Великая княгиня была, смотрела мое „17 октября“, ничего не сказала, — улыбнулась на моего генерала (который в картине Фуражку снимает), — и назавтра, когда приехал цензор, ему все это рассказали, показали — разрешил».
— Слышали, адрес мне подносят — зачем? — дураки! — т. е. они не дураки, они умнейшие головы, но я… чувствую — я такое ничтожество…
— За вырезки газетные счет: 43 рубля в месяц. Скажу Наталье Борисовне: довольно. Надоело. И я — пройду мимо стола, где сложены вырезки, — и целый час другой раз потеряю. Довольно!
В 9½ час. вечера пришел с Васей к нам. Сел за еду.
— Ах, маслины, чудо-маслины! Огурцы — где вы достали? Ешь, Вася, огурцы. Халва — с орехами, и, знаете, с ванилью, — прелесть.
У И.Е. два отношения к еде: либо восторженное, либо злобное Он либо ест, причмокивает, громко всех приглашает есть, либо ненавидит и еду, и того, кто ему предлагает; скушайте прянички! — искривился: очень сладкие, приторны, черт знает что такое…
Как он не любит фаворитизма, свиты, приближенных. Изо всех великих людей он один спасся от этого ужаса. Если дать ему стул или поднять платок, — он тебя возненавидит, ногами затопает. Я [в] эту среду — черт меня дернул сказать, когда он приблизился к столу: — Садитесь, И.Е., — и я встал с места. Он не расслышал и приветливо, с любопытством: — Что вы говорите, К.И.? — Садитесь. — Его лицо исказилось, и он произнес такое, что потом пришел извиняться.
— Помните, К.И., я вас в первое время — в лавке фруктовой — все называл «Всеволод Михайлович». Вы ужас как похожи на Гаршина. И голос такой мелодический. А знаете, как я с ним познакомился? Я был в театре — кажется в опере — и заметил черного южанина — молодого, — думаю: земляк (у нас много таких: мы ведь с ним из одной губернии, из Харьковской), и он на меня так умильно и восторженно взглянул; я подумал: должно быть, студент. Потом еще где-то встретились, и он опять пялит глаза. Потом я был в Дворянском собрании (кажется), и целая группа подошла юношей: позвольте с вами познакомиться, и он с ними.
— Как же ваша фамилия?
— Гаршин.
— Вы Гаршин?!?
Так мы с ним и познакомились.
19 марта И.Е. повел меня и Марию Борисовну наверх и показал новую начатую картину «Дуэль». Мне показалась излишне театральной, нарочито эффектной. Я чуть-чуть намекнул. И что же? На следующий день он говорит: — А я переделал все ошибки. Хорошо, что я вам тогда показал. Спасибо, что сказали правду, — и т. д.
Я работаю много — и не знаю, что выходит, но эта квартира вдохновляет меня — очень удобно. Вчера работал 12 час. От 5 ч. утра до 6 ч. веч. с перерывом в 1 час, когда скалывал лед. Все не могу справиться с Джеком Лондоном для «Русского Слова»{3}.
— «Любезнейший» — что это за привычка была у Тургенева начинать письмо словом «Любезнейший»! Василий Васильевич Верещагин так обиделся, что разорвал все письма Тургенева: какой я ему любезнейший! Эх, у меня было прекрасное письмо от Тургенева: «Любезнейший Репин!» Он писал мне о том, что m-me Viardot не нравится, как я начал его портрет, и я, дурак, замазал — и на том же холсте написал другой.
Оказывается, И.Е. дал слесарю Иванову денег для того, чтоб не брал он сына своего из гимназии.
Были: Н. Д. Ермаков, который буффонил за обедом и чаем и в саду — по-армейски, самодовольно, однообразно. Это ловкий малый, он приезжает к И.Е. «за покупочками». Пошушукается где-ниб. в уголку и великолепный рисуночек выцарапает за 15–20 рублей. Ухаживает за И.Е. очень, возит его в Мариинский театр, и хотя И.Е. говорит иногда, что Ермаков «такая посредственность, ничтожество», но искренно к нему привязан. Была m-me Розо — полька, уродливая, как грех. Жила когда-то с «трактерным» художником Булатовым (по словам И.Е.) — теперь дама с ридикюлем: как бы сына женить на богатой — куда-то подает прошения, тоща, нудна, гугнява, говорит по-французски, по-итальянски, по-немецки — «фурия, горгона», как сказал мне вчера И.Е.
Потом был художник И. И. Бродский. Это божий теленок, как бывают «божьи коровки». Самовлюблен, в меру даровит — и глуп до блаженства. Добр. Говорит только о себе и любит рассказывать, за сколько продал какую картину. Были за столом дворник, горничная и кухарка — но Наталье Борисовне не перед кем было вчера разыгрывать демократку — и они пребыли в тени.
Был Руманов. Он той же породы, что Илья Василевский, — задняя часть человечества. Филей. При отсутствии мышления — хитрая приноравливаемость, «беспокойная ласковость взгляда и поддельная краска ланит», — лживость беспросветная — и все же он мне приятен. Мы с ним друг перед другом кокетничаем.
Вечер был ничем не замечателен. Мне только понравилось, что И.Е. сказал о крупном
— Терпеть не могу! дрянь такая! вот мерзость! Я раз зашел в лавку, мне говорят: не угодно ли репинский холст, — я говорю: к черту!
— Целый день в карты дуем, до чертей. Теперь пишу пьесу. И в тот день, когда пишу стихи, напр.:
не могу писать прозы. Нет настроения.
Пришел Репин. Я стал демонстрировать творения Крученых. И.Е. сказал ему:
— У вас такое симпатичное лицо. Хочу надеяться, что вы скоро сами плюнете на этот идиотизм.
— Значит, теперь я идиот.
— Конечно, если вы верите в этот вздор.
1914
Был на Маринетти: ординарный туповатый итальянец, с маловыразительными свиными глазками, говорил с пафосом Аничкова элементарные вещи. Успех имел средний.
Был на выставке Ционглинского: черно, тускло, недоделанно, жидко, трепанно, «приблизительно». Какую скучную, должно быть, он прожил жизнь.
Детское слово: сухарики-кусарики.
На следующий день, т. е. — вчера, в 12 ч. дня, приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст — и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало: умиленно, влюбленно. А он на Репина — как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему «баиньки». Тон у него не из приятных: высказывает заурядные мысли очень значительным голосом. Например, о Финляндии:
— И
Я с ним согласился. Я тоже не люблю Коммиссаржевскую. — Это все молодежь.
Шаляпин изобразил на лице глупость, обкурносил свой нос, раззявил рот, «вот она, молодежь». Смотрит на вас влюбленно, самозабвенно, в трансе — и ничего не понимает. — Почему меня должен судить господин двадцати лет? — не по-ни-маю. Не понимаю.
— Ну, они пушечное мясо. Они всегда у нас застрельщики революции, борьбы, — сказал И.Е.
— Не по-ни-маю. Не понимаю.
Со своей собачкой очень смешно разговаривал по-турецки. Быстро, быстро. Перед блинами мы катались по заливу, я на подкукелке, он на коньках. Величественно, изящно, как лорд, как Гёте на картине Каульбаха — без усилий, руки на груди, — промахал он версты 2 в туманное темное море, садясь также вельможно отдыхать. О «Деловом Дворе»{2} взялся хлопотать у Танеева. Напишет для «Нивы».
После обеда пошли наверх, в мастерскую. Показывал извозчика (чудно), который дергает лошаденку, хватается ежесекундно за кнут и разговаривает с седоком. О портретах Головина:
— Плохи. Федор Иоанныч — разве у меня такой? У меня ведь трагедия, а не просто так. И Олоферн тоже — внешний. Мне в костюме Олоферна много помогли Серов и Коровин. Мой портрет работы Серова — как будто сюртук длинен. Я ему сказал. Он взял половую щетку, смерил, говорит: верно.
Откуда я «Демона» взял своего? Вспомнил вдруг деревню, где мы жили, под Казанью; бедный отец был писец в городе и каждый день шагал верст семь туда и верст семь обратно. Иногда писал и по ночам. Ну вот, я лежу на полатях, а мама прядет, и еще бабы. (Недавно я был в той избе: «вот мельница, она уж развалилась», снял даже фотографию.) Ну так вот, я слышу, бабы разговаривают:
— Был Сатанаил, ангел. И был черт Миха. Миха — добродушный. Украл у Бога землю, насовал себе в рот и в уши, а когда Бог велел всей земле произрастать, то и из ушей, и из носу, и изо рта у Михи лопух порос. А Сатанаил был красавец, статный, любимец Божий, и вдруг он взбунтовался. Его вниз тормашками — и отняли у него окончание
Ну и я вдруг, как ставить «Демона» в свой бенефис, — вспомнил это, и костюм у меня был готов. Нужно было черное прозрачное, — но чтобы то там, то здесь просвечивало золото, поверх золота надеть сутану. И он должен быть красавец со следами былого величия, статный, как бывший король.
Так иногда бабий разговор ведет к художественному воплощению.
Говорит о себе упоенно — сам любуется на себя и наивно себе удивляется. «Как я благодарен природе. Ведь могла же она создать меня ниже ростом или дать скверную память или впалую грудь — нет, все, все свои силы пригнала к тому, чтобы сделать из меня Шаляпина!» Привычка ежедневно ощущать на себе тысячи глаз и биноклей сделала его в жизни кокетом. Когда он гладит собаку и говорит: ах ты, дуралей дуралеевич, когда он говорит, что рад лечь даже на голых досках, что ему нравится домик И.Е., — все он говорит театрально, но не столь же театрально, как другие актеры.
Хочет купить здесь дачу для своих петербургских детей.
— У меня в Москве дети и в Пб.{3} Не хочется, чтоб эти росли в гнили, в смраде.
Показывал рисунок своего сына с надписью Б.Ш., т. е. Борис Шаляпин. И смотрел восторженно, как на сцене. И.Е. надел пенсне: браво, браво!
Книжку мою законфисковали. Заарестовали{4}. Я очень волновался, теперь спокоен. Сейчас сяду писать о Чехове. Я Чехова боготворю, таю в нем, исчезаю и потому не могу писать о нем — или пишу пустяки.
— Когда вы успели за три дня это сделать?
— А я всего его написал по памяти: потом с натуры только проверил.
Вблизи замечаешь кое-какую дряблость, форсированность. Жалок был Шаляпин в эту среду. Все на него как на идола. Он презрительно и тенденциозно молчал. С кем заговорит, тот чувствовал себя осчастливленным. Меня нарисовал карандашом, потом сделал свой автопортрет{5}. Рассказывал анекдоты — прекрасно, но как будто через силу, и все время озирался: куда это я попал?
— Бедный И.Е., такой слабохарактерный! безвольный! — сказал он мне. — Кто только к нему не ездит в гости. Послушайте, кто такой этот Ермаков?
— Да ведь это же ваш знакомый; он говорил мне, что с вами знаком.
— Может быть, может быть.
Рассказал о своей собаке, той самой, которую Репин написал у него на коленях, что она одна в гостиную внесла ночной горшок. — И еще хвостом машет победоносно, каналья!
Говорил монолог из «Наталки Полтавки». Первое действие. Напевал: «и шумить, и гудить».
— Одна артистка спросила меня: Федор Иванович, что такое ранняя урна — в «Евгении Онегине»?
— А это та урна, которая всякому нужна по утрам.
— Нужно, чтоб все люди собрались вместе и решили, чтоб больше не было бедных. Богатых бы в избы, а бедных сделать бы богатыми — или нет, пусть богатые будут богатыми, а бедные немного бы побогаче. Какие есть люди безжалостные: как можно убивать животных, ловить рыбу. Если бы один человек собрал побольше денег, а потом и роздал бы всем, кому надо. — И много такого.
Этого она нигде не слыхала, сама додумалась и говорила голосом задумчивым — впервые. Я слушал как ошеломленный. Я первый раз понял, какая рядом со мною чистая душа, поэтичная. Откуда? Если бы написать об этом в книге, вышло бы приторно, нелепо, а здесь, в натуре, волновало до дрожи.
5
Сегодня Вера Ильинична за обедом заикнулась, что хочет ехать к Чистяковым.
— Зачем? Чистякова — немка, скучища, одна дочь параличка, другая — Господи, старая дева и проч.
— Но ведь, папа, это мои друзья — и на глазах слезы, — я ведь к ним привыкла.
И.Е.: — Ну знаешь, Вера, если тебе со мной скучно, то вот у нас крест. Кончено. Уезжай сейчас же. Уезжай, уезжай! А я, чтоб не быть одиноким, возьму себе секретаря — нет, чтоб веселее, секретаршу, а ты уезжай.
— Что я сказала, Господи.
И долго сдерживалась… но потом разревелась по-детски. После она в мастерской читала свою небольшую статейку, и И.Е. кричал на нее: вздор, пустяки, порви это к черту. Она по моей просьбе пишет для «Нивы» воспоминания о нем.
— Да и какие воспоминания? — говорит она. — Самые гнусные. Он покинул нашу мать, когда мне было 11 лет, а как он ее обижал, как придирался к нам, сколько грубости, — и плачет опять…{6}
— Чепуха! это теперь мода, думают, что прежние женщины были так же развратны, как они! Нет, древние женщины были целомудреннее нас. Почему-то воображают их такими же проститутками.
И, уже уходя от нас, кричал Нимфе:
— Те женщины не были так развратны, как вы.