Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Борьба как внутреннее переживание - Эрнст Юнгер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эрнст Юнгер

Борьба как внутреннее переживание

В своих военных дневниках «В стальных грозах» (1920) и «Борьба как внутреннее переживание» (1926) Юнгер объяснял войну как мифическое явление природы, в котором, как он видел, возникает «современный человек новой, твердой как сталь породы».

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие

1. Вступление

2. Кровь

3. Ужас

4. Траншея

5. Эрос

6. Пацифизм

7. Мужество

8. Ландскнехты

9. Контраст

10. Огонь

11. Между собой

12. Страх

13. О враге

14. Перед боем

Предисловие

Война – отец всех вещей.

Гераклит

Эрнст Юнгер, прославившийся в разных областях писатель и поэт, собиратель жуков и жизнелюб, националистический мыслитель и, прежде всего, – солдат, воин, последний кавалер ордена Pour le merite, «человек века»[1], остроумный наблюдатель и летописец своего времени.

В 1918 году Юнгер, 23-летний лейтенант, награжденный многими наградами, вернулся с полей сражений Первой мировой войны и был принят в ряды Рейхсвера молодой Веймарской республики. Тогда же он начинает литературно обрабатывать пережитые им события и записанные им в дневниках воспоминания о четырех годах войны на Западном фронте.

Через два года после конца войны возникает «В стальных грозах», его первое произведение, и до сегодняшнего дня самая известная и самая успешная книга Юнгера. Она была реакцией на войну, которая по своему масштабу и по своим ужасам, вызванных ее механизацией, отодвинула в тень все предшествующие ей войны. Мечты образованной буржуазной молодежи довоенной Европы о почетной и героической борьбе «один на один» после первоначальной эйфории быстро утонули в грязи стрелковых траншей, задохнулись в мощи ураганного огня, высекавшего новый облик у всех пейзажей, и заглохли под давлением «материальной» войны, войны техники, войны на истощение, в которой солдат сотнями тысяч бросали в «мясорубку» фронта ради продвижения вперед на немногие метры.

Ужас миллионов людей, бессмысленно страдавших на немецкой стороне, нашел в Эрнсте Юнгере человека, который хотел описать не только то, как это могло бы быть, а то, как это было на самом деле[2], и при этом предпринял писательскую попытку придать метафизическую интерпретацию собственному военному опыту[3].

Другой подоплекой было то, что Юнгер принадлежал не к массе обычных «окопников», боевой дух которых к концу войны был давно измотан, а к так называемым «штурмовым отрядам», которых с большим опозданием создали в два последних военных года, чтобы удовлетворить новые требования войны. Имеются в виду сформированные из добровольцев специальные подразделения, действия которых отличались необычайно безрассудной смелостью. Прирожденный лидерский инстинкт и духовная движущая сила в соревновании человека с (военной) машиной должны были способствовать победе первого[4]. Возник новый человек, новая воля к жизни. Сильная твердость борца, выражение индивидуальной ответственности, психического одиночества характеризовала его. В этой борьбе... его ранг выдержал испытание.[5]

Потому неудивительно, что ввиду немецкого поражения, вызванного, прежде всего, материальным превосходством противника, против которого напрасны были вся смелость и все терпение немцев, а также красной революцией в ноябре 1918 года, вызвавшей гибель старого порядка, у воина такой природы обязательно должен был возникнуть вопрос о чем-то новом, рожденном из крови и железа. Во всяком случае, только что основанная Веймарская республика для Эрнста Юнгера (и большинства его современников) этим новым не была.

При этом Эрнст Юнгер отнюдь не был единственным бывшим фронтовиком, который занялся этой задачей, однако, с литературной точки зрения он был из них всех самым значительным[6]. Он был первым, кто нашел для изображения внутренних и внешних переживаний фронтовиков... классическую языковую форму[7].

Но чтобы и по объему соответствовать этой оценке современников, требовалось написать своего рода продолжение «В стальных грозах», которое было бы дополнением этой книги, носившей скорее описательный характер, и было бы посвящено внутренне пережитым, душевным процессам в солдате.

Осенью 1920 года возникает «Борьба как внутреннее переживание», что не в последнюю очередь было также ответом на разрастающийся пацифизм левых в Веймарской республике, для которых фронтовые заслуги ничего не значили, больше того, они даже вообще презирали все военное{1}.

Такому подходу Юнгер противопоставляет, в полном согласии с Освальдом Шпенглером[8] и другими видными правыми мыслителями того времени[9], свою центральную идею, оценивая войну не как аварию истории, а наоборот одобряя и приветствуя ее как самое внутреннее проявление цивилизации, даже всего человеческого существа.

Лишения, горе и постоянная конфронтация со смертью являются для солдата только внешними переживаниями войны, в духовном же смысле это понимание того, что это необходимая часть истории, инструмент более высокого разума[10], так как бытие – это смысл мира, а борьба это его наилучшая форма[11].

Кроме того, сакрализация немецкого поражения ставит памятник погибшим однополчанам, в котором им отказывают государство и общество, и придает смерти миллионов немецких солдат сверхисторический смысл.

Произведение Юнгера совершенно не утратило своей злободневности, хотя его высказывания могут показаться невыносимыми для современного гедонистического, зациклившегося на согласии и личном благополучии общества большинства. Вопреки близорукому взгляду почти всех ведущих западных современников, которые благодаря принудительно навязанным всему миру идеям «демократии» и «прав человека» болтают о «конце истории», фундаментальные законы мира не изменились. История осуждает на смерть те народы, для которых правда была важнее поступков и справедливость весила больше, чем власть[12].

«Pax Americana», «мир по-американски», насколько он действительно заслуживает этого названия, склоняется к своему концу. В условиях новой экспансии всегда думающего об агрессии ислама и демографического взрыва в Третьем мире, при одновременно прогрессирующем истощении наших естественных жизненных основ, линии будущих конфликтов проступают со все большей ясностью. Закат Запада покидает сферу литературы и, похоже, готовится стать горькой реальностью, по меньшей мере, он заметно принимает все более конкретные черты.

Белые народы отличаются не только прогрессирующей биологической импотенцией, а, хуже того, еще и импотенцией духовной. Не масштаб появляющихся угроз или сила их врагов, а собственная душевная слабость белых народов – вот корень проблемы. Пацифизм, феминизм, ошибочно понимаемый гуманизм, гендерный мэйнстрим и другие идеологические химеры основательно разрушили Европу и то, что когда-то ее составляло.

Выход из кризиса ведет через духовную борьбу против основанных на идеях французской революции лжеучений либерализма со всеми его формами проявления и возвращение права на собственную абсолютность.

Европа ни в чем не нуждается так сильно, как в новом поколении воинов. Ранний Эрнст Юнгер, без сомнения, может ей в этом помочь.

В. Вольф, сентябрь 2008 года

Специально для Немецкой рубрики Велесовой Слободы

1. Вступление

Иногда на горизонте духа вспыхивает новое небесное светило, которое поражает глаза всех неутомимых, как провозглашение и сигнал о буре мирового поворота, как когда-то представилась звезда библейским волхвам на Ближнем Востоке. Тогда окружающие новое светило звезды тонут в его пламенном жаре, идолы разбиваются на глиняные обломки, и создававшая всё прежняя форма снова плавится в тысячах доменных печей для того, чтобы из ее материала были отлиты новые ценности.

Волны такого времени окружают нас огнем со всех сторон. Мозг, общество, государство, Бог, искусство, эрос, мораль: разрушение, брожение – возрождение? Еще неутомимо проносятся мимо образы, еще кружатся атомы в кипящих котлах мегаполиса. И, все же, также и эта буря стихнет, разнесется по воздуху, и этот пылающий поток охладится, превратившись в порядок. Любое бушующее неистовство когда-то разобьется о серую каменную стену, или же найдется кто-то, кто своим стальным кулаком впряжет его в свою колесницу.

Почему как раз наше время столь богато силами, уничтожающими и создающими? Почему именно оно несет в своем лоне такое ужасающее предсказание? Потому что хотя многому и доведется, возможно, умереть от жара, но то же самое пламя в то же время варит в тысячах реторт будущее и чудесное. Хождение по улице, взгляд в газету показывает это, назло всем пророкам.

Это война сделала людей и их время такими, какими они есть. Еще ни одно поколение до нас никогда не вступало на арену Земли, чтобы в борьбе между собой добиться для себя власти над эпохой. Потому что ни одно поколение еще никогда не возвращалось из ворот таким мрачным и сильным как из ворот этой войны в светлую жизнь. И мы не можем отрицать это, как бы кое-кому, вероятно, этого ни хотелось: война – отец всех вещей, также и наш отец; она выковала нас, вычеканила и закалила, сделав из нас то, что мы есть. И всегда, до тех пор, пока катящееся колесо жизни еще вращается в нас, эта война будет осью, вокруг которой это колесо вертится. Она воспитала нас для борьбы, и мы останемся бойцами, до тех пор, пока мы есть. Возможно, война умерла, ее поля сражения покинуты и опорочены как камеры пыток и виселицы, однако дух ее вошел в своих батраков, и никогда не отпустит их со своей службы. И если она есть в нас, то она есть всюду, так как мы формируем мир, не иначе, созерцательные в самом творческом смысле. Разве вы не слышите, как она грохочет из тысяч городов, как громоздятся вокруг нас грозы, так же, как тогда, как кольцо битв окружало нас? Разве вы не видите, как пылает ее огонь из глаз каждого человека? Иногда, пожалуй, она спит, но если земля дрожит, она с кипением вырывается из всех вулканов.

Между тем: война не только наш отец, но также и наш сын. Мы породили ее, а она нас. Мы – выкованные и вычеканенные, но мы также и те, кто поднимает молот, ведет резец, кузнецы и брызжущая сталь одновременно, мученики своих поступков, ведомые своими инстинктами.

В лоне помешавшейся культуры мы жили вместе, теснее, чем люди раньше, раздробленные по нашим делам и желаниям, мчащиеся по сверкающим площадям и подземным шахтам, окруженные блеском зеркал в кафе, улицами, полосами цветного света, барами, полными ярких ликеров, столами для заседаний и последний крик, каждый час – новая новость, каждый день – решенная проблема, каждую неделю – сенсация, с огромным, перекрывающим все своим грохотом неудовлетворением в основе. Технически еще продуктивные, мы с улыбкой бен-Акибы стояли в конце искусства, раскрыли загадки мира, или полагали, что скоро сможем их раскрыть. Пункт кристаллизации казался достигнутым, до сверхчеловека было рукой подать.

Так мы жили беспечно и гордились этим. Как сыновья опьяненного материей времени прогресс представлялся нам совершенством, машина – ключом богоподобия, телескоп и микроскоп – органами познания. Все же, под всегда блестящей и отполированной кожурой, под всеми покровами, которые висели на нас, как на фокусниках, мы оставались голыми и грубыми как люди леса и степи.

Это стало видно, когда война разорвала общность Европы, когда мы за знаменами и символами, над которыми некоторые из нас давно недоверчиво посмеивались, встали друг против друга для древнего решения. Там в опьяняющей оргии подлинный человек возместил себе все упущенное. Там его инстинкты, слишком долго уже сдерживавшиеся обществом и его законами, снова стали единственным и святым и последним разумом. И все, чему мозг в течение веков придавал все более острые формы, послужило только для того, чтобы увеличить силу кулака до безграничного.

Теперь все это лежит у нас за спиной, черное и зловещее, как лес, пройденный в ночи. Кто не мог бы понять, что дыхание там становится чаще? Мы бросились в этот опыт как ныряльщики и вернулись из него, изменившись.

Что происходило там на дне? Носители войны и ее творения, люди, жизнь которых должна была привести к войне, и которая, благодаря войне, была закинута на новые пути, к новым целям – чем были мы для нее, и чем была она для нас? Вот вопрос, ответ на который сегодня кое-кто стремится найти. Эти страницы тоже посвящены этому.

2. Кровь

Человеческий род – это таинственный, всепоглощающий девственный лес, кроны которого, овеянные дымкой свободных морей, все сильнее тянутся из пара, зноя и тупости к ясному солнцу. Если вершины леса укутаны ароматом, красками и цветами, то хаос странных растений разрастается в его глубинах. Когда солнце догорает, в бокалы упругих пальм падает цепь красных попугаев подобно эскадре королевских снов, так из уже погрузившейся в ночь низменности проникает гадкий хаос прокрадывающихся, ползучих животных, визгливый крик жертв, которым из сна, пещеры, теплого гнезда приносит смерть коварное нападение жадных, привычных к убийству зубов и когтей.

Так же как девственный лес, все более возвышаясь и все сильнее стремится вверх, высасывая силы для своего роста из собственной гибели, из своих тлеющих и распадающихся во влажной земле частей, так и каждое новое поколение человечества возникает на фундаменте, где слоями уложена гибель бесчисленных поколений, которые отдыхают здесь от хоровода жизни. Пожалуй, тела этих бывших, которые раньше закончили свой танец, уничтожены, развеяны в улетучивающемся песке или истлели на дне морей. Однако их части, их атомы снова и снова подхватываются жизнью, победоносной, вечно молодой, в неутомимом изменении и таким образом поднимаются ею к вечным носителям живой силы.

Так содержание бытия, каждая мысль, каждое действие и каждое чувство, брошенное этим бесконечным рядом предшественников на поля жизни, сохраняет также вечную ценность. Как человек строит себя на животном и его условиях, так он коренится также на всем, что сотворили его отцы в ходе веков благодаря кулаку, мозгу и сердцу. Его поколения подобны слоям кораллового рифа; ни один камушек не возможен без бесчисленных уже давно угасших, на которых он основывается. Человек это носитель, постоянно переменный сосуд всего того, о чем думали, что делали и что чувствовали до него. Он – также наследник всех желаний, которые заставляли других до него с непреодолимой силой двигаться к дальним, закутанным в тумане целям.

Люди все еще трудятся на строительстве башни беспредельной высоты, в которую они укладывают слоем за слоем поколение, одно состояние своего «Я» с кровью, мучением и страстью на другое.

Пожалуй, башня поднимается на все большую высоту, ее зубцы все больше поднимают человека к победителю, открывают его взгляду все большие, все более богатые земли, однако сооружение продвигается не в спокойной соразмерности. Часто творение оказывается под угрозой, стены падают, или их сносят глупые, лишенные мужества, разочаровывающиеся. Обратные удары тех обстоятельств, которые считались давно преодоленными, прорывы стихийных сил, кипевших под застывшей коркой, обнаруживают живую власть древних сил.

Из бесчисленных строительных камней построен также и каждый отдельный человек. Бесконечная цепь предков волочится за ним по земле; он скован и связан тысячами уз и невидимых нитей со сплетением корней болота девственного леса, бродящее тепло которого породило его празародыша. Пусть дикое, жестокое, яркий цвет инстинктов успокоились, сгладились и приглушились за тысячелетия, в которых общество взнуздало внезапные желания и инстинкты. Пусть возрастающая утонченность просветила и облагородила его, все же, зверь все еще спит на дне его бытия. В нем все еще есть очень много от зверя, дремлющего на удобных, тканых коврах отполированной, отшлифованной, бесшумно переплетающейся цивилизации, окутанного в привычки и услужливые формы, но если кривая волн жизни отбросит его назад к красной линии примитивного, маскировка спадет; нагой, как когда-то, вырвется он первобытный человек, поселенец пещер, во всей неудержимости его освобожденных инстинктов. Доля наследия его отцов воспламенится в нем, снова и снова, если жизнь настроится на свои извечные функции. Кровь, которая в машинальном движении протекала по артериям его каменных каркасов, городов, прохладно и регулярно, вспенивается, и первичная порода, долгие времена холодно и неподвижно покоившаяся в скрытых глубинах, снова расплавляется до белого каления. Она шипит навстречу ему, пламя, нападение, уничтожающий удар, всегда, когда он спускается в путаницу шахт. Разорванный голодом, в задыхающемся переплетении поколений, во встрече с жизнью и смертью он – всегда тот же прежний.

В борьбе, на войне, которая разрывает все договоренности человека как сшитые лохмотья нищего, зверь как таинственное чудовище поднимается с глубины души. Там он вырывается вверх как все пожирающее пламя, как непреодолимое упоение, которое опьяняет массы, божество, восседающее над войсками. Там, где все мысли и все поступки возвращаются к одной формуле, чувства тоже должны переплавиться обратно к исходному материалу и приспособиться к страшной простоте цели, к уничтожению противника. Это останется. До тех пор, пока люди ведут войны и войны ведутся, до тех пор, пока еще существуют люди.

Внешняя форма не играет тут никакой роли. Растопыривают ли в момент встречи когти и обнажают зубы, размахивают ли грубыми топорами, натягивают ли деревянные луки, или же очень совершенная техника доводит уничтожение до наивысшего искусства, всегда наступает момент, где из белка в глазу врага вспыхивает опьянение красной кровью. Всегда задыхающееся нападение, последний, разочарованный ход вызывает одну и ту же сумму чувств, все равно: размахивает ли теперь кулак вырезанной из дерева дубиной или нафаршированной взрывчаткой ручной гранатой. И всегда на равнинах, где человечество предоставляет свое дело кровавому решению, будь то узкий перевал между двумя маленькими горными народами, будь то широкая дуга современных сражений, все ужасное, все накопление самых утонченных ужасов не сможет пропитать человека ужасом так, как длящееся какие-то доли секунды появление его копии, которая появляется перед ним, со всем огнем доисторического времени на искаженном лице. Ибо любая техника – это машина, случай, снаряд слеп и безволен, но человека сквозь грозу из взрывчатки, железа и стали ведет воля убивать, и если два человека сталкиваются в упоении боя, то тут встречаются два существа, из которых устоять может только один. Потому что эти два существа по отношению друг к другу вступили в древнейшие отношения, в борьбу за существование в ее самой обнаженной форме. В этой борьбе более слабому придется остаться лежать на земле, тогда как победитель, крепче сжимая оружие в руке, перешагнув через убитого, пойдет дальше, глубже в жизнь, глубже в борьбу. Таков крик, который в момент такого столкновения смешивается с криком врага, крик, который с силой вырывается из сердец, перед которыми мерцают границы вечности. Это крик, о котором давно забыли в потоке культуры, крик, состоящий из распознавания, ужаса и кровожадности.

Также и из кровожадности. Наряду с ужасом кровожадность – это второе, что зажигает бойца потоком красных волн: опьянение, жажда крови, когда сверкающее облако уничтожения тяготеет над полями гнева. Пусть это покажется странным тому, кто никогда не боролся за существование, но вид противника наряду с последним ужасом приносит также освобождение от тяжелого, невыносимого давления. Это наслаждение крови, которое висит над войной как красный штормовой парус над черной галерой, в своем безграничном размахе родственное только любви. Оно уже дергает за нервы в лоне возбужденных городов, когда колонны под дождем ярких роз совершают свой ход мучеников к вокзалу. Оно тлеет в массах, безумствующих вокруг них с ликующими возгласами и резкими криками, оно – часть чувств, которые проливаются на шагающие к смерти гекатомбы. Накапливаясь в дни перед сражением, в болезненном напряжении вечера накануне боя, на марше к грохоту, в зоне ужаса перед борьбой не на жизнь, а на смерть, оно вспыхивает до скрежещущей ярости, когда ливень снарядов разбивает шеренги. Оно сжимает все стремления вокруг одного желания: броситься на противника, схватить его, как этого требует кровь, без оружия, в упоении, с диким ударом кулаков. Так это было испокон веков.

Таков круг чувств, борьба, которая бушует в груди бойца, когда он блуждает по огненной пустыне великих сражений: ужас, страх, предчувствие уничтожения и страстное желание полностью освободиться в бою. Если он разрядил неистовствующий в огромном маленький мир в себе, скопившуюся дикость во внезапном взрыве, ясной памяти о навсегда потерянных мгновениях, если кровь потекла, то ли из его собственной раны, то ли из раны его врага, то пелена спадает с его глаз. Он пристально смотрит вокруг себя, лунатик, просыпающийся из тягостных снов. Чудовищный сон, который снился части зверя в нем в воспоминании о временах, когда человек во всегда находящихся под угрозой ордах сражался в пустынных степях, опьяняет и оставляет его, ужаснувшегося, ослепленного непредвиденным в его собственной груди, изможденного из-за его огромного расточительства воли и жестокой силы.

Только тогда он осознает, куда привел его атакующий шаг, осознает множество опасностей, которых он избежал, и бледнеет. Только за этой гранью начинается мужество.

3. Ужас

Также ужас принадлежит к кругу чувств, которые давно покоятся на наших глубинах, чтобы при сильных потрясениях вырваться оттуда со стихийной силой. Редко его темные крылья порхают над высоким лбом современного человека.

Для первобытного человека это был постоянный, невидимый провожатый в его путешествиях по беспредельности пустых степей. Он являлся ему ночью, в громе и молнии и бросал его на колени с удушающей хваткой, его, нашего предка, который, со своим жалким куском кремня в кулаке, противостоял всем силам земли. И, все же, как раз это мгновение его самой большой слабости поднимало его выше животного. Ибо зверь может, пожалуй, чувствовать страх, если к нему внезапно подкрадывается опасность, он может чувствовать страх, когда его преследуют и загоняют в угол, но, все же, ужас чужд ему. Это первая зарница разума.

Ужас также родственен наслаждению, опьянению кровью и желанию игры. Разве мы все, будучи детьми, долгими зимними вечерами не слушали внимательно зловещие истории? Тогда мы дрожали от страха, хотели спрятаться в защищенную пещеру и все же никак не могли наслушаться. Это было похоже на то, как если бы, заблудившись в камыше и тине, вы наткнулись бы на гнездо пятнистых змей и не могли бы убежать из-за желания рассмотреть их ужасный клубок.

В местах, где народ ищет возросшую жизнь, на каждой ярмарке, на каждой площади, где собираются стрелки, ужас на раскрашенном полотне манит своими яркими цветами. Умышленные убийства на сексуальной почве, казни, восковые тела, усеянные гнойными язвами, длинные шеренги анатомических уродств: – тот, кто выставляет это, тот знает желания масс и наполняет свои карманы. Часто и долго я стоял перед такими лавками и пристально смотрел на лица выходящих. Почти всегда там был смех, но он звучал, все же, так странно смущенно и сдавленно. Что должен был скрывать этот смех? И из-за чего я стоял там? Не было ли это моим вожделением ужаса? Желание детей и народа не чуждо никому.

Как и ребенок в кухне прислуги, деревенский парень в кунсткамере с уродцами, так и молодые добровольцы в казармах сидели, собравшись вокруг какого-то более старого солдата, в голосе которого еще дрожал ужас поля сражения. Пусть даже лица и бледнели, глаза темнели, но, все же, не было никого, кто не ожидал бы с еще большим нетерпением дня выступления. Это заставляло каждого пристально смотреть в лицо Горгоне, даже если биение сердца при этом могло умолкать.

И для каждого наступал час, когда это вскипало, темно, неопределенно, из глубины, как раз тогда, когда меньше всего об этом думали. Когда поля были пусты как в дни больших праздников, и, все же, совсем иначе. Когда кровь неслась сквозь мозг и артерии как перед ожидаемой ночью любви и еще гораздо горячее и более страшно. Когда приближались все ближе к бушующему шуму там впереди, когда удары становились все более грохочущими, все быстрее гнались друг за другом, когда перед изобилием несущихся мыслей вокруг вспыхивали равнины, когда чувство было таким, когда пейзаж и развитие событий только темно и сказочно выныривали в воспоминаниях. Боевое крещение! Там воздух был настолько заряжен переливающейся за край мужественностью, что каждый вдох опьянял, что можно было бы плакать, не зная почему. О, сердца мужчин, которые могут это чувствовать!

Потом он проносился вдоль колонны с взмахом крыльев летучей мыши, так что смех и возгласы замирали во рту. У края дороги лежал кто-то с деревянным и жестко-острым, восковым лицом, глаза которого так остекленело всматривались в пустоту. Первый мертвец, незабываемое мгновение, из-за которого леденела кровь в сердце. Тут ужас в каждом вставал на дыбы как бледная, испугавшаяся кляча перед ночной пропастью. И в мозг каждого навсегда вонзалось свое, разное впечатление. Для одного это была рука, как коготь вцепившаяся в мох и землю, для другого синеватые губы над белизной челюсти, для третьего черная, кровавая корка в волосах. Ах, как бы вы ни были подготовлены к этому мгновению, но все разбивалось в этой серой фигуре у обочины дороги, на грязном лице которой играли первые синие мухи. Эта фигура и бесчисленные другие, которые еще последовали за ней, появлялись снова и снова в их тысячах искаженных положениях с разорванными телами и зияющими черепами, бледные, предостерегающие духи обезумевших окопников перед штормом, до тех пор, пока не раздавался освобождающий призыв к атаке.

Ужас в нашем представлении неразделимо переплетен со смертью; мы не можем отделить одно от другого, как первобытный человек не мог отделить его от молнии, которая, вспыхивая, била рядом с ним в землю. Преодолеют ли поздние поколения также этот ужас и вспомнят ли в том же сострадательном умилении о нас, о нас и наших чувствах, заставлявших дрожать нашу грудь в блужданиях по бескрайней пустоши фронтов?

В этих ночных проходах через дрожащие пустыни сердце было таким одиноким и осиротелым, как если бы оно вибрировало, качаясь над смертельным мерцанием замерших морей. Все тепло поглощалось подстерегающей вокруг безжалостностью. Бесчисленные разы жалостливый вой медленно умирающего затихал в пустоте. Дальше, только дальше, к надежной пещере!

Хотя долгие годы уже прошагали по растоптанной, усеянной шрамами равнине, все же, всегда вскакивали внезапно, как бы просыпаясь из безумия и ужасных снов. Где были? Где-то на полях лунных кратеров? Низвергнуты в глубины ада? Ведь это же не могло быть земным ландшафтом, эта адская танцевальная площадка смерти, окруженная желтоватым пламенем по краям! Ни один очаг не бросал свой мирный свет в пространство, только пестрые сигналы уничтожения вырывались из какой-то ямы в воздух как пламенное вступление трещащей бойни. Ни один куст, ни один крохотный стебелек не задевал спотыкающуюся ногу. Бледные туманы и ядовитые газы окутывали острова печальных деревьев, черные, разбитые каркасы. Иногда появлялся дом, покинутый и развалившийся как обломки затонувшего корабля на дне моря. Что это было, что своими слизистыми щупальцами на ощупь искало сердце в неопределенном свете из всех углов? Ужас смерти и разложения.

Разложение. Кое-кто растворился без креста и могильного холмика на дожде, солнце и ветру. Мухи с жужжанием окружали его уединенность плотным облаком, душный угар парил вокруг него. Запах тлеющего человека нельзя ни с чем спутать, он тяжелый, сладковатый и противно липкий как жесткая каша. После больших битв он так тяжело нависал над полями, что даже самый голодный забывал о еде.

Часто маленький дозор твердых как сталь парней бесконечные дни держался в облаках битвы, отчаянно уцепившись за неизвестный кусочек траншеи или ряд воронок, как потерпевшие кораблекрушение в урагане цепляются за сломанные мачты. В их центре смерть вонзила в землю свой штандарт полководца. Трупные поля перед ними, скошенные их пулями, рядом с ними и между ними трупы товарищей, с самой смертью в их глазах, которые необычайно неподвижно лежали на вислых лицах, этих лицах, которые напоминали об ужасной реалистичности старых картин распятия. Почти изнеможенные сидели они среди разложения, которое становилось невыносимо, если одна из железных бурь снова пробуждала застывшую пляску смерти и бросала истлевшие тела высоко в воздух.

И чем помогало то, что они посыпали песком и известью следующих или бросали брезент на них, чтобы ускользнуть от постоянного вида черных, распухших лиц? Их было слишком много; всюду лопата натыкалась на что-то засыпанное. Все тайны могилы лежали открыто в такой чудовищности, перед которой поблекли самые безумные сны. Волосы пучками спадали с черепов как вялая листва с осенних деревьев. Некоторые растворялись в зеленоватую рыбную мякоть, которая по ночам проблескивала сквозь разорванные мундиры. Если на нее наступали, то нога оставляла фосфорические следы. Другие высушивались, превращаясь в известковые, медленно осыпающиеся мумии. У иных мясо как красно-коричневый желатин стекало с костей. Душными ночами опухшие трупы просыпались к таинственной жизни, когда скопившиеся газы с шипением и бульканьем выходили из ран. Но самым страшным, тем не менее, было бурное копошение, вытекавшее из тех, которые состояли только лишь из одних бесчисленных червей.

Почему я должен беречь ваши нервы? Разве мы сами не лежали однажды четыре дня в ложбине между трупами? Разве нас всех там, мертвых и живых, не покрывал плотный ковер больших, сине-черных мух? Куда уже больше? Да: там лежал тот, с которым мы порой делили ночное дежурство, иногда бутылку вина и кусок хлеба. Как может говорить о войне тот, который не стоял в нашем кругу?

Когда после таких дней фронтовик шагал по городам глубокого тыла в серых, молчаливых колоннах, склонившись и в обносках, тогда его вид заставлял застыть самое рассеянное поведение беззаботных там позади него. «Как будто вытащен из гроба», шептал кто-то своей девушке, и каждый содрогался, которого задевала пустота мертвых глаз. Эти мужчины были переполнены ужасом, они были бы потеряны без опьянения. Кто может определить это? Только поэт, проклятый поэт, poéte maudit в сладострастном аду его снов.

Et dites-moi s´il est encore quelque torture Pour ce vieux corps sans âme et mort parmi les morts? (И скажите мне, есть ли еще какая-то пытка для этого старого тела без души и умершего среди мертвых?)

Пронизывающий ужас, в его тонких излучениях доступный только самым чувствительным, лежал в контрасте, трескучем контрасте, там, где жизнь и уничтожение соприкасались в сильном олицетворении.

Этот ужас истекал из разрушения, страшного в своей мнимой бесцельности.

Как оскверненные могилы глазели в ночь опустошенные деревни, пронизанные белым лунным светом, окруженные вонью падали, с поросшими травой улицами, по которым проносились беззвучные полчища крыс. Медленно огибали пожарища богатых дворов, из-за неопределенного страха натолкнуться внезапно на привидения вырванных из мирной жизни. Не мог ли священник появиться за руинами пасторского дома? Что могла скрывать темнота подвалов? Труп женщины, пряди волос которой унесли черные грунтовые воды? В конюшнях висели трупы животных, все еще привязанных к обуглившимся балкам. На потрескавшейся дороге к воротам лежала как крохотный трупик детская кукла.

Через ужасное мы двигались в подбитых гвоздями сапогах, твердые и привычные к крови, с Франсуа Вийоном и Симплициусом Сиплициссимусом в ранце. И, все же, мы чувствовали, как что-то бродило вокруг осиротевших каминов и кое-кому перехватывало горло, такой ледяной хваткой, что нужно было глотать. Ведь мы были носителями войны, бесцеремонными и дерзкими, успевшими убить кое-кого, переступив через него и двинувшись дальше с сильными чувствами в груди. Все же, это было как детский стон из диких болот, таинственная жалоба как колокольный звон утонувшей Винеты над морем и полуднем. Подобно гибели того заносчивого города мы чувствовали безнадежное падение культуры, содрогаясь перед сознанием того, что нас самих унесет вихрем вместе с нею.

Между смехом и безумием часто лежит черта не тоньше лезвия ножа. Однажды, в начале наступления, я проходил по городу, из которого жители спасли только одну лишь свою жизнь. Мой провожатый толкнул меня с улыбкой и показал на дом, крыша и стены которого уже зияли трещинами. Удивительным образом витрина сохранилась в полном порядке посреди начинающегося разрушения. В витрине все ряды были полны женских шляпок. Несколькими днями раньше я, поздним вечером после боя в поисках павшего друга, растащил тела одной группы трупов. Внезапно из-под мундира одного из погибших солдат мне навстречу прыгнула откормленная крыса. Но даже это переживание не поразило меня так, как этот призрачный контраст между опустошенной улицей и сверкающей блесткой из лакированной соломы, шелка и пестрых перьев, которая так напоминала о женских руках и о тех тысячах безделушек, которые только и делают нашу жизнь пестрой.

Другой раз во время бесконечного ночного дежурства в темном углу траверсы вместе с одним старым воякой, я в ходе беседы шепотом спросил его о его самом ужасном переживании. В коротких паузах его сигарета вспыхивала под каской и освещала его изможденное лицо красным блеском. Он рассказал:

«В начале войны мы атаковали один дом, который был трактиром. Мы проникли в забаррикадированный подвал и сражались там в темноте со зверским ожесточением, в то время как над нами дом уже горел. Внезапно, скорее всего вызванная жаром огня, сверху послышалась автоматическая игра оркестриона. Я никогда не забуду, как в рычание бойцов и хрип умирающих вмешался беспечный трезвон танцевальной музыки».

Можно рассказать еще о многом другом. О мужчинах, которые смеялись громко и долго, после того, как пуля пробила им череп, об одном солдате, который зимней ночью сорвал с себя мундир и носился с ухмылкой по кровавым полям сражения, о сатанинском юморе больших перевязочных пунктов и кое-что другое. Но мы, дети времени, уже слишком устали от фактов. Очень устали.

И вовсе не факты, а как раз неизвестное, неописуемое, глухое предчувствие, что иногда тлеет впереди как дым скрытого корабельного пожара. Вероятно, все это только химера.

И, все же, это снова лежало так ощутимо, так свинцово-тяжело на чувствах, когда покинутая толпа под сводом ночи пересекала неизвестные территории, далеко и ближе окруженная грохотом железных ударов. Если тогда вдруг луч жара вырывался в ее центре из земли, то крик потрясенного познания уносился к бесконечности. Потом в последнем огне темный занавес ужаса внезапно мог подняться у мозгов, но о том, что скрывалось за ним, застывший рот больше не мог рассказать.

4. Траншея

Траншея. Работа, ужас и кровь склепали из этого слова стальную башню, давящую на боязливые мозги. Не только вал и бастион между борющимися мирами, также вал и темная пещера сердец, которые она в постоянном изменении всасывала и извергала. Раскаленный молох, который медленно сжигал молодежь народов, превращая в шлак, натянутый кровеносный сосуд над руинами и оскверненными полями, из которого кровь человечества пульсировала в землю.

Издали она уже была ружейным приемом и холодным кулаком при проверке оружия и кутеже в деревнях на краю ужаса, где боец снова чувствовал у себя почву под ногами, снова трудился днем и спал ночью. Окна хлопали неутомимо, когда машина уничтожения гремела вдоль фронта, небрежно и размалывая. Вряд ли кто-то из привычных к крови еще слышал это. Только иногда, когда раскаленный глаз камина глазел в темные комнаты, и бродящему мозгу раскрывались цветы мира, ярко и оглушительно, крупные города на водоемах света, южное побережье, у которого пенились легкие, синие волны, залитые в шелка женщины, королевы бульваров, тогда зазвенело оно, тихо и резко как изогнутое лезвие, и черная угроза шумела через стекла. Тогда с дрожью кричали, требуя света и вина.

Иногда также бурлило, кипящая лава в огромных котлах, на западе темную красноту прокусывал утренний туман, или облачка грязного дыма порхали перед опускающимся солнцем. Тогда все до самой дальней точки стояли на земле, приготовившись к атаке, как боязливые жители низменностей при ревущем штормовом приливе. Как при потопе там мешки с песком и балки вбивают в глотку растрескавшихся стволов, так тут бросали батальоны и полки в горящие бреши разорванных траншей. Где-нибудь стоял у телефона кто-то с гранитным лицом над красным воротником и извергал название места руин, которое когда-то было деревней. Затем дребезжали команды, и стальное снаряжение, и темный жар изливался из тысяч глаз.



Поделиться книгой:

На главную
Назад