Возвращаясь домой, мы обязательно постоим у самых высоких в городе серебряных тополей. Их посадил декабрист барон Розен. Каждую весну молодые, они терпеливы в любую погоду; только при великом морозе, когда даже воздух дрожит, деревья негромко кряхтят.
В дверь позвонили. Так, словно трогает гитарные струны, звонит Валерка Баженов. Он заходит в переднюю, снимает плащ, а потом виновато хлопает меня по плечу:
— Филонишь?
Я приглашаю Валерку в комнату. Он садится на диван и смотрит на меня с любопытством.
— Отучился? — говорю я.
— Истории не было. Георгий Романович заболел.
Мы молчим. Баженов подходит к книгам и, улыбаясь, смотрит на меня:
— Сегодня классная сообщила, что парни плохо написали диктант.
— А ты?
— Я четверку получил.
— Ну, а я, конечно, два балла?
Валерка кивнул. Его серые, татарского разреза глаза засветились по-озорному.
— Это из-за новенькой столько двоек. Парням не до диктанта было, на девчонку пялились!
— И ты пялился, — сказал я.
— Да, — согласился Баженов. — Вместе с тобой.