По мере того как лесистая местность медленно повышалась, стали попадаться участки соснового леса вперемежку с огромными дубами и елями, и наконец могучие березы; на их стройных стволах черная кора лишь на высоте человеческого роста переходила в напоминающую полотно белую бересту.
После затхлого холода тряского вагона он очутился на открытом воздухе, на свежем, режущем холоде, и не боялся его. Страх или раскаяние ни на минуту — еще не овладевали его душой. В нем бушевала тупая ярость перед все новыми трудностями и непоколебимая решимость человека, преследующего определенную цель.
Сапоги он, старый, бывалый солдат, смазал жиром, от этого они стали мягкими и непромокаемыми, голенища перетянул сверху бечевками, чтобы не забирался снег, впрочем, снег был сухой и рассыпчатый, промерзавший в течение долгих месяцев, поэтому ноги оставались сухими.
Каждый вечер он разводил костер под прикрытием сосны или молодняка, среди которого валялся хворост; Гриша согревался и даже жарил мясо.
Уже давно выбитый из колеи культурного существования, он теперь стал настоящим первобытным охотником, подобно диким литовцам или белорусам давно минувших тысячелетий. Еще с детских лет он привык рыскать по полям и лесам около Вологды и научился хорошо различать заячьи следы. Поэтому он надеялся, что в еде у него не будет недостатка. Вот уже неделя, как он шел, оставляя за собой в чаще леса и на снегу следы стоянок и костров.
Но не одна только рысь заметила его присутствие.
Он охотился с помощью лука и стрел. Зонтик, который он подобрал на шоссейной дороге, превратился в его руках — опять-таки по примеру детских лет — в весьма полезное оружие. Если связать пять длинных стальных прутьев бечевкой, которая всегда найдется в вещевом мешке солдата, а из особенно крепких обрывков скрутить тетиву, то у умелого парня очутится в руках оружие, при помощи которого можно, если придется, справиться и со зверем. Из остальных прутьев и внутренних коротких спиц зонтика выйдут прекрасные стрелы, если обломать их у верхнего конца, там, где к ушку прикрепляется шелк зонтика. Когда он подобрал зонтик, который принял было за палку, то обрадовался ему сначала, как простой опоре. Затем использовал его как крышу над головой, раскрыв и набросив на него палаточное полотно. Потом он стал различать на снегу, под обнаженными скелетами лиственных деревьев, тонкие петли звериных следов: рядом со многими незнакомыми следами которые он принимал за собачьи (в чем, как мы знаем, он сшибался), были также следы зайцев и маленьких хищников, уничтожающих птицу, — хорьков и ласок. И тогда он сделал из зонтика лук.
В запасе у него были еще до половины наполненная большая банка мясных консервов, за которую он отдал большие деньги, полтора мешочка сухарей и большой каравай черствого хлеба. Забравшись под зеленый покров пихты, где он уже с полудня устроился на ночь, он стал прислушиваться, словно охотник на тяге, держа стрелу на тетиве и следя за узкой тропой, проходившей в этом месте. Усевшись на вещевой мешок, он закутал ноги одеялом и прислонился к стволу дерева. Так уже можно было продержаться некоторое время.
И после того, как короткое послеобеденное солнце скрылось с желтого неба, Гриша наконец испытал торжество, загнав стрелу в глотку беззаботного зайца, когда тот присел, чтобы полакомиться корой молодых березок на привычной тропе, еще никогда не таившей опасности при свете дня. Победное торжество первобытного охотника, волочащего еще теплую добычу в чащу леса!
Зная, что заяц редко бродит один по белу свету, Гриша оставался настороже. Мимо него пронесся с заложенными назад ушами второй заяц, вслед за которым мчалось, словно белая молния, какое-то существо — зверь.
— Ласка, — подумал Гриша раздраженно, — на таком быстром ходу стрелой не достанешь!
Наконец он подкараулил и заполучил еще одного зайчонка, поменьше. На первый раз хватит! Теперь надо разложить костер под елью, он стоит как раз в подходящем месте. Он срезал с ели большой сук и очистил землю от снега; из кучи зеленых ветвей соорудил нечто вроде подстилки, накинув на нее палаточный холст; собрал охапку сухих сучьев, — пролежав мертвыми целый год, они лишь снаружи сыреют от снега, — и потом отправился, шаря палкой в снегу, на поиски дров: за сухими деревцами и крупным хворостом. Ножом он еще срезал надломленную морозом и снегом молодую березку, которая держалась на пне лишь одним пучком волокон, правда толщиной в руку.
И вот наступил момент, когда он снова преобразился из первобытного охотника в человека современной культуры. Первобытный охотник и стрелок из лука не могли бы зажечь при помощи трута такие сырые насквозь или отсыревшие сверху ветви. Гриша же вытащил, из вещевого мешка туго набитый, круглый, величиной с тарелку, мешочек из шелка-сырца, вывезенный им из Франции. В нем лежали серовато-черные кружочки, похожие на роговые пуговицы с охотничьей куртки. Это был порох для гаубиц, спрессованный в такую форму для того, чтобы он как можно более медленно сгорал в стволе орудия.
Два кружочка, к которым Гриша слегка прикоснулся кончиком горящей папиросы, вспыхнули таким жарким пламенем, что ему никак не могли противостоять мелконарубленные прошлогодние ветки. Как только они разгорелись по-настоящему, Гриша ловко положил на них толстые палки, а сверху предусмотрительно водрузил березку. Все это он проделал с искусством, знакомым каждому фронтовику.
Через несколько минут у него было все для того, чтобы провести зимнюю ночь под елью и остаться в живых: огонь для изготовления пищи, тепло для сна — березка горела всю ночь, негромко потрескивая, — наконец, защита от опасностей, которых он, впрочем, не подозревал.
Рысь подозрительно наблюдала за человеком, притаившись в высоких ветвях, невидимая, как дух. Она не верила, что он может издали напасть на нее: его палка нисколько не была похожа на те палки, из которых вырывались, как ей приходилось видеть, треск и огонь. Но все же и эта палка мешала ей. Если бы только возле него не было этого дурацкого огня, и треска, и едкого дыма! Урча и позевывая, она заложила назад свои уши с кисточками и стала следить злыми глазами, сверкающими на кошачьей морде с круглыми бакенбардами, за завернутым в одеяло бесстрашным существом с энергичными светлыми глазами, еще ни разу не встретившимися с ее взглядом.
Полтора дня спустя Гриша очутился на прогалине посреди леса. От неожиданности у него вырвался возглас удивления. От самой станции он мог бы идти по этой извилистой просеке, на которой четыре месяца тому назад лежал труп несчастного лесничего. А он, Гриша, пробирался все время среди надломленных деревьев, в хаосе поваленных снарядами стволов! Ближе к оставленным позициям участились воронки, попадались буки, вырванные с корнем, и наконец узкая проезжая дорога среди пней привела его к холмистой поляне, где когда-то укрывалась окопавшаяся германская гаубичная батарея.
Сначала он застыл на месте и долго всматривался и вслушивался в склонявшийся к закату беззвучный день.
— Хорошо, очень хорошо, — пробормотал он, когда сообразил, какого давнего происхождения эти воронки от снарядов, эти срезанные буки и дубы — годы прошли с тех пор! Здесь его ждало убежище — окопы. Несколько дней он пробудет здесь, в лесу, в чудесном одиночестве, — он выстирает белье, освободится от вшей, даст роздых ногам. Нет, уж он-то не собьется с пути! Северо-восток ли, юго-восток ли — но его нос так или иначе учуял восток. Только бы немного отдышаться! Тогда уж он сумеет выбраться из этой проклятой неизвестности. Где он, собственно, очутился? Все равно, он проберется к цели и не даст немцам порадоваться тому, что номер 173 из Наваришинского лагеря опять попал в плен.
Когда он тщательно раскопал засыпанный глубоким снегом вход в окопы, он увидел: все, что более или менее могло пригодиться, расхищено. Он в сердцах плюнул в снег, проклиная этих немецких выжиг, но тут же сам рассмеялся своему гневу. Ни печки, ни старого походного котелка, ни единой гильзы от снаряда не нашлось в этой груде обломков после безуспешных раскопок!
Окопа батарейного наблюдателя, расположенного довольно далеко отсюда, тщательно врытого в холмик, Гриша так и не заметил на этой белой пелене, несмотря на то, что туда вели явственные звериные следы. Правда, меткий навесный огонь русской артиллерии совершенно засыпал этот окоп со стороны входа. Только через обложенный дранью дымоход можно было попасть внутрь — и то, конечно, не человеку. Там на ложе из стружек, резвились и играли пятнистые, как пантеры, детеныши рыси — последней властительницы этих лесов.
Гриша все же решил переночевать тут. Очень уж удобны были для ночевки огромные, поваленные снарядами деревья, а валявшиеся обрывки телефонных проводов были особенно пригодны для изготовления силков или для подвешивания котелка на большом огне.
Когда взошла луна и рысь вышла из своей норы, она от ярости и ужаса почти стала на задние лапы: не со злыми ли намерениями шарит так близко от ее жилья человек — это хитрое, опасное и так аппетитно пахнущее существо? Рысь была ростом с невысокого взрослого бульдога, у нее были стальные когти и клыки, ничем не уступавшие клыкам небольшой пантеры. Взобравшись на самый крепкий сук мощной пихты, на верхушке которой еще сохранился балкончик наблюдателя, она горящим взглядом следила за беззаботно мелькавшей и копошившейся фигурой врага. Он расхаживал среди больших воронок вдоль цепи холмов, то нагибаясь, то выпрямляясь, и собирал дрова, которые, — она уже знала это, — питали этот ужасный огонь, этот большой, красный, пышащий жаром цветок. Кроме того, он своими топочущими копытами, более неуклюжими, чем копыта всякого другого зверя, не исключая и лошади, распугивал всех этих маленьких землероек, которые обитали в блиндажах на южной стороне холма и которыми она могла вознаградить себя за потерянные часы. В глубокой нерешительности, озабоченная и разъяренная, она притаилась, сливаясь с темной тенью хвойной чащи, и обдумывала, как бы ей прогнать человека. Ни одно крупное живое существо не смеет околачиваться так близко от ее жилья…
Здесь, в этой изрытой части холма, она знала каждое углубление, каждый закоулок, каждую лужицу. Среди жестяного хлама — консервных банок, аппетитно пахнущих селедочным рассолом и прогорклым маслом, — она охотилась за мышами и крысами, которые каким-то чудом поселились и размножились здесь; охотилась она с такой настойчивостью, что эти хитрые, наглые грызуны не решались больше без опаски сунуться сюда, на эту поляну, усеянную колючей проволокой и кучами рваной бумаги. Каждая пядь земли под снегом была занята предметами, которые, если наступить на них, производили шум, неожиданно приходили в движение, но сами по себе были безобидны, не таили в себе западни.
Человек бродил, нагибался, что-то собирал. Огненный куст скоро зацветет вновь. Она бесшумно соскользнула с дерева, опираясь на крепкие, как у кенгуру, задние лапы, отличающие рысь от всех прочих лесных кошек.
Охваченное желтым заревом небо окрашивало снег в нежные тона, всюду ложились голубые тени. На макушках сосен и елей нежно и звонко перекликались, располагаясь на ночь, последние синицы; в густых верхушках им не страшна была большая сова, чье хищное «угу» уже глухо и угрожающе доносилось откуда-то.
Гриша с любопытством прислушивался к той стороне, откуда — ему казалось — несся этот хищный клич большой свирепой совы. Ему бы очень хотелось взглянуть на это сильное ночное страшилище. Он испытывал странное тяготение ко всей этой звериной жизни, в которую за последнюю неделю погрузился и он сам. Пока до него не донесся голодный вой волков, которыми его пугали в детстве, пока ему не преградил дорогу огромный рычащий медведь, а кривоногий, клыкастый дикий кабан не уставился в него мутным, кровавым взглядом — в нем жила лишь жгучая страсть к наблюдению за играми и повадками зверей. Но в нем уже давно исчезла всякая страсть к охоте — с тех пор как царский мундир превратил его сначала в охотника на людей, а затем в пойманную дичь. Он и раньше был не более склонен к охоте, чем любой занятой человек. Но именно теперь, после своего освобождения — своего воскресения из мертвых, как он думал про себя, — от него излучалось столько доброты и незлобивости, что он был бы совершенно неспособен убить живое существо просто так, из озорства.
Он не мог бы, конечно, отрицать, что испытывает некоторый страх, сидя один у огня среди окружавшего его мрака, а уж без огня… Огонь помогал ему держать на почтительном отдалении от себя всех тех, за кем он так охотно наблюдал бы: маленьких, злых хищников — куниц, ласок, хорьков, бесшумно летающих сов, диких большеголовых кошек с черными полосами по светлой шерсти, которые, должно быть, водились здесь.
Под зеленым небом медленно ложились на снег голубые сумеречные тени, лесные склоны были окутаны иссиня-черной стеной, причудливо спускавшейся к искусственной, развороченной снарядами просеке. Пора вернуться к окопу, перед которым он соорудил костер и после долгих трудов приспособил на ночь для жилья, использовав для этого кусок сохранившегося еще настила. Гриша озабоченно ворчал, не находя на орудийных площадках и в снарядных погребах ни единой пригодной доски. Обычно немцы не забирали их с собой. Какая отступающая батарея могла позволить себе роскошь нагрузиться бревнами?
«Ладно, — подумал он, — если их забрал черт, то, наверно, они ему понадобились». И, прощупывая дорогу зонтиком, прикрепив лук и стрелы поперек хлебного мешка, он стал преодолевать высоту, из-за которой четвертое орудие батареи метало в воздух свои снаряды. Он уже научился легко распознавать и избегать забитые снегом воронки. Вдавленные в землю, растаявшие от полуденного солнца и вновь замерзшие, они выделялись на снегу, словно слегка ушедшие вглубь ледяные круги.
С большим удивлением заметил он там, на снегу, в добрых тридцати шагах от себя, зверя тускло-серого цвета, который изогнулся и застыл, нагло уставившись на него. Гриша не имел представления о рысях. Но он тотчас же понял, что этот зверь с горбатым крупом — не собака. Наверно, бедная, полумертвая от голода дикая кошка, которая рассчитывает на заячьи кости, после того, как он обглодает их. Он поманил ее, крича «мяу» и щелкая пальцами в рукавицах, однако это плохо выходило у него.
— Тут тебе раздолье, стерва ты этакая!
Вся скорчившись, парализованная страхом, яростью и нерешительностью, рысь казалась не больше хорошей овчарки и выглядела гораздо менее опасной, чем была на самом деле, — с ее мощными задними ногами, загнутыми когтями на лапах, похожих на лапы маленькой пантеры, и убийственно острыми зубами; губы она с тихим ворчаньем оттягивала назад, что придавало всей морде насмешливое выражение.
А Гриша, пораженный поведением незнакомого зверя и все пристальнее вглядываясь в него, внезапно нашел, что это существо похоже на него. Его сильно позабавило, что он узнал в нем свое круглое лицо, обрамляющую лицо бороду, свои слегка раскосые пронзительные светлые глаза, короткий широкий нос и крепкие челюсти. И, уперев руки в бока, он захохотал, словно мальчик, от всей души, как не хохотал с той поры, когда Алеша забавлял его своими шутками.
— Ступай сюда, братец! Ступай к огоньку, братишка! — закричал он, и новый взрыв раскатистого смеха огласил сумеречную тишину леса.
И все это рысь должна была стерпеть! С грозным ворчанием она повернулась вполоборота; гогочущий рев двуногого зверя и сверкание белых зубов говорили о силе, которой она не могла противостоять. Беззвучно шипя от жуткого страха, она в следующее мгновение быстро исчезла в чаще леса. Только возле своих рысят она пришла в себя от неописуемой растерянности, которую вызвал в ней впервые услышанный человеческий хохот. В эту ночь у нее еще было достаточно молока, чтобы наполнить желудки детенышей. Нечего было и помышлять о том, чтобы оставить жилье и отправиться на охоту, пока этот враг бродит тут, вблизи. К счастью, она в последние недели забросила охоту на крыс, и теперь ей сразу попались на короткой тропе две-три жирные, аппетитные крысы, остатки когда-то весело шмыгавшего здесь народца. Стоя по ту сторону засыпанного снегом холма, она боязливо поглядывала на большой огненный куст и выраставший из него столб дыма.
Костер пылал таким ярким огнем, какого Гриша еще никогда не разрешал себе. В его убежище так пекло, что он мог наконец, сняв сапоги и штаны, греться в одном нижнем белье, поджидая, пока сварится суп в котелке: суп из зайца с накрошенным хлебом, крепко присоленный. А пока что он занимался поисками вшей на рубашке, которые роились, словно пчелы, в складках у ворота и в швах рукавов. Как приятно, вытерев снегом верхнюю половину туловища, греться у жарко пламенеющего костра! Несмотря на голодную зиму, мускулы его вздувались крепкими буграми. Время от времени он еще ухмылялся, вспоминая дикую кошку, которая сначала уселась на свой высокий зад, а затем смылась с дьявольской быстротой. Разве не великолепно чувствовал он себя здесь, в одиночестве, среди леса?
Однако он не был совершенно один. По крайней мере так могли думать те два человека, которые следили за ним, стоя по ту сторону просеки у большой ели, как раз в том месте, где летом лесной ручей вливал свои воды в широкий пруд.
Один из них, опиравшийся на винтовку пехотного образца, уже составил себе мнение о сидящем у костра парне, другой, с превосходным маленьким новейшего типа карабином через плечо, зорко уставился в пятно света, отбрасываемое костром.
— Это не немец, — сказал он, — разве немец вздумает ночевать здесь?
— А может, он — беглый? — выразил предположение второй.
— Не иначе, как он с ума спятил — развел такой большой костер! Как ты думаешь, Коля? — насмешливо улыбнулся человек с карабином.
— Можно бы отсюда всадить ему пулю, — рассуждал вслух Коля, — да незачем. Это наш, это и дураку ясно.
Тот, который был ниже ростом, в фуражке с козырьком — немецкой офицерской фуражке, сдвинутой на затылок, — еще раз внимательно устремил в сторону Гриши энергичный взгляд обведенных тенью глаз.
— Тут наобум делать нельзя, — бросил он. — А вдруг это шпион? Взяли да и послали из Хольно для приманки? В этом деле надо еще разобраться!
Коля удивленно заглянул в светло-серые неподвижные глаза товарища, который был ниже его ростом и более худощав. На его загорелом лбу, над странно приплюснутым широким носом залегла глубокая складка.
— Ты думаешь, остальные в засаде? Так, что ли, Бабка?
Человек, названный Бабкой, покачал головой.
— Едва ли тут засада, — сказал он низким, сиплым от курения, немужским альтом. — Хотя ничего нельзя знать заранее. Теперь уже поздно возвращаться на квартиру — это все равно удобнее сделать в полночь, при лунном свете. Самое лучшее — прощупать этого парня. Либо мы возьмем его с собой, либо угробим на месте и заберем его монатки.
Хотя за слепящей, издававшей громкий треск стеной пламени глаза Гриши не заметили бы даже надвигающейся на него мортиры, незнакомцы тем не менее свернули к опушке леса. Они пересекли, ступая по скрипучему снегу, дорогу, идущую из Хольно, и, пригнувшись, держась все время в тени деревьев, шли, описывая полукруг.
Еда, должно быть, пришлась Грише по вкусу: он аппетитно хлебал суп, чавкал, облизывал ложку. Затем осторожно снял с огня большую старую банку из-под консервов, в которой тем временем снежные комья превратились в кипяток. С помощью пучка сосновых веток он основательно вычистил котелок от жира, так что мог рассчитывать на довольно прозрачный чай. Широко размахнувшись, он выплеснул грязную воду из вычищенной посудины в темноту, казавшуюся совершенно непроницаемой от соседства с огнем.
— Тьфу, дьявол! — воскликнул голос по-русски. — Так-то ты встречаешь гостей, приятель!
И Коля, смеясь, вступил в полосу света; это был высокий блондин в русской солдатской шинели и сильно поношенной русской гвардейской фуражке.
Гриша побледнел, кровь на секунду отхлынула от сердца. «Попался!»
Оба пришельца были вооружены, он же стоял по пояс голый, а его кинжал лежал под мундиром на земле.
— Найдется местечко для нас, приятель? — беспечно бросил Коля, довольный впечатлением, произведенным его появлением.
— Ты, видно, странствуешь, как и мы, затаившись в ночи? Угости-ка нас чаем и дай погреться у твоего огонька. Огонек-то ведь махонький, еле теплится…
Гриша хлопнул себя по лбу.
— Ну и олух же я! Да на такой костер любого наведешь, у кого только есть глаза. — Пожав плечами и покорно опустив руки, он посторонился, давая место пришедшим. С удивлением глядел он на второго, некрасивого, как ему показалось, и очень неуклюжего юношу в хорошей зеленой кавалерийской шинели и офицерской фуражке, которая шла ему как корове седло.
Гости! Во всяком случае, не немцы — в этом не было уже никакого сомнения. Ему стало легче и спокойнее на душе. Несколько минут все трое просидели в напряженном молчании, наблюдая за тем, как снежные комья в котелке таяли, шипели, расплывались.
— Ребята, — дружески начал Гриша, — лучше мне сразу выложить вам всю правду. Ведь вы же не немецкие шпионы, так? Ведь вы не засадите меня опять за колючую проволоку, не выдадите немцам, которые сживут меня со свету своей муштрой? У вас есть оружие, — я это вижу, — а я стою перед вами с голыми руками. Сейчас вы станете пить у меня чай как гости. Но прежде скажите мне напрямик, что вам от меня нужно. Да, я убежал он них, это правда, я хочу домой, к Марфе, моей жене. Довольно я натерпелся за эти годы, и если там, у нас, заключат мир, то я хочу, чтобы это и для меня был мир.
Оба вооруженных пришельца переглянулись, глубоко пораженные. Здесь, среди лесов, оказался человек, который говорил правду! Человек в полном уме, с молодыми глазами и честным лицом — настоящая русская душа.
— Недалеко ты уйдешь, братец, если будешь повсюду резать правду-матку, — сухо сказал Коля, протягивая ему руку. — Ты, говоришь, уже давно бродишь здесь — просто чудо, как они тебя еще не сцапали!
Гриша засмеялся и потряс ему руку. Коля тоже засмеялся и пожал руку Грише, третий поставил свой карабин в угол окопа, отстегнул пояс, снял шинель и, оставшись в зеленом мундире, принадлежавшем раньше драгуну Зепсгену, присел к огню и стал осторожно, как и подобало настоящему солдату, чтобы не повредить сапог, греть ноги.
— Дай и ты руку, парень, — добродушно сказал Гриша. Человек, называемый Бабкой, протянул ему руку, слишком маленькую для мужской руки, твердую, мозолистую, изрезанную бесчисленными морщинками, словно рука женщины, огрубевшая от кухонной работы.
— Сейчас поспеет чай, — сказал Гриша. — Как вы сюда попали? А раз вы уже знаете, кто я, может, и вы скажете, кто вы такие? Тут, говорят, бродят вольные люди, — прибавил он осторожно, — в Наваришинском лагере болтали об этом, но я не верил…
— Был бы лес, а добрые люди найдутся! — хрипло сказал низкорослый.
«Кто бы ты там ни был, — думал Гриша, разглядывая его, — не похож ты на мужика, урод какой-то, не настоящий ты с твоими широко распяленными глазами и сплющенным носом!» Но тут, холодно глядя в глаза Гриши, низкорослый быстрым движением надвинул шапку на лоб, открыв на затылке пучок заплетенных косой волос, длинных седых волос старой женщины.
— Я — Бабка, это вот — Коля. А тебя как звать?
Гриша назвал свое полное имя: Григорий Ильич Папроткин, мастер мыловаренного завода в Вологде. И затем они стали пить чай и разговаривать о деле, которое привело сюда пришельцев. Они выслеживали дикую козу и собирались, пользуясь этим случаем, проверить, стоило ли сюда приезжать на санях, чтобы забрать балки и бревна из последнего уцелевшего окопа, того самого, в котором они теперь сидели. Это они так основательно разобрали бывшие немецкие окопы.
Гриша наконец узнал, где он находится. Оказывается, еще в поезде он сделал огромный крюк к югу, а лесом забрался еще южнее — фронт же находился за сотни верст отсюда к востоку; к тому же в этом месте он выгибается довольно глубоко на запад. Пойди он еще немного к югу от железнодорожного полотна, и он наверняка попал бы в руки полевых жандармов.
— Но теперь, — закончил Коля свои объяснения, — ты отправишься к нам, у нас тебе будет неплохо, бедняга!
Гриша вежливо промолчал. Он испытующе поглядывал на старую женщину с молодым голосом и молодыми глазами, на ее крепкие ноги в сапогах и рейтузах, которые явно были ей не по мерке.
«Она заимела их от мертвяка», — подумал он на своем солдатском жаргоне. И здесь тоже война! Вдруг его стало сильно клонить ко сну. Котелок, постепенно пустевший, стоял, накренившись, в снегу.
— Замаялся ты, приятель, — сказала Бабка. — Сосни-ка, тебе еще придется шагать ночью до нашей квартиры.
«Какой молодой голос, — подумал Гриша, — и глаза молодые! Значит, это женщина!.. Она, однако, права. Почему бы и не отдохнуть несколько дней у этих „вольных людей“?»
Он надел мундир, закутался в шинель и лег, положив голову на вещевой мешок, словно был тут один. Коля, смеясь, попросил одно из его одеял и удобно расположился возле него. Бабка сидела сгорбившись на гладком пне, возвышавшемся среди окопа, словно табуретка или стол, и пододвигала тлеющие, трещащие головешки в костер, который продолжал испускать мягкое тепло.
Время от времени она бросала взгляд на лица спавших мужчин: усатое знакомое лицо Коли и круглое, обросшее светлой курчавой бородой этого незнакомого чудаковатого Гриши. Вообразил тоже, что сумеет пробиться через фронт, да еще всем собирается говорить правду!
«Пропадет, если не помочь ему, — думала она. — Пусть остается у нас. И он маленько передохнет, да и у нас будет лишний стрелок».
Она зажгла трубку и, сплевывая то и дело в огонь, задумалась о том, что настало время, когда людям приходится прокладывать себе дорогу через леса, где их пути иной раз скрещиваются.
Ей было не больше двадцати четырех лет. Она уже кое-что совершила на своем веку и кое-что испытала. Жизнь ее была не сладкая и не усеяна розами.
Когда над черной зубчатой короной леса показался рог луны, она очнулась от короткого сна, которым забылась сидя. Выпавшая изо рта трубка лежала у ее ног. Она разбудила мужчин. Теперь, при свете неполной луны, нельзя было сбиться с пути, если двигаться по льду крепко замерзшего ручья.
Глава пятая. Добрый совет
— Господь охранит меня, — серьезно сказал Гриша. Он лежал, с наслаждением вытянувшись на широких деревянных нарах, среди раскиданных одеял и вовсе не похож был на человека, которого станет охранять господь.
Это рассмешило Бабку. Смыв копоть и гарь с загорелого лица и со лба, резкие морщины на котором все еще не разгладились, она весело поглядывала на этого человека, ради которого она опять превратилась на время в молодую, крепкую девку в рубашке и нижней юбке, с босыми грязными ногами и упругими грудями под холстом рубашки. А старившие ее седые волосы теперь длинными тонкими косами спускались вдоль щек. С папироской в зубах, закинув руки за голову, она сидела на краю постели и смеялась над Гришей.
— Бог тебе поможет? Олух-солдат! А богу кто поможет?
Блиндаж, зарывшийся тыльной стороной в песчаный холм и закрытый спереди березами и буками, которые более двух столетий закалялись на просторе в осенних и весенних бурях, казалось, пригибался под шумными потоками ливня. В левом углу, сквозь протекавший толь крыши, капала в ведро желтоватая вода. Омываемое проливным дождем узкое и длинное оконце временами совершенно не пропускало света; прежде чем ему привелось освещать Бабкино жилье, оно стояло в клозете помещичьего дома.
— А зачем помогать богу, хозяйка? — спросил. Гриша с той же непоколебимой серьезностью. Он помолодел на добрых пять лет. Сняв бороду, он как бы обрел вновь тот облик, какой был у него до плена; под его глазами уже не было этих складок, говоривших о безнадежности и отчаянии, скулы уже не выступали под кожей, как у арестанта.
— Потому что с бога уже давно взятки гладки, олух-солдат, — продолжала она свои поучения, пристально глядя в левый угол окопа, где дождевые капли равномерно стучали о ведро. — Потому что черт загнал бога-отца, вместе с сыном, в козий хлев, а святой дух воркует на голубятне. А на их красных мягких креслах в небесном чертоге прохлаждается черт в грязных сапожищах. Разве черту когда-нибудь была такая благодать? И слепому видно, что теперь сила в нем, а не в господе боге.
Гриша наморщил лоб.
— Ты, значит, в черта веришь, а не в бога? А еще крещеная, и имя у тебя святое — Анна! Как же так, Анна Кирилловна, а?..
— То-то и оно-то! Разве черту надо, чтобы в него верили? Он, знай, делает себе свое дело и не мешает тебе делать твое, а веришь ты или не веришь — ему наплевать! Немцы — они разве верят в черта? А вот служат черту и нагайкой и кулаком. Немцы, надо тебе знать, каждое воскресенье ходят в церковь, к господу богу каяться — верить-то они ни во что не верят. Покаются, и идут себе своим путем, и делают, что им нужно. А остальные? В нашем краю и русские верят, и евреи верят, и литовцы, и поляки верят — все верят в бога, а что толку?
Уже четвертый год немец их под сапогом держит. Немец забирает деньги, семена, последнюю корову, полицейские на каждом шагу тычут тебя в задницу и на допросах истязают нагайками или прикладами… И после всего этого тебе суют в нос расписку с печатью — все, мол, в порядке, и эту бумажку ты хоть клади себе в молитвенник, олух-солдат, хоть делай с ней что хочешь. А немец думает, что с этой бумажкой он все делает по праву да по справедливости. Нет, миленок, — яростно закончила она, — довольно меня мучили бумажками, довольно жандармы надо мной издевались! Мне жилось, как и всем землякам моим, пожалуй, даже чуть похуже, сам понимаешь, — даром, что ли, у меня в двадцать четыре года этакая пакля на голове? Вся я серая, сивая, словно кошка ночью. Но когда я смекнула, что тут творится, то уж тогда пошло по-другому: не я дрожу перед жандармами, а они передо мной! Темной ночью они близко подступиться не смеют — разве что днем, и то только вдвоем или втроем. И с тех пор мне живется привольно. Хотя какое уж там приволье, когда бога загнали в козий хлев, а всем заправляют немцы!
Гриша задумчиво прислушивался к грозному шуму апрельской бури, гудящей в верхушках деревьев: с треском ломаются ветви — завтрашнее топливо, ливень то глухо барабанит, то звонко плещет — это весна смывает снег с морщинистого лица доброй старой земли. Ему почти страшно в этом маленьком, довольно опрятном и тщательно обшитом тесом помещении — не то окопе, не то бараке, — сооруженном из остатков той старой артиллерийской позиции, где обитает дикая кошка, как мысленно называл рысь Гриша.
Он предпочел бы, вместо того чтобы слушать такие речи и отвечать на них, перейти в большое общее спальное помещение, в котором он жил в первые дни вместе со всеми остальными, прежде чем стал любовником атаманши. Конечно, он даже и в мыслях не имел отказаться от Анны, от Бабки! После стольких лет он впервые держал в своих объятиях женщину — и какую! Все ее мысли о нем были добрые, материнские мысли. Уже много месяцев, годы не было вокруг него такой дружеской, такой бодрящей ласки. От нее исходило тепло, как от печки, это была сердечная теплота, и это делало его вновь счастливым и сильным, и обновленным… Но то, что она здесь болтает, — богохульные речи; страшно слышать это от женщины.
Бабка как бы отгадала его мысли.
— Что, небось страшно слышать это от женщины, олух-солдат? А ты знаешь ли, что такое лес? Над землей деревья стоят спокойно и чинно, одно возле другого, а побывай они у немцев в руках, то стояли бы даже навытяжку, «равнение налево!»… А вот внизу, Гриша, корни — много, много корней, — и все они цепляются друг за дружку. Перепутаны, как комки шерсти, и пожирают они друг друга, ежеминутно душат, как злобные змеи. Вот соскобли немного лопатой землю, по которой мы ходим вместе со зверями, тут тебе и будет это месиво, корни, корни! На много-много верст тянутся они. И будь у них голос, день и ночь стонали бы они и кряхтели, как люди, которые тянут на себе железнодорожные рельсы. Они бы выли, как вон верхушки, когда ветер балуется с ними, как мужчина с девчонкой.
Нет, миляга, не бог сотворил этот мир! Это все попы расписывают да евреи читают в своей библии. «Вначале бог сотворил небо и землю», — может быть… Посмотришь, бывало, земля — красивая, и чувствуешь ее красоту. Солнце светит, лежишь в лесу, молодые ветки выросли, голова кружится от запаха. И белочки наверху, в ветвях, и вороны летают по воздуху. Хорошо бывает на земле, уж чего лучше! Да только бог не довел дело до конца — не навел он порядка на земле и в небесах. Верь моему слову, кто-то стал ему поперек дороги и нагнал такого страху на людей, что у них глаза на лоб полезли, и с тех пор все они ходят, как отравленные. Думать я не умею, — закончила она, притушив папироску о край стола, и бросила окурок в угол, ее голые руки двигались с какой-то совершенно непроизвольной звериной грацией, — но видеть — это я могу!
Гриша, продолжая лежать, задумчиво уставился в потолок, в трещинах которого зазимовали длинноногие пауки. Большой паук, обеспокоенный дождем, осторожно пробирался по потолку, и его тело, этот комок живой ткани, покачивалось на восьми скрюченных ножках.
— Да, — сказал Гриша, — посмотри только: на портретах цари, короли, генералы — газеты только ими и полны! Красоты в них не сыщешь, да и благословения божьего что-то на них не видать. Я вот в немецкой газете видал лицо ихнего Шиффенцана. Точь-в-точь черепаха с птичьим клювом, — Гриша засмеялся, — зато он выиграл три больших сражения. А здесь, в этих краях, он полный хозяин, так все германские солдаты говорят.