Там-тамы отбивают бешеный ритм, женщины визжат, над ними в страшном смятении дико жестикулирует плотная стена мужчин. Хриплые голоса рычат:
— Лю! Лю! Лю!
Жрец, опустив правую, поднимает левую руку.
С пеной у рта танцовщицы падают на землю. Грохочет дикая музыка, воют женщины, рычат мужчины. В последних отблесках света видна судорожная свистопляска тел. Волосы у меня шевелятся. Я задыхаюсь и встаю с кресла, не замечая этого и не понимая зачем. На мгновение вижу капрала — но дрессированный солдат в нем исчез, остался разъярённый зверь с налитыми кровью глазами.
Колдун поднимает обе руки. Толпа единой грудью издает крик, протяжный, хриплый. В смятении, не зная зачем, я хватаюсь за браунинг. Колдун опускает обе руки. Наступает безмолвие, полное и глубокое — звенит в ушах, слышен шёпот листвы. Я стою уничтоженный, испепелённый напряжением, скорее мёртвый, чем живой.
Кто-то легко трогает меня за рукав. Ассаи даёт понять, что всё кончено.
Спотыкаясь и покачиваясь, как пьяный, бреду домой, в свою хижину. Поднимаюсь на веранду, толкаю дверь ногой.
На полу стоит фонарь. В кругу жёлтого света на белой скатерти сервирован ужин.
Я молча опускаюсь на корточки и выпиваю стакан коньяка. Потом дрожащими руками зажигаю сигареты и бездумно делаю глубокие затяжки. Наконец, сажусь и только тогда вдруг замечаю Люонгу. Она сидит на моей постели, подобрав под себя ноги. Вокруг пояса ярко-жёлтая ткань. Две чудесно-синие бабочки, медленно закрывающие и открывающие крылья, подвешены вместо серёжек. Большие и блестящие глаза смотрят ожидающе. Она делает приветственное движение ручкой, и я замечаю, что кончики маленьких шоколадных пальчиков тщательно выкрашены в белый цвет.
«Нет!» — говорю я себе, беру кувшин прохладной воды и на веранде принимаю душ. Мне кажется, что спокойствие восстановлено.
«Нет и нет», — повторяю я себе строго. Но перед тем как войти в комнату, не могу удержаться и оглядываюсь. Какая ночь! Какая сладкая нега, влажная, жаркая, расслабляющая.
Пьянящий аромат ядовитых цветов. «Кровь кипит! — шепчу я, сжимая руками виски. — Африка….»
— Нет и нет! — громко и строго говорю я себе. — Это решено.
Твёрдо вхожу и сажусь на постель. Поужинаем, она — домой, я — спать. Завтра много работы. К чёрту… К чёрту… Вообще ей не место здесь… С утра отправлю её к отцу… Не глядя на Люонгу, наливаю себе ещё стакан. Но Люонга вкрадчиво и мягко говорит что-то и кокетливо покачивает головой. Синие бабочки, как бы играя, порхают меж её лицом и моим. Но я не хочу этого видеть и отворачиваюсь.
Тогда она берёт обеими руками мою пылающую голову и порывисто прижимает к своей груди.
Капрал смастерил и установил над моим ложем большой веер. Всю ночь слуги покачивали его, и первое, что я замечал просыпаясь, была пара чёрных сильных рук, крепко державших верёвки. Теперь рядом с ними я вижу тоненькие шоколадные ручки. Люонга помогает в домашней работе. Раньше она приходила днем и уходила к ужину, но теперь оставалась на все время.
Я стал чаще и дольше задерживаться в хижине и вначале радовался, что работа от этого должна выиграть. Оказалось не так. Прежде я одновременно работал только над одной большой вещью и одним-двумя рисунками и всегда доводил до конца раз начатую работу. Шли дни, и в углу комнаты росла галерея готовых вещей. Я работал жадно, забывая про еду, не замечая жары, по десять-пятнадцать часов в сутки. Бывало, лягу спать, а мне не спится потому, что всё виденное за день вспоминается снова и по каким-то особым законам творческого освоения преображается в новые замыслы. Они захватывали меня целиком, я горел от нетерпения закончить начатые вещи, чтобы поскорее перевести на холст и бумагу вновь возникшие яркие, живые образы.
Люонга! Теперь я уже ничего не чувствовал, кроме страстного влечения к этому ребёнку, и оскорблённая богиня вдохновения меня покинула. Закрою глаза — и вижу только её, от весёлых лукавых глаз до браслета на маленькой ножке. Я начал было её портрет, но неудачно, потом стал писать сразу два этюда в различных позах, но — увы! — точно чужая рука держала теперь кисти, как будто бы я никогда и не был художником. Сделаю два-три мазка и бросаю моль-
берт, и присаживаюсь к маленькой натурщице, которая тоже рада прекратить скучный сеанс и начинает шалить, играть со мной, чтобы в конце концов неизменно очутиться в моих объятиях.
И в то же время я мою её, чешу, обрезаю ногти, учу чистить зубы и слежу при этом, чтобы она не съела мыло и не выпила одеколон. Я сшил ей куклу, по вечерам сижу в кресле и курю и молча дивлюсь тому плену, в который неожиданно попал, а моя маленькая тюремщица играет и щебечет у моих ног.
«Что же будет дальше? Чем всё это кончится?»
Я чувствую неясное желание встряхнуться и освободиться от власти этих накрашенных в белый цвет маленьких, но цепких пальчиков. Иначе я заведу её и себя в тупик, из которого не будет выхода.
«Живая игрушка?»- вспоминаю я, пожимаю плечами и покачиваю головой.
В одну из таких минут ко мне подошёл капрал. С ревнивой ненавистью глядя на Люонгу, укравшую у него господина, он сказал:
— Много думаешь, господин. Кто в Африке много думает, пропадать будет. Что тебе надо? Надо веселье!
— Мне надоели танцы, капрал!
— Зачем танцы? Ты — господин, тебе другое надо. Вот охота — весело! Звери, люди — ой, ой, как весело!
«Вот она, возможность освобождения!» — хватаюсь я за предложение капрала и говорю:
— Решено, давай охоту!
С небольшого холма я вожу биноклем по горизонту. Подожжённая охотниками степь горит, и дым застилает небо. Жёлтые языки пламени видны справа и слева — там огонь подбирается уже к ручью. Но в центре вспыхивают лишь сухие кусты и пучки травы. Как точно туземцы рассчитали направление и силу ветра, как мастерски организовали пожар и травлю зверей! А ведь я не дал им на подготовку просимого времени. Ассаи хотел проверить дичь, чтобы принять меры предосторожности против больших хищников. Я не позволил — зачем? Неизвестность придаёт охоте характер приключения!
Мы стоим спиной к ручью в центре полукруга, в который беспрерывно вбегают звери. Охота идёт прекрасно — грудой лежат убитые антилопы, зебры, жирафы. Охотникам был
роздан спирт, они разъярены кровью и пожаром: как только из дыма выбегает испуганное животное, раздаётся дикий рев, и навстречу ему бросаются озверевшие люди. В бинокль видно, как на чёрном фоне дыма сверкают копья и мечи, зверь бросается из стороны в сторону и наконец падает, окружённый людьми, пляшущими в неистовстве истребления. Арена римского цирка в Центральной Африке!
Я также опьянён и оглушён бойней. Рябит в глазах: время от времени даю знак, и охотники гонят на меня особо крупного зверя. Я бью его с большого расстояния, чтобы щегольнуть меткостью стрельбы, или подпускаю на несколько шагов, и тогда покрытое пеной животное валится к моим ногам.
Вдруг Ассаи вскрикивает:
— Лев! Лев!
Капрал хватает винтовку. В бинокль я вижу серо-зелёную степь, тёмные пятна кустов и чёрные фигурки разбегающихся людей. А за ними что-то мелькает в высокой траве… То здесь… То там… Секунду не видно ничего — потом полоснёт мгновенно серо-жёлтая спина зверя. Ближе… Ближе…
— Скорей стреляй! — капрал подаёт мне карабин.
— Нельзя, попаду в людей!
— Ой, скорей! Лев сюда побежит!
— Почему?
Я опять собираюсь поглядеть на льва в бинокль, вожу им вправо и влево.
— Лев!!! — вдруг взвизгивает капрал и дергает меня за рукав. Я роняю бинокль и вижу перед собой на расстоянии ста шагов огромного зверя. Он припал к земле и тяжело дышит.
Стреляю. Лев рванулся в сторону, затем, делая молниеносные прыжки, бросается на нас.
Выстрел капрала. Промах. Вижу пригнутую к земле голову, оскал страшных зубов. Сейчас он прыгнет вон до того куста, а оттуда — мне на плечи…
В это мгновение крик. Ассаи бросается навстречу зверю, срывает с себя плащ и, размахивая им, пробегает мимо зверя. Готовый к прыжку лев в недоумении поворачивает голову к вождю и топчется на месте.
Выстрел. Мой. Как жёлто-серая молния, лев прыгает, на мгновение распластавшись в воздухе. В сторону Ассаи. Падает в двух шагах от него и, с воем взметнув лапами, вторым коротким прыжком покрывает вождя. Я вижу жёлто-се-
рое на белом. Но в то же мгновение, кувыркнувшись в воздухе, хищник тяжело падает за вождём. На бок. Хрипит.
Выстрел капрала. Лев, резко дернувшись, сразу замирает. Ассаи хочет подняться, потом падает в двух шагах от раскрытой пасти.
У него оказался перелом левой руки и ушиб головы — и только. Лев в предсмертном прыжке толкнул вождя под себя, не задев когтями.
— Почему же зверь побежал не на ближайших охотников, а на нас?
— Всегда так. У нас охотники становятся в два ряда, посредине широкий проход. В конце — один человек в красном плаще. Кричит. Танцует. Лев бежит на него. Не замечает других. Два ряда охотников с обеих сторон бросают копья. Лев до приманки не добежит.
Мы обмыли Ассаи, подвязали руку. Вождь молчал, на его лице я не прочёл упрека. Капрал, как и раньше, смотрел мне в глаза, готовый выполнить любое приказание. Но я отошёл в сторону. Закурил. Возбуждение прошло. Охота показалась мне противной. Гнусная бойня… Зачем я здесь? Разве бегством можно разрешить сомнения? Теперь слабость будет помножена на трусость.
Глядя в сторону, я сквозь зубы приказал собираться в обратный путь. Переноска добычи должна была значительно замедлить наше возвращение, и Ассаи заявил, что пойдёт через степь напрямик, так как у него нестерпимо болят голова и рука. К тому же, добавил он, необходимо подготовить деревню для предстоящего грандиозного пиршества и танцев.
Вечерело, когда наш караван подошёл, наконец, к реке. Капрал спросил у перевозчиков, давно ли Ассаи переправился на ту сторону.
— Вождь? Его не было здесь!
Капрал нахмурился, повернулся ко мне.
— Ассаи хорошо дорогу знает. Почему до нас не дошёл? Что-то случилось!?
Я приказал людям переправляться и идти в деревню, а сам с капралом и тремя охотниками решил вернуться. Мы шли быстро. Я замыкал шествие. Мысли мои были далеко.
— Вон Ассаи! — указал капрал и остановился.
Был вечер. Багровые лучи солнца затопили широкую степь. Казалось, она была залита кровью. В низинах уже залегли лиловые тени. На маленьком пригорке, политом
зловещим светом, лежал мёртвый вождь. Лицом вверх, широко открытые глаза смотрели в темнеющее небо. В правой руке был зажат нож. Мой нож. Шея, грудь и руки — в крови. Рядом, распластав могучие крылья, лежал мёртвый орёл, также покрытый кровью. Трава кругом была примята, на ней видны были перья и брызги крови.
Долго мы стояли молча. Стало темнеть. Капрал присел к телу, осмотрел его. Потом внимательно обследовал траву, перья.
— Ассаи шёл. Устал. Лег отдохнуть. Заснул от слабости. Там, — капрал указал рукой в небо, — всегда орлы. Мы здесь живём, они всё видят. Оттуда. Всегда и всё. Ассаи шёл плохо. Орёл себе сказал: «Он ранен». Ассаи лёг и заснул. Орёл опять сказал: «Вот, он умер». И вниз на грудь вождя упал. Смотри сюда, господин, — капрал показал мне маленькую, но глубокую рану на шее мёртвого, — сюда смерть вошла. Орёл всегда так убивает.
— А что означает нож в руках, перья вокруг, кровь?
— Ассаи одна рука имел — без боя не мог умирать. Такой человек. Было два орла. Этот убит… другой упал с неба.
Я поднял глаза туда, откуда падает смерть. Далёкие звёзды показались враждебными. Стемнело, но я всё стоял и стоял над телом погибшего вождя. Вытянувшись, капрал молча ожидал распоряжений. Вдали сидели на корточках охотники.
«Так в чём же причина? Кто виноват? Африка? Люонга? Или я?»
И совесть — отблеск вечно справедливого внутри нас, с презрением ответила: «Ты».
Морковка
Плохонько живётся лагерному врачу, если он не связан ни с Оперчекистской частью в качестве секретного осведомителя, ни с блатным миром, которому продаёт за ворованные пищевые продукты наркотики и спирт, освобождение от работы и направления в больницу перед этапом. Я был не только таким врачом — хуже того, ещё и штрафником, лишённым права работать в медсанчасти за избиение стрелка при исполнении им служебных обязанностей, и вдобавок к этому «тяжеловесом»: за мной, согласно документам, числились подготовка вооружённого восстания, шпионаж, террор и участие в заговоре. Время было очень тяжё-
лое, военное, и приходилось, как говорится, держать ухо востро.
Бывало, до подъёма сниму пробу на кухне и со всех ног несусь в амбулаторию на срочный приём заболевших ночью или специально назначенных с вечера для проверки температуры. Потом начинается развод, на котором врач стоит со списком больных в группе придурков, то есть заведующих внутрилагерными службами: кухней, баней, каптёркой. Вздумается лагернику крикнуть, что ему утром не дали хлеба или ночью не поставили латку на валенки, и возникает ЧП — начальник грозно поворачивается к каптёру дяде Пете или завкухней дяде Васе и тут же, при всём честном народе, требует объяснения, а если нужно, то и немедленно сажает провинившегося в изолятор. Здесь во всём блеске видны гуманность и демократичность советских лагерей. Кончится развод, сытые и хорошо одетые дяди расходятся по своим тёплым берлогам, полуголодные и полуразутые рабочие на десять часов исчезают за воротами в студёной мгле, а амбулаторный врач, всегда выполнявший ещё и работу санитарного инспектора, отправлялся в обход зоны, всех точек, где может возникнуть очаг инфекции, — и прежде всего уборных, мусорных ям и морга. Работы много, дорога каждая минута. Я бегу с места на место и настороженно поглядываю на ворота: всегда можно ожидать обычной неприятности — этапа.
Вот ворота действительно распахиваются, показываются собаки и стрелки во главе с начальником конвоя, а за ними плетутся этапники. В начале более или менее ровными рядами, потом кое-как, кучей, поддерживая друг друга. Позади скрипит телега или две с обессилевшими и умершими. Трупы везут до места назначения и сдают как живых, после чего врачи составляют на них акт и производят вскрытие, чтобы установить причину смерти. Актом о вскрытии и заканчивается дело номер такое-то, после чего оно опечатывается и сдаётся в архив, а тела штабелем складываются в передней морга до времени, когда их накопится достаточно для заполнения очередного рва.
Пробегая по зоне, я с одного взгляда определял характер входившего в ворота пополнения — старые это лагерники или новички, малолетки или взрослые, здоровые или доходяги. Мелькнули пёстрые юбчонки — значит пригнали женщин и девочек. Я нехотя поворачиваю к воротам. Так и
есть — пришли малолетки. Они сбились к кучу и испуганно смотрят кругом — шутка сказать, ведь это первые минуты в лагере. Вокруг кольцом стоят вооружённые палками самоохранники из бандитов и хулиганов и толкутся выползшие из берлог дяди. Пока начальник конвоя сдаёт пакеты с делами начальнику Первой части, дядя Петя, каптёр, уже осматривает одежду прибывших; дядя Вася, завкухней, получает документы на питание, дядя Коля, завбаней, готовится мыть людей и прожаривать их одежду, а дядя Миша, нарядчик, командует и дядями, и прибывшими, стараясь поскорее всех одеть, накормить и вымыть до начала комиссовки. Часа через два-три явятся заспанный главный врач и начальница медсанчасти, и этапники получат категорию труда в зависимости от состояния здоровья — ещё одно зримое проявление лагерной гуманности и благоразумия.
— Ты, курносая, выходи! Пойдёшь сейчас к начальнику! — командует Мишка Удалой, молодой нарядчик, перешедший в
— Мишка, для меня возьми вон ту, в пальто, — указывает глазами дядя Петя на высокую худую девочку в синем обшарпанном пальтишке и шапочке, из-под которой торчат косички, от грязи похожие на серые крысиные хвосты.
— А мне рыжую, маленькую, — шепчет дядя Вася.
— Да на что тебе такая гнида? Выбирай повыше, которая в теле! Ну и этап: все как воблы, и выбрать нечего…
— Хочу эту!
— Ладно. Эй, Морковка, выходи! Вещи оставить на месте. Не бойся! Сейчас все вернётесь обратно. А ты, Султанов, мигом обернись с баландой. Пайки возьми у хлебореза, скажи ему — я всё учту. Понял? Живо! Всё, давай в небесную канцелярию! Там мы будем принимать.
Дяди перемигиваются и шмыгают в разные стороны.
Теперь времени остаётся мало, я должен участвовать в комиссовке. Вприпрыжку бегу с одной точки к другой.
В стороне от всех других строений в углу зоны стоит чистенькая избушка. Обычно вокруг ни души, лагерники обходят её на расстоянии: это морг. Но сейчас дверь полуоткрыта, и я издали слышу приглушённый, но оживлённый говор. Не открывая двери, смотрю внутрь. На штабеле промёрзших голых трупов, прикрытых рваным брезентом, СИДЯТ отобранные дядями девочки. У каждой в руке по миске
горячей баланды и по куску хлеба. Они торопливо тянут жижу через край, железо обжигает им губы, все морщатся, но на лицах написано блаженство. Глаза не отрываясь смотрят на ведро: в нём курится остывающая баланда. От усердия по лбам текут капли пота. Приторно пахнет трупами и горячей пищей, но девочки ничего не замечают — это минуты острой радости жизни. Дверь в другую комнату тоже полуоткрыта, там приглушённая возня дядей около высокого стола, на котором в другое время делают вскрытия.
— Следующая кто? — строго спрашивает Мишка Удалой, пропуская обратно стриженную девочку с косичками, которая ещё держит в руках синее пальтишко и платок.
— Ты, Валька! Иди!
— Меня уже оформили. Катька одна осталась. Ишь, прилипла к миске. Иди, Катька, дожрёшь опосля!
Катька нехотя отрывается от миски и, дожёвывая на ходу хлеб, исчезает за дверями.
— Ты чего ревёшь? — развязно спрашивает девушка постарше рыжую конопатую девчонку.
— Больно як було… Сейчас нутро болыть… — хнычет та, жадно хлебая баланду из запрокинутой миски: это её выбрал жирный каптёр дядя Петя, проворовавшийся директор одного из московских магазинов. У девочки слёзы текут по конопатым грязным щекам прямо в горячую жижу. Она торопливо утирает нос рукой, в которой зажат хлеб, и глядит на ведро: опоздать нельзя. Здесь те, кто постарше и посильнее, расхватывают всё. Это — жизнь без милосердия.
— Поболит и перестанет! — нагло отвечает опытная. — Здоровей будешь! Привыкай, не у мамы, Морковка.
Девочки хихикают.
— И придумает же: Морковка…
— А это её нарядчик, дядя Миша, так прозвал! — девушка окончила есть, вынула из-за уха папироску, подаренную Удалым, закурила и вдруг усмехнулась: — А вообще, я вас, девочки, поздравляю! Это радостный для вас день: вы теперь
Дамы насупились и дружно засопели, но ни одна не ответила на слова. Началась делёжка остатков.
«Тут ничего не поделаешь, — думал я по пути к бане. — Нарядчик — любимец и слуга опера, ему доверие и защита. Он — царский опричник, опора трона. Я — враг народа и штрафник. Нашу присланную из Москвы вольную начальницу на разводе прямо при заключённых кое-кто из начальства кроет похабными словами. Она бессильна, как и я. Здесь ничего не поделаешь, потому что корень зла не в людях, а в системе — двуликой, противоречивой смеси ленинского разумного человеколюбия со сталинской звериной бесчеловечностью. Эта система негодяям развязывает руки, а ещё не испорченных людей превращает в негодяев. Потому что в основе её положено бесправие одних и своеволие других. Рабство. Как в Африке. Морковка — это советская Люонга».
Я как раз тогда заканчивал черновик рассказа об африканской девушке и был всецело занят ею. Но много думать заключённому врачу некогда. Надо в бане доглядеть, чтобы дядя Коля не украл мыло и достаточно подогревал бы воду; сэкономленные дрова он меняет дяде Пете на больничное питание. А самое главное, чтобы выдержал срок прожарки одежды — сорок минут. Я отвечаю за вшивость, и отвечаю головой!
Когда начальником лагпункта стал бывший одесский делец и комбинатор Бульский, укрывшийся в лагерной системе от призыва на фронт, то лагерь, выполняя своё основное назначение — поставку свиных тушек и пшеницы для армии, оброс ещё и множеством дополнительных функций, которые имели одно назначение — дать начальнику материал для хитроумных комбинаций, то есть в конечном счёте явиться дополнительным источником личного обогащения. Либеральный и дельный красный крепостник Бульский мне очень напоминал описанного Гоголем либерального и дельного царского крепостника Костанжогло: оба умели на мелочах делать деньги. В канун сорок четвёртого года из больничной ваты и марли я сделал начальнице Деда Мороза и раскрасил его медицинскими красителями — жёлтым акрихином, красным стрептоцидом, бриллиантовой зеленью и т. д. Тогда же вырезал из фанеры и раскрасил фигурки зверей для детей старшего надзирателя Плотникова, человека очень порядочного и многодетного, жившего в вольном городке при лагере хуже любого заключённого. Он знал о моей связи с Анечкой и уважал и её, и меня. Мы его любили. Начальник увидел мою работу, и в его одесской голове немедленно сложилась новая комбинация: он очистил комнату при столярной мастерской за зоной и устроил там производство игрушек для местного населения. Игрушек тогда в продаже не было, и родители маленьких детей остро чувствовали их отсутствие. Начальник где-то добыл масляные краски ярких цветов и тонкие доски, из стариков-инвалидов и малолетних девочек составил художественную бригаду, и дело закипело. Самодельные игрушки сбывались на рынке в городе Ма-риинске и в ближайших сёлах в обмен на пищепродукты для семей Бульского и других начальников. Я был назначен художественным руководителем и получал дополнительно сто граммов хлеба в день и одну соленую горбушу в месяц. Выводили меня в мастерскую два раза в неделю на полдня.
Меня это забавляло: нельзя же жить только чужими болезнями, мусорными кучами и моргом. Однако сделать чёткий контурный рисунок слона оказалось делом непростым: я забыл, как выглядит слон! Тут же выяснилось, что мне трудно нарисовать автобус или самолет. Общее представление, конечно, осталось, но характерные детали уже стёрлись из памяти. Я стал забывать мир, в котором когда-то жил… Это было весьма поучительно, очень грустно и совершенно неожиданно. Однажды я стоял у верстака, чертил на доске силуэты зверей и раскрашивал образцы для бригады — мы делали украшения для подвешивания на стену и врезывания в тележку на четырёх колёсиках для катания на полу.