Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 3. Звезда над Булонью - Борис Константинович Зайцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Все бредни, разговоры, все пустяки.

Я перебила разговор.

– Георгий Александрыч, пока нас не сожгли еще, пойдемте, я вам покажу усадьбу.

– Ты показала бы молочную, конюшню… – отец опять махнул рукой. – Что-нибудь жизненное и полезное. А то пойдут пейзажами любоваться…

– Я не знаю, – говорила я Георгию Александровичу, ведя его вниз, между рядами яблонь, к пруду, – что, сожгут нас или не сожгут. Да право, как-то даже мало думаю об этом. А сейчас вот просто: солнышко, тепло и весело. Могла бы спеть, потанцевать.

– Вас трудно и вообразить себе хранительницею отцовского добра. Помните, как студент сказал: яблонка цветущая и ветер – ваши покровители?

Оставим на студентовой ответственности эти слова, и прав он или же не прав, но в то утро я действительно была смешлива, весела, как девочка, а не как мать уже порядочного ребенка. Мне нравилось, что и Георгий Александрович смотрел на меня, с приветливостью и даже ласковое что-то было в утомленных, несколько немолодых его глазах. Мне нравилось его изящество, спокойствие, столичный облик – это как-то подбодряло, взвинчивало.

Георгий Александрович легко вошел в жизнь нашу – усиливал партию дачников, но и с отцом был хорош. Только над штанами белыми не мог тот не трунить: уж очень все это не подходило к его взглядам.

Все-таки белые штаны были полезны. В них играл Георгий Александрович со мною в теннис – худой, длинный и ловкий.

Мы сражались с ним на теннисной площадке до изнеможения.

– Ну, господин барин, Георгий Александрыч, – говорила я, отирая лоб платочком, – похвалит нас с вами папаша или не похвалит, что вот мы в уборку, в золотое время, пустяками занимаемся?

Золотые волны-свет пробивались кое-где сквозь липы легкими столбами и каскадами, зажигали воздух, без того душисто-душный. Пчелы в высоте гудели – смутной, милой музыкой. Лазурно небо. Покос медвяный, и цветенье лип.

– Жизнь проносится, Наталья Николаевна. Не будем ждать в ней невозможного. Но не откажемся от малых радостей, даримых ею. Игра, пчела, свет солнца и благоухание лугов…

– А дальше?

– Дальше я не знаю. Все от нас закрыто.

– А видите, ведут сына моего. Сын, радость малая или великая?

Он на меня взглянул внимательно, как будто даже с грустью.

– В общем вы не тип матери.

Я засмеялась.

– Кто же я? Артистка? Может быть – гетера?

– Вы просто та, кто есть вы: жизнелюбица. А сын… великая ли радость… Да, великая, но страшная.

Опять заметила я у него в глазах то выражение, как и тогда, на Никитской.

– Ах, Кассандра вы какая…

Взяла ракетку, медленно мы двинулись домой.

Мы пили бесконечные чаи на террасе нашей, увитой хмелем, и в просвете колонн мирно в солнце вечереющем теплели луга, озеро у мельницы, как серебряная инкрустация, и по взгорью дальние березы парка. Помню я хрустальность, тишину и теплоту этого вечера, одного из тех, когда жизнь может показаться сладким бредом, нежною игрой светоблагоуханья. Ничего в нем не случилось – улыбнувшись, он ушел, выведя за собой голубую ночь. Ночь будто бы текла бестрепетно, но для нас не оказалась столь покойной. Довольно поздно, но не знаю именно когда, меня разбудил шум – телега грохотала. В комнате мезонина нашего был странный, неприятно красноватый отблеск. Маркуша одевался. Внизу – голоса.

– Ты знаешь… да ты не волнуйся, ничего особенного.

Я спрыгнула с постели. В окне чернели липы, а над ними и сквозь них, туманно розовая, медленно клубилось, сладко в небе таяло – спокойное, величественное зарево. Гул доносился. Вдалеке шла драма, сюда же долетала лишь смягченная, но и тревожная ее музыка.

– Это, наверно, хуторок… Ты, пожалуйста… Наташа… не волнуйся… я бегу, может, помочь…

Я его не задерживала. Сидела пнем, и только сердце у меня плавно переливалось, как те клубы розовые над липами… «Верно, подожгли Степана Назарыча. Наверно, подожгли».

Зарево разгоралось. Теперь в комнате было светло, неестественно розовым светом. Я слышала, как вышел на балкон отец, ворчал и кашлял, я ощущала и шаги Георгиевского по дорожке, но не сошла вниз. Андрюша спал в своей кроватке. Я села рядом с ним. О, как прозрачны, нежны веки у заснувшего ребенка! Как он бесконечно кажется беспомощным.

На Андрюшу пали пурпурные отблески, и то, что его личика касались отголоски злобы, мщения, было мне неприятно. Я спустила шторы. Усталость и истома на меня напали. Сердце как-то все болело. Не вспомнила я даже и Маркушу, не думала – опасно или неопасно жить сейчас в деревне, будут ли здесь беспорядки – просто ощущала смутное давление. И только улыбнулась раз, но не без нежности: вот бы Георгию Александровичу в белых его брюках, да тушить пожар!

Через час стало светать. Другой свет, радостный и братский, занялся над миром, от него не занавешивала я Андрея. Но заснуть сама уж не могла. Маркуша, возвратившись, рассказал мне, что сгорел действительно Степан Назарыч.

VI

Степан Назарыч, хуторянин, наш сосед, раньше служил в Большой Московской. Подавал пальто, калоши разным именитым людям и считал себя знакомым чуть не со всей Россией. Упрямый, рыжеватый человек с упрямым взглядом. На гроши, собранные чаями, выстроил себе дом, развел хозяйство, – пахал, сеял клевера, насадил сад и глубоко ненавидим был односельчанами за то, что выбился в круг высший – мельников, барышников и огородников. Он уважал отца за барство, за дворянство, иногда ездил к нему: сидел часами, разглагольствовал, выпучивал для убедительности рыже-зеленые свои глаза.

– Господин Георгиевский мне даже оч-чен-на знаком, – он важно подымал веснушчатый свой палец и распирал глаза, – это даже весь-ма тонкий барин.

После пожара заявился к нам, подавленный, но сдержанный.

– Сожгли мерзавцы-с… – он задумался глубокомысленно, – и безо всякого сомнения сожгли. Сволочной народишко, Николай Петрович, даже совершенно сволочной.

Отец дал ему взаймы на обзаведенье, история же с пожаром не особенно ему понравилась. Это он скрывал. И когда заговаривали, досадливо отмахивался.

– Никаких волнений, беспорядков и не может быть. Фантазии.

Я с ним не спорила. По легкомыслию ли, беззаботности, – я мало придавала этому значения. Правда, ночь пожара, красноватый отблеск на Андрее, зарево, набат – все это неприятно, но в те годы мало я задумывалась.

Недели две еще сражались мы в лаун-теннис, ездили по вечерам в коляске – Маркуша за кучера – и встречали по дороге золотые возы со ржаными снопами. В поле, при закатном, светлом солнце, бабы в длинных белых рубахах, в шерстяных перчатках вязали, складывали в крестцы, и с изумленьем подымали лица обожженные на нас, кативших неизвестно для чего, в уборку, по полям.

И когда вечером, в большой нашей зале, с разложенными липкими бумажками для мух, я пела, то мои Чайковские, и Шуманы, и Глинки все витали в четырех тех же стенах, где Маркуша слушал преданно, отец снисходительно, Георгий Александрович задумчиво.

К концу июля он собрался. На прощанье говорил мне:

– Вы зимой должны серьезнее заняться пением. Надо вас кое-кому показать.

Мне было жаль, что он уехал. Мне нравилась его слегка обостренная ласковость, изящество, – это немного подбодряло.

Если бы Маркуша, чистосердечно всхрапывавший на своей постели, знал о смутных, беглых, но и острых получувствах, полумыслях легкомысленной своей жены, то вряд ли это очень бы его порадовало.

Время же шло. Мужики возили рожь, овес, косили и пахали под озимое. Любовь Ивановна мелькала иногда у веялки, во дворе, в красном своем платочке, или же на риге: там к посеву обмолачивали первые снопы. Никто не бунтовал, помещиков не жгли. И в поле, ночью, при огнистом лете августовских звезд, слабом благоухании нив сжатых казалось, как всегда в деревне: нет ни городов, ни людей, ни дел – лишь тишина да вечность. Но надолго остаться здесь…

И когда осенью мы трогались в Москву, то и отца жалела я здесь оставлять, и вновь Москвы хотелось – шумной, острой.

Москва же – это Спиридоновка, где у подъезда встретит нас учтивый Николай, блестя глазами и слегка попахивая водочкой, торжественно потащит вещи.

Всплеснет руками красноносая Марфуша, золотые серьги дрыгнут – хлопнувши себя руками по бокам, помчится вниз – да не забыли ль на извозчике чего, да как Андрюшенька-то вырос, да сейчас сварю, да сжарю, подмету…

И скоро вечер, и знакомый самовар клубит в знакомой маленькой столовой, зеленеет лампа у Маркуши в кабинете, бледно-зеленоватое и золотистое мерцание Москвы вечерней в окнах его мирной комнатки. О, как мне не любить тех легких, светлых лет!

Иду, молчу и подавляю вздох. Сквозь слезы, может быть, и улыбнусь.

И я пою, как раньше, и хожу с тем же «Musique»[2], и очень мало уж теперь боюсь Ольгу Андреевну. Да и она со мною по-иному.

– Наталья, ты как будто… ты недурно стала петь.

Не знаю, то ли я окрепла, голос вырос, но действительно в ту осень мне везло. Я пела как-то у себя на Спиридоновке, на небольшой нашей вечеринке. То, что студенты хлопали, что хвалил Георгий Александрович, – все это ничего. Но почему Нилова на меня кинулась, обняла, и сквозь нечистые зубы гаркнула: «Наташка, ты счастливая родилась!», Костомарова одобрила – солидно и без аффектации? И почему зеленовато-неблагожелательная искра промелькнула в глазах Жени Андреевской?

Через несколько дней я, Маркуша и Георгий Александрович отправились на вечер в клуб литературный, очень тогда модный. Из мглы годов так ясно вижу предрождественский снежок вечера московского, вкусный воздух, ваньку, везшего трусцой, теплый, ярко-электрический вестибюль, – тепло и свет, нарядную толпу, духи и ощущенье легкости, волнения и опьяненья.

Был перерыв. В проходах толклась публика, со стен глядели знаменитые артисты и писатели. В дальних комнатах игроки шелестели картами, а в зале с бледно-фиолетовыми фресками резались в железную дорогу, за столом зеленым.

Мы в карты не играем, будем слушать прения о символизме, улыбаться декадентам с желтыми цветочками, ощущать праздничное, приодетое племя московское – адвокатов, врачей, актеров, будем мы вдыхать духи актрис. Когда же отбранятся мистики с позитивистами, передвинемся наверх, где в зале ресторанной все утонет в гуле, болтовне, чоканье – легком бреде опьянения.

В этот вечер Георгиевский познакомил меня с двумя старичками из дирекции. Я была приглашена петь в клубе на ближайшем вечере.

Мне и приятно было, что вот пригласили, и какой-то ветер пролетал: э-э, да не все ли равно, что обо мне подумает сморщенный человечек с лисьим и лукаво-добродушныым взглядом.

Он со мной чокнулся.

В это время мимо столика нашего проходил темноволосый с проседью, крупный и распаренный человек. Галстук его съехал, борода помята, а глаза тяжелые, красивые.

Он бесцеремонно хлопнул старичка по плечу.

– Нарзаном прохлаждаетесь? Омоложение седин? А-ха-ха-ха… я ищу вас. Дельце.

– Александр Андреич! Дельце-с? Может быть, присядете? Ежели не секретное.

– Какое там секретное…

Он поклонился нам несколько грузно. Мы познакомились. Он поерошил волосы крупной рукой с ярко блеснувшим бриллиантом, повалился на стол грудью, засмеялся.

– Да, с накладочкой у вас игра, с накладочкой… это уж что там.

Старичок заволновался. «Как с накладочкой, играют только члены, выбор строгий…»

Александр Андреич свистнул.

– Зальцфиша знаете? Ну, из манжеты раз – восьмерка, два – пятерка, что понадобится. Впрочем, – он взглянул вдруг на меня, – для дам это неинтересно.

И взор его вдруг стал каким-то полным, ласковым и сильным. Когда Он отошел, я спросила у старичка, кто это. Тот удивился. Видимо, из всей Москвы одна я и не знала лишь его – известного художника и декоратора.

– Но картежник-с, преотчаянный. И вообще беспокойный… Ах путаный, ах беспокойный какой.

– Человек большого дарования, – заметил Георгий Александрович, – но и великой распущенности. Он на дурной дороге.

«Ну и пусть на дурной, – думала я позже, возвращаясь домой в санках, рядышком с Маркушей. – Мне какое дело?»

Была я весела, даже веселее обычного. Дома все мне показалось милым и уютным. Даже с нежностью поцеловала я Маркушу. «Ах, рыцари мои, ах рыцари!» Я улыбалась, раздеваясь – представляла себе, как Георгий Александрович равнодушно, приподнявши воротник пальто, плывет на извозце к своим пенатам – бюсту Юпитера Отриколийского, папкам Вермеера, монетам древнего царства Боспорского.

«А тот? А знаменитый художник?» Я не выдержала, повалилась на постель. «Режется в железку? Прожигает жизнь в литературном клубе?» На меня из темноты взглянули вновь его блестящие, мужские и порочные глаза, я с наслаждением вытянулась на своей кровати, – что ж, я молода, может быть, не плоха. Пусть смотрит.

VII

За неделю до моего вечера заболел Андрей. Сначала просто перхал и чихал, потом раскашлялся, жар. И накануне – все кашляет, доктор сказал – бронхит, но сильный, с наклонностью к воспалению легких. Что тут делать? Смазывали мы его, растирали, и глотал он даже, бедненький, микстуру – температура же все прежняя. Если в легких что-нибудь, так очень плохо.

Я волнуюсь, разумеется. Маркуше не до электронов. Все сидит у него в детской. Мне же – не ждать. Андрей в жару, а у меня концерт. Колебалась ли я тут? Нет, прямо скажу. Да и Маркуше в голову не приходило дома меня оставлять, силою мужа, властию мужа. Где там! Я ведь артистка, барыня, певица. Маркуша даже был смущен – как я одна поеду – но и тут напрасно беспокоился: Георгий Александрович заехал вовремя.

Я была в белом бальном платье, легка, возбуждена, почти пьяна: волнением за Андрея, молодостью, смутным ощущением значительности дня. Поцеловала, покрестила мальчика.

– Ну, ты не простудись, Наташенька… знаешь, после концерта… Георгий Александрии, я уж на вас…

Мне нечего скрывать, как только заперла Марфуша за мной дверь и Николай подсадил в санки с рысаком, дрожавшим под голубой сеткою, я забыла и Маркушу, и Андрея, я летела, ветер в ушах пел, снежной пылью резало лицо, – синяя ночь московская крыла меня, мои меха, нитку жемчужную на шее; и большие звезды, раскаленные морозом, пробегали надо мной, – цеплялись за деревья, за углы домов.

Ах, острота зимы, свет и волненье в сердце, визг саней, и спазма в горле…

Вечер начался уже, когда Георгий Александрович ввел меня из вестибюля в небольшую артистическую. Пианист, бритый, худой, с оттопыренными губами, отхлебывал чай из чашечки. С ним полная дама в декольте. Козлобородый поэт в сюртучке, не первой молодости, прохаживался вдоль коньяка, поглаживал в петлицу розу. Актеры, певцы, дамы. Цветы, хрусталь. Казалось мне особенным сегодня все – будто в свету. Люди известные, и с именами, я одна – неведомая ученица Ольги Андреевны. Но я не стеснялась. Значит, есть у человека, в некие минуты, гении за плечами, проносящие его беззвучно, легким летом.

Помню, я пила чай и болтала, точно у себя дома. Раза два мелькнул в мозгу Маркуша, и Андрюшино личико раскрасневшееся, но я остановиться не могла, как не могла нынешним вечером не петь. Не могла – и все тут.

Исполнители всходили лесенкой наверх, где сцена. Смутно доносились к нам аплодисменты, и оттуда же спускались отработавшие – в возбуждении, блестя глазами, поправляя платья, галстуки. Тем же путем и мы взошли с Георгиевским, сели в кулисах. Декорации, рояль; направо – зала, блеском, светом и людьми кипящая. Мне даже показалось, что оттуда бьет свет нестерпимый, что меня он всю пронизывает, я в нем трепещу.

Георгий Александрович улыбался.

– Какая вы сегодня…

– Ну?

Я взглянула на него, прямо в глаза. Он глаз не опустил, но чуть-чуть изменился. Взял за руку, слегка пожал.

Скрипач выполнил бис, ему похлопали, прошла минута, и я вышла с аккомпаниаторшей к роялю.

Свет меня полоснул, тот самый, что я видела из-за кулис. Я полегчала. Никого в зале не могла перед собою разобрать. Свет, блеск и молодость – мое, и Глинка – мой, и как услышала звуки аккомпанемента, то ощутила – я сейчас уйду от них, совсем не буду чуять ног и тела.

«Уймитесь вол-лнения страсти…» Голос мой шел ровно и легко. В зале утихли, раза два цыкнули на входивших, а затем и вовсе замолкли. Мне приятно было петь. Я отошла от себя, и кто-то твердо вел меня воздушною дорогой через молчавший зал. Я сознавала все, но не могла не истекать свободной песней. Слушала ее будто со стороны. Мне было жалко кончить, я могла петь сколько угодно. Но с тою же неотвратимостью, как взял – и отпустил меня мой милый дух. Я смолкла. Поклонилась чуть-чуть публике, и двинулась. Сначала – тишина, потом вдруг прорвалось и затрещало, треск переливался, рос и опадал.

Я отошла в кулисы, где Георгий Александрович, побледневший, вновь поцеловал мне руку, но теперь иначе.

– Выходите, выходите…

Я бессмысленно улыбалась. Сбоку вновь шепнули – выходите, и я вышла, кланялась, теперь кричали бис, опять я пела, опять странствовала со своим водителем, опять был шум, и я раскланивалась.

Отделенный от меня рампою, высокий черный человек в сюртуке, с раскрасневшимся лицом, взлохмаченною головой, колотил крупными ладошами, иногда махал платочком, орал «браво». Я смутилась – в первый раз за этот вечер, и безвольно поклонилась. «Ах, какой большой и какой шумный». Александр Андреич, разумеется. «Вот какой… упорный». Что-то ласковое, бурное пронеслось во мне. Но некогда было. Да, успех, успех! Крылья победы, вы несли меня в тот вечер безудержно, ваше опьянение я помню – не забыть его.

Георгий Александрович взял меня под руку, сводя вниз винтовой лесенкой, в углу остановился.

– Все нынче вам… к вашим ногам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад