Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Спор об унтере Грише - Арнольд Цвейг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это называется — нести караул. В чудовищном бараньем тулупе, с ружьем на ремне, дулом вниз, он шагает, дробя гвоздями смазанных жиром сапог маленькие острые бугорки и выбоины, замерзшие к ночи следы дневных шагов. Неуверенно держась на скользком месте, уносясь мыслями далеко от окружающих его невзгод, человек прислушивается к ветру, который, свистя, бьет в лицо.

Он покинул защищенное место, где можно было спокойно спать, и идет навстречу смене: она должна явиться с минуты на минуту. Вообще говоря, нет никакого смысла стоять здесь в карауле. Кому в голову придет проносить что-нибудь в лагерь, или пытаться в такую ночь украсть каравай солдатского хлеба, или тем более бежать отсюда собственной персоной.

Бежать теперь, когда война близится к концу? Какая нелепость!

В том, что война скоро кончится, убежден не только ландштурмист Геппке, так рассуждает весь гарнизон, за исключением, конечно, фельдфебеля лагеря; тот, как и все фельдфебели, почувствовал бы себя душевнобольным, если бы вдруг пришлось прекратить крайне добросовестное выполнение самых нелепых требований службы.

Геппке зол от нетерпения: куда, черт побери, запропастился Казмиржак, который должен его сменить?

Но стихия звуков снова заполняет его. Она надвигается со стороны леса, где ветер, вздымая и угоняя все на своем пути, наметает снег в сугробы, бьет ветви одну о другую, производя время от времени треск, напоминающий выстрелы: это отлетает под напором ветра ставший хрупким от мороза сук.

Звук шагов невозможно различить в этом вое. Поэтому выступивший вдруг из мрака, да еще в черной шинели, ландштурмист Казмиржак налетает прямо на караульного.

— Старина! — облегченно восклицает Геппке. — Ну и обормот же ты! Никак не можешь оторваться от ската!

Ландштурмист Казмиржак, держа, вопреки уставу, трубку во рту, принимает у него оружие. Сменяемый мгновенно сбрасывает тяжелый караульный тулуп. Казмиржак с трудом напяливает его. Ворча, делится он с Геппке своими наблюдениями, сделанными на пути от караульного помещения сюда.

Окна! Отовсюду пробиваются полосы света шириною в палец. Плохо завешены! А кто будет в ответе, если фельдфебель заметит это? Пусть Геппке, — он дружески называет его по имени: Карл, — пусть Карл распорядится так, чтобы окна затыкали поаккуратнее.

Все это — вздор! Не правда ли! Да, такой же вздор, как и вся война. Из-за летчиков! Тут, в Польше! Какие уж тут летчики! Разве что дикие гуси накидают на крыши бомбы. Но приказ есть приказ, и служба остается службой, и водка — водкой. Вот так изгажена вся жизнь.

— А теперь надо затемнить эти дурацкие окна! — еще раз напоминает он. — Спишь себе тут на посту, словно нет на свете ни пароля, ни Клаппки!

Клаппка — это фельдфебель, человек холерического темперамента, он известен необычайной способностью выходить из себя из-за каждого пустяка.

— Эмиль, — говорит Геппке необычным голосом, — старина, мне что-то не по себе. Дружище, я вне себя от того, что нельзя мне домой. И еще этот сумасшедший ветер свистит в ушах. Эмиль, я как одержимый — хочу в отпуск. Я сам не свой от этого.

Казмиржак не отвечает: если Карл воображает, что сказал что-нибудь новое для него или для кого-нибудь в армии, то у него не мозги, а труха в голове.

Но Геппке, со взглядом, как бы обращенным в себя, продолжает исповедь:

— А как поют эти русские, послушай… Там у них революция, Эмиль, мир. Послушай… Домой бы… к верстаку. И старуху бы опять возле себя в кровати… И малыш ползает, держась за ножку стола. Эмиль, повесить бы ружье на первый попавшийся сук и — бежать бы, бежать, чтобы только пятки засверкали! Скоро весна, ты только понюхай, понюхай, как пахнет лес!

Казмиржак наконец влез в тулуп, он вешает через плечо ружье, оно — старого образца, но снабжено новым затвором. Да, он тоже полагает, что неспроста распелись так здешние русские. Там, в России, революция. Есть о чем поразмыслить в карауле от восьми до десяти, хватит даже и на ночную смену — от двух до четырех.

А Геппке все не может остановиться:

— Ничего мне не нужно, только бы очутиться дома, в Эберсвальде, снова стать слесарем Геппке, по воскресеньям заглядывать в ресторанчик «Вальдшлёсхен», сидеть за кружкой пива… И мальчишка тут бы на качелях качался, а старуха вязала бы и болтала о чем-нибудь с Робертихой… А я с Робертом и Вике играли бы в скат… Тьфу, черт, ведь Роберт на прошлой неделе окачурился в лазарете от сыпняка! Нет, совсем голову теряешь, когда вот так призадумаешься, глядя в этот мрак, и нет ничего, что бы тебя ободрило!

Казмиржак тем временем медленно цедит слово за словом. Он считает, что может без опасений поделиться мыслями с товарищем. С заключением мира что-то не ладится. Тут еще слово будет за Америкой, у Вильсона еще достаточно козырей, да и торопиться ему некуда. Подводная война тоже еще не раз подложит свинью, — так что дело не так уж просто.

Но Геппке слишком погружен в себя, и рассуждения подобного рода не доходят до его сознания.

— Эмиль, — говорит он, подходя к дверям караульного помещения, — завалюсь-ка я и отосплю свою порцию. Во сне по крайней мере не помнишь своей беды. Да, дружище, сон! Пришлось дожить до сорока лет, чтобы начать жить только во сне. Если так будет продолжаться, я сойду с ума, Эмиль…

Но Казмиржак сердится.

— Счастливых тебе сновидений на матраце из стружек и на бумажной подушке, со вшами в придачу, — раздраженно бросает он приятелю. — Может быть, мир и наступит когда-нибудь, по крайней мере на нашем фронте! Но мир только на нашем фронте — чепуха! Все мы должны были бы сделать, как русские, — швырнуть ружьишки, и — точка!

Это доходит до сознания ландштурмиста Геппке, об этом он уже думал давно.

— Нам бы только начать, — шепчет он, робко озираясь. — Но разве мы рискнем!

С этими словами он открывает дверь тамбура караульной будки, откуда в ночной воздух ударяет целое облако человеческих испарений, и оставляет Казмиржака одного нести караул. Тот начинает обход лагеря.

«Сказать бы во всеуслышание, — думает он. — Ведь это можно сказать всем, ведь это правда! Конечно, нам надо бы начать первыми! Но мы не решимся на это. Те, там, наверху, здорово нас замундштучили!»

Под его ногами хрустит промерзшая земля, он ходит, пристально уставившись в носки сапог, и слушает, слушает хоровое пение русских военнопленных в бараке номер три.

Там, где под тупым углом смыкаются третий и четвертый бараки, какая-то фигура крадется из глубокого мрака к колючей изгороди — человек, у которого ноги вот-вот подкосятся от страха и возбуждения. Он благодарен грозной и печальной песне за то, что она заглушает дрожь его собственного сердца. Русские поют ту песню, которая потрясала тюрьмы в 1905 году, когда царские палачи вели на казнь приговоренных к смерти революционеров. Это простая мелодия, чарующая своим ритмом, мелодия, какую могла создать лишь цельная душа глубоко музыкального и исстрадавшегося народа.

Внимание Гриши крайне напряженно, когда он крадется последние пять-шесть метров по едва освещенному пути до первого ряда колючей проволоки и затем сильным нажимом клещей перекусывает проволоки — три, четыре, пять; но все же до его внутреннего слуха доходят слова, которые поют товарищи, слова, выражающие обет: не забывать павших и помогать живым.

Слабо натянутая колючая проволока, звеня, отскакивает. Образовавшаяся лазейка — к счастью, он выбрал место в тени, отбрасываемой бараками, — через несколько секунд расширяется настолько, что можно просунуть сначала вещевой мешок и узел с одеялом, а затем пробраться самому.

Теперь уже отступление невозможно, теперь попытку к бегству нельзя ничем замаскировать. Обливаясь поч том, весь дрожа, Гриша устремляется вперед, к следующей линии проволочных заграждений.

Он останавливается у лагерного склада с шанцевым инструментом, чтобы перевести дух. Теперь он проклинает пение, оно может помешать ему различить шаги часового, если тот приблизится к нему. К счастью, пение тотчас же обрывается. Он знает, кто несет караул. Казмиржак очень строг к военнопленным, хотя мог бы разговаривать с ними по-польски. Несмотря на это, Грише на мгновение становится жаль, что, может быть, этому человеку придется — кто знает, когда откроется побег? — поплатиться за его, Гриши, поступок.

Гриша пробирается через восточную часть лагеря. До сих пор при попытках к бегству — в последние девять месяцев их было четыре — люди устремлялись к западу, к расположенному верстах в сорока от лагеря городу, население которого, озлобленное против немцев, давало беглецам приют.

Клещи звенят, щелкают, прокусывая проволоку, а ветер делает свое дело, скрадывая подозрительные шорохи. Здесь вольная воля для его разгула, от его леденящего дыхания почти мертвеют пальцы.

Теперь опасность для Гриши представляет широкое, почти пустое пространство между проволочным заграждением и обеими мастерскими. Снопы искр бесшумно вылетают из небольших дымоходов раскаленных печей, в которых трещат дрова. Совсем близко такает мотор, питающий жилые помещения электричеством. После бегства двоих дезертиров, стоившего теплого местечка фельдфебелю Бушу, начальство задумало осветить весь лагерь электрическими дуговыми фонарями. Но так как опасность воздушных налетов тогда действительно не позволяла прибегнуть к такой мере и к тому же был получен приказ об экономии угля, то эта надежнейшая мера не была осуществлена.

«После моего побега, — думает Гриша, — они уж, наверно, все осветят здесь. А друг Алеша, пожалуй, попадет в карцер из-за клещей. Но, — соображает он далее, — но, может быть, он выйдет сухим из воды и подозрение не падет на него».

Гриша напряженно вглядывается в темноту, эти мысли бегут автоматически, без действенного участия его сознания, которое, словно ударник винтовки под действием пружины, целиком устремлено вперед.

Он вбирает воздух, стискивает зубы. «Пора!» — думает он и тихонько скользит в своих тяжелых сапогах по большому, напоминающему двор, полутемному пространству.

Он стремится туда, к опушке леса, где на рельсах узкоколейки стоят вагонетки. Здесь сложен у колючей изгороди штабель напиленных для завтрашней погрузки досок.

Чтобы ускорить работу, грузчики незадолго до шабаша стали передавать друг другу длинные плоские доски прямо через проволоку. Таким образом, в этом месте проволочные заграждения оказались прикрыты досками как извне, так и изнутри. Конечно, это убежище могло сохраниться лишь до утра, когда с подвозом новой партии напиленных досок возобновится работа.

Но до тех пор — это ясно — никто сюда не заглянет. Может быть, завтра, когда при распределении работ обнаружится отсутствие военнопленного номер 173 и возбуждение охватит весь лагерь, об этих досках вообще забудут, и они пролежат здесь до заключения мира! Или же, наоборот, строго соблюдая служебный распорядок, ими займутся тотчас же. Кто знает? Но сейчас Гриша, слегка оцарапавшись о проволоку, ныряет в темный закоулок. Он может считать, что его бегство — до завтрашнего утра, до половины восьмого — удалось.

Ветер жалобно стонет, ударяясь о проволоку. Ландштурмист Казмиржак ходит дозором. Все идет своим чередом.

Американцы, думает Казмиржак, еще натворят дьявольски много бед. Известно, какие фортели они умеют выкидывать. Он сам был там, работал, прикопил доллары и в 1912 году вернулся обратно. И, конечно, свалял дурака! Он жил в Истенде, среди евреев, хорошо зарабатывал. Американцы умеют взяться за дело и, раз вцепившись, крепко, как бульдоги, держатся за него. Они понастроили железных дорог, выдумали небоскребы, сделали так, чтобы Ниагара вертела турбины, — им есть чем похвалиться.

С такими мыслями, да еще когда в ушах свищет ветер, легко пройти ночью в двух метрах от проволочной изгороди и не заметить, что во внутреннем кольце, между жилыми бараками и первым заграждением, проволока прорвана приблизительно на высоте стоящего на коленях человека.

…Человек крадется на цыпочках, против ветра, к лесу, по свободному от заграждений пространству от пня к пню.

Какой шум в ветвях! Почти такой же, как в сердце. Время от времени плохо укрепленная вагонетка срывается с места с грузом, или без него, движется сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее по легкому скату, идущему от расположенного на высоте лагеря к месту погрузки.

Как распознать в общем шуме, даже если бы нашлись чуткие уши, стук колес на рельсах или скрежет и лязг обледенелого железа о железо?

В верхушках деревьев ветер ревет, свистит, беснуется.

Согласно инструкции стоящие наготове в лесу груженые вагоны должны охраняться. Но кто станет взыскивать за нарушение инструкции?

Приятно играть в скат в теплом, светлом станционном бараке с крышей из волнистой жести, когда сидишь втроем и есть у тебя курево. К тому же можно и чай вскипятить, а три сэкономленные порции рома дают изрядное количество грога. Кто в дружбе с кашеваром, у того и сахару всегда достаточно…

Если товарный вагон открыт сверху, то человеку нетрудно забраться в него. Тщательно задвинув короткие сосновые брусья с нарезкой на обоих концах, Гриша вытягивается во весь рост в обложенной досками норе, сильно пахнущей смолой. Вытягивается и смеется, смеется громко, весь сотрясаясь от смеха. В насквозь пропотевшей рубахе, скорчившись в неудобной дыре, похожей на гроб, он тем не менее всем; своим существом рвется вперед. Лежать жестко. Двигаться почти нельзя. Но он смеется, и его глаза, вероятно, блестят в темноте, как глаза пантеры, томившейся долго в неволе и вырвавшейся на свободу.

Около половины двенадцатого Гриша просыпается от резкого толчка, в ужасе вскакивает с вещевого мешка, на котором он, закутавшись в одеяло и шинель, спал таким счастливым сном, каким не спал, наверно, уже десятки лет, и больно ударяется головой о бревна. Но еще быстрее, чем прошла боль, отхлынул страх. Это паровоз прицепляют к товарным вагонам, чтобы утащить отсюда поезд в сорок восемь осей. Рев паровоза, свистки постепенно сменяются скрежетом и лязгом двигающегося поезда. Гриша блаженно опускается на свое ложе — поезд тронулся.

Грохоча и выбрасывая снопы искр, — кочегары равнодушно ругают отвратительные брикеты, — паровоз устремляется грудью навстречу ветру, бушующему у его стенок и пытающемуся удержать его продвижение на восток, в Россию.

Глава третья. Вагон

Человеку, который собирается совершить поездку в товарном вагоне, следует прежде всего иметь в виду, что у товарного вагона, в отличие от пассажирского, отсутствуют рессоры; поэтому едущий все время будет получать жестокие толчки взад. Железнодорожные рельсы в среднем имеют шесть метров длины; они слегка скрепляются друг с другом простым, но хитрым способом, который позволяет теплоте оказывать расширяющее действие на сталь. Таким образом, каждые шесть метров вагон проезжает по «стыку». А если товарный вагон едет подряд несколько дней и ночей со скоростью тридцать километров в час, то любитель счетного спорта может с карандашом в руках определить количество толчков.

— Будь проклят тот, кто затягивает войну, будь проклят тот, кто затягивает войну, — бормочет поезд, мерно выстукивая эти слова на костях того, кто лежит в этом товарном вагоне, не имея даже охапки соломы для подстилки. А ведь подстилку всегда кладут, когда эти вагоны употребляют по их прямому назначению — для перевозки в каждом восьми лошадей или сорока человек, именуемых просто «люди». Для того чтобы перебросить такое же количество офицеров, нужно по крайней мере восемь купе второго класса.

Человеку, лежащему в гробу, нельзя свободно двигаться, даже если этот гроб втрое длиннее и выше обычного. Все дело в ширине, от нее все неудобства. Правда, тело, помещенное в гроб, может вытянуться на стружках. Но если лежать на них достаточно долго, то они, кичась своим происхождением от дерева, от которого отторгнуты силой, начинают по плотности и твердости вновь походить на него. Даже саван из палаточного полотна, в который завернут человек, не делает их много мягче. Правда, палаточное полотно согревает и вообще оказывает столько приятных услуг, что их и не перечесть, но, в конечном счете, это всего лишь кусок грубого холста.

Человек в гробу — или в сооружении, которое очень сильно напоминает гроб, — лежит то на спине, то на боку, то на животе. Он ерзает, поджимая локти, втягивая плечи, чувствуя в каждом мускуле необходимость переменить позу. А сидеть он может лишь с большой опаской, иначе голова ударяется о твердые брусья, которые покрывают его убежище, как крышка коробку.

Разве в таком состоянии — подбрасываемый толчками вагона — он не напоминает дикого зверя, например, пантеру, которую везут — в клетке в зоологический сад, где ей суждено закончить жизнь за железной решеткой? Но в одном существенном пункте это сравнение ошибочно, — а в нем вся суть.

Человек в гробу весь окутан кисловатым, напоминающим уксус, запахом свеженапиленных досок. Эта атмосфера, если ею долго дышать, вызывает головокружение и тошноту, ибо ее составные части вредны. А так как человек не может выйти на свежий воздух, то у него, по меньшей мере, должны начаться сверлящие головные боли.

Кроме того, в гробу царит тьма. Правда, сквозь бревна над головой пробиваются тонкими нитями лучи дневного света. По ним, да еще по приятной теплоте, которая проникает внутрь деревянной норы, когда солнечные лучи падают отвесно, можно отличить день от ночи. О том, что время идет вперед, можно судить также и по довольно острому холоду, зимнему холоду мартовского дня или мартовской ночи. Об этой смене дня и ночи следует упомянуть еще вот почему. В течение дня человек не разрешает себе курить. Маленькие синие облачка, выходящие из нагруженного деревом вагона, могут возбудить подозрение тормозных кондукторов: неровен час — возникнет мысль о пожаре, и люди вздумают перегружать вагон заново. А это, по известным причинам, было бы нежелательно… Ночью же, при достаточной осторожности, можно без риска позволить себе побаловаться папиросой или трубкой.

Кроме того, путешественник, которому приходится тащить весь багаж на спине и который, в силу особого своего положения, не может рассчитывать на пополнение запаса продовольствия, вынужден вести себя в известной степени по-спартански при утолении голода, а в особенности — жажды. Пить приходится маленькими глотками холодный чай, взятый с собой в походной фляге. Позже, когда он двинется дальше по снегу, он легко обойдется чуть присоленной снеговой водой. Питаться следует тоже экономно — у него есть лишь черствый хлеб и сухари, которые он выменял у караульных. Впрочем, поскольку человек занимает место в самом низу общественной пирамиды в качестве маленькой, дрожащей за собственную шкуру пешки, подробности его образа жизни вообще не существенны.

Германские солдаты, низший слой армии, живут тоже под тяжелым гнетом. Но в оккупированной стране они как бы перелагают этот гнет на бесчисленные массы гражданского населения, которым солдат в защитном сером мундире со штыком все еще представляется властелином. В самом этом населении кроются для пленного русского, в особенности для беглеца, тысячи опасностей. От любого крестьянина, еврея, даже деревенской бабы, если попасться им навстречу, будет зависеть жизнь, судьба, свобода военнопленного. В пределах человеческого общества нельзя опуститься ниже, чем военнопленный русский солдат, будь то беглец или терпеливый страдалец. Только одна ступень отделяет здесь человека от домашнего животного: животное отличается от военнопленного не столько бременем работы — работать заставляют обоих, — сколько тем, что животное съедобно; это свойство, впрочем, распространилось теперь и на кошек и на собак, не говоря уже о лошадях.

И тем не менее человек, зажатый среди сильно пахнущих досок, как бы заживо погребенный, беспрестанно сотрясаемый толчками, человек, который копается ощупью в вещевом мешке и, силясь переменить положение, то ложится, то садится на корточки, у которого ноют все члены, а лоб, виски и затылок начинают нестерпимо болеть, — этот человек смеется и хихикает во мраке вагона.

Еще немного — и он засвистит или запоет.

Он счастлив, унтер-офицер Гриша, что удрал из плена, что окунулся, словно в ледяную воду, в это бурное приключение, бегство, из которого возврата нет.

Когда он ясно представляет себе это, сердце у него готово разорваться. Ведь здесь нет никого, кто командовал бы им. В своей крепости из пиленого леса он спит, когда хочет, бодрствует, пьет, курит, когда ему вздумается. Он упивается этим огромным счастьем — побыть наконец одному. Лучше чувствовать под локтями твердые доски, чем беспрерывно днем и ночью ощущать соседа и справа и слева. В тысячу раз приятнее иметь над головой твердые шероховатые бревна, чем выносить взгляды, присутствие и издевательства лагерного начальства. Вот почему, — а может быть, и от одуряющего запаха распиленных сосновых стволов, — он так спал все эти дни и ночи, как уже не спал годами; пусть тяжелым сном, с головной болью, но все же целительным сном выздоравливающего, к которому судьба вновь обратила свой лик.

Гриша не мудрствовал над дальнейшим планом своего побега. Жизнь редко подтверждает обстоятельные расчеты, она все время обходит их, неожиданно и произвольно, по каким-то своим законам!..

Он осторожно, как бы мимоходом, выспрашивал у солдат, работавших на железной дороге, или у проводников поездов, куда эти вагоны увозят груз леса, заготовляемый пленными; как называется станция, где эти вагоны, вошедшие в составы новых поездов, расходятся, подобно людям, которые, пробыв некоторое время вместе, должны расстаться; в каком направлении примерно идут эти грузы?

Все они отправляются на фронт, а фронт громадной извилистой линией тянется где-то на востоке от Двинска до австрийских окопов, проходя с севера на юг отвратительной трещиной по телу святой Руси. Хотя ему было безразлично, в каком месте перейти линию фронта, однако и тут приходилось соблюдать осторожность. Он опасался, что его заметят или что он останется без пищи, и ему надо было идти к дели кратчайшим путем. Но этим вагонам, связанным в своем движении рельсами, вероятно, придется делать огромные крюки на юг или на север, прежде чем они прибудут на восток, к месту своего назначения. Кроме того, они часто простаивают по полдня. По возгласам людей, по толчкам и дерганью паровоза, по свисткам, по маневрированию он узнавал места, где поездной состав уменьшался или увеличивался. При нем были часы, правда, без светящегося циферблата, но зато у него были спички.

В среднем такой вагон находился в пути пять-шесть дней, после чего его содержимое перегружалось снова на узкоколейку. Гриша рассчитывал покинуть свою нору на четвертую ночь.

Но он не выдержал этого срока. Его организм запротестовал. На четвертые сутки, около трех часов утра, когда поезд уже целых два часа стоял в полней тишине, он осторожно приподнял верхние доски и огляделся вокруг. Его глазам, привыкшим к постоянному мраку, мир предстал в полусвете и в глубочайшем молчании. Ледяной воздух лился чудесной живительной струей в его ноздри и легкие, уже отвыкшие от настоящего кислорода. Справа высилась опушка леса, от нее спускался вниз обрыв плоскогорья, по которому много тысяч лет назад извивалась река. Слева от этой речной долины, а теперь полотна железной дороги тянулось вдоль рельсов нечто вроде шоссе, тоже окаймленное стеной леса. Паровоз, как казалось Грише, находился где-то далеко впереди. Прямо перед ним маячили высокие товарные вагоны и будка тормозного кондуктора. Сзади горою вздымался вагон с небрежно нагруженным прессованным сеном, туго перетянутым брезентом.

Гриша заранее связал одеяла и палаточное полотно, как полагается для похода. Он спустил вниз на ремне от вещевого мешка неуклюжий узел, взобрался, оказавшись на мгновение совсем на виду, на доски, вновь задвинул, лежа на животе, верхние доски своего бывшего убежища, сровнял их, чтобы не вызвать подозрения, и спрыгнул возле мешка на снег. В первый момент его одеревенелые, отвыкшие от ходьбы ноги отказывались двигаться. Тишина сначала отдалась шумом в висках, но скоро он ощутил глубокую тишину зимней ночи. Прямо впереди мелькали огни, фонари семафора, будки: должно быть, небольшая стоянка, пост стрелочника — их было множество в этих лесах, Гриша не знал, где находится, он не в состоянии был правильно ориентироваться. Он вскинул мешок на спину, затем, вполне сознавая большую опасность совершаемого, тремя-четырьмя прыжками перескочил через дорогу. При этом он наткнулся ногой на какой-то предмет, напоминавший изогнутую палку. Палка — это как раз то, чего, ему недоставало! Он ухватился за этот предмет и вытащил из снега почти лишенный материи остов выброшенного старомодного зонтика, которым на масленице забавлялась команда проезжавшего баварского эшелона. Гриша схватил этот неуклюжий остов и зажал спицы в руке.

Через несколько секунд лес сомкнул позади него низко нависшие заснеженные ветви. Несмотря на полную темноту, — правда, менее глубокую, чем ночь, царившая в его гробу, — он почти полчаса, обливаясь потом и с бьющимся сердцем, безостановочно продирался меж деревьев.

Впереди, в будке, где жили три солдата железнодорожного батальона, обслуживавшие эту стрелку, столпились тормозные кондуктора и машинист поезда, они попивали горячий ячменный кофе.

— Есть у вас тут дичь? — спросил кочегар.

— Дичь? Да нет, давно перевелась! — ответил человек, сидевший у коммутатора железнодорожного телефона, по которому сообщалось о прибытии и отходе поездов и передавались по назначению приказы.

— Все мы приложили руку к этому. Поглубже, в чаще, конечно, еще попадается кое-что. Но попробуй-ка сунуться туда! Феликс, расскажи, как ты собирался к рождеству раздобыть жаркое и как нам пришлось часа через четыре вызволять тебя — и стрельбой и свистками.

Феликс, намазывавший на хлеб свекольный мусс, невольно вздрогнул. Он и тогда знал, что товарищи близко и пойдут на его розыски, но все же ему стало не по себе от одного воспоминания о том, как, сбившись в лесу с пути, он набрел на собственные следы. Казалось совершенно немыслимым, хотя дело было средь бела дня, выбраться по этим следам, пока наконец он не услышал сигнальной пальбы со стороны будки.

— Нет, — сказал первый, — жаркого тут не найдешь.

Тормозной кондуктор, только что наблюдавший, как средней величины животное, может быть козуля, лакомилось сеном у вагона, воздержался, однако, от того, чтобы заявить об этом вслух. Искусство отравлять человеку жизнь колкостями было доведено в армии до большой высоты. Кроме того, так приятно сидеть у горячей печки, при хорошем освещении и попивать сладкий ячменный кофе, пока, зазвонит телефон, возвещая, что путь свободен. Позже можно будет поискать возле вагона следы зверя. Впрочем, через несколько минут это намерение было забыто среди разговоров о мире и за игрой в картишки — шестьдесят шесть. А в самый разгар игры, когда уже намечался выигрыш, сигнал к отправлению заставил играющих броситься к вагонам.

Глава четвертая. Лес

Старая горячая рысь в густой серовато-желтой зимней шубе сама никогда не додумалась бы до того, чтобы сожрать человека, да еще мертвого. Но однажды, гоняясь среди деревьев по свежим следам за зайцем, она наткнулась на девятнадцатилетнего помощника лесничего, Августа Зепсгена, родом из Тарандта в Саксонии. Это было вблизи четырехугольных нор, в одной из которых рысь обитала со своими двумя пушистыми рысятами и в которые зарывались люди, когда они своими страшными машинами целые ночи напролет, словно громовержцы, сотрясали лес. В те дни она, вместе со всеми прочими зверями, которым необходима тишина для ночной охоты, переселилась далеко на север и рискнула вернуться сюда лишь несколько месяцев назад, когда зима на севере стала уж очень сурова. Люди ушли, замолкли страшные громоподобные звуки, норы остались на месте, и в самой крайней из них устроилась рысь и стала налаживать свою обычную жизнь.

Во время охоты этой лютой рыси повстречался, в крайне неподходящей позе, молодой Зепсген. Мертвый человек лежал посреди дороги, с раскинутыми ногами и руками, покрытый лишь собственной кожей. Через несколько часов после его смерти рысь набросилась на него. А через несколько недель эта смерть была занесена в книгу с пометкой «пропал без вести».

Жандармы на полицейском пункте в Хольно предостерегали молодого, недавней выучки драгуна, которого штаб по борьбе с бандитизмом прикомандировал к ним, как опытного лесничего. Они предупреждали его, чтобы он не вздумал отправляться один в лес, даже на расстояние четверти часа ходьбы. Но молодой человек всемерно презирал их всех и надменно заявлял им, что плюет на эту трусливую свору дезертиров и на всю штатскую сволочь вообще. На это они, швабы из окрестностей Битигхайма, отвечали молокососу крайне ворчливыми, лукавыми и насмешливыми речами. Вот он и хотел показать им, что такое настоящий егерь, и рассердил этим своего ангела-хранителя…

На своем красивом пегом мерине Виктории, с храброй полицейской собакой Лисси в качестве единственного спутника, он в воскресные послеобеденные часы то и дело разрешал себе заманчивые поездки верхом вдоль глухого оврага, который вел к покинутым орудийным позициям пятнадцатого года. После двухчасовой великолепной прогулки рысью, Лисси вдруг резко и злобно залаяла, оскалив зубы по направлению клееной чаще, окаймлявшей непроницаемой стеной просеку справа и слева. Вместо того чтобы тотчас же повернуть назад или по крайней мере сорвать с плеча карабин и выпалить в шелохнувшийся куст, бедный парень решил, что повстречал лису, и нагнулся, чтобы спустить с привязи собаку, В этот момент раздался выстрел, один-единственный негромкий выстрел, угодивший в его злосчастный висок.

Оба неизвестных, так нагло охотившихся совсем поблизости от Хольно, вернулись к себе с богатой добычей, состоявшей из собачьего жаркого, великолепной живой лошади, совершенно новой шинели, мундира, штанов, сапог и нижнего белья. Кроме того, они завладели кавалерийским карабином образца восемнадцатого года и двадцатью двумя марками наличных денег.

Августа Зепсгена они оставили, в назидание ему подобным, на охотничьей тропинке.

А вечером, когда над елями показалась похожая на обглоданное яблоко луна, рысь на свой манер свела знакомство с Августом Зепсгеном. В понедельник утром вюртембержцы прошли по следам отправившегося на воскресную прогулку товарища только до этого места. Ибо неразумно идти по следам лошади и людей в глубину еловой чащи, когда из-за каждой ели может раздаться ружейный выстрел дезертира.

А от Зепсгена и от Лисси не осталось никаких следов, кроме больших красных луж в снегу. (Дикие звери искусно прячут в голодные зимы даже крупную добычу.)

Конечно, в ответ на это наглое нападение после донесения в Гродно лес был тщательно прочесан, поскольку это позволяли бездорожье и страшные морозы. Но что могут сделать девять человек в течение коротких часов до наступления сумерек, даже если они приведены в ярость этим убийством и не жалеют своих сил?..

Вот почему рысь, уже отведавшая человечины, не испытала страха, учуяв снова человека. Однажды ночью она впервые пересекла его след. Она прижала свои уши с кисточками и пошла по следу. Встревоженная, но вместе с тем плотоядно предвкушая замечательное блюдо, она то и дело облизывала губы. Вечер за вечером выслеживала она человека, не забывая, однако, о рысятах и обычной охоте. А тот, кряхтя и широко шагая, пробирался — она не могла никак понять почему — в направлении, которое чрезвычайно беспокоило ее.

Этот человек был Григорий Ильич Папроткин, беглец, бывший обитатель укромного товарного вагона.

Он полагал, что знает, что такое лес. Немалое заблуждение, как оказалось. Через чащу, которой никогда не касался топор, он пробивался в течение целого дня, между утром и сумерками, в ту сторону, которую считал востоком. Обессиленный, с горечью в душе, он уже давно начал понимать, что слишком рано покинул лагерь и что ему грозит погибнуть суровой зимой в самой гуще леса. Только маленький компас, висевший на цепочке от часов, уберег его от кружения по лесу и полного истощения сил и от того, чтобы снова не выйти к той железнодорожной станции, откуда он направился в лес. Он то и дело проваливался в полные снега ямы, выбирался из них, спотыкался о сломанные полусгнившие деревья, которые превратились в ловушки, застревал в старых сухих кустах терновника. Не имея топора, он обходился припрятанным за голенище сапога острым крепким кинжалом какого-то французского гардемарина; кинжал он подобрал на западном фронте, когда работал по розыску и погребению убитых.

Он выбился из сил, но все еще не набрел на дорогу, уже частью разрушенную, которая зигзагами — для защиты от самолетов — вела от Хольно к старым артиллерийским позициям. Упрямо, все еще не сознавая опасности, он прокладывал себе путь через самую бездорожную часть огромного болотистого лесного массива. Среди обнаженных буков, рябин и ясеней, заполнивших большие пространства в болотистых местах, он два дня подряд настойчиво продвигался вперед; из-под замерзшей, твердой, как камень, земли не видно было воды, и он не понимал, почему он так часто скользил, падал, ушибался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад