Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 - Дмитрий Александрович Быстролетов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я взял шприц, эфир, вату и ампулки с кофеином и камфорой и пошёл взглянуть. На грязном полу действительно лежало тело девушки-подростка, чёрное и блестящее, как у негритянки.

— Похожа на вашу Люонгу, доктор? Помните, вы рассказывали про африканскую девочку? — спросил староста, бывший комдив. — Не хватает только синей бабочки на груди!

«Неужели всё это было? — думал я. — Люонга…»

Сделал укол и поплёлся в женскую секцию за санитарками.

— Завтра узнайте у нарядчика её данные и на какую бригаду выписано питание. Потом зачислите к себе.

— Как условно записать её на случай ночной проверки? «Неизвестная?»

— Зачем? Напишите: «Люонга», — с горькой усмешкой ответил я и пошёл спать.

Звали её Алёнкой. Ей шёл пятнадцатый год. Она оказалась сиротой. Отца, старого сибирского партизана, коммуниста и председателя далёкого северного колхоза, забрали в тридцать седьмом. Мать годом назад умерла. В колхозе приютили девочку и дали работу на маслобойне, помогать уборщице. Годика через два полевая бригада шла на работу, и одна из женщин крикнула: «Алёнка, дай масла на хлеб!» Девочка дала кусочек. Кто-то донес, и ей, как дочери врага народа, всунули десять лет за расхищение социалистической собственности. В лагере она попала в компанию настоящих воровок, укравших бельё с лагерного склада и кожаное пальто начальника лагпункта. В Искитиме на известковых карьерах проработала год. Заболела и как инвалид была доставлена в Суслово. Обыкновенная история и обыкновенная малолетка — стриженая, грязная, полуголая, вечно голодная. Физически недоразвитая. Матерщинница с синими татуировками, похожими на клейма, которые ставит санитарный врач на некачественном мясе — на тощих куриных тушках, например. Сначала, пока она казалась мне тяжелобольной, я осматривал этого синего и шершавого цыпленка третьей категории при каждом обходе, а потом опасность миновала, и по указанию начальника МСЧ она была оставлена в бараке для отдыха и откорма. Я сделал соответствующую отметку на её карточке и забыл о ней: таких у меня было много.

Я спал в медицинском кабинете, то есть комнате, где днём вместе с фельдшером и санитаром вёл приём больных, раздавал лекарства, делал перевязки и выполнял лечебные процедуры. Но для больных моя кабинка имела ещё одно значение, может быть, более важное. Она была единственным в лагере надёжным складом съестных продуктов, полученных из дома. Все бревенчатые стены были истыканы гвоздями, на которых висели посылки. Я сам у всех на глазах питался с общего котла. Семья моя погибла, и посылок я не получал, но, тем не менее, к доверенной мне пище не прикасался, то есть не воровал её у больных и не вымогал у них доли «за хранение» или в обмен на лишний месяц пребывания в бараке. Я едва держался на ногах от голода, все это видели, и этим я добыл себе общее и безусловное доверие и уважение. Но пряные запахи десятков мешков и мешочков с едой раздражали не только меня — они привлекали в кабинку множество обезумевших от голода крыс: день и ночь крысы внутри грызли бревенчатые стены, прыгали с пола до нижнего ряда мешков, дикой стаей носились между нашими ногами, ничего и никого не боясь. Тушить свет ночью было опасно: крысы кусали меня за пальцы ног и рук, и я боялся, что однажды я проснусь без носа и стану похож на труп в морге. Свою койку я выдвигал на середину комнаты так, чтобы голодные твари не могли использовать её как трамплин для прыжков на висящие на стенах посылки. Близость последних и острый запах копчёностей доводили их до безумства, и целые ночи они бегали по мне взад и вперёд, прыгали на стены и гулко падали вниз. Остервенелый скрежет зубов и яростный писк не смолкали до утра. А я лежал с закрытыми глазами каждый вечер, слушал все эти звуки и думал о другом. Иногда приходили больные — выпить рюмочку лекарства или попросить таблетку, и я не сердился на них — двух людей крысы хоть немного боялись, а на одного меня просто не обращали внимания.

Полгода спустя, поздним летним вечером, я лежал и смотрел на тусклую электрическую лампочку: это было место, куда я любил смотреть перед сном, — там не могло быть маленьких крысиных глазок. Вдруг за дверями послышалось шарканье тяжёлых рабочих ботинок. Кто-то подошёл к двери и остановился. Я поднял голову, нерешительная заминка. И в комнату вошла девушка. Пригвождённый к подушке её видом, я минуту лежал неподвижно, потом стал медленно подниматься ей навстречу — как-будто очарованный божественным видением.

Шелковистые светлые локоны свободно обрамляли очень бледное лицо и казались сиянием, как у ангела на иконе, голубые глаза не отрываясь смотрели на меня, и я видел дрожащие в них слёзы. Вот виденье подняло руку, узкую, бледную, с синеватыми жилками, как-будто восковую, нет, нет — живую, но полупрозрачную, — и я замер, ожидая благословения. Девушка медленно шла ко мне, потом остановилась. Я видел мягкий неземной свет вокруг её головы.

— Доктор, я пришла к вам ночью… Чтобы отблагодарить… Вы спасли мне жизнь, я это знаю. Но у меня ничего нет: посылок не получаю… И вообще… Ничего… Нет.

Она не отрываясь смотрела на меня, стараясь найти нужные слова. Крысы стихли. Воцарилось глубокое молчание как при совершении таинства. Только издалека, из черноты тёплой ночи, донеслось: «Стой, кто идёт?» — и всё опять стихло.

— Я сегодня первый раз поднялась. Сходила в баню. Лизавета Альбертовна дала мне для этого случая цветочное мыло… Так я, доктор… Чистая… Совсем чистая.

Так мы стояли друг перед другом, в волнении не находя слов. Потом девушка подошла ближе, положили руки мне на плечи, опустила кудрявую голову на мою грудь и прошептала:

— Так вы возьмите, доктор… что имею… Больше ведь ничего нету… — она начала медленно развязывать верёвочку на рваных ватных штанах.

Я стоял, вытянув руки по швам, не будучи в силах разжать стиснутые зубы. Светлые пряди её волос касались моего лица. Я видел её висок и щёку — прозрачные и неземные. Потом она качнулась, и я поддержал её за плечи.

— Вот дура, — сказал я ей. — Спас, ну и что? Иди. Тоже ещё выдумала. Катись, Алёнка, к чертям.

Потом она тихо плакала у меня на груди, и мы стояли обнявшись, а обнаглевшие крысы бегали вокруг нас и прыгали на стены, и мы оба сжимали друг друга в объятиях, потому что оба были бездомными, потерянными и несказанно одинокими. Мы были, как отец и дочь. И обоих нас ожидал только морг.

— Ты куда? — услышал я голос санитара за дверью. Это было зимой следующего года. — Сейчас приёма нет. Доктор делает вливания. Давай отсюда! А то как дам разок, так покатишься! Пошла!

Был час вливаний биохинола больным сифилисом. Я отпустил последнего больного и оформлял его карточку.

— Кто там? — крикнул я. — Гони её вон!

— А я тебе, санитар, как залеплю по морде, так ты сам покатишься вместе с этими пузырьками. Пеллагрик несчастный! Уж молчал бы, падали кусок!

Дверь распахнулась, и через порог бодро шагнула толстая красномордая девка в белом платке и новеньком ватнике. Взяла дверь на щеколду. Повернулась. И с сияющими глазами раскрыла мне объятия.

Лагерь — это серое царство. Здесь всё серое и чёрное. И вдруг такая красная сытая харя, раздутая, как спелый помидор. В щёлочках заплывших глаз искрились слёзы радости и восторга.

И я вдруг всё вспомнил и понял.

Полгода тому назад Алёнка явилась ночью ко мне в кабинет «благодарить» меня, чем бог послал. Этим одновременно растрогала и привлекла к себе внимание. А когда позднее заведующий бойней зашёл ко мне и распорядился прислать ему чистую девушку для ежедневной варки свиного мяса, я послал Алёнку, считая, что ещё раз и напоследок оказываю ей большую помощь. На бойне голодные заключённые отрезали у свиных тушек кусочки и тем портили их — нарушали стандарт. Поэтому начальник решил варить ежедневно одну тушку и давать мясо и горячий бульон рабочим, чтобы с утра насытить их и отучить от порчи тушек, готовых к сдаче Военному ведомству. Я послал Алёнку и забыл об этом. И вот теперь ко мне явился воочию видимый результат.

— Доктор, милый доктор, первый месяц я не могла спать: просыпалась, почитай, каждый час и с закрытыми глазами ползла к котлу! Сплю и жру! Сплю и жру! Потом отъелась и стала есть поменьше — днём, и куски, которые получше. Наконец, и это прошло. Я стала на ноги, доктор! Теперь меня не свалить! И я решила рискнуть, поняли, доктор?

Лоснящийся красный помидор, от радости захлебываясь словами, между тем бросил телогрейку и начал спускать ватные штаны.

— Ты что делаешь, бывший голубой ангел, теперь чёрт малиновый? — закричал я.

— Пришла отблагодарить своего доктора, — пыхтела Алёнка, распаковываясь дальше. — Вы мне спасли жизнь — принесли на плечах в барак, вы послали на бойню! Так и я не свинья, доктор, всё помню. Настал мой черёд — хоть рискую, но отблагодарю. Я сегодня была в бане, я такая чистенькая, доктор, я…

— Ты что, дура, опять за своё?

— Опять! — блаженно улыбаясь кивнула Алёнка. Расстегнула бюстгальтер, и оттуда посыпались куски варёной свинины; сняла трусы, а в них пласты свежего розового сала. — Вот, получайте!

— Ты же за это получишь новую десятку, Алёнка, — сказал я, пряча все эти сокровища в медицинский шкаф. — А если бы на вахте заметили? Больше чтоб этого не было! Слышишь?

— Нет, не слышу. Пока не выгонят, буду носить и дальше! — бурчала Алёнка, обтирая заснеженным платком засаленные груди. — Вашим полотенцем нельзя — санитар, сука, сало унюхает и донесёт. Так-то!

Потом я её крепко обнял и поцеловал. Она носила мясо снова, и я её целовал опять. Пока мы не перенесли место свиданий в знакомую ей кабинку. Алёнка попросила занести её в список сифилитичек и официально снять с работы на бойне как заразнобольную — одолели мужики вечными приставаниями. Так мы и сделали. Алёнка научилась сипеть и на все заигрывания всегда указывала себе на горло и хрипела: «Не видишь? Сифон уже как есть горло проел!» — а вечером приходила ко мне и к крысам. Работала она в поле. В любви была неистовая и шумная, и крысы её боялись. Каждое свидание она ломала ножки у топчана, и, в конце концов, мы внезапно с треском валились на пол. Алёнка, сидя, вынимала из паза между бревен огрызок химического карандаша и рисовала на бревне палочку: она вела учёт палочкам. В конце концов мой санитар, хмурый немец Вольфганг, при виде Алёнки после вечернего приёма молча снимал халат и шёл в переднюю, где у него хранились гвозди и молоток.

В лагере на девятьсот мужчин приходилось сто женщин, все они, молодые и старые, красивые и безобразные, сожительствовали с кем-нибудь; и ни Алёнка, ни я не были исключением. Мужчин и женщин толкали друг к другу отчаяние, страх и одиночество, реже — расчёт и выгода или физическая потребность, но всегда, во всех без исключения случаях — потребность мира и покоя, внутреннего равновесия, душевной ласки и дружбы, семейного уюта. Но именно их-то в лагерных связях не хватало. Запрещённая начальством любовь несчастных людей оставалась несчастливой и не могла дать того, что от неё ждали: обе стороны, обнимая, думали об оставленных и любимых, и внутренней близости не возникало. Новый срок за расхищение мяса для Военного ведомства означал бы для Алёнки верную и мучительную смерть в Искитиме, её поступок был геройским, и все же мы оставались теми, чем были — одинокими и несчастными.

А потом я внутренне превозмог гибель близких и нашёл себе новую семью, здесь же, в лагере; не очередную судорожную вспышку страсти у порога морга, а человеческую любовь на жизнь и счастье. Пришла женщина и создала внутри загона из ржавой колючей проволоки семейный уют с его обычными радостями и тревогами. Существование превратилось в жизнь.

Как раз перед этим Алёнку, повзрослевшую и вполне здоровую, взяли в этап. Мы сердечно простились, и всё было кончено. Как две перелётные птицы, мы сошлись на время и разошлись навсегда. Утешало то, что её срок подходил ко второй половине, а значит, можно было надеяться на амнистию.

И всё-таки я встретил её ещё раз. И встреча эта запомнилась навсегда.

В декабре сорок седьмого года меня везли из Мариинс-ка в Москву. В Свердловске, часа в три ночи, нас вывели на окраину вокзала и посадили с мешками на снег. Рядом сидел и ожидал погрузки другой этап, двигавшийся в обратном направлении, с запада на восток. Ночь была зверски холодная и удивительно тихая и лунная. Вагоны стояли справа и слева бесконечными тёмными рядами, вверху сияла луна, внизу двумя чёрными квадратами сидели мы.

Как всегда, в первых рядах этапа бегут молодые урки. Вещей у них нет, настроение всегда бодрое. Они неизменно сыты. Словом, они в заключении — дома, и этап для них — развлечение. Дальше плетутся нагруженные вещами пожилые, часто больные и всегда голодные контрики. Два этапа сели рядом. Наши и их урки сейчас же затеяли бойкий разговор, живость которого оттенялась угрюмым молчанием контриков, тишиной уснувшего вокзала и безмолвием морозной сибирской ночи.

— Нет, вот с нами кондёхает одна девка — так вот это да, — говорил кто-то из чужих урок. — Девка что надо, пррра-вильная то есть. Законный вор.

— А как зовут?

— Алёнка. Да вот она сидит. Там, слева, из себя вроде блондинистая. Наколол? Недавно ей всунул четвертак! Своя, брат, в доску!

— Тише! — крикнул стрелок и звякнул автоматом. — Не наговорились, морды!

— Алёнка, это ты? — громко прошептал я в голубые искры ледяной изморози, сыпавшейся как будто бы из синего лунного света. — Ангел и чёрт, это ты?

И вдруг над раскорячившимся на снегу стадом поднялась высокая и статная девушка в белом офицерском тулупчике. Луна находилась от меня чуть-чуть справа, и де-вушка, вставшая с левого фланга, была освещена с головы до ног пронзительным голубым светом. Она сдернула с головы ушанку, и я узнал худое голубое лицо и лёгкие голубые локоны, обрамлявшие светлую голову как неземное сияние.

Стрелок звякнул автоматом.

— Садись, дешёвая твоя душа! Садись!

— Алёнка, что случилось? За что ты получила новый срок?

— Говорю — садись, гадина!

— Я, доктор, радость моя единственная… Я… я…

— Садись, стрелять буду!

— Я… я…

Тонкая фигурка стояла, беспомощно раскинув руки, голубая, неземная, точно распятая на этом лютом сибирском небе. Таком безжалостном. Таком безжизненном.

Сидевший рядом со мной старик повернул ко мне лицо, забинтованное дырявым полотенцем.

— Чего тута спрашивать, коли всё видно поначалу? — просипел он сквозь бахрому изморози и сосулек, окружавших нос и рот. — Человек сам себе лагерь ищет только по перваку, а опосля беспокоиться ему не надо — заключение само своего человека найдёт: раз прилепилось — до смерти не отлепится. Эту философию понимать надо, браток!

Из-под вагона выползли железнодорожники с фонарями и маленькими молоточками на длинных рукоятках. Тихий быстрый разговор с конвоем.

— Нерченский этап! Встать! Равняйсь!

— Московский этап, налево под вагоны! Пошёл! Живо!

И мы полезли под вагоны на четвереньках, волоча зубами мешки с вещами. Они у старых лагерников нетяжёлые.

Глава 2. Люонга и Морковка

Люонга

Каждое утро один час я занимался фотографированием. Мы только что побывали на рынке.

«Пора домой, — думаю, пряча фотоаппарат. — Не забыть сказать Люонге…»

— Чёрт побери! — воскликнул громко, и внимательный капрал уже взял под козырек:

— Господин?

«Почему все мои мысли, о чём бы я ни подумал, неизменно бегут к Люонге? — рассуждаю я. — Что она мне? Живая игрушка? Эй, «белый господин», осторожность!

После обеда я уснул. Меня будит крик на веранде. Хрипло лает капрал, серебряным колокольчиком звенит голосок Люонги. Выглядываю. Оба держат по моему сапогу, капрал наступает с кулаками, Люонга явно смущена.

— В чём дело?

— Дал ей чистить твои сапоги, господин. Сама просила. Ушёл за водой. Всю мазь съела. Целую банку! Восемь франков, вот написана цена!

Доказательства преступления явные: у Люонги лицо так измазано ваксой, как у наших детей иногда вареньем. Она что-то лепечет, держа обеими руками тяжёлый сапог.

— Что она говорит?

— Хотела понюхать, нечаянно съела.

Я беру маленькую преступницу за ухо и веду в комнату. Капрал, довольно ухмыляясь, берется за щётку. Я закрываю дверь.

Мы садимся на пол. Носовым платком и одеколоном я вытираю ей губы и щёки, а руки мою мылом. Она с любопытством косится на розовый кусочек, и, поймав этот взгляд, я прячу мыло в чемодан — так надёжнее! Потом наливаю себе коньяк, закуриваю, сажусь на постель и с притворной серьёзностью начинаю проповедь. Люонга слушает, скромно сложив ручки и сделав соответствующее случаю лицо, но живые чёрные глаза косят на мои вещи, шарят по комнате и, наконец, останавливаются на красной коробочке с сахаром. Она знает её — за послушание ей всегда выдаётся кусочек.

Когда мир восстановлен, мы начинаем беседу — знаками, улыбками, словами на своих языках; вообще вполне понятный разговор. Я достаю очередные подарки — освободившиеся за день коробочки и бутылочки. Она раскладывает их на полу, любуется, гримасничает и щёлкает языком, как птичка. Я думаю, что временами она вовсе забывает обо мне, увлёкшись игрой, но когда отворачиваюсь к сигаретам, она быстро вместо серёжек подвешивает в уши пуговицы и сует ко мне плутоватое личико, ожидая похвалы.

— Ну нет, Люонга, это некрасиво. Ты повесь вместо серёжек бабочки!

Она не понимает. Напрасно я открываю и закрывая ладони, подражая движению крыльев.

— Понимаешь, в ту ночь, когда ты впервые пришла сюда и я едва не застрелил тебя, синяя, как небо, чудесная бабочка блестела вот здесь?

Я указываю место. У меня дрожат руки.

«Нет!» — говорю я себе и откидываюсь на подушки.

Тогда, всё ещё стоя на коленях, она поднимает на меня взор, полный неожиданного. И вдруг смеётся. Беззвучно, слегка закинув голову назад и глядя мне прямо в глаза. И я чувствую, что она меня поняла.

Этого ещё не доставало!

Я встаю, оправляю ремни.

— Капрал, одеваться! Живо! Мы идём смотреть, как танцуют зашитые!

Роскошный вечер. Небо далёкое, прозрачное: скоро вспыхнут первые звёзды. Лес дышит влажной расслабляющей негой, душным ароматом пышных и ядовитых цветов. Маленькая круглая поляна, окружённая высоким лесом, кажется чашей, до краев наполненной голубым полумраком.

Деревня в сборе. Женщины сидят на земле кольцом. Они тщательно вымыты, натёрты душистой травой илангом. Неясно алеют пятна высоких украшений, вплетённых в волосы, поблескивают браслеты и ожерелья. Сзади них стоят мужчины во всей красе торжественного облачения. Колышутся яркие плащи и наброшенные на плечи пёстрые шкуры, веют султаны перьев, грив и хвостов. Статные и сильные тела затейливо раскрашены мелом и цветной глиной. А вокруг — синяя стена леса, причудливая сеть лиан, гирлянды и гроздья невиданных цветов. И будто касаясь неба, короны пальм купаются вверху в золотых лучах заходящего солнца.

Гул приглушённого говора. Все ждут появления на небе вечерней звёзды. Общее возбуждение передаётся и мне, ожидание чего-то желанного и запретного.

Я сижу в кресле. За мной, скрестив на груди сильные руки, стоит капрал, как сторожевой пес. Рядом с ним — Ас-саи в белой тунике, опоясанный широким синим поясом; на плечах — пёстрая шкура, в седеющих волосах — обруч с короной розовых перьев фламинго.

Сейчас будут танцевать зашитые… Когда девушка, отобранная для служения вечерней звезде, достигает зрелости, тогда старухи совершают над ней небольшую операцию, после которой она навсегда остаётся девственницей и оправдывает своё название’. Чаша крепкой настойки орехов кола и травы йогимбе, известной как возбуждающее, взвинчивает желание до степени безумного бреда — и тогда зашитую посылают танцевать.

Внезапно шум стихает: на небе вспыхнула первая звезда! Все поворачивают головы — из чёрного леса выходит колдун. Великан с лицом, закрытым слепой и страшной маской, совершенно обнажённый, но с длинным огненно-красным хвостом, он звериной походкой беззвучно вкрадывается в круг; на каждой из высоко поднятых мускулистых рук, изогнувшись, грудью вверх, лежит по девушке. Это — зашитые.

Мёртвая тишина. Зрители замерли.

Колдун несколько мгновений неподвижен. Потом вдруг с криком бросает девушек вперёд. Они падают на ноги и лёгким движением поднимаются.

Где-то вверху вечерний ветерок шевелит короны пальм, алые в последних лучах заходящего солнца. Таинственный полумрак быстро сгущается, серебристая влажная мгла восходит из леса к одному серпу полумесяца. Сейчас станет темно. И уже слышится музыка — мелодия заглушённого чувства, вздрагивая, льётся над толпой, которая теперь сама начинает принимать участие в действии: мужчины, ритмично раскачиваясь, бьют в там-тамы, женщины хором дают темп.

— Лю… лю… лю…

Это почти шёпот. Танцовщицы сближаются и, плотно прижавшись спинами, медленно поворачиваются. Я вижу полузакрытые глаза и лёгкий оскал безумной улыбки — неподвижную маску, которая вместе с едва заметным подёргиванием тела болезненно подчёркивает скрытое значение таинства.

Но жрец поднимает руку. И танцовщицы медленно обращаются лицом друг к другу. Ритм пляски ускоряется. Теперь уже мужчины хором чеканят быстрое:

— Лю-лю-лю-лю…



Поделиться книгой:

На главную
Назад