Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Волга рождается в Европе - Курцио Малапарте на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это ровная территория, несколько волнистая, приятная для глаза своими зерновыми полями, которые покрывают эти широкие изгибы местности и склоны, прорезанные ручьями, текущими по прорытым в черной земле выемкам. Зеленые леса тут и там отвечают на взгляд. На этом тихом, освещенном плотным, неподвижным светом ландшафте уже нескольких дней происходит одна из самых кровавых битв этого Русского похода. После форсированного перехода через Днестр штурмовые подразделения нашей колонны на украинском берегу образовали плацдарм, который постоянные яростные контратаки Советов пытаются сдавить и задушить. Вчера был момент, когда казалось, что немногочисленные румынские войска, зацепившиеся за вражеский берег, будут побеждены мощной реакцией русских. Однако ночью положение было восстановлено благодаря прибытию немецких подкреплений, которые переправились на штурмовых лодках, маленьких и очень быстрых транспортных средствах с подвесными моторами. Сегодня утром борьба вспыхнула снова, дикая и ожесточенная, с тяжелыми потерями с обеих сторон, на болотистой территории, которая простирается вокруг Ямполя, между берегом Днестра и передовыми укреплениями линии Сталина. Это критическая фаза борьбы.

- Решающее наступление назначено на завтра на рассветный час, – объясняет нам генерал Ртв., который командует нашей колонной. Генерал сидит за столом под открытым небом, перед обрушившимся домом. На столе карта Линии Сталина, раскрытая на участке Ямполя. – Это для нас не очень простая ситуация, – говорит генерал, проводя пальцем по красной черте Линии Сталина на карте, – но большая часть уже сделана. С нашего левого фланга войскам северной колонны удалось расширить плацдарм у Могилева. Справа от нас, ниже Сороки, несколько румынских дивизий перешли реку и закрепились на украинском берегу, и до сих пор им удалось отразить все советские контратаки. Это очень жесткая борьба. Но завтра утром положение прояснится. Генерал улыбается, он говорит: – Не хотите взглянуть на поле сражения? Мы вместе с зондерфюрером Хайтелем идем пешком к верхушке дамбы, которая круто опускается к реке. Почти пять часов. Душная послеполуденная жара растекается над нивами, пропитанный пылью воздух хрустит у нас на зубах, обжигает нам легкие. Там, на другой стороне, резко и нетерпеливо поднимается советский берег, демонстрирует ясный разрез своего крутого глиняного фланга, всюду белые дома и длинные покрытые жестью сараи. Вокруг нас всюду на территории участки плотного темно-зеленого акациевого леса, в которых устроились зенитные орудия, склады боеприпасов, подразделения телефонной и радиосвязи. Затем, на переднем плане, перед этим ясным ландшафтом из белых облаков и золотых колосьев, я замечаю группу погибших русских; один солдат сидит на земле, прислонившись спиной к скорченному телу товарища. Голова опустилась на грудь, он смотрит вниз широко раскрытыми глазами. Это классическая картина войны, на краю этой парализующего помрачения сознания послеполуденных часов, виньетка Бодони на титульном листе битвы. Многочисленные орудия среднего калибра распределены по полям тут и там. Вокруг каждого орудия тщательно скошено зерно в виде широкого круга, чтобы предотвратить пожары, так же, как вокруг раны удаляют волосы. Между одним и другим выстрелами (это сильный, ритмичный огонь, прерывающийся иногда короткими паузами, в которых слышен грохот взрывов, доносящихся с противоположного берега) слышны голоса солдат, команды офицеров. Несколько артиллеристов, с голым торсом, выкапывают маленькие ямы, для боеприпасов. Другие спят, растянувшись на земле, натянув полотенце на лицо. В складках местности отражаются серые отблески от пяти танков, выстроенных в линию под маскировкой веток акаций и снопов колосьев. Экипажи сидят вокруг своих машин, они едят, читают, курят. Один танкист как раз латает дыру на своей черной суконной рубашке. Не с терпеливой тщательностью портного, а с сильным нетерпением сапожника. Как будто он шьет голенище сапога. Лейтенант-танкист сидит на канистре для бензина и читает книгу. Он приветствует меня, предлагает мне сигарету. Это молодой белокурый мужчина, с длинным шрамом, рубцом, на правой щеке.

- Не хотите глоточек советской водки? – он почти кричит, чтобы его можно было услышать в грохоте пушек. Он влезает на танк, склоняется над люком, копается там и вытаскивает бутылку. – Ваше здоровье! На борту танка зеленой лаковой краской написано имя девушки, «Хильда». Офицер опирается рукой на имя, закрывает его первый слог. Я бросаю взгляд на книгу, которую он читал в это время. Это русское издание на немецком языке «Вопросов ленинизма» Сталина. В научном смысле книга не имеет особого значения. Троцкий написал на нее злую критику, которая очень забавна.

- Я нашел ее в колхозной библиотеке в Ванцине, – объясняет лейтенант-танкист.

Мы начинаем беседу об этой книге, которую я знаю. – Это чистое низкопоклонство, – говорит офицер. – Еще глоток водки?

Я прощаюсь с лейтенантом-танкистом и перехожу к наблюдательному пункту артиллерии, недалеко от нас. Офицер на наблюдательном пункте показывает на дымовую завесу примерно в трех километрах от Днестра. – Там наши, – говорит он. И там Ямполь, напротив нас, немного правее: это лишь только бесформенная куча обугленных руин. Группа домов горит на одном конце городка – это скорее очень большой хутор, с несколькими мельницами, несколькими кожевенными заводами, несколькими печами для обжига кирпича. Неповрежденными, между садами и группами акаций, стоят, если глядеть отсюда, только дома на краю городка и длинные железные крыши сараев для сена, зерна и хлевов колхозов, около берега реки. – Что это за низкое здание там, с большим двором? Колхоз? – спрашиваю я наблюдателя. – Это казарма кавалерии, – отвечает он мне. По ту сторону дамбы реки, там на равнине, вдоль дороги на Ольшанку (это дорога на Балту, на Киев и на Одессу), поднимается вверх красный и белый дым взрывов. Немецкая артиллерия обстреливает дорогу на Ольшанку, которая забита русскими машинами. В нескольких местах по бокам дороги горят поля зерновых. Горит лес. Грохот немецких штурмовых батарей, которые со своих позиций на украинском берегу долбят снарядами по советским бункерам, смешивается с грохотом русских орудий в равномерный глухой звук.

В сравнении с протяженностью и силой битвы батареи второй и третьей линии на обеих сторонах немногочисленны. Современные битвы доводятся до конца преимущественно с «короткими пистолетами». Вся сила обеих армий концентрируется на самой передней линии, где средние, моторизированные или движимые вручную орудия и часто также тяжелые батареи прикрывают, поддерживают и дополняют работу «автогенных горелок», которую выполняют подразделения саперов у брони бункеров и на позициях противника. Шум на передовых линиях адский. Немного назад, во вторых линиях, поле сражения простирается мирно, в расплывчатом свете послеполуденного часа отдыха. – Автогенных горелок не достаточно, чтобы разрезать Линию Сталина, – говорит мне наблюдатель. – Завтра утром начнется работа пикирующих бомбардировщиков.

Я спрашиваю его, по какой причине советская артиллерия не пытается помешать движению на немецких тыловых линиях.

- Она занята тем, что обстреливает наши самые передовые позиции, – отвечает он, – но время от времени какое-то тяжелое орудие увеличивает свою дальность стрельбы, добираясь до нашей стороны реки. Видите вон там грузовик? Он получил прямое попадание от русского орудия и взлетел на воздух. Несколько сотен метров в окрестности территория черна, засеяна гильзами от снарядов, взорванными картушами, помятыми и искореженными затворами. Две дюжины крестов, с касками на них, стоят в поле. Земля могильных холмиков еще свежая.

Мы покидаем наблюдательный пункт, спускаемся к реке, между лесами акаций и короткими зелеными полянами, где несколько предоставленных самим себе коров с любопытством и без недоверия поднимают к нам свой взгляд от травы. Под деревом два немецких солдата моют ноги в грязной луже. Их большие пальцы ног опухли, деформировавшись от долгих маршей и жары. Белые, огромные ноги высовываются из серо-зеленой формы как два очищенных от коры ствола дерева. Я думаю, такими должны были быть ноги Дафны, в решающий момент метаморфозы. Перед нами двигалась на позицию батарея тяжелых гаубиц. Рядовые артиллерии голые, в плавках. Кожа – красно-сожженная, это красный цвет кожи блондинов, сильно обгоревших на солнце. Это тот же самый цвет как у энкаустических фигур этрусских могил. Проходит один похожий на Геркулеса артиллерист, на плече несет тяжелый снаряд. Брюки у него сползли. И вот так он марширует, красный по зеленой траве, абсолютно нагишом, под смех приятелей. Голые мужчины между орудиями напоминают образы Алиджи Сассу. Спустя некоторое время русский снаряд взрывается рядом с батареей. Мы прибываем к месту взрыва, когда раненых уже положили на носилки. Офицер выкрикивает команды по полевому телефону. Металлический голос рассекает еще дрожащий после взрыва воздух. В нескольких сотнях метров дальше мы останавливаемся на краю глубокой выемки. Здесь поле сражения открывается глазу в полной ширине, взгляд свободно скользит над долиной и равнинами.

Тучи дыма от пожаров висят на горизонте как огромные монгольфьеры, готовые отделиться от земли. Вдоль всей диспозиции штурмовых колонн висит занавес из красной пыли и свинцового пара, что-то вроде огромного брезента, на котором опускающееся солнце рисует желтые и пурпурные узоры.

Эскадрилья «Мессершмиттов» круто над нашими головами кружится вокруг подразделения русских самолетов, тех новых машин, вероятно, американской конструкции, но произведенных в России, которых немцы называют «землеройками», и которые являются самым интересным новшеством этих последних дней. Всего лишь почти одну неделю назад они впервые появились на небе битвы, это бипланы, истребители и бомбардировщики, очень быстрые и с большой маневренностью. Советские «Землеройки» хорошо держатся против «Мессершмиттов». Можно слышать, как медленное и глухое «ток-ток-ток» их пулеметов скандирует быстрый треск бортового оружия немецких истребителей. Потом они поднимаются выше и исчезают на восток. Гигантское дерево из дыма раскидывает свою листву там за Линией Сталина. Примерно в ста метрах от нас, на дне выемки, мы видим растягивающуюся колонну немецкой пехоты. Солдаты маршируют, согнувшись под тяжелым ранцем, гимнастерка расстегнута, каска висит на портупее. Они медленно двигаются вверх по реке, абсолютно спокойно навстречу битве. Они видят меня, узнают мою форму, они кричат: «Итальянец, итальянец!» Солнце уже исчезло. Тут и там, в зеленой темноте, слышны смех, громкий разговор, ржание лошадей. После долгого окольного пути мы снова добираемся до нашего командного пункта. Уже вечер. Влажная, тяжелая темнота опускается на поле сражения. Вокруг командного пункта появляются и уходят офицеры и связные-мотоциклисты.

- Пора, – говорит мне майор Вернер, проходя мимо. Через несколько часов наша колонна перейдет реку по временному мосту, чтобы помочь закрепившимся на советском берегу войскам продолжить наступление. Все готово для большого удара, который, вероятно, решит исход этой гигантской битвы на Украине. Пушки беспрерывно гремят, это глухой, равномерный рокот, который время от времени становится хриплым и громким, глубокий подземный звук, почти как голос земли, голос ночи. Сквозь темноту внезапно проникает скрип колес. Это обоз батальонов: артиллерийские тягачи, санитарные машины, грузовики с боеприпасами. Я растягиваюсь под деревом, укутываюсь в свой плед и пытаюсь спать.

Итак, завтра утром, через несколько часов. Я смертельно устал, но не могу заснуть. На рассвете сто тысяч человек бросятся на штурм Линии Сталина, они проложат себе путь через пояс из цемента и стали, вырвутся на украинскую равнину, на дорогу к Киеву, на дорогу к Одессе. Широкий проблеск света образуется вдоль реки. Это не луна. Это отблеск взрывов. Насколько хватает взгляда, Линия Сталина всюду похожа на неоновую лампу. Да, это правильная картина: бесконечная фиолетовая неоновая лампа. Прожекторы тут и там обыскивают небо над бескрайней равниной. С зенита капает вниз жужжание моторов. Они бомбят Сороку. Иногда я отличаю сухой звук немецких выстрелов, разрывающий уши грохот падающего тяжелого снаряда. Цель находится поблизости отсюда. Какой-то солдат бежит мимо и кричит: – Быстро! Быстро! Я закрываю глаза, и дребезжание колес, скрежет гусениц помещают свой привычный равномерный шум во влажный воздух. Это звучит как музыка Хиндемита. Еще не зарозовел рассвет, когда меня внезапно будит сильный грохот, адский шум. Сорока справа от нас горит. Ямполь тоже горит. Весь советский берег горит. Огромные земляные фонтаны вырываются тут и там, мощные грибовидные облака. Мала Ярулка горит. Также Зиливка там, на той стороне, горит. Пикирующие бомбардировщики по эскадрильям с ужасным свистом бросаются сверху вниз на русские бункеры. Средняя артиллерия долбит по территории между бастионами Линии Сталина. Отделения огнеметчиков уже расплавляют стальные плиты бункеров. Видно, как длинные языки кислородного пламени пронзают дым взрывов.

Вокруг меня кричат солдаты: – Быстро, быстро! Это «быстро» – главное слово любой немецкой битвы, тайна каждой немецкой победы – «быстро!» Штурмовые подразделения нашей колонны уже перешли реку, теперь пехотные батальоны приступают к маршу, один за другим, быстро, быстро. Скоро наступит черед подразделения, к которому прикомандирован я.

Примерно в сотне шагов от берега реки мы попадаем на разрезанной дороге под защиту аллеи акаций и тополей. В неопределенном свете утра, там перед нами, слышно, как бьют молотки по доскам понтонного моста, который оканчивают саперы как раз тогда, когда пехоты уже приступает к форсированию. Река в этом месте широка и глубока. Это прекрасная река, Днестр, такая зеленая в молочном свете раннего утра.

И тогда мы внезапно слышим треск пулеметов, сухие удары противотанковых орудий. Выше Ямполя, немного слева от нас, два тяжелых русских танка пересекают поток. Это знаменитые русские танки-амфибии. Бортовая пушка, которая высовывается из башни, яростно стреляет по мосту. Это два сильных стальных чудовища, два плавающих чудовища. «Бегемотами» называют их немецкие солдаты. Со всего немецкого берега яростно лают противотанковые пушки на обоих «бегемотов», которые медленно путешествуют вверх по реке, между фонтанами воды от разрывов. Одно из обоих чудовищ подбито и медленно плывет прочь, носовая часть его почти полностью скрывается под водой. Они исчезают из нашего поля зрения за изгибом реки. Крики радости поднимаются вдоль берега из тростника, из лесов акаций. Между тем «ток-ток-ток» русских пулеметов становится все реже, все слабее, грохот взрывов удаляется. На солнце, которое уже поднялось выше, но все еще только с трудом может отделиться от туманов на горизонте, группы немецких раненых стягиваются к мосту, некоторые машут руками в знак приветствия или от радости. Но, вероятно, это не приветственный жест, вероятно, это и не движение радости. Всегда что-то печальное, как прощание или как сожаление, всегда что-то «искупленное» кроется в радости победы.

13. Советское поле боя

Качковка, 7 августа

Мы только что перешли Днестр по построенному за несколько часов саперами под защитой пикирующих бомбардировщиков понтонному мосту, и мы уже осторожно продвигаемся вперед между первыми домами Ямполя, когда ужасный смрад сожженного мяса вызывает у нас ком в горле. Сотни сожженных трупов лошадей лежат на большом дворе колхоза, в котором размещалось несколько эскадронов красной кавалерии. В соседнем колхозе лежат в хлевах и под длинными крышами сараев плотно набитые трупы расстрелянных и полусожженных коров. Ноги и верхние части туловища погибших русских солдат возвышаются над защищенными железом входами в бункеры, которые были заложены для защиты Ямполя на том месте, где ответвление Линии Сталина выдвигается вперед между городком и рекой. Большой русский танк лежит опрокинутый на обочине дороги перед магазином «универмаг», который напоминает торговый кооператив. Я подхожу к танку. Водитель еще на своем сиденье. Это женщина. На ней рубашка пепельного цвета, ее волосы коротко подстрижены, обожжены на затылке. Через разрыв рубашки виден кусок белой кожи, немного ниже груди. Лицо показывает задумчивое выражение, глаза наполовину закрыты, рот жесткий. Женщине, вероятно, около тридцати лет. Очень много женщин служит в коммунистической армии, они воюют в военной авиации и водят танки. – Brava, brava, – говорю я тихо. Я протягиваю руку, легко глажу ее по лбу. – Ты хорошая девочка, – говорю я про себя.

Мы въезжаем дальше в городок, в котором еще иногда с яростным завыванием разрывается тяжелый русский снаряд. Враг пытается разрушить мост, воспрепятствовать подходу подкреплений и снабжения. Взгляд охватывает ужасный сценарий дымящих обломков. Один фонарь стоит на земле, около наполовину разрушенной выстрелами стены дома. В фонаре с разбитыми стеклами еще горит маленький огонек масляного фитиля. Над его бледным светом сверкание уже стоящего высоко солнца. Мы пересекаем последнюю часть городка почти бегом, чтобы уклониться от советского обстрела, который с каждой минутой становится все интенсивнее, почти как будто большевики перед своим отходом хотят исчерпать свои запасы боеприпасов. Теперь дорога поднимается к дамбе реки, и чем ближе мы подходим к последним домам городка, безграничная украинская равнина раскрывается перед нами как веер. В золотом блеске бесконечных нив высокие столбы дыма подпирают синее небо. Это торжественная архитектура, серый, строгий дорический портик, которому ветер придает что-то неустойчивое, что-то магическое. Я оборачиваюсь: Ямполь представляется как один из тех огромных дворов сталеплавильного комбината, в которых шлак доменных печей нагроможден в целые горы. Это ужасный спектакль разрушения, эти горы сожженных обломков посреди зелени и золота полей.

В Ямполе не осталось ни одной живой души. При приближении битвы евреи, составляющие большинство населения городка (почти семьдесят процентов), сбежали в леса, чтобы спастись от воздушных налетов и пожаров. Уже сразу за околицами Ямполя мы слышим крики: – Хлеб! Хлеб! В одном из широких рвов, которые служат для хранения удобрений, спрятались примерно сорок детей, женщин и бородатых стариков. Все евреи. Дети влезают вверх на край рва, старики снимают шапку и протягивают руки, женщины кричат: – Хлеб, хлеб! Немецкий офицер отдает нескольким солдатам приказ раздать несчастным немного хлеба. Женщины хватают буханки, они ожесточенно разрывают их руками, распределяют хлеб между детьми и стариками. Одна из женщин, еще молодая девушка, спрашивает меня, могут ли они уже возвращаться в свои дома. – Нет, еще нет. Русские обстреливают Ямполь. Вероятно, завтра. Они останутся в этой яме для удобрений еще на один день, может быть, еще на два. Потом они вернутся к руинам своих домов. Через одну неделю разрушенный городок снова начнет жить. Человеческая жизнь – это очень крепкое и упорное растение, которое ничто не в силах уничтожить. Это великолепная и ужасная сила.

Мы медленно продвигаемся по широкой гравийной дороге, в направлении Ольшанки. Это дорога на Балту, дорога к Одессе и Киеву. Линия Сталина проходит параллельно реке справа от нас. Она не представляет собой, как она казалась издали, беспрерывный ряд долговременных укреплений и бункеров, которые связаны между собой системой траншей. Она скорее комплекс независимых друг от друга укрепленных сооружений, между которыми находятся незащищенные широкие полосы. Она ни в техническом смысле, ни по протяженности не имеет ничего общего с Линией Мажино или с Западным валом, а является тонкой полосой полевых оборонительных сооружений, глубиной всего от трех до четырех километров, не больше. Линия Сталина, несомненно, представляет собой хорошую базу для подвижной, гибкой обороны, куда больше чем неподвижную систему позиционного сопротивления до последнего. Нужно согласиться с тем, что она выполнила свое задание, задание прикрытия, бесспорно и эффективно. Поэтому падение Линии Сталина вовсе не обязательно означает, что русская группа армий уничтожена на Украине. Я не устану повторять, что война с Россией будет трудной, тяжелой и длительной. И прорыв Линии Сталина определенно не станет тем событием, который сократит войну.

Дорога забита опрокинутыми машинами, трупами лошадей, горящими грузовиками. Погибших русских можно увидеть сравнительно редко. Неожиданно приходится констатировать, как мало мертвых можно встретить вдоль дорог отступления русских. Я при другом случае объясню причину этого необычного обстоятельства, которое производило очень большое впечатление на немецких солдат в первые дни войны, и для которого вначале можно было давать только противоречивые объяснения. Несколько погибших немцев тут и там, которых осторожно поднимают санитары-носильщики. Воронки от снарядов, кратеры мин, огромные воронки от бомб пикирующих бомбардировщиков принуждают нас к длительным остановкам, иногда даже заставляют оставлять дорогу и съезжать на поля. Мы медленно продвигаемся вперед, в облаке пыли, которое так плотно, как туман в высокогорье. Но это теплый, горячий, ослепляющий туман, который душит человека и вызывает головокружение, подобный облакам едких паров, которые вытекают из металлов и кислот на химических заводах. Ядовитый, удушливый туман, в котором люди, лошади и машины принимают странные формы, приобретают своеобразные пропорции. Отражение солнца в этом красном облаке пыли увеличивает как оптический обман в пустыне размер людей и вещей; мне кажется, как будто я бегу между гигантскими тенями, между гигантскими жестикулирующими личинками. Призывы и крики, дребезг катков гусениц, стук копыт лошадей разносятся с ужасным грохотом в этом раскаленном тумане, они как бы засыпают нас в рикошете от невидимой стены лавиной ужасающих звуков.

Я прохожу несколько сотен метров в стороне от дороги, чтобы избежать одержимости этой галлюцинацией форм и звуков. Вокруг меня, насколько хватает взгляда, простирается море колосьев хлеба, по которому бродит ветер в длинных, мягких волнах. Вдали, глубоко на равнине, виднеется высокое облако пыли над продвигающейся слева от нас для флангового прикрытия колонной. Примерно в трех километрах перед нами разведывательные отряды нашей колонны вступили в соприкосновение с врагом. Он не убегает, а отходит назад, сражаясь, шаг за шагом, с частыми контратаками своих сильных арьергардов. Отчетливо слышится тарахтение пулеметов, оглушительный грохот мортир, глухой взрыв тяжелых снарядов. Тактика, которой следуют русские, без сомнения, очень эффективна во многих аспектах. Сопротивление подвижных единиц, легкие танки и боевые группы пехоты, поддерживается сильной артиллерией, большей частью артиллерией среднего калибра на самоходных лафетах. И под защитой огня своей артиллерии русским удается увозить с собой все, не оставлять на покидаемой ими местности даже разбитую винтовку, даже станок от пулемета. Один из признаков этих полей боя – это совершенная чистота и порядок, в котором русские оставляют их при своем отходе. Это прямо-таки парадоксальный порядок, который вызывает самое большое удивление у немецких солдат и офицеров. Даже картуши снарядов они утаскивают собой. Они чистят территорию с такой тщательностью, которая содержит в себе что-то невероятное. Хотелось бы сказать, что они беспокоятся, чтобы не оставлять след своего присутствия, ничего, что могло бы помочь врагу понять их манеру вести бой, узнать их тактику, состав их частей и подразделений, вид и использование их вооружения.

После многих часов боев это производит внушительное впечатление, когда вы попадаете на арену борьбы и встречаете совершенно пустую, чистую территорию, на которой нет ни одного брошенного ранца, каски, противогаза, пулеметной ленты, ящика боеприпасов, ни одной ручной гранаты, ничего, ничего. Нет даже лоскутов материи, обрывков бумаги, бинтов, окровавленных предметов одежды, которые являются неизбежным мусором битвы. Они не оставляют ничего, кроме как порой тут и там мертвецов; последних погибших, последних, которые остались прикрывать отход товарищей. Но их совсем немного, пять, десять, не больше. Исключительно впечатляющий вид у этих бедных мертвецов, которые остались на пустой, тщательно прибранной территории. Они лежат на зеленой траве, как если бы они упали с неба.

Поэтому мы были очень сильно поражены, когда достигли въезда в населенный пункт Качковка и внезапно увидели перед собой поле боя, которое засеяно сотнями мертвых русских и всеми теми остатками, которые обычно битва оставляет после себя. Почти вплоть до Качковки мы ехали по абсолютно плоской, похожей на степь широкой равнине: это уже своего рода предупреждение о той степи, которое простирается дальше на востоке, по ту сторону Буга, по ту сторону Днепра. Все же, постепенно, примерно в двадцати километрах за Ямполем, при сближении с Качковкой, равнина медленно поднимается, пока она не обрывается на краю глубокой зеленой впадины, густо заросшей деревьями, и на дне которой, на берегах тонкого водотока, лежит деревня Качковка.

Мы примерно в десять часов достигаем этого места, в нескольких километрах перед обрывом равнины. Русские, окопавшись на склоне впадины, оказывают сопротивление. Мы должны на несколько часов остановиться перед Качковкой и подождать, пока штурмовым подразделениям нашей колонны не удастся сломить ожесточенное советское сопротивление. К полудню бой еще продолжается. К этому времени подошли многочисленные немецкие батареи полевой и средней артиллерии и занимают позиции в полях, посреди колосьев хлеба. Под сильным обстрелом артиллерии русские оказывают яростное сопротивление. Неоднократно они переходят в контратаки и отгоняют немцев. Советская артиллерия отчаянно поддерживает борьбу этой части, самое большее, одного батальона, страшным заградительным огнем, который принуждает немцев постоянно перемещать свои орудия, и наносит большие потери немецкой пехоте. Немцы говорят, что русские оказались лучшими солдатами из всех, с которыми им до сих пор приходилось сталкиваться на войне. Лучше, чем поляки, даже лучше, чем англичане. Они не сдаются. Они борются до последнего, с серьезной и спокойной непоколебимостью.

Примерно в четыре часа пополудни мы видим, как первые группы пленных движутся в наш тыл, большей частью раненые. Без бинтов, лица залеплены пылью и кровью, одежда превратилась в лохмотья, руки почерневшие. Они спускаются медленно, опираясь друг на друга. В своих объяснениях они подтверждают то, что мы уже предполагали. Большая часть армии Буденного еще не была использована полностью на украинском фронте. Части, которые перехватывают немецкий удар, состоят преимущественно из молодых новобранцев или старых запасников, которых призвали в армию в начале июля. Крестьяне в форме, вовсе не настоящие солдаты. Если не считать специальных подразделений, авиации, артиллерии и танков, русская армия, так сказать, основная, регулярная армия, ожидает решающий удар дальше на востоке, вероятно, на берегах Днепра, вероятно, по ту сторону Дона.

Между тем, пока мы говорим, «ток-ток-ток» русских пулеметов постепенно удаляется (у советских пулеметов медленный темп стрельбы, с низким глухим щелчком), огонь артиллерии становится слабее. – Они отходят, – говорит немецкий унтер-офицер, с раной в голове, и рассматривает свои большие, мозолистые, замазанные машинным маслом и черные как земля руки. Когда мы достигаем конца равнины, в месте, где она неожиданно обрывается в долину, на дне которой лежит деревня Качковка, поднимается громкий крик удивления. Впервые на этой войне, впервые перед нашими глазами предстает поле боя, которое засеяно мертвыми русскими, поле боя, где у русских не было времени, чтобы «убрать» его перед своим отходом. И почти со страхом, как будто я двигаюсь по запрещенной территории, я иду вперед по арене борьбы, между погибшими врагами, которые, кажется, следуют глазами за каждым моим шагом, за каждым моим движением. Они смотрят на меня своим удивленным и укоризненным взглядом, как будто я пришел отнять у них тайну, осквернить ужасный и запрещенный беспорядок борьбы и смерти.

14. Бегство мертвецов

Качковка, 8 августа

Советские войска не оставляют своих мертвецов на поле сражения при своем отступлении и не хоронят их на месте. Они берут их с собой. Они погребают их в двадцати, тридцати километрах далее сзади, в чаще леса, на дне долины. В больших братских могилах, и на могилы они не ставят кресты, и не оставляют обычно какие-нибудь другие знаки. Они утаптывают свежую землю ногами, рассыпают над ней листву, траву, ветки, иногда кучу навоза, чтобы никто не смог нарушить покой этих тайных могил.

Что-то ужасное, что-то таинственное есть вокруг этого тайного погребения, при этом утаивании мертвых. «Бегство мертвецов», сказал мне сегодня утром один немецкий солдат. Да, действительно бегство мертвецов, как будто бы мертвецы с трудом встали, медленно удалились, помогая друг другу, по неизвестным дорогам через хлебные нивы и леса, так, как будто они убегали не из-за страха, а чтобы избежать какого-то последнего приключения, какого-то неизвестного и пугающего рока. Как будто мертвецы убегали, после того, как они убрали с поля сражения все знаки дикой борьбы, каждый предмет, который мог бы напомнить о кровавом столкновении, которое могло бы своим присутствием помешать миру лесов, нив, широких золотых площадей подсолнухов. Да, это почти так, как будто сами эти мертвецы «убирают» за собой на полях сражений. Потом они медленно уходят, исчезают навсегда, не оставляют признаков жизни, даже отпечатка их сапог в грязи, даже винтовку, которую осколок снаряда разбил у них в руках.

Это обстоятельство, которое производит сильное впечатление на всех, которым приходится пересекать одно из этих полей боя немедленно после окончания борьбы. Также на северном участке, также и на других участках фронта русские при отходе забирают своих павших с собой. После целых дней, целых недель жестокой борьбы, после яростной битвы, после повторяющихся столкновений больших масс танков немецкие солдаты вместо тысяч погибших русских, которых следовало бы ожидать найти после таких ожесточенных боев, находят на всей территории только тут и там несколько мертвецов, которых скорее случайно не заметили, чем оставили намеренно. Это отсутствие мертвецов на поле сражения кажется в той же мере человеческим волшебством, как и чудом природы. Оно придает территории боев призрачный вид. Потому что в мире ничего не может быть более призрачным, чем очищенное от мертвых поле боя. Это как ложе смерти, после того, как мертвеца унесли. Есть что-то слишком голое, слишком белое в этих холодных скомканных простынях, в этой подушке с холодной вмятиной. Что-то похожее, что-то холодное и голое есть и в траве, в камнях, в глыбах земли поля боя, лишенного своих мертвецов. Я с первых дней войны нахожусь с немецкими войсками на русском фронте. Я шаг за шагом участвовал в продвижении моторизированной колонны от Штефанешти до Могилева. С колонной пехоты я пережил затем марш от Бельцев до Сороки, и от Сороки через Ямполь сюда, к сердцу Украины. Теперь я нахожусь на самом краю выдвинутого дальше всего на восток участка всего немецкого фронта. И я до сегодняшнего утра никогда не видел еще покрытого мертвыми русскими поля боя. Несколько погибших, это было все; как на том холме у Скуратово или в тех танках на улице в Бельцах. Но когда мы сегодня утром достигли края впадины долины, на дне которой лежит деревня Качковка, я впервые увидел буквально засеянное мертвецами поле сражения, еще неприкосновенное, еще не поврежденное поле сражения, с которого русские ничего больше не смогли унести, даже своих павших. Местность, на которой ожесточенная борьба происходила сегодня утром, которая продолжалась от десяти часов утра до захода солнца, лежит на самом краю равнины, почти на высоте перед обрывом в долину Качковки. Это ровная территория, нивы и поля подсолнечника. Край долины густо зарос акациями и тополями. Прекрасный лес грецкого ореха тянется вниз по крутым склонам почти до самых домов деревни. Русские крепко зацепились на ребре склона, на позиции, которая из-за невозможности маневрировать позади нее на крутых склонах была отчаянной, но зато прекрасно подходила для обороны, потому что защищала от артиллерийского обстрела. Пока сам не доберешься до поля битвы, глаз не замечает ничего, что указывает на бойню или хотя бы только напоминает об ожесточении борьбы. Мертвецы частью лежат по ту сторону края долины на склоне, частью на нивах или полях подсолнухов и частью в выкопанных вдоль самого внешнего края равнины узких траншеях. Там, где сопротивление продолжалось наиболее ожесточенно, мертвецы лежат бок о бок в группах, плотно, иногда один за другим. В другом месте они лежат по двое или по трое за кустами, кулак еще сжимает винтовку, или на спине, с раскинутыми руками, ошеломленные смертью в этом последнем движении самопожертвования человека, пораженного пулей в грудь. Другие лежат, согнувшись, с той слабой бледностью, которая происходит от огнестрельных ранений в живот. Некоторые, смертельно раненые, сидят неподвижно, прислонившись спиной к стволам деревьев, или лежат на боку и тихо и жалобно стонут, почти стыдливо: «Боже мой! Боже мой!» У этого последнего обращения, которое выносит наружу так долго подавляемые всей этой доктриной и пропагандой чувства, в этом сетующем человеке есть неожиданное и новое звучание, что-то чистое и верное, в самом предельном смысле истинное. «Боже мой! Боже мой!» Офицер лежит на хлебном поле, лицом к земле, одна нога подтянута к другой, правая рука прижата к груди. На земле лежат разбросанные гильзы, пулеметные ленты, патронные обоймы, все эти маленькие вещи, которые можно увидеть лежащими на поле боя. Моя нога наталкивается на замазанные землей и запачканные кровью предметы одежды, клочки бумаги, пустые жестянки, канистры, походные фляги, каски, пилотки защитного цвета, кожаную портупею, разбитые винтовки. Собака, которая привязана к стволу дерева, жалобно визжит, пытается разорвать веревку сильным рывком. Ее глаз кроваво свисает из глазницы.

В окрестностях нескольких километров эта сцена удручающе повторяется вновь и вновь в точно той же форме, вплоть до самых маленьких подробностей. На месте, где разорвался тяжелый снаряд или бомба пикирующего бомбардировщика, мертвецы и остатки битвы лежат в запутанной неразберихе. Как будто их унесло туда невидимым течением, как потоком воды. Многие из погибших полуголые, раздетые мощным воздушным потоком ударной взрывной волны. Из вспоротого мешка выкатились на землю несколько буханок хлеба. Это жесткий хлеб с плотным хлебным мякишем. Я откусываю кусок. Вкус очень хорош, корочка крошится между зубами как сухарь. У солдата с запачканным кровью лицом (он почти сидит в воронке от снаряда) на коленях и вокруг него вразброс лежат сто маленьких кусочков того свежего овечьего сыра, который называется в этой местности брынзой. У солдата он есть еще во рту, он как раз ел, когда осколок попал ему в висок.

Немецкие санитары-носильщики передвигаются по полю боя, осторожно, немного пригибаясь. Они ищут среди мертвецов раненых, которых поднимают на носилки. На поле опустилась великая тишина. Даже пушки замолчали. Там позади, на удалении трех или четырех километров перед нами в направлении на Шумы, в направлении на Ольшанку, еще идет бой. Несколько домов горят за тем лесом, на другой стороне долины. Группа немецких солдат копает ров, другие таскают русских погибших к краю рва. И вот ров готов. Одно за другим тела скатываются в могилу. Потом солдаты засыпают могилу землей. Почетный караул берет оружие «на караул». Голос офицера звучит жестко и резко. Несколько случайных пуль жужжат между листвой деревьев. Очереди из пулеметов проносятся высоко над нами. Солнце уже клонится к закату, но тепло, воздух плотен и тяжел.

Я сажусь под деревом и осматриваюсь вокруг. Русская часть, которая здесь боролась, была маленькой, пожалуй, только одним батальоном. Она оказывала сопротивление до самого конца, она пожертвовала собой, чтобы прикрыть отход большей части войск. Батальон отчаянных, предоставленных своей судьбе. На поле боя никто больше не смог убрать. Здесь все еще так, как было полчаса назад. И потому я впервые могу «застать врасплох» внутреннюю, скрытую природу этой армии, наблюдать вблизи ее странный состав, изучить, так сказать, ее «химическую формулу», согласно которой были сплавлены друг с другом ее различные и контрастирующие политические, социальные, национальные, идеологические, военные, экономические составные части. Никто из этого подразделения не убежал, никто, кроме нескольких тяжелораненых, не попал в плен. Это была хорошая воинская часть. Офицеров держали в руках всех своих солдат. Они все остались на своем месте. И первым делом я попытался понять, на чем основывается дисциплина этой части, ее техническая мощь. Меня поразило взаимодействие военных и политических составных частей, это особенное равновесие таких различных социальных, политических, человеческих элементов, этот необычный союз дисциплинарного устава и устава Коммунистической партии, военного уголовного кодекса и справочника красного солдата.

Недалеко от меня стоит ящик, полный документов и списков. На ящике пишущая машинка, американская модель, но произведенная в России. Потом номер «Правды» от 24 июня, совсем помятый и грязный, газета в больших заголовках сообщает о начале войны, первых боях в Польше, в Галиции, в Бессарабии. На второй странице помещены три биографии «агитаторов»; первый проводит собрание на фабрике по теме, второй такое же во дворе колхоза, третий в полевом лагере. («Агитаторы» – это пропагандисты Коммунистической партии. Их задание во время войны воодушевлять народ к сопротивлению, объяснять причины борьбы, стимулировать массы рабочих и крестьян к улучшению трудовых результатов для потребностей обороны родины). У троих жесткие лица, выдающиеся вперед челюстные кости; и вокруг них привычные, строгие и внимательные лица рабочих, крестьян, солдат.

Я встаю и медленно иду по полю боя. При этом я наталкиваюсь ногой на электрическую батарею, сухую батарею. Обе проволоки связаны с лампой, которая висит на гвозде на боку обитого металлическим листом деревянного ящика. На ящике разбитая авторучка, записная книжка, полная заметок. В самом ящике находится толстый альбом в красном картонном переплете, на котором прописными буквами написано: «Третья сталинская пятилетка». Альбом иллюстрирует третью пятилетку, спланированную Сталиным (и все еще выполняющуюся), статистическими данными о строительстве новых фабрик, промышленную организацию и производство. Пока я перелистываю альбом, немецкий солдат указывает на что-то между ветвями дерева. Я смотрю вверх. Громкоговоритель. Вниз со ствола свисает электрическая проволока. Мы следуем за проволокой. На удалении нескольких метров от дерева мертвый советский солдат, склонившись ничком, сидит в яме, так что он закрывает верхней частью туловища большой металлический ящик – проигрыватель. Вокруг на траве разбросаны обломки пластинок. Я пытаюсь подобрать и сложить обломки и разобрать заголовки записей: «Интернационал», «Марш Буденного», «Марш Черноморского флота», «Марш кронштадтских матросов», «Марш красной военной авиации». Потом еще несколько пластинок для социального, политического, военного обучения.

На красном ярлыке пластинки я читаю следующие напечатанные черным цветом слова: «На подмогу агитатору – видання ЗКПП/6/У/№ 5-1941». Это что-то вроде фонографического катехизиса, что-то вроде инструкции превосходного «агитатора». Тезисы этого катехизиса постоянно повторялись глубоким властным голосом громкоговорителя, чтобы побуждать солдат выполнять их долг до последнего. На другой пластинке заголовок: «Пояснительный текст». Это, наверное, другой вид катехизиса, Vademecum, карманный справочник коммунистического солдата. На следующей пластинке я читаю: «Тече рiчка-невеличка». Это название «фабричной песни», одной из тех, которые большевики называют «заводскими песнями».

Однако самое интересное – это альбом с 24 пластинками, на крышке которого написано: «Доклад товарища Сталина на чрезвычайном VIII всесоюзном съезде советов 25 ноября 1936 года. О проекте конституции Союза ССР». На 48 сторонах этих 24 дисков записана длинная речь, которую Сталин произнес в 1936 году в московском Большом театре при провозглашении советской конституции. Немецкий солдат, который помог мне подбирать разбитые диски, рассматривает меня молчаливо. Потом он поднимает голову, рассматривает висящий на ветвях дерева громкоговоритель, смотрит на осевшего над металлическим корпусом своего передающего устройства мертвого русского. Лицо немецкого солдата серьезно, почти печально: та печаль, которая намекает на удивление и на непонимание у простых людей. Это крестьянин, этот немецкий солдат, не рабочий. Баварский крестьянин из окрестностей Аугсбурга. У него нет того, что я называю «рабочей моралью», он не понимает «рабочую мораль», не понимает ее методы, ее абстрактные качества, ее ожесточенный и фанатичный реализм.

Во время боя голос Сталина, чудовищно усиленный громкоговорителем, со всей мощью падает на стоящих на коленях в стрелковых ячейках за станками пулеметов мужчин, разносится в ушах растянувшихся в кустарнике солдат, страдающих на земле раненых. Голос становится из-за громкоговорителя хриплым, твердым, металлическим. Что-то дьявольское и в то же время страшно наивное есть в этих солдатах, которые борются – подбодренные речью Сталина о советской конституции, скандированием моральных, социальных, политических и военных инструкций «агитаторов» – до последнего, в этих солдатах, которые не сдаются, во всех этих лежащих вокруг меня мертвецах, в этих самых последних жестах выдержки, силы, одиночества, ужасного одиночества на поле сражения под грохотом громкоговорителя. Я смотрю на землю и обнаруживаю у моих ног на траве что-то похожее на маленькую тетрадь с кожаным переплетом. Это военный билет солдата Семена Столенко. Украинское имя. Возле номера билета стоит написанное красными чернилами слово «беспартийный», т.е. не член Коммунистической партии. Затем следуют несколько сведений, в которых я не разбираюсь. Дата рождения: 3 февраля 1909 года, родился в Немирове. Пулеметчик. Потом я читаю: Трактор. Он был крестьянином, работал, наверное, в колхозе водителем сельскохозяйственной машины. На третьей странице наверху стоит написанное от руки красными чернилами: «безбожник», т.е., дословно «без Бога». Этот украинский солдат, этот Семен Столенко, 32 лет, который заявляет о себе как о беспартийном и безбожнике, т.е. атеисте, этот крестьянин, который воюет, подстегиваемый повелительным голосом громкоговорителя, и не сдается, бьется до последнего, этот солдат... Но он мертв. Он боролся до конца. Он не сдался. Он погиб.

Ветер, который движет листву на деревьях и разорванные и изувеченные снарядами ветвям, заставляет шуметь высокую траву, в которой лежат мертвецы. Окровавленные предметы одежды, разбросанные по земле документы шевелятся на ветру. Постепенно возникает журчание, скользящее по траве, по листве. Лица мертвецов светлеют, как чудом. Это свет завершающегося дня оживляет эти бедные лица. Треск пулеметов с ветром проникает от деревни Шумы. Орудия там как таран бьют по зеленой стене леса. Жалобный гогот доносится вверх со дна долины. Несколько винтовочных выстрелов затихают между складками пурпурного вечера как между складками огромного красного знамени.

15. Черный бивак

Шумы, 9 августа

Ночью не сражаются. Люди, животные, оружие отдыхают. Ни один винтовочный выстрел не нарушает ночную тишину. Пушки тоже молчат. Как только солнце опустилось, и первые тени вечера заскользили по хлебным нивам, немецкие колонны стали готовиться к ночному покою. Это покой мира, отдыха. Молчание оружия. Что-то вроде перемирия. Обе соперничающие армии ложатся в зелени, чтобы спать.

Жесткие голоса офицеров, которые отдают приказ на отдых, расплываются в легком тумане, который поднимается из-за леса. Авангарды останавливаются, растягиваются подобно вееру, чтобы защищать походную колонну. Тяжелое наступательное оружие выдвигается вперед, концентрируется во главе колонны. В этой смешанной позиции, которая является одновременно оборонительной и наступательной, колонна на всю ночь превращается в толстый гвоздь, острие которого направлено в сторону врага. Эти немецкие колонны похожи на молот. Ночная позиция позволяет, даже приступая ко сну, нанести по врагу удар молотом, так сказать, с закрытыми глазами в первой неопределенности неожиданности и пробуждения загнать гвоздь в оборону противника.

Ночь тяжело и холодно опускается на свернувшихся в окопах людей в маленьких отдельных дырах, спешно и по необходимости выкопанных посреди зерновых полей рядом со штурмовыми батареями малого и среднего калибра, рядом с противотанковыми орудиями, рядом с зенитными станковыми пулеметами, минометами, со всем этим оружием, из которого и образован «молот». Затем поднимается ветер, и это влажный и холодный ветер, который загоняет в кости жесткую и ленивую усталость. Это ветер украинской равнины, благоухающий тысячами запахов трав и растений. В темноте над полями со всех сторон слышен треск подсолнухов, которых влажность ночи ослабляет на их высоких складчатых стеблях. Хлеб вокруг издает мягкий шум, почти как шелест шелкового платья. Широкое журчание стоит над темной землей, над которой длинным дуновением тянутся глубокие вдохи. Люди предаются сну, под защитой часовых и патрулей. Там перед нами, на колосящихся полях, между черной плотной материей, из которой состоят ночные леса, там, по ту сторону глубокой, гладкой и холодной складки долины, спит враг. Мы слышим его суровое дыхание, его сильный запах, его запах масла, бензина и пота.

Эти ночные передышки немецкие солдаты называют «черным биваком». Это не лихорадочная, нервная бдительность позиционной войны. Это глубокий сон, мирное спокойствие по обе стороны дороги, в нивах, в лесах, в немногих шагах от врага. Что-то вроде бивака; но это бивак без костров, без пения, без голосов, «черный бивак». Глубокое молчание нависает над отдыхающей колонной. Потом, на рассвете, бой вспыхнет снова, с ожесточенной силой. Но хотя солнце село уже довольно давно, хотя вечер уже легко и осторожно опускается с угасшего неба, приказ на отдых не хотел сегодня поступать. Мы уже достигли первых домов Качковки, и уже авангарды колонны снова поднимались вверх по другому склону долины в направлении Ольшанки, когда связной-мотоциклист доставил нам уведомление, согласно которому нам нужно было провести ночь в Шумах, деревне на полдороги между Качковкой и Ольшанкой. Еще примерно десять километров. Борьба там перед нами в направлении Ольшанки не хотела гаснуть, как пожар, который ветер постоянно раздувает снова и снова. Это было чередованием из пауз и внезапного, яростного возрождения. Мощные лавины темноты, которые падали с неба битвы, были не в состоянии задушить пожар. Было бы гораздо лучше остановиться в Качковке! Мы смертельно устали, деревня проливала тепловатый пар в холодный вечер, пар от печей и конюшен. «Да здравствует Первое мая!» было написано большими белыми буквами на широкой красной матерчатой ленте, которая была укреплена на фасаде здания колхоза у входа в деревню. Лошади чуяли близкую воду и влажную траву долины, они нетерпеливо ржали. Солдаты жадными глазами смотрели на белые дома (с соломенной крышей самые бедные, с зеленой или красной железной крышей дома тех, кто находился на более высоком уровне). Из деревни доносились озорные и болтливые звуки, какие издают домашние животных при наступлении ночи. Собаки радостно лаяли у деревянных украшенных подсолнухами заборов вокруг домов. Слышно было негромкое хрюканье свиней, глухое мычание коров в хлевах, глухой звон их бронзовых колокольчиков.

Деревня, кажется, не пострадала от боев несколькими часами раньше. Несколько снарядов среднего калибра взорвались недалеко от маленького каменного моста, не попав в него. «Универмаг» – во всех советских деревнях есть один или несколько магазинов «универмаг», торгового кооператива, который в значительной степени заменил свободную торговлю в СССР – очевидно, был разграблен. Перед открытой дверью магазина лежали разбросанные обрывки бумаги, разорванные картонные коробки, грампластинки, упаковочная солома, все эти жалкие внутренности, которые грабеж разбрасывает вокруг ограбленных домов. Но в общем и целом деревня была невредимой, со своими окрашенными в белый, зеленый, синий цвет домами, преимущественно окруженными чем-то вроде веранды, которую образует выдающаяся вперед крыша на маленьких искусно вырезанных и украшенных деревянных колоннах. Толпы детей прибегали со всех сторон, чтобы увидеть проходящую колонну. Из окон домов вдоль улицы тянулись немецкие раненые, которые устроились здесь до прибытия санитарных машин для отправки в тыл, с перевязанными головами, махали перевязанными толстыми белыми бинтами руками. Женщины и старики стояли молчаливо, несколько печально или, пожалуй, только смущенно у дверей их домов и хлевов, еще испуганные, еще неуверенные, еще боязливые. По ту сторону моста нужно снова поехать наверх по склону долины и потом после небольшого расстояния снова окажешься на равнине. Далекий теплый запах хлебных полей окружает нас, приятное дуновение в отличие от уже холодного дыхания теперь близкой ночи. И приказ на отдых все еще не поступил. Далеко ли до деревни Шумы? Вероятно, нам придется маршировать всю ночь. Я оставил свою машину в хвосте колонны, в группе машин, и марширую пешком посреди пехотного подразделения по дороге, которая ведет в Ольшанку.

Деревня Шумы лежит в пяти километрах отсюда, на дне маленькой долины. Все украинские деревни лежат скрытые в зеленых складках местности. Снова и снова опускается в нескольких местах полностью плоская, в других местах немного волнистая равнина во впадину и образует долину, на подошве которой на берегу серого водотока лежит деревня. Если смотреть с равнины, Украина кажется необитаемой; жизнь этой плодородной и густонаселенной области прячется в складках территории, стыдливо скрывается, в полном согласии с характером этих людей, их прекрасным ростом, их мягкими нравами, дружелюбной сущности, их восприимчивым благочестием.

После нескольких километров продвижение замедляется. Орудия молчат, треск пулеметов становится реже, слабее и дальше, как кваканье лягушек вдоль темных, грязных берегов горизонта. Пушка молчит, привал, пожалуй, близок. Тяжелый день, полный хлопот и борьбы: завтра снова вспыхнет бой перед Ольшанкой. – Стой! Стой! Стой! – призыв проносится по колонне, он исходит от мотоциклистов, которые едут с открытым ртом, как будто их крик усиливается у них во рту как в воронке. Мы на краю долины: там перед нами неясно светится в темноте маленькая деревня Шумы. Голова колонны уже видит первые дома Ольшанки. – Стой! Стой! Стой! Я как раз сел у обочины, как раз начал есть (как всегда несколько кусков жесткого хлеба, как всегда томатная паста), когда в темноте чей-то голос кричит: – Где итальянский офицер? – Что случилось? Я здесь.

- Buona sera, Signor capitano, – говорит веселый голос на превосходном итальянском языке, с легким акцентом, пожалуй, триестским. Немецкий унтер-офицер, фельдфебель, стоит передо мной, по стойке смирно. Он в одной рубашке, маленького роста. На нем очки, волосы растрепаны на низком лбу, рот показывает веселую улыбку. – Могу я пригласить вас на чашку чая? – Почему бы и нет! Спасибо.

- О, вы можете спокойно говорить по-итальянски, – говорит фельдфебель, – моя мать из Триеста. Если бы не было так темно, фельдфебель увидел бы, как я покраснел от радости.

Я следую за фельдфебелем. Вхожу за ним в низкий дом на краю улицы, почти вне деревни, у моста. В комнате с низким потолком кровать в одном углу, стол, странный большой железный контейнер и на скамье вдоль стены ряд буханок хлеба, банок с мясными консервами и банок с джемом. На столе полевой кипятильник, и на кипятильнике кастрюлька с горячим чаем. На стенах висят образа, вырезки из газет и иллюстрированных журналов, часы с маятником, советский календарь и неизбежная фотография Сталина. Фельдфебель подает мне чашку чая, рассказывает мне, что он родился в Александрии в Египте, его мать итальянка из Триеста, ему 42 года, он доброволец и служит в дорожной инспекции, полевой жандармерии. Он счастлив встретить итальянского офицера, офицера альпийских стрелков. Да, действительно, счастлив. Пока он говорит, входят несколько мотоциклистов дорожной инспекции. Они садятся вокруг стола, снимают большие резиновые перчатки, вытирают покрытое слоем пыли и пота лицо, пьют чашку чая, едят ломти хлеба, которые они тщательно намазали свиным жиром. Они смеются, рассказывают о событиях и приключениях дня, о падениях, безумной езде под обстрелом гнездящихся в нивах русских солдат. Они говорят со мной с той странной близостью, которая в немецкой армии существует между солдатами и офицерами, близости, о которой мне хотелось бы как-то рассказать более подробно, так как она, как мне кажется, является одной из самых странных характерных черт вермахта, так как причина этой близости более социальная, нежели политическая.

- Ах, теперь я подам вам стакан весьма особенного вина, – говорит мне фельдфебель и наполняет мой бокал из странной железной бутылки, которая стоит посреди комнаты, с чем-то вроде красного вина, цвет и вкус которого особенны. Это не вино. А что-то сладкое, ароматизированное. Малиновое вино? Смородиновое вино? – Мы нашли его в Ямполе, в колхозном погребе, – объясняет фельдфебель.

У всех нас начинают слегка блестеть глаза. Фельдфебель, родившийся в Египте, начинает запинаться и путать языки; он внезапно говорит по-арабски, потом на триестском диалекте, он забавным образом путает немецкий и итальянский с арабским языком, совсем как определенные восточные герои в старых провансальских романах.

Но уже поздно, я должен идти и найти местечко, где провести ночь.

- Я предложил бы вам лечь спать в соседней комнате, – говорит фельдфебель, – но мы уже пообещали это место капеллану. – Капеллану?

- Да, он зашел случайно, – объясняет фельдфебель, – он приехал сюда с санитарными машинами, но завтра утром снова вернется назад.

- Мне бы очень хотелось побеседовать с ним, – говорю я фельдфебелю.

- Вы точно найдете его возле санитарных машин, – говорит он и провожает меня к двери. Потом он прощается со своей мягкой триестской интонацией: – Arrivederci, signor capitano. – Arrivederci, arrivederci a presto.

Я отправляюсь на поиск санитарных машин. Немецкого капеллана там нет, он пошел на обход деревни, чтобы забрать раненых, тех, которые лежали в домах. Мне поэтому приходится отказаться от мысли увидеть его и поговорить с ним. Ни во время похода в Югославию, ни за эти оба первых военных месяца на русском фронте я ни разу не видел немецкого военного священника. Военные священники, как католические, так и протестантские, встречаются в немецкой армии очень редко. Одна из самых интересных характерных черт этой армии – это ее религиозный мирской характер. Это один из многих аспектов проблемы, которая слишком запутана, чтобы можно было обсуждать ее с первого беглого взгляда. В немецкой армии есть религиозное восприятие, оно даже очень сильное, в некотором отношении. Но оно поставлено на другие основы, основывается на других мотивах, нежели на обычных. Религия считается здесь частным, чисто личным делом, делом отдельного человека. И военные священники, очень немногие по количеству, выполняют задание, которое сильно удалено от обычного задания религиозного содействия. Они воплощают присутствие, они – свидетельство, ничего большего.

С этими мыслями я добираюсь до моей машины внизу в долине, прямо на берегу ручья. Я растягиваюсь на подушках, закутываюсь в мое одеяло. Холодно. Вокруг меня спит колонна, мужчины и животные спят с хриплым, свистящим дыханием. Звучание ручья рядом повышается и опускается в равномерном ритме. Война кажется далекой, почти далеким воспоминанием. Это пауза ночи, пауза оружия, это мир и спокойствие «черного бивака».

16. Бог возвращается домой

Ольшанка, 12 августа

Сегодня утром я видел, как Бог возвратился домой после двадцатилетней ссылки. Маленькое собрание старых крестьян открыло ему ворота склада масляных семечек и просто обратилось к нему: – Войди, Господи, это твоя церковь.

Сегодня утром мне выпала удача наблюдать необычный эпизод, который один окупил все заботы и все опасности, которые я уже два месяца взвалил на себя, чтобы испытать вблизи, увидеть своими глазами, временами слишком близко, этот поход в Россию. Мы достигли Ольшанки около десяти часов утра, после трудного двадцатикилометрового марша в удушливой красной пыли этих украинских дорог. И здесь в Ольшанке, на большом участке земли к югу от Киева, у дороги в Балту и в Одессу, мне впервые была продемонстрирована религиозная проблема в Советской России со всей ее сложностью и деликатностью. Я уже указывал на эту проблему в начале июля, когда я наблюдал за передвижением немецкой моторизированной колонны, продвигающейся к фронту у Могилева. Но тогда – мы находились в деревне Зэиканы, и я описывал дарохранительницу без распятия, церковь без икон, старых крестьян, которые крестились перед голым алтарем, который стал кафедрой для докладов о коммунистической аграрной системе колхозов – тогда я ограничился тем, чтобы лишь затронуть тему, не приближаясь к сути вопроса. Большой опыт благодаря вещам, которые я видел, эпизодам, смысл которых доходил до меня, благодаря более серьезной документации о людях, идеях, фактах, который я сам правдиво собирал на месте за два месяца непосредственного наблюдения, объективных расследований, личных свидетельств, позволяет мне сегодня вернуться к этой теме более детально. Религиозная проблема является, без сомнения, одной из самых тяжелых среди всех тех, которые война против России обнаруживает для культурной Европы; и она по многим причинам касается непосредственно всех народов Запада, в некоторой степени из-за значения и разнообразия ее отдельных аспектов, отчасти из-за последствий, которые антирелигиозная политика Советов неминуемо и на долгое время будет иметь в жизни русского народа.

После поездки по широкому плато, разделяющим деревню Качковка от Ольшанки, я заметил, как только мы стояли на краю зеленой впадины, которая образует широкую котловину с пологим спуском, в которой лежит местечко Ольшанка, немного левее над ней стоит церковь, на возвышенности. Белая церковь, с неопределенно барочными контурами, согнувшейся колокольней, которая выглядит вовсе не как колокольня, а как купол, крыша покрыта серебристой жестью. Церковь Ольшанки – в отличие от церквей многих других деревень Украины – не собственно православная, а униатская церковь, то есть, принадлежит к той особенной православной конфессии, которая признает авторитет Папы Римского. Униатские церкви – это остаток старого польского влияния на Украине и отличаются от других как своей архитектурой, так и семиконечным крестом на вершине колокольни. Может быть, что униатская церковь, которая особенно сильна в восточной Галиции, сможет в ближайшем будущем расширить свое влияние за счет русской православной церкви, во всей западной и южной Украине, особенно в так называемой области Заднестровья по ту сторону Днестра. Однако есть много важных причин, чтобы сомневаться в этом. В любом случае значение этой проблемы униатской церкви только ограниченное и частное в рамках куда более трудной комплексной проблемы «пустоты», которую создали враждебная к религии политика Советов и принимаемый очень всерьез, неизменный упадок православной церкви в сознании молодых поколений. Мы въезжаем в Ольшанку и останавливаемся посреди местечка, где дорога расширяется и образует что-то вроде наклонной площади, которая с возвышения, на котором стоит церковь, примыкает своей продольной стороной к длинной стене, окружающей большой колхоз. Немецкие авангарды, которые овладели деревней, прошли здесь всего полчаса назад. Воздух, так сказать, еще горячий от боя, который только что произошел. У входа в деревню несколько групп солдат собираются хоронить своих погибших при наступлении товарищей. Ниже местечка раскрывается зеленая впадина долины, в которой берет начало прозрачный и ледяной источник; это первый источник, который встретился нам после Ямполя. Вокруг источника группа раненых, которая промывает свои раны. Они сидят на больших камнях и ждут санитарные машины. Смеясь, они разматывают перевязочные пакеты и помогают друг другу перевязывать раны. Внезапно с возвышенности, где стоит церковь, слышится гул голосов. Я карабкаюсь вверх по тропинке и замечаю на поросшем травой церковном дворе – большая машина стоит в углу церковного двора, абсолютно целый культиватор – группу женщин, преимущественно пожилых, старше пятидесяти лет, и только немного, пять или шесть, которым всего от шестнадцати до двадцати лет. Все они заняты тем, что чистят тряпками несколько больших покрашенных серебристой краской деревянных канделябров и скоблят их ножами, освобождая от пятен гнили, очищают и полируют, некоторые из этих больших массивных канделябров, которые устанавливаются со стороны алтаря и на самом алтаре. Другие женщины стоят на коленях перед дверями и яростно выщипывают сорняк, который уже угрожает проникнуть в церковь, третьи мотыгами и лопатами очищают церковный двор от травы и кустов. Я приближаюсь к женщинам и обращаюсь к ним: – Эй, да вы действительно прекрасно обустроили ее, вашу церковь! Девушки со смехом поднимают на меня глаза, не прерывая усердные движения их крепких, округлых и загорелых рук в коротких рукавах их белых, окаймленных красной вышивкой рубашек. Одна из старух убирает руки от канделябра, трижды крестится, кланяется, называет меня «барин» («господин», по старому русскому обычаю, место этого обращения за прошедшее время заняло большевистское выражение «товарищ») и объясняет мне, что не их вина, что уже двадцать лет церковь Ольшанки служит складом масляных семечек, чем-то вроде силоса для семян сои и подсолнуха. – Это не наша вина, – повторяет она, – это были коммунисты, о, Святая Дева Мария, это не мы виноваты! И она начинает плакать, прижимая себе ладони к вискам. Девушки кричат: – Ха-ха, бабушка плачет!

Они смеются, но смеются не зло, только по той простой причине, что в их глазах смешно плакать только из-за того, что церковь стала сараем для масляных семечек. Несколько молодых мужчин (однако, я не знаю, как мне называть их, так как они не те, кого у нас называют молодыми людьми, а ребята семнадцати или восемнадцати лет) присоединились к ним, и тоже смеются, а один из них говорит:

- Ох, бабушка, а где же тогда нужно было складывать семечки? – а другой, повернувшись ко мне, объясняет, что церковь была уже год закрыта, прежде чем ее сделали складом.

Но старухи поднимают руки, грозят ребятам, кричат: – Пошел! Убирайтесь прочь! Они кричат, что это плохие мальчишки, что они язычники, нехристи, турецкие дети, и между тем трижды крестятся и сплевывают. И мальчишки ухмыляются, жуют соломинки, сдвинув назад шапки на выбритый по большевистской моде затылок. Они выглядят не злыми, они ухмыляются беззвучно, без злости, и время от времени они смотрят на меня и на обоих немецких офицеров, которые уже вошли в церковь и наблюдают за этой сценой, почти испуганно, как будто боятся сделать что-то запрещенное. Один из обоих немецких офицеров обращается ко мне и говорит: – Это трудный вопрос. Да, это трудная и щекотливая проблема, и не стоит думать, что в России, когда исчезнут старые поколения, многое из старой православной церкви сможет выжить. У нового поколения, у людей, родившихся после 1917 года, нет никакого интереса к религиозным проблемам. Они вообще ничего не знают о религии и, говоря сухими словами, им на нее плевать. Они наверняка не испытывают никакого страха перед адом.

Старые женщины и девушки чистят деревянные канделябры, старухи почтительно, осторожно, почти благоговейно, девушки весело и беспечно. Девушки как будто чистят предмет меблировки, кухонную принадлежность. – Когда же вы закончите уборку? – спрашивает громко одна из девушек от церковной двери. – Сейчас, сейчас, – отвечают другие. Можно точно понять, что они не придают этой «уборке» особое значение, уж тем более не ритуальное значение. Это для них не важно. В этом выражении домашних хозяек «уборка» лежит все безразличие молодых поколений по отношению к проблеме, природу и значение которой они не понимают, и трудность и серьезность которой они не в состоянии определить. Это для них устаревшая проблема, одна из многих проблем, которые близки к сердцу лишь «старикам».

Из внутренней части церкви доносится гул голосов, грохот молотков, и легкий шум, который производит пшеница или другое зерно, когда оно с лопаты сыпется в мешок. Я иду к двери. Между входными воротами и внутренней частью церкви есть что-то вроде вестибюля, маленькое помещение с высоким потолком. В вестибюле несколько старых людей лопатами и метлами собирают масляные семечки в кучу. Внутри в церкви группа стариков заполняет семенами мешки, женщины придерживают обеими руками мешки, в которые мужчины лопатами засыпают семечки, другие подметают пол, третьи убирают длинными жердями паутину из углов потолка, выносят на спине из церкви полные мешки, собирают разбросанные на полу семена в угол и грузят их лопатой на тачку. Все бежит туда-сюда, возится, работает лопатой и метлой, в плотном облаке пыли, пахнущим гнилью и горелым машинным маслом. Вокруг на стенах висят в ряд пропагандистские плакаты о значении и ценности сбора семян и производства растительного масла или о функционировании сельскохозяйственных машин, большие цветные доски, на которых представлены лучшие способы ухода за соей и подсолнухами, о том, как хранить семечки, проветривать, защищать от вредителей, гнили и мышей. На стенах нет ничего из той безбожной пропаганды, которая заполняет много других церквей, которые я посещал, и которые были превращены в антирелигиозный музей или кино или помещение для собраний или театральный зал для рабочих клубов, или в залы для танцев крестьян, с подиумом для оркестра за алтарем. Ничего из этих пародий на Via Crucis, никаких плакатов, на которых коммунисты объясняют массам религиозные проблемы и стараются задушить не только любое религиозное чувство, любую надежду, но и любое возможное возвращение к старой вере, любое бессознательное ожидание будущей жизни в душе простых людей. Все на этих иллюстрациях служит новой задаче, для которой используется церковь. Никаких сведений о ее прежнем предназначении, ничего направленного против отмененного культа. Позади в церкви к стене прислонены иконы святых и Мадонн и различная церковная утварь. Старые крестьянки группами готовы смахивать пыль с образов, которые двадцать лет были погребены среди гор зерна или были сосланы за алтарь, где коммунисты хранили стенные плакаты о периодической вентиляции собранного урожая семян. Я подхожу ближе и рассматриваю картины: некоторые из них настоящие православные иконы, святые и Богоматери с черным лицом, вставленные в обычную пластину из меди, латуни или белого металла. Другие – это картины, которые напоминают о католических представлениях. Пожилой мужчина взобрался на лестницу и вбил гвоздь в стену, чтобы повесить картину, которую подала ему девушка. Две бабушки с глубокими черными морщинами на лице разрушали лопатой гнездо мышей, которое обнаружилось под горой подсолнечных семечек. А молодые парни стоят в группах и наблюдают за происходящим, они смеются, они шутят с девушками, и непонятно, можно ли в их словах, их жестах, их выражении лица увидеть насмешку или просто отдаленность от всего этого, любопытное безразличие, легкую дерзость молодости, но без недоброжелательных намерений. Несколько мужчин в зрелом возрасте, около сорока пяти лет – это неопределенное поколение, поколение большой войны, которому было двадцать лет в 1917 году, когда Ленин захватил власть – стоят с руками в карманах и нерешительно смотрят, не зная, стоит ли им помогать старикам или же посчитать все это смешным.

- Куда ставить канделябры? – спрашивает один из стариков девушек, которые закончили чистку подсвечников и теперь заносят их назад в церковь и складывают в углу между алтарем и задней стеной. Все производят впечатление, будто они забыли, где нужно ставить канделябры. – На ступени алтаря, – кричит одна старуха, – маленькие несите сюда, посредине алтаря.

На столе алтаря лежит стопка толстых списков. Один из стариков переворачивает грязными от пыли руками туда-сюда желтые страницы, покрытые рядами чисел и пометок. Это документы складского учета, и старик не знает, должен ли он выбросить их или отнести в какое-то надежное место. Эти списки ценны: они содержат бухгалтерию счетов церкви за последние годы, я имею в виду учет приема масляных семечек на склад; в них зарегистрирован весь приход и расход крестьян Ольшанки, данные и размер сданных ими семян и их доходы в деньгах. Наконец, старик решается. Он берет толстые списки, тщательно смахивает с них пыль и кладет их в нишу, которая находится в середине алтаря. Бабушка, которая наблюдает за этим занятием несколько минут, начинает кричать хриплым голосом и размахивать руками: все другие бабушки прибегают и тоже начинают кричать. Там место для священных книг, не для этих грязных списков. Молодые люди вмешиваются и заступаются за списки, объясняют, что они всегда там лежали и там должны оставаться, нет причины убирать их с их обычного места, пусть их заберут, когда появятся священные книги.

Затем беспорядок постепенно утихает, голоса становятся тише, старые женщины смиряются, бурчат, покачивая головой, ребята говорят: – Эй, бабушка, дайте-ка сюда канделябры. И они помогают бабушкам устанавливать подсвечники на алтаре. Но старики нерешительно смотрят и говорят:

- А где нам взять свечи? Толстые свечи как раньше? Если бы у нас было хотя бы две свечи. С давних пор мы уже не видели ни одной свечи.

Теперь церковь прибрана. Очищена от пыли, убрана, больше не покрыта кучами зерна, образа висят на тех же самых гвоздях, на которых висели до недавнего времени плакаты коммунистической сельскохозяйственной пропаганды. Стекла тщательно вымыты и сверкают чистотой. Одна старуха приближается ко мне, она называет меня «барин», она спрашивает меня, скоро ли вернется священник их церкви. Он уже двенадцать лет в Сибири. – Вероятно, он вернется, – отвечаю я. – Если наш священник не вернется, мы не сможем вновь освятить церковь, – замечает бабушка, пока все стоят в кругу вокруг меня и внимательно слушают. – Тогда нам нужно подождать некоторое время, – говорит одна из девушек. – От Сибири до Ольшанки долгий путь.

Парни смеются, старики смотрят на меня нерешительно. Они как будто спрашивали себя: – Что нам делать с нашей церковью, если наш священник не вернется? Молодые люди ухмыляются, как будто хотят сказать: – Ну, если священник не вернется, мы снова занесем туда зерно. – Может быть, что он мертв, – говорю я, – но если не появится он, тогда приедет другой. Внезапно один из стариков кричит: – А колокола? Другой: – Да, верно, и колокола? Колокола называется по-русски «Kalakala». Это прекрасное слово, «Kalakala» действительно передает звук русских колоколов, этот светлый, улетучивающийся звук в мягком воздухе украинской земли. – Колокола, колокола, колокола, – повторяют все вокруг меня, и с этой гармоничной ономатопеей, вы как будто слышите, как праздничный звон, опускаясь с колокольни, пролетает вдаль над зеленой и золотистой землей, над бесконечными нивами. Один старик говорит: – Подождите, и торопливо удаляется. Мы идем за ним, выходим на площадь перед церковью, и там мы видим, как старик торопится к лугу, к нескольким коровам, которые пасутся у изгороди близкого колхоза. Мы видим, как он приближается к корове, снимает с шеи животного большой бронзовый колокольчик, мы видим, как он весело возвращаться, спешит вверх, все смотрят на него и кричат: – Колокола, колокола, колокола! Один парень вызывается вскарабкаться на колокольню, мы возвращаемся в церковь, старик несет лестницу, прислоняет ее к стене колокольни, парень карабкается по первым ступенькам, исчезает, и спустя некоторое время мы слышим, как бронзовый колокол с высоты распространяет вниз свой мягкий серьезный звук. Звук ласково и глубоко разлетается по долине, все глядят вверх, даже раненые, которые сидят у источника, смотрят вверх в сторону этого ясного звона, это на самом деле так, как будто корова пасется на синих небесных лугах и посылает вниз свой серьезный, новый, приветливый звук. И один из мальчиков, один из этих парней говорит, смеясь: – Слушайте корову, слушайте корову. Все смеются. Я хватаю мальчику за руки, встряхиваю его крепко и говорю: – Не смейся. Он смотрит на меня, краснеет, он запутан, он хотел бы мне что-то сказать, двигает губами, но не в состоянии подобрать слова. Я хотел бы сказать ему: – Ведь там наверху это что-то такое прекрасное, этот бубенчик. Но и я тоже не в состоянии найти нужные слова.

(Оба следующих маленьких абзаца были в 1941 году вычеркнуты цензурой).

Пока мы слушаем звон колокола, немецкая артиллерийская часть останавливается перед церковью. Офицер спешивается, отдает команду распрячь лошадей, и входит в церковь. Спустя совсем немного времени он возвращается и приказывает жестким голосом: – Заводите лошадей в церковь. Старые крестьянки крестятся, старые мужчины опускают головы, они молча уходят. Мальчишки смотрят на меня и ухмыляются.

17. Пыль и дождь

Песчанка, сентябрь

После недели дождя теперь, наконец, прекрасная погода. Пыль возвращается, и солдаты дышат ею с радостью. Возвращается удушливая пыль, проклятое красное облако пыли. И, все же, все дышат пылью с радостью, приветствуют ее как старого друга, после длинных дней жидкой грязи, после этой заботы и хлопот на ужасных дорогах, которые дождь превратил в намазанную вазелином стеклянную пластину. Достаточно простого ливня, чтобы покрыть основание дороги, водонепроницаемую, жесткую и плотную глинистую почву, покрывалом скользкого, слизистого наносного грунта, который время от времени обрывается и создает глубокие, коварные расщелины. Наконец, мы можем снова приступить к продвижению, навстречу Днепру. «Быстро, быстро!» Этот призыв звучит от одного конца колонны до другого, орудия снова начали лаять на горизонте, пулеметные очереди свистят над высокими, волнистыми нивами. Дождь начал идти восемь дней назад.

Было одно мгновение, на прошлой неделе, незадолго до того, как начал идти дождь, когда я сказал себе: – Теперь я возвращаюсь, с меня хватит. Я не мог больше. Я был ранен на войне (на первой войне, 1914-1918), мои легкие отравлены ипритом. Я не мог дышать в этом облаке плотной кисловатой пыли, пыль наполняла мне рот, сжигала мне легкие, разрывала мне губы, внутреннюю часть носа, веки. Я тосковал по дождю. Я пытливо вглядывался в ясный горизонт, я искал тень грозового облака на жестко синем небе. Два или три раза я останавливался, с намерением оставить колонну, чтобы она продолжала маршировать дальше без меня, чтобы я мог выйти из этого плотного слоя пыли. Тогда колонна удалялась, она маршировала быстро, чтобы не терять соприкосновения с отступающим врагом. Даже если я бы торопился, я не догнал бы ее за несколько часов. Я отстал. И, все же, мне не было до этого дела. Мне было жаль, что мне приходится кашлять в этой красной удушающей пыли. – Если дождь не пойдет до вечера, – говорил я себе, – я поверну назад.

Была ужасная жара. Но что-то небезопасное, кое-что двусмысленное носилось в воздухе. Небо было чисто, и, все же, чувствовалось, что что-то готовится, за скрытыми складками горизонта. «Это не настоящее украинское лето», думал я. Я уже знал из опыта, какое настоящее лето на Украине: очень жаркое время года, пронизанное долгим, медленным дрожанием душного ветра, который выманивает запах соломы, особенное испарение у бесконечных нив. В 1920 году, когда армия маршала Пилсудского вторглась на Украину и маршировала на Киев, я находился при польских войсках (как итальянский офицер-наблюдатель) и следовал за их продвижением до Киева. Был май. Но уже жуткая дневная жара окрашивала бесконечные площади колосьев хлеба медным цветом. Лошади сотнями и сотнями становились жертвами жары, жажды, напряжения. Мои колени были истерты седлом до ран. Ночью мы ложились спать в нивах, между горящими колосьями. Мы достигли Киева в жалком состоянии. Я свалился на кровать, в номере отеля «Европейский», и проспал два дня беспрерывно.

С чем-то из того ужасного лета я снова столкнулся в первые дни нашего трудного продвижения. Но когда мы проезжали абсолютно плоскую равнину, которая простирается до обратной стороны Шумы, что-то неизвестное, что-то двусмысленное ощущалось в душном воздухе. Как предчувствие грозы. Я следил взглядом за ленивым, медленным полетом одного из тех разведывательных самолетов, которые немцы называют «Шторх» – «Аист», когда я внезапно, далеко на горизонте, обнаружил что-то желтое, что-то черное, маленькую карандашную линию на синей грифельной доске неба. Аист летел низко над землей, медленно, как будто он чувствовал близкий дождь. Я сказал себе: «Будет дождь, наконец, теперь эта проклятая пыль кончится». Когда мы проезжали деревню Дмитрашковку (орудия беспрерывно гремели, в трех или четырех километрах перед нами), немецкая машина преграждает нам дорогу, водитель высовывается из нее и кричит мне по-итальянски: – Поворачивайте, дорога под русским обстрелом, у нас приказ направить движение вниз через русло реки. Это адская дорога, но она безопаснее. Мы ставим машину под деревом, под прикрытием от наблюдения из воздуха, выходим, немецкий водитель с улыбкой идет нам навстречу. Это молодой человек двадцати, двадцати пяти лет, он выглядит как подросток. Я спрашиваю его, где он выучил итальянский язык. – В Риме, – отвечает он мне. – Я был официантом в отеле «Минерва», за Пантеоном. Потом он продолжает с настоящей римской интонацией: – Li possino ammazzalli, черт бы их побрал, вы только послушайте, как они стреляют. Он смеется и трет ладонью покрытое коркой из засохшей пыли лицо.

На фасаде церкви по обе стороны портала наклеены два пестрых плаката, которые сообщают о показе нового фильма. Церковь была превращена в «Совкино». Плакат сообщает о фильме о любви, по крайней мере, мне так показалось, судя по представленным на плакате его героям: молодой человек и девушка, он с обычной рабочей шапкой колхозного машиниста, она с обыкновенной завязанной узлом под подбородком пестрой косынкой, они обнимаются перед ландшафтом с нивой и косилками, под высоким, темно-синим небом. «По ту сторону любви» звучит название фильма. Мы вступаем в церковь, в которой был устроен немецкий полевой госпиталь. На стенах висят плакаты привычных коммунистических пропагандистских фильмов. Некоторые из них посвящены борьбе против неграмотности, против алкоголя, против туберкулеза, другие – жизни в колхозах или организации Красной армии, третьи – подвигам советской военной авиации, советской техники, советской индустриализации. Основной герой фильма о Красной армии – это Сталин, который появляется на отдельных картинках, на которые разделен плакат, в позе полководца. Фильм рассказывает о нескольких событиях борьбы 1919, 1920 и 1921 годов против поляков, против «партизан» Махно и Петлюры, против «белых» войск Врангеля, Колчака, Деникина. Наряду со Сталиным в каждом из эпизодов появляются верный Ворошилов, усатый Буденный, и Тимошенко, и Киров, и Чапаев, но я не вижу ни Троцкого, ни Тухачевского, ни других. Раненые лежат на соломенных тюфяках вдоль стен, под рекламными афишами фильмов. Батареи бутылок дезинфицирующих средств оставлены на алтаре, рулоны винтов, пакеты ваты, хирургические инструменты. На холсте поверх алтаря прикреплены листы осмотра пациентов. Два врача с гладко выбритым черепом, близорукими мягкими глазами за стеклами очков в золотой оправе, медленно ходят от одного раненого к другому, склоняются к соломенным тюфякам и тихо говорят друг с другом. Через разбитые стекла порывисто проникают пыль и шум, грохот орудий то ближе, то дальше. Один раненый начинает кашлять. Мы покидаем церковь на цыпочках. Вдоль наружной стены одного дома рядом с церковью я вижу висящие на крюке огромные куски кровавого мяса. Четверть быка или свиньи. Это бойня полевого госпиталя. Возле бойни кухня. Группа легкораненых стоит вокруг котлов и ждет горячий суп. Там несколько солдат копают яму, другие закрепляют неуклюжие белые деревянные кресты на свежих могильных холмах. Церковная площадь огибает угол церкви и переходит в огород, а дальше сзади в кладбище. В огороде между жирной листвой кустов картофеля раненые ходят туда-сюда, или они едят молча, сидя на земле, ноги их толсто обмотаны пропитанными кровью бинтами. Молодой элегантный офицер, с хлыстом в руке, проходит мимо нас и хлопает себя хлыстом по голенищу сапога. У него одна рука в повязке, и он свистит сквозь зубы.

На хмуром от пыли небе солнце горит как в плотном тумане. Сидя на куче камней в конце огорода какой-то раненый играет на аккордеоне. Нежная песня, песня из влажной и туманной страны. Небо над нашими головами – сплошная пыль, в полях сухой ветер стряхивает пыльные колосья. Вокруг нас размеренное спокойствие, безоблачный мир монастырского двора, здесь в этом огороде, на этом кладбище, на этой церковной площади с могилами, подсолнухами и кустами картошки. Раненые беседуют спокойными голосами. Не слышен жалобный звук, даже глухое стенание, который бред жара выманивает из сожженных жаждой губ. Насколько эти раненые отличаются от раненых на прежней войне. Я вспоминаю... Но кто еще не помнит громкие, замученные болью голоса, едва подавляемые крики, проклятия, отчаянные крики о помощи, тупой стон умирающих? На этой войне мужчины доказывают большую мужественность, большую устойчивость к боли. Вероятно, большую сознательность, если это не спокойная, серьезная покорность неизбежному. Раненые кажутся мне замкнутыми, им неприятно показывать свое горе. Таковы не только немцы, но и другие, румыны, русские тоже. Они не сетуют, они не стонут, они не ругаются. Без сомнения, что-то скрытое, что-то тайное кроется в складках этого жесткого и сдержанного молчания.

Немецкий солдат, бывший официант в отеле «Минерва» в Риме, подходит ко мне и говорит, что хорошо было бы отправляться в путь, дорога очень плоха и, кроме того, погода ежеминутно может резко измениться. Он глядит вверх на небо и указывает на черное, совершенно черное облако, которое быстро поднимается на горизонте. Тем лучше, если пойдет дождь. Я больше не могу, я больше не могу дышать в этом ужасном красном облаке пыли. Все глядят вверх на небо, качают головой, ругают это совершенно черное облако, которое становится все шире и уже заполнило весь горизонт. Мы покидаем церковь, садимся в машины. Дорога ведет круто под гору, с крутыми поворотами. Это сухое русло ручья, засеянное большими, отшлифованными водой камнями, а не дорога. Наконец, мы достигаем маленького водотока, в принципе, узкой долины. Мы едем по нескольким качающимся балкам, которые связаны стальным тросом. Вдоль берегов солдаты обоза средней артиллерии устроили себе лагерь, лошади стоят посреди потока, по колено в воде, другие пасутся на близком лугу. На другой стороне речки колонна телег с боеприпасами преграждает отлогую улицу. Солдаты группами подталкивают колеса вперед, лошади яростно бьют копытами, показывают длинные желтые зубы в немой, болезненной ухмылке. Два больших румынских грузовика, две «Шкоды», с яростным грохотом грохочут вверх по пыльному подъему. Лица солдат покрыты маской пыли, в которой пот копает глубокие борозды. Маленькая толпа из крестьян, старых мужчин, большей частью женщин, и парней шестнадцати, восемнадцати лет, сбежалась, чтобы наблюдать за этим столпотворением людей и животных. Они стоят и смотрят, явно без страха, со спокойным любопытством. Парни веселы, оживлены, немного нерешительны. Женщины носят очень пестрые косынки, стянутые перед лицом, завязав их концы узлом под подбородком. Рубашки и юбки из набивной ткани, с кричаще пестрыми узорами из маленьких желтых, зеленых, красных цветков. Мужчины, молодые и старые, носят серые хлопчатобумажные куртки, брюки из синего сукна, из которых и состоит их рабочая одежда. Мужики больше не носят застегнутые с боку толстовки, не носят также сапоги и фуражки. Они кажутся ремесленниками и рабочими, а вовсе не крестьянами. Шапка велосипедиста придает им вид людей из пригорода. Двадцать пять лет большевизма, колхозы и сельскохозяйственные машины коренным образом изменили «мужиков»: они сделали из них сельскохозяйственных рабочих, машинистов. Когда я, чтобы использовать вынужденную остановку, открываю свой вещмешок и начинаю есть, они смотрят на меня с внимательным любопытством, разговаривают друг с другом и смеются.

- Под сиденьем, – говорю я Пеллегрини, – еще должна лежать коробка карамели.

Пеллегрини распределяет карамель среди молодых людей. Они испуганно приближаются, протягивают руку, тщательно разматывают бумагу и пробуют карамельки с удовлетворением, от сладкого вкуса у них расширяются глаза, и они счастливо смеются. Это дети, они как все дети мира. Да, карамель была в кооперативном «универмаге» в Дмитрашковке, та маленькая советская карамель с ее несколько соленым вкусом; но она была дорогой, слишком дорогой. Я рассматриваю внимательно этих советских детей 1941 года, которые так отличаются от советских детей 1920, 1921 года. У них растрепанные волосы под их маленькими шапками велосипедиста или под маленькими украшенными вышивкой кепи, вроде тех, которые носят казаки. У парней синие суконные брюки, слишком длинные или слишком короткие, у девочек юбка, фартук, пестрая косынка. Все тихо говорят друг с другом и смеются. Они с большим любопытством следят за каждым моим движением, и снова и снова оглядываются на тяжелые немецкие артиллерийские тягачи, на лошадей, которые своими копытами с трудом преодолевают подъем, на дымящие и гремящие грузовики на другом берегу реки. Между тем Пеллегрини зажег спиртовой кипятильник, он греет немного воды для чая. Я вынимаю лимон из моего рюкзака, молодые люди окружают меня, рассматривают лимон, сопят, пытаются нюхать воздух. Один спрашивает: – Что это такое? – Это лимон, – отвечаю я. – Лимон, лимон, – повторяют они друг другу. Тот, который стоит ближе всего ко мне, рассказывает, что они никогда еще не видели лимон. – Он немного кислый, – говорю я, – но хороший. Хочешь попробовать? Я отрезаю ему кусочек на пробу. Мальчик кладет ломтик лимона в рот, корчит гримасу и снова выплевывает. Другой быстро поднимает его земли, сосет немного, тоже делает гримасу и передает третьему. Все кривят лицо и плюют. Они никогда не видели лимон. И внезапно начинает идти дождь. Сначала мягкий, тихий, надоедливый дождь. Потом он становится ливнем. Я с восхищением дышу свежим ласковым поглаживанием дождя, я умываю лицо и волосы в горькой и чистой воде, наполняю с наслаждением ею рот. Ах, наконец, дождь! Вокруг хор криков и проклятий. Немецкие солдаты глядят вверх на небо, кричат и ругаются. Артиллерийские тягачи останавливаются, лошади соскальзывают по внезапной жидкой грязи, грузовики скользят на гладкой дороге. – Ах, проклятый дождь! – шумят артиллеристы и водители возле снарядов и завязших в грязи машин. Совсем близко дом какого-то крестьянина, девочка появляется в дверях, машет нам, чтобы мы вошли. – Пожалуйста, пожалуйста, – говорит она. Мы входим. На скамье сидят пожилой мужчина и мальчик. Пеллегрини возится со своим спиртовым кипятильником, начинает греть воду для чая. Я сажусь в угол, под иконой, где в русских домах почетное место для гостя, и отрезаю следующую дольку лимона. У мальчика больная нога, очень красная и распухшая. Это, должно быть, артрит. Он смотрит на меня и жалуется: – Мне больно. В это время он рассматривает лимон, старик и девочка тоже смотрят на лимон. Старик говорит: – Да это же лимон! Прошло больше двадцати лет с тех пор, когда он видел последний раз видел лимон. – Но ведь Крым же недалеко, – говорю я. – Да, – отвечает старик, – но, наверное, кто знает, все лимоны Крыма погибли. Правда состоит в том, что русские власти отправляли весь урожай цитрусовых Крыма на экспорт; кроме как в больших городах, в Москве, Ленинграде, Киеве, Одессе, во всей России нельзя было купить лимон или апельсин. Старики, те, которым за сорок, могут вспомнить о лимонах. Они относятся к воспоминаниям о старом режиме. Но мальчики не могут, они даже не знают, что это такое.

Мы наливаем чай в стаканы и кладем в каждый стакан, в каждый стакан чая, хорошую дольку лимона. Старик довольно смеется, девочка тоже довольно смеется, когда они пьют свой чай. Только мальчик с больной ногой выглядит печальным и подавленным. – Во время другой войны, германской войны..., – рассказывает старик. Они называют ее так, германской войной. Старик в 1916 году воевал в Карпатах. Потом он протягивает руку к бутылке спирта, которую Пеллегрини оставил на столе, снимает пробку, нюхает ее и с наслаждением закрывает глаза. – Если добавить немного воды, – говорит он, – его можно было бы выпить. Уже три месяца, как началась война. С той поры он не выпил ни капли водки. Нет, никакой водки. Я не могу не рассмеяться, другие тоже смеются. Пеллегрини хватает бутылку и прячет ее в надежное место в сумке. Мы идем к двери. Дорога – сплошной ручей из грязи. Дождь прекратился, теперь дует холодный резкий ветер, сухой и шершавый как кошачий язык. – Вам лучше было бы остаться тут на ночь, завтра дороги снова будут сухими, – говорит мне старик. Так это и есть. Достаточно полчаса дождя, чтобы превратить эти украинские дороги в болота. Война трепыхается в скользких клещах грязи. Немецкие солдаты спешат от одной лошади к другой, от одной машины к другой и ругаются. Ничего не поделаешь. Ждите, пока улицы не высохнут. Пушки гремят позади, за лесом. Ах, эта война на Украине! Пыль, грязь, пыль, грязь. Проклятая пыль, проклятая грязь! Сверху, вниз по склону, доносится запутанный шум, смесь человеческих голосов и ржания лошадей. Войска, которые встречаются нам, не могут спуститься вниз, они должны провести ночь наверху, завтра утром дороги будут сухими. И пыль, и дождь, пыль и грязь, завтра улицы будут сухими, огромные поля подсолнечника будут трещать на сухом теплом ветру, потом грязь вернется, и это Россия, это Россия царей, святая Россия царей, и это также СССР, пыль и дождь, пыль и грязь, это русская война, вечная русская война, война в России в 1941 году. Ничего не поделаешь, ничего не поделаешь. Завтра улицы высохнут, потом грязь вернется, и все время мертвецы, испепеленные дома, толпы оборванных пленных, с глазами как у больных собак, и снова и снова падаль лошадей и машин, падаль танков, самолетов, грузовиков, пушек, офицеров, унтер-офицеров и солдат, женщин, стариков, детей, собак, падаль домов, деревень, городов, рек, лесов, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь, дальше, все дальше, глубже внутрь «русского континента», к Бугу, к Днепру, к Донцу, к Дону, к Волге, к Каспийскому морю. Да, да. «Мы боремся только за свою жизнь». А потом придет зима. Прелестная зима. И потом опять пыль и дождь, пыль и грязь, пока снова не наступит зима, милая зима святой Руси, зима Советского Союза из стали и цемента, вот что такое война против России в 1941 году. «Да, да, да». Мы побеждаем сами себя, чтобы умереть.

(Последний абзац был в свое время вычеркнут цензурой).

ВТОРАЯ КНИГА

РАБОЧАЯ КРЕПОСТЬ

Осада Ленинграда

В конце сентября 1941 года я вернулся в Италию (понес наказание в виде четырех месяцев принудительного заключения, наложенного на меня по требованию немцев из-за «неуместного характера» моих военных репортажей), а потом направился на северный фронт; через Польшу, Литву, Латвию и Эстонию я попал в Финляндию, в траншеи под Ленинградом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад