- Вы устали? – спрашивает меня старик. Он советует мне, чтобы я улегся на кушетке. Спасибо, лучше не надо. – Если бы здесь был сборный пункт для приема клопов, – говорю я, – это был бы великолепный урожай. Старик смеется и чешет бороду.
- Нет ли у вас немного хлеба, немного сыра? – спрашиваю я его.
- Да, думаю, найдется, – замечает старик.
Мы покидаем господский дом. В другом конце двора мы видим девушку в красной косынке, которая наблюдает за работой трех пожилых мужчин, засыпающих семечки в мешок. Эта та самая девушка, которая только что помогала мужчине запрягать лошадей. Время от времени ее голос становится громким. Три крестьянина продолжают работу, ничего не отвечая. Старик обращается к девушке.
- Хлеб есть, сыра нет, – отвечает девушка сухо. Старик делает сожалеющее лицо.
- Могу я получить немного молока?
- Молока? Просто идите в хлев. Там стоит корова.
Тут я кладу свою ладонь ей на руку. Я говорю: – Domnisoara bolschevika, я не умею доить. Девушка смеется и говорит: – Извините, domnule, но вы видите...
- Я заплачу вам за молоко.
- Не поэтому... Вам не нужно за него платить.
Она идет в хлев, берет одно из ведер на стене, смотрит, чистое ли оно, идет вымыть его у колодца, возвращается, становится на колени рядом с коровой. Потом она встает, подает мне ведро, с молоком высотой в два пальца.
Старик приносит мне кусок белого хлеба. Немного жесткого, но хорошего.
Я макаю хлеб в молоко на дне ведра. Женщина смотрит, как я ем. Потом она уходит, не попрощавшись. Я думаю: «Она плохо ее воспитала». Тогда я улыбаюсь. Она, должно быть, очень толковая девушка. Она работает, она, собственно, и поддерживает здесь порядок. Она нравится мне, в принципе. Я думаю, что я очень хорошо смог бы доить корову, своими руками. – Прекрасное животное, – говорю я.
- Мы заплатили за нее триста рублей, – говорит старик.
- У кого вы ее купили?
- У колхоза.
- Вы сказали, триста рублей? Целых триста?
- Дорого, я знаю. Но это прекрасное животное. Немецкий солдат появляется в двери хлева. Он спрашивает старика, не продаст ли тот ему гуся. – Да, думаю, это можно. Оба выходят. Я вижу, как они идут через двор, исчезают за домом. Тогда я перехожу в помещение с семечками и ложусь на стопку мешков. Несколько часов спустя я просыпаюсь. Старик стоит передо мной, с девушкой. Он снимает шапку и подает мне клочок бумаги. – Сколько вы только что взяли с солдата за гуся? – спрашиваю я его.
- Пятьдесят лей, – отвечает старик. – Я знаю, пятьдесят лей это много, но сейчас все так дорого. 50 лей? Это ведь ровно столько же пфеннигов. Я бросаю взгляд на клочок бумаги. Это справка о реквизиции двух лошадей. Написанная по-немецки, с подписью немецкого офицера.
- У нас их только что конфисковали. Вы думаете, нам за них заплатят? – спрашивает меня девушка. – Естественно, – говорю я. – Документ полностью в порядке. Это немецкий талон.
- И вы полагаете, нам хорошо заплатят за этих двух лошадей?
- Уж наверняка лучше, чем за гуся, – говорю я со смехом. Девочка нерешительно смотрит на меня. Она слегка краснеет. – Видите ли, – говорит она, – вероятно, старик хотел слишком много за гуся. Пятьдесят лей слишком много, я это понимаю. Но вы должны извинить нас. Что мы вообще можем понимать все-таки в ценах? Большевики говорили нам: это стоит столько, а то столько. Вы тоже должны были делать так. И сначала вы должны были объяснить нам, сколько стоит лей в соотношении с рублем.
Она говорит серьезно и с убежденностью и морщит лоб. «Умная девочка», думаю я, «толковая девочка». – Я советую вам, чтобы вы прямо сейчас пошли к командованию, – говорю я, смеясь, – и попросили там, чтобы полковник установил цену за гусей, если вы не хотите, чтобы через пять минут сюда приехала вся колонна, чтобы скупать ваших гусей по пятьдесят лей за штуку. Девушка смеется и упирается руками в бедра. Потом ее лицо мрачнеет, она краснеет сначала легко, а потом сильнее, как будто она не решается высказать свою мысль, и спрашивает: – Вы думаете, старый владелец вернется? – Старый нет, так как он был евреем. Другой приедет.
- И они не оставят нам землю?
Я не знаю, что я должен отвечать ей. Мне так хотелось бы дать ей положительный ответ. Проведенная в Румынии премьер-министром Брэтиану аграрная реформа (самая смелая земельная реформа, которая когда-нибудь была проведена в Европе в мелкобуржуазном смысле) решила эту проблему, по крайней мере, в главном. Я думаю, что проблема возвращения к буржуазной экономической системе не будет такой трудной для Бессарабии, которая только год назад была присоединена к Советскому Союзу, чем это было бы, например, в Советской России. Потому что на Украине, во всей России, эта проблема, без сомнения, была бесконечно более запутанной, и решать ее следовало бы с самой большой осторожностью. – Вы увидите, что все будет хорошо, – говорю я девушке. – Сначала, само собой разумеется, будет некоторая неуверенность. Нелегко изменить все за один день.
Во дворе, перед нашей дверью, собралась группа людей: это старые мужчины (молодые все были призваны в армию), женщины, девушки, дети и несколько парней, которые были, пожалуй, слишком молоды, чтобы стать солдатами, или не прошли медицинскую комиссию. Они внимательно рассматривают меня, старики стоят с непокрытыми головами, молодые смотрят увереннее, в их поведении и виде нет ничего нерешительного. – Чего они все же хотят? – спрашиваю я девушку. – Они ждут, что кто-то скажет им, что они должны делать. – Они должны продолжать делать то, что они делали до сих пор, отвечаю я с некоторым смущением. – Я думаю, это лучше всего, по крайней мере, в эти первые дни.
Девушка морщит лоб и смотрит на меня, не говоря ни слова. «Умная девочка», думаю я, «толковая девочку. Она до сегодняшнего дня поддерживала здесь все в рабочем состоянии. Она сопротивлялась колхозным функционерам, инспекторам пунктов приема урожая, реквизиционным комиссарам. Дельная девочка», думаю я. Она предписывала, говорила крестьянам, что нужно было делать, она защитила хозяйство. Теперь она ничего больше не значит, теперь она больше не может командовать.
- Продолжайте делать то, что вы делали до сегодняшнего дня, – говорю я ей, – пока вам не скажут, что будет что-то новое, что что-то меняется.
Девушка улыбается, покраснев: – Мы защищали наши поля, мы не сделали ничего плохого. Это на самом деле так, как будто усадьба Скуратово, как будто деревни Кетрушика Стара и Кетрушика Нова, как будто Братушени, и Шофрынканы, и Зэиканы, как будто все эти крестьяне, эти деревни, эти поля, эти бесконечные нивы зерновых поставлены на тонкую грань между одним определенным экономическим, социальным и политическим порядком и другим, который противоположен первому, как будто они испытывали чувствительное и опасное мгновение своей метаморфозы, переживали критическое мгновение перехода от одного порядка к другому.
- Нет, конечно, вы не сделали ничего плохого, – говорю я. Спустя несколько часов, когда я выхожу из сенника, я иду через двор усадьбы. Я заснул на сеновале; когда я проснулся, то почувствовал, что мой рот полон пыли. Я хочу пить. Странная тишина нависает над имением. Старик сидит у двери в хлев; я прошу у него стакан воды. Он рассматривает меня угасшим взглядом и не отвечает. Я сам иду к колодцу. Внезапно я вижу на земле, у стены хлева, красную косынку, две голые ноги. Это девушка; ее лицо в крови. Я накрываю ее лицо моим носовым платком. – Нет, ты не сделала ничего плохого, говорю я тихо. (Последний абзац был в 1941 году вычеркнут цензурой и восстановлен здесь на основе оригинального текста).
8. Стальные кони
Еще не зарозовел рассвет, когда мы покидаем усадьбу в Скуратово. Моторы чихают. Мне вспоминается знаменитое чихание греческого гоплита Ксенофонта «chaire! chaire!» Небо на востоке серебристо-бледное. Хлеб легко шелестит, журчит как вода, расстилаясь между низкими берегами. На склонах холмов (которые постепенно становятся ниже, теперь они выглядят как груди, между широкими складками территории образуются легкие борозды: не долина, только лишь место тени, остановки, спокойствия) можно увидеть отряды разведчиков, скользящие вдоль борозд, они ясно выделяются на фоне очень бледного неба. Битва бушует перед нами. Русские наносят контрудар. Эти контратаки советских войск происходят не только на нашем фронте, но и дальше на юго-восток в направлении на Бельцы, на удерживаемом румынскими дивизиями участке фронта. Ударные группы легкой румынской кавалерии появляются и исчезают справа от нас. Они являются связью между нашей и смешанной немецко-румынской колонной, которая продвигается по диагонали к нашему направлению марша.
В равномерном рокоте артиллерии выделяются сухой треск противотанковой артиллерии, более глухой – маленьких противотанковых пушек. Наша колонна медленно движется вперед в ясном, прохладном воздухе; небо на востоке как бы сделано из слегка смятой шелковой бумаги. Рой жаворонков поднимается из нив. Дым из выхлопных труб образует легкий синий ореол вокруг машин. Потом внезапно, там где холм переходит в мягкий склон, поднимается красное облако пыли при нашем проезде, рассеченном скрежетом колес, визгом гусениц, высоким тоном жужжащих двигателей. Такая колонна похожа на бронепоезд. Я залез в машину старшего лейтенанта Шульца; я сел рядом с ним и в некоторой степени удобно устроился на ящике боеприпасов. Я спрашиваю его, прочитал ли он знаменитую книгу «Бронепоезд 1469» коммунистического писателя Леонова.
- Да, – говорит он, – вы правы, такая колонна на самом деле как бронепоезд. Горе тому, кто выйдет из поезда, горе тому, кто удалится от колонны. Территория вокруг нас полна коварства. Наш бронепоезд движется вперед по невидимым рельсам. Пули одиночных русских солдат, которые спрятались на полях (я едва не сказал, вдоль железнодорожной насыпи), ударяют о стальные стены наших машин. – Вы помните о нападении на поезд 1469? Только марш нашей колонны невозможно задержать, нельзя взорвать невидимые рельсы, по которым катится наш бронепоезд. Мы говорим о коммунистической литературе. Старший лейтенант Шульц (он доцент в университете, он занимается социальными вопросами, опубликовал несколько статей о Советской России, теперь он командует подразделением зенитной артиллерии нашей моторизированной колонны) говорит мне, что Россия, очень вероятно, после поражения еще раз переживет то время, которое в определенном смысле очень похоже на то, что описал Пильняк в «Голом годе». – С тем различием, – добавляет он, – что драма, описанная Пильняком, происходила, так сказать, в лаборатории. Россия испытает еще раз ту же самую драму, но во дворе фабрики, сталеплавильного комбината, в безнадежном климате подавленного выступления рабочих. Затем он смотрит на меня, улыбается робко и говорит: – Машины – это, с социальной точки зрения, очень интересные и опасные фигуры. Он признается мне, что эта проблема исключительно занимает его. Солдаты кричат с машин друг другу, делают друг другу знаки, бросают друг другу разные предметы: расчески, щетки, пачки сигарет, куски мыла, полотенца. Приказ к выдвижению пришел неожиданно, у многих даже не было времени умыться, побриться. Теперь они делают это, насколько у них получается: некоторые с широко расставленными ногами балансируют на платформе машины с зенитной пушкой, они умываются с голым торсом из чего-то вроде полотняных ведер, другие бреются, стоя на коленях перед кусочком зеркала, который они прижали к винтовочной стойке или повесили на треноге пулемета, другие чистят себе сапоги водой и мылом.
Солнце проламывает свою кожуру на горизонте, поднимается на небе, полностью покрытом зелеными полосами, робко отражается от брони машин. Легкий розовый пух появляется на серых стальных плитах. Во главе колонны тяжелые танки окрашиваются розовыми бликами, отражают нежные и живые проблески света. И внезапно, там далеко перед нами, глубоко на горизонте, в той бесконечной волне колосьев, которая скользит как золотая река, внезапно там, на склоне холма, беспокойный блеск стали, вспышки танков.
Вдоль колонны проносится крик: – Монголы! Монголы! Ведь за это время солдаты уже знают, как по манере ведения боя, по их тактическим приемам, отличить монгольские подразделения от других советских подразделений. Обычно танки с азиатскими экипажами сражаются не в боевом порядке, а в отдельности или в группах по два или самое большее по три танка. Это тактика, которая в какой-то мере напоминает тактику кавалерийских групп. «Бронированные кони» называют их немецкие солдаты. В них осталось что-то из старого духа, в этих татарских всадниках, из которых индустриализация Советов и военное стахановское движение сделали квалифицированных рабочих, механиков, водителей танков.
Несколько татарских пленных, которых привели вчера вечером и передали в усадьбу Скуратово, подтвердили, что советские войска, которым поручена оборона Украины (т.е. промышленного района и района горнодобывающей промышленности на Днепре и Доне, дорог, ведущих на Кавказ и к нефти Баку), большей частью являются азиатскими войсками: это татары из Крыма, остатки Золотой орды, это монголы с берегов Дона, Волги, Каспийского моря, из киргизских степей, из степей около Ташкента и Самарканда, это курды из Туркестана. Они – наилучшее, что произвел пятилетний план монгольских республик, они – отборные продукты индустриализации азиатской России, молодые рекруты военного стахановского движения.
Пленных, согнанных во дворе усадьбы, было примерно пятнадцать, с телосложением чуть выше среднего роста, худые, но с пропорциональными телами, подвижные и сильные. Они, кажется, были очень молоды на первый взгляд, однако, это была галлюцинация. Я сказал бы, им было между двадцатью пятью и тридцатью годами. На них была простая форма цвета хаки, без каких-либо знаков, даже без номера на воротнике курток. Над блестящими черными волосами пилотки тоже защитного цвета. На ногах сапоги с татарским фасоном, из серой, мягкой кожи, одинаково удобной и для того, чтобы скакать на коне, и чтобы сидеть, скорчившись, в узком пространстве танка. Глаза были узкие, раскосые, рот маленький. Вокруг глаз и над висками паутинка микроскопических, живых, чувствительных морщинок, которые дрожали как сплетение нервов на крыльях стрекоз. Они сидели на земле вдоль стены хлева, прислонившись к маслянистому пятну заходящего солнца. Они жевали подсолнечные семечки; внешне безразлично и, все же, очень внимательно. Недоверие скрывалось под этим хладнокровным и ровным безразличием. Солнечное пятно на стене сокращалось все больше, пока оно не стало, наконец, только лишь маленьким светлым светящимся местом на лице одного из пленных. Это желтая, интенсивно освещенная последними лучами заходящего солнца маска была тверда и неподвижна: тонкий рот закрыт, гладкий лоб непроницаем, лишенные тени глаза направлены прямо. Лишь обе паутинки морщин вокруг глаз дрожали, нежно и чувствительно. Лицо его было, я не знаю почему, как умирающая птица. Когда солнце исчезло, желтая птица сложила крылья лениво и сидела. Они были взяты в плен, когда они с двумя разведывательными броневиками пытались добраться к основным силам своей части. Танк, который защищал их, остался лежать подбитым в поле в нескольких километрах к востоку от Скуратово. Они яростно защитились от тяжелого немецкого танка, который отрезал им дорогу. Тщетная защита. Против танка пулеметный огонь абсолютно бесполезен. Часть их погибла, теперь оставшиеся в живых сидели здесь вдоль стены этого двора. Они жевали свои семечки, слегка прищурив маленькие, раскосые глаза.
Они, кажется, очнулись из своего оцепенения только тогда, когда во двор вкатился один из тех маленьких оснащенных гусеницами мотоциклов, за которым следовал маленький броневик, тоже на гусеницах. Они новшество в немецкой армии; они появлялись впервые в этом русском походе. Речь идет не о настоящем мотоцикле, к которому добавлены гусеницы; скорее это гусеничная машина, которой управляет и в то же время тянет что-то вроде мотоцикла, который высовывается из брони только одним защищенным цепями колесом. Водитель сидит верхом на мотоцикле, прислонившись спиной к гусеничной тележке. Когда эту машину видят в таком виде, ее считают вспомогательным транспортным средством, легким и с незначительной мощностью. Но немцы рассказывают о нем чудеса, из-за его прекрасной силы тяги и способности брать крутые подъема. Эта машинка может влезть повсюду. Ее конструктор спроектировал ее для горной войны. При первом применении на русских равнинах гусеничный мотоцикл поразил техников своими удивительными механическими и практическими качествами. Он служит большей частью для подвоза боеприпасов и канистр с бензином. В бою эти странные транспортные средства следуют непосредственно за боевыми порядками танков и носятся туда-сюда между отдельными танками. Некоторые используются для буксировки легких орудий противотанковой обороны. Они очень быстрые, и посреди нив почти невидимые.
Татарские пленники рассматривают эту странную машину с самым живым интересом. Я осматриваю их ладони. Они маленькие, короткие, замазанные машинным маслом, с мозолистым большим пальцем. Кожа между указательным и большим пальцами исполосована глубокими черными бороздами, как на руках людей, работающих на металлургическом заводе. Руки механиков. Как кажется, монголы будут отличными механиками. Не подсобными рабочими, а настоящими профессионалами. На русских металлургических заводах теперь работает очень много молодых монголов, особенно на предприятиях в районах вокруг Харькова. У них есть необычная страсть к машинам. Интерес к точной игре моторов, передаточных механизмов, манометров у молодежи ставшей советской Монголии занял место их древней страсти к лошадям. Они, по-видимому, рождены для этой максимально подвижной войны, для этой тактики наступательных бронированных ударов, похожих на глубокие прорывы кавалерийских частей в прежних войнах. Мне очень хотелось бы сказать, что они используют танк, как когда-то лошадь. С теми же приемами, по индивидуальному принципу, который представляет новинку в этой танковой войне, которую монголы ведут на равнинах Украины. Они приближаются не в массах, а в отдельности. Они передвигаются по нивам в широких спиралях, хотелось бы сказать, что они развертываются как на огромном манеже. Эта их наглая смелость напоминает о классической надменности кавалерии. – Монголы! Монголы! – кричат немецкие солдаты. Это три маленьких бронемашины, они быстро спускаются с легкого склона холма, на расстоянии не более трех километров перед нами. Два тяжелых танка отделяются от авангарда нашей колонны: мы видим, как они наискосок движутся через поле, один справа, другой слева, и постепенно увеличивают расстояние между собой, как будто хотят отрезать противнику путь с помощью охватывающего маневра. Три маленьких монгольских танка разъезжаются друг от друга, они начинают серию странных движений, как будто каждый описывает широкую спираль на волнистой местности, на которой они время от времени снова и снова скрываются. Можно было бы сказать, что они пытаются выиграть время, впутать немецкие танки во что-то вроде гимханы, чтобы дать возможность основным силам их части прийти им на помощь или отойти. Затем внезапно оба тяжелых немецких танка начинают стрелять из своих пушек.
Видно, как снаряды поднимают высокие земляные фонтаны вокруг маленьких советских машин. Бой продолжается только десять минут: так как они быстрее, чем танки, русские машины уклоняются от огня и исчезают за холмом. – Это тактика заманивания, – говорит мне старший лейтенант Шульц. – На этой войне подвижных колонн бронированные кони выполняют смелое и действительно опасное задание. Нужно быть начеку, чтобы не дать заманить себя этой коварной игрой соблазна на какую-нибудь заминированную территорию или в засаду сильных танковых подразделений, которые спрятались в укрытии за лесом или за холмом. Мы достигаем деревни Корноленка через несколько часов. Деревня цела, но покинута. Недалеко от деревни горит группа домов. Наша колонна получила приказ под защитой холма идти к позиции примерно в один километр по ту сторону Корноленки. Мы проводим вторую половину дня в утомляющем ожидании. Одно из наших средних орудий, которое поставили между домами деревни, время от времени стреляет. Каждые три минуты выстрел. Многочисленные батареи, которые развернулись на нашем правом фланге, стреляют беспрерывно.
К вечеру к нам приезжают около десяти немецких грузовиков, во главе колонны которых движется танк. Из одной машины выходят шестеро пленных: четыре монгола и двое русских.
В то время как после допроса пленных запирают в комнате одного из деревенских домов, старший лейтенант Шульц приходит ко мне и говорит: – Я предполагаю, что один из пленных – политический комиссар. Вы обратили внимание на его форму?
Уже темно, когда я замечаю странное хождение туда и сюда в доме, в котором стерегут пленных. Когда я подхожу к дому, я наталкиваюсь снова на Шульца. Он рассказывает мне, что «политический комиссар» был найден мертвым, удавившимся. И он показывает мне клочок бумаги, на котором карандашом по-русски что-то написано. Я разбираю следующие слова: «Я сам отдал приказ моим солдатам, чтобы они убили меня». Подпись отчетлива: «Василий Волынский, политический комиссар пятнадцатой танковой дивизии».
9. Там – Днестр
Там – Днестр. Да, там Днестр, в тесной глубокой долине с ее крутыми склонами из жесткой глины, изборожденными белыми морщинами и красными расщелинами. На краю украинского берега, в зелени кукурузы, в золоте пшеницы, между маленькими рощами акаций и в чаще полей подсолнуха и сои железный и бетонный лабиринт Линии Сталина.
Это сложная система бетонных убежищ, зигзагообразных траншей, бункеров со стальными куполами. Если смотреть оттуда, с высоты дамбы, круто поднимающейся над Сорокой, Линия Сталина представляется мне как ряд белых букв на грифельной доске берега. Почти невидимая «T» на соевом поле – позиция противотанковых пушек, «A», «C», перевернутая «D», «Z», «I» это маленькие укрепления, бункеры, траншеи, проходы, пулеметные гнезда. Это все почти одно зашифрованное письмо, закодированный язык, таинственное послание из сигналов, которое немецкие артиллеристы терпеливо расшифровывают с помощью визирных пластин, чтобы подготовить последний штурм. Уже прибывают осадные парки на поле битвы. Дребезг гусениц размалывает наполненный плотной пылью воздух. Кажется, как будто большие стальные зубы измельчают восторженный порядок этого летнего послеполуденного дня. Молот пушек бьет по стальным пластинам полуденной жары. Огромные замки белых облаков разбиваются на горизонте, над зеленью и золотом украинской равнины.
Там Днестр. Мы два дня назад покинули моторизированную дивизию, к которой мы были прикомандированы, и поехали к югу, чтобы добраться до колонны штурмовой пехоты. Война здесь коренным образом отличается от той, свидетелем которой мы были в течение прошедших дней. Это больше не механизированная война, не столкновение больших формирований тяжелых бронированных машин, а древняя война пехоты, батарей на конной тяге. Запах лошадиного навоза мне приятен после всех этих испарений смазочного масла и бензина. Голоса солдат звучат в моих ушах как голоса наконец-то найденной человечности.
От фронта у Могилева сюда к Сороке поездка была довольно затруднительной. По дорогам, которые были переполнены машинами, артиллерийскими обозами, колоннами пехоты, необозримыми колоннами грузовиков в ослепляющем, плотном облаке красной пыли. По сторонам дороги тут и там разодранные машины, обгоревшие грузовики, опрокинутые советские танки. Возле Бельцев следы борьбы видны чаще. Пленные группами работают над очисткой дороги. Они с очевидным любопытством смотрят, как я проезжаю мимо, рассматривают мою форму итальянских альпийских стрелков. Одно мгновение они стоят, опираясь на ручку лопаты, но тут же голоса немецких солдат, которые их охраняют, подгоняют их продолжать работу. Тут и там в группе пленных монгольское лицо образует круглое желтое пятно. Узкие раскосые глаза, маленький рот, выбритый череп. В нескольких километрах перед Власешти появляются первые русские могилы, возле нескольких уничтоженных русских танков. Это простые могильные холмы без крестов, без имени, без какого-либо знака: только советская каска на свежераскопанной земле, или фуражка с кожаным козырьком, или разорванная гимнастерка защитного цвета. На другой стороне дороги в рядах кресты немецких кладбищ: могилы покрыты цветами, и на каждом кресте, под каской, которой накрыт крест, имя, звание, возраст погибшего. На могиле летчика («Мессершмитт» лежит на ниве, сожженные крылья, фюзеляж с вмятинами) намотана пулеметная лента вокруг креста. Похоже на змею, символ вечности, который рисовали древние на стенах домов и на стенах могил.
Также в роскошности ландшафта, в богатстве зрелого хлеба, в великолепии белых облаков над тугой грудью холмов лежит предчувствие смерти, знак гибели. Это тайное значение лета. Люди умирают, как времена года. Это богатая смерть, в самое богатое время года. Затем приходит осень с ее сладкими пурпурными плодами.
Издалека показываются Бельцы, жестоко пострадавшие от боев, которые целыми днями бушевали вокруг города. Я был севернее, в Скуратово, когда Бельцы попали в руки немцев. Перед усадьбой под Скуратово справа от нас, немного назад, пламя пожаров окрашивают небо в пурпурный свет. Прошлой ночью во время боев я не смыкал глаз, настолько близко казался грохот орудий.
Когда мы достигаем пригородов Бельцев, как раз в это время несколько советских самолетов засыпают аэродром бомбами. Поднимается эскадрилья немецких истребителей, навстречу советским «Крысам». (Автор использует слово «Rata». «Крысой» немцы и их союзники называли советский истребитель И-16. – прим. перев.) Между «Мессершмитами» и «Крысами» идет короткий, но жестокий бой. Воздушная карусель разыгрывается между огромной розой зенитного огня, бело-красные взрывы лопаются возле русских самолетов, которые быстро исчезают в облаках, в восточном направлении. Так как я внимательно слежу за ходом воздушного боя, я сначала совсем не заметил страшный вид города. Мы около железнодорожного переезда, в конце товарной станции: на развороченных путях лежат огромные штабеля почерневшего от дыма взрывов железа, опрокинутые вагоны, разорванный большой бомбой пикирующего бомбардировщика локомотив. Локомотив встал на дыбы, кажется, вырастает из земли, как машина Плутона. Обломки дымятся, длинный тонкий свист вырывается из внутренностей вспоротого котла. Сверху на дымовой трубе паровоза как знамя развевается синяя тряпка, вероятно, лоскут спецовки машиниста.
Я иду по главной улице города, которая разрушена бомбардировкой, разрывами мин, пожарами и обоюдным артобстрелом. Скелеты домов стоят, шатаясь, на фоне синего неба. Толпы несчастных людей; население Бельцев уже целый месяц живет в лесах или зарывается в подвалы; но самые мужественные, самые отчаянные уже пытаются покинуть свои убежища, и это женщины, старики, дети, с признаками страха, голода, бессонницы на лице: они роются между обломками, собирают фрагменты бесполезных предметов, части обуглившихся матрасов, пустые бутылки. Группы бородатых евреев, охраняемые эсесовцами, стараются обрушить качающиеся стены с помощью канатов, стальных тросов и длинных жердей. Тут и там в мертвом городе слышится шум камней и кирпичей. Стаи голодных собак и кошек дерутся среди руин. Это Бельцы, когда-то богатый, состоятельный город в очень плодородной, белокурой от колосьев пшеницы долине. Несколько домов еще тлеют, в направлении аэродрома, вдоль дороги на Сороку. Зенитный пулемет стреляет там одиноко; пули часто пробивают белоснежное облако, она выглядит как мучное облако. Старый еврей, сидя у двери фруктовой лавки, кричит мне по-немецки: – Все хорошо, все хорошо!
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» написано огромными литерами на фасаде Дома советов Бельцев, в центре города. Это скорее мрачный дворец, чем дом, он выглядит как вилла девятнадцатого века, окруженная прекрасным садом. Немецкий часовой стоит с широко расставленными ногами со стороны входа, как раз под большим коммунистическим лозунгом. Сторона, которая выходит в сад, на первом этаже окружена длинной террасой с железными, окрашенными белой краской перилами. В саду статуя Сталина (красный диктатор представлен в его классической позе: пешком, на лбу кожаная кепка, сильно закрученные усы, правая рука между двумя пуговицами широкой и длинной военной шинели, в наполеоновском жесте), итак, в саду статуя Сталина сброшена с цоколя: теперь она лежит лицом к земле и, кажется, кусает пыль. Это статуя из гипса, которая выглядит белоснежной на зеленой траве. Мост через реку, почти вне города, закупорен машинами. Колонна пленных ждет, пока сможет пройти мост. Они стоят вдоль стен разрушенного дома, головы качаются в стороны от усталости и жары.
Я останавливаюсь, чтобы расспросить их. Это большей частью украинцы и молдаване. Они на все мои вопросы неизменно отвечают «да». Они смотрят на меня с широко раскрытыми глазами, в которые страх на короткое время зажигает темный огонек. Немецкий солдат, который их охраняет, говорит мне, что они боятся. Они боятся, что их в любой момент могут расстрелять. Немецкий солдат смеется, они не могут привыкнуть к тому, говорит он, что они еще живы. Пленные смотрят на меня, они пытаются по выражению моего лица понять, о чем мы говорим. Я зажигаю сигарету и выбрасываю спичку. Один пленный поднимает потухшую спичку и внимательно ее разглядывает.
В нескольких километрах за Бельцами, по пути в сторону Сороки, мы проходим мимо аэродрома и потом останавливаемся, чтобы немного поесть. Наши запасы действительно невелики. У нас больше нет ничего кроме примерно двадцати банок томатной пасты и нескольких бутылок минеральной воды, банки чая и небольшого количества сахара. Довольно скудно.
Мы открываем банку томатной пасты, намазываем ею ломоть хлеба и едим. Уже три дня мы едим томатную пасту, меня от нее уже тошнит. После нашей скудной трапезы мы ложимся спать на поле, через час марш продолжается.
Примерно после двадцати километров пути мы наталкиваемся на несколько русских танков, расстрелянных противотанковыми пушками. В горах железного лома есть одна машина, которая особенно интересует нас. Это одна из тех специальных бронемашин, которые служат для перевозки боевых частей. Из носовой части высовывается ствол станкового пулемета. Сзади машина имеет форму перевернутой буквы «Т». По обе стороны бронелисты согнуты в форме скамей. Солдаты сидят на этих двух стальных скамьях. В бою они спрыгивают со скамей, они сражаются в пешем строю, при поддержке огня танковых пушек. В одной из этих транспортных и боевых машин лежит обгоревшее тело водителя. Позвоночник у него стоит прямо, прислоненный к задней части сиденья. Кости ноги и плечевые кости лежат кучей между сиденьем и панелью приборов.
Чем ближе мы подъезжаем к Днестру, тем чаще и тем более внушительно открываются нам следы битвы. Это следы отчаянной борьбы, в которой экипажи русских танков отбиваются от численного перевеса сил противника.
В нескольких километрах перед Сорокой через розовое облако пыли, поднятой колонной машин, мы глубоко в долине Каинари замечаем взорванный мост. Посреди на мосту, на соединении обеих почти в форме буквы «V» проломанных центральных балок, лежит большой сорокапятитонный русский танк. Стальное чудовище, очевидно неповрежденное. На нем нет пробоин. Ни одна бронеплита не помята. Он взлетел в воздух вместе с мостом, в тот момент, когда он хотел отойти. Он опоздал всего на тридцать секунд, не больше. Под мостом, в каменном русле Каинари, виден холмик. На холмике грубый крест со словами: «Русский танкист». Это первая советская могила с крестом, которую мы видим.
Солнце уже склонилось к закату, когда мы достигаем Ванцину. Величественные нагромождения красных облаков зависли над уже почти темной равниной, прерванной частыми глубокими выемками, в которых лениво извивается ручеек серой воды. Насколько хватает взгляда, почти ослепляют своей яркостью светлые пшеничные поля. Я почти хотел бы сказать, сияние погибающего хлеба, так сильно уменьшается живой отблеск бесконечных полей пшеницы, постепенно становится тусклее и гаснет как небо. Дорога по ту сторону Ванцины поднимается на склон холма, за которым лежит Сорока. Первые дома маленького города стоят на гребне холма. Мы останавливаемся на большой почерневшей от пожара фабрике. Это бывшая семинария, построенная при царе Николае. Здание с его простыми классическими линиями – в стиле того русского классицизма, который является опоздавшим ампиром из вторых рук – с едва ли выделяющимися на фоне фасада белыми отштукатуренными колоннами, с обычной схемой ионийских капителей, выглядит вблизи почти полностью разрушенным. Крыша обрушилась, внутренние стены и перегородки превратились в развалины. Прямо стоят только наружные стены, но и они полны трещин от огня. Части обугленных балок загромождают широкую площадь перед зданием. И всюду, далеко в окрестностях семинарии, в которой большевики устроили управление аграрного консорциума и склад сельскохозяйственных машин, который консорциум должен был выдавать отдельным колхозам Сорокского района (один колхоз был в Ванцине, второй в Зипилове, третий в Когниски, четвертый в Валанокуло), всюду тракторы, огромные молотилки, косилки, сеялки, культиваторы, плуги. Это кладбище сельскохозяйственных машин.
Дорога, которая поднимается от Ванцины к Сороке, тоже окружена с боков брошенными автомобилями, большей частью поврежденными, но некоторые в хорошем состоянии. Я рассматриваю три большие целые молотилки. Они венгерского происхождения, с фабрики «Хофхерр-Шранц-Клейтон-Саттлворт» в Будапеште.
Теперь уже ночь; въезжать в Сороку, как говорит нам полевой жандарм, опасно. Русские батареи на левом берегу Днестра бьют по городу и поднимают огромные белые облака пыли. Отсюда слышен типичный шум падающих стен, шорох падающих тонкими струйками кирпичей и строительного раствора, который следует за каждым взрывом. На горизонте большой пожар, горит там за Ямполем, в направлении Ольшанки. Мы ищем квартиру на ночь. Мы стучим в дверь бедного дома, на удалении двухсот шагов от семинарии. Здесь живет бедная крестьянская семья, двое стариков и маленький мальчик. Они любезно принимают нас, они ничего не могут нам предложить, только стол для сна. Неплохо. Пеллегрини будет спать на столе, а я в нашей машине. Мы съедаем немного хлеба и томатной пасты, пока готовим себе чашку чая. Затем я растягиваюсь в машине, но снова и снова поднимаюсь на локте, чтобы увидеть отблеск пожаров, которые поднимаются на горизонте со всех сторон. Длинные тени поднимаются из хлеба, как черные огненные языки. Эскадрильи русских самолетов рычат в звездном небе. Русский пулемет стреляет на другом берегу реки, звучит как швейная машина. Его «ток-ток-ток» зашивает мне заспанные веки.
10. Украина – могила для хлеба
Битва на Украине, которая уже несколько дней ожесточенно разыгрывается на всем фронте на Днестре перед Линией Сталина, вероятно, будет решающей для судьбы «Ворот Азии». Вероятно, читатели, пораженные вызывающие богатые воспоминания именами таких городов как Москва, Ленинград, Смоленск, т.е. целей немецкого продвижения на севере и в центре огромного фронта, еще не поняли, что настоящая игра происходит на южном фронте, что решающий театр военных действий – это Украина, в которой идет борьба не только за обладание зернохранилищем России, а за обладание дорогами, которые ведут к промышленным и горнодобывающим районам на Днепре и Дону, к нефти Баку и в Азию. Но даже если я мог бы однажды выйти за пределы моего самоограничения и описать перипетии этой гигантской битвы, все же, я сохранил бы в моих военных репортажах тот особенный характер, так сказать, «социальных сообщений», которого я придерживался с самого начала. Так как интерес, огромное значение этого похода в Россию, как мне кажется, кроется не столько в стратегических проблемах, сколько в социальных, экономических, моральных и политических проблемах, и это абсолютно новые, совершенно необычные проблемы, которые раскрывает эта война. У меня есть личный опыт о России и об ее проблемах, который происходит не только из сегодняшнего дня. План работы, который я принял с момента моего первого сообщения, состоит в том, что нужно не только сообщать о фактах, которые происходят перед моими глазами, но и интерпретировать их и с абсолютной непредвзятостью освещать главные, фундаментальные проблемы этого великого конфликта.
Внимательный читатель вспомнит, что я с самого начала старался не создавать иллюзию невысокой боевой мощи советской армии. Я не упустил ни одного случая, чтобы постоянно повторять читателю, что русские войска хорошо защищаются, что они хорошо реагируют, хорошо сражаются. И я пытался, опираясь на свое непосредственное виденье технической подготовки красного солдата и его манеры бороться, узнать, каким могло быть влияние социальной и политической организации Советов, «рабочей морали», на боевую мощь и тактические достижения коммунистических войск. Я не упускал обращать внимание на то, что не следовало ожидать того, что при первом столкновении в Москве начнется революция, что крушение большевистского режима будет предшествовать тотальному поражению армии; так как, так я говорил, настоящий советский «общественный организм» – это армия, самое большое промышленное достижение коммунизма – гораздо большее, чем большие сельскохозяйственные коллективные предприятия, колхозы, гораздо большее, чем гигантские цеха тяжелой промышленности – армия. Так как советская армия – это результат двадцати пяти лет организации индустрии и «стахановского» технического обучения профессионально подготовленных коллективов.
Теперь я думаю – так как я уже достаточно глубоко продвинулся вперед по советской территории, и у меня есть возможность наблюдать вблизи большие колхозы Украины, и приближаюсь к промышленным районам на Днепре – что наступил момент сильнее подчеркнуть социальную сторону моих репортажей (не пренебрегая при этом описанием нашего наступления и боев, которые я вижу собственными глазами), чтобы дать читателю не только фотографию, но и правдивую и объективную интерпретацию происшествий, свидетелем которых я стал, и ввести в игру все экономические, социальные, политические, религиозные и моральные элементы огромной проблемы России. Сначала я хотел бы сказать, что немецкое руководство демонстрирует определенную осторожность, пусть даже не вполне, собственно, необходимую, по отношению к русской экономической организацией, особенно сельскохозяйственной. Чтобы понять причины этой осторожности, нужно задуматься над тем, что коммунистическая пропаганда своими листовками и воззваниями по радио пытается влиять на крестьянские массы Украины, чтобы они «погребали», закапывали свое зерно. Я видел некоторые из этих листовок. Там говорится: «Крестьяне, фашистская оккупация – ваша гибель. Кому вы будете продавать плоды вашей земли? Колхозам? Фашисты разрушат колхозы. Консорциумам, кооперативам, на государственные пункты сбора зерновых? Фашисты все это разрушат. Они будут забирать ваше зерно и ничего не будут вам платить за него. Если вы хотите его спасти, закапывайте ваше зерно в землю!» Это «закапывание» зерна – древняя проблема. Уже когда шведский король Карл XII отправился захватывать Украину, ему пришлось столкнуться с этим явлением и страдать от него. Это была одна из причин его неудачи, это был пролог к Полтаве.
В 1918 году немцам, когда они оккупировали Украину, не удалось присвоить себе урожай; крестьяне «погребли» хлеб. О системе этого «погребения» тогда можно было узнать совсем немного. Весной 1920 года одного чиновника нашего Министерства иностранных дел, Вирджили-Амадори, отправили на Украину, чтобы подготовить отчет о положении на этой территории, и он вернулся с подробным исследованием о различных системах «закапывания» зерна, исследованием, которое сегодня было бы весьма актуальным, и которое очень полезно было бы сейчас извлечь из архивов министерства.
Тогда, в 1920 году, я находился в Варшаве как атташе итальянского дипломатического представительства и имел возможность прочитать это исследование и самому побеседовать об этом с Вирджили-Амадори. Проблемой «закапывания» хлеба занимался тогда также монсеньор Дженокки, который был послан Ватиканом на Украину ввиду интересов Униатской церкви. Я познакомился с монсеньором Дженокки у апостольского нунция в Варшаве, тогдашнего монсеньора Акилле Ратти, будущего Папы Римского Пия XI. От него я узнал много подробностей, которые были очень ценны для меня, когда вскоре после этого я в июне 1920 года сопровождал польские войска маршала Пилсудского во время его Украинского похода до Киева. Последствия «закапывания» зерна были для польской армии тяжелыми, каковыми они были двумя годами раньше и для немецкой оккупационной армии; у меня была, таким образом, возможность лично узнать об этой проблеме и ее экономических и социальных последствиях; что позже оказалось для меня полезным при понимании причин ожесточенной борьбы большевиков на Украине против сельскохозяйственного саботажа. О «закапывании» зерна в Москве в сельскохозяйственной секции Библиотеки имени Ленина имеются важные документы и исследования на различных языках, с которыми я мог ознакомиться во время моего прежнего пребывания в СССР.
Сегодня немцы, составившие после своего печального опыта 1918 года исключительно интересные исследования на эту тему, показывают свое намерение для решения этой проблемы перенять у большевиков систему сборных пунктов приема урожая.
Потому что для предотвращения «закапывания» зерна, прежде всего, систему советских пунктов приема урожая нужно заменить соответствующей системой. О простом возвращении к «либеральной» системе вообще не может быть и речи. За прошедшие годы русский крестьянин привык к советской организации мест сбора урожая и научился рассчитывать на них. Если упразднить колхозы, упразднить места сбора, и крестьянин больше не будет знать, кому он должен отдавать свое зерно, или он, если он как-нибудь заподозрит – пусть даже в скрытом виде – военную принудительную реквизицию, «погребет» его. Так же, как большевики стремятся взрывать мосты разрушать железные дороги, устраивать препятствия на дорогах, выводить из строя машины и механизмы на промышленных объектах и т.д., они также стремятся разрушить все то, что из их экономической организации могло бы послужить немцам для сельскохозяйственной эксплуатации Украины. Присутствие многочисленных политических агентов в составе советских войск соответствует необходимости политического контроля военного руководства и необходимости пропаганды аграрного «саботажа» против вторжения.
В нескольких деревнях Подолья были открыты много ям, которые были подготовлены для закапывания урожая. В правлениях колхозов лежат стопки листовок с инструкциями для рационального закапывания зерна. У большевиков больше не было времени раздать их крестьянам. До сих пор эта пропаганда продемонстрировала только незначительные результаты: немецкие учреждения на оккупированных территориях поторопились объявить населению, что взамен колхозов сразу будут учреждены новые места сбора зерна, в которые крестьяне должны доставлять урожай, за что им будет выплачиваться новая цена, которая устанавливалась на основании уместного повышения той закупочной цены в рублях, которую им выплачивали до сих пор. Я сам мог констатировать во многих деревнях, что крестьяне приветствовали это мероприятие с определенным облегчением, как единственное, которое может гарантировать им быструю продажу урожая по относительно стабильной цене.
Впрочем, в течение этих дней я снова спрашивал себя, по какой причине большевики не сожгли урожай перед своим отступлением. Ведь это был бы гораздо более простой и более быстрый метод саботажа, чем закапывание. Зерно созрело, предстоит сенокос, достаточно одной спички, чтобы разжечь во всей Украине ужасный пожар. Но крестьяне, без сомнения, ответили бы на такую попытку уничтожить урожай восстанием. И восстание слишком сильно благоприятствовало бы немецким планам на Украине, чтобы большевики решились рискнуть им. Я должен к тому же добавить, что все распространяемые большевиками сообщения о систематическом уничтожении урожая на Украине лживы.
Завтра, вероятно, уже через несколько часов, битва на Днестре завершится. В то время как я записываю это на платформе самоходной зенитной установки, треск артиллерийских снарядов там, над плодородной украинской равниной, разрывает красные облака солнечного заката. Немецкие и румынские раненые проходят группами, пешими, с вспотевшими лицами, молодыми веселыми взглядами. Советский офицер с тяжелым ранением в живот лежит на носилках рядом с санитарным автомобилем. Подъезжает тяжелый танк, останавливается, его стальной люк раскрывается, солдаты экипажа вылезают по очереди наружу и громко смеются. Вечер спускается на землю влажно и с запахом зерна. Я еще ничего не могу сказать о подробностях битвы. Я должен довольствоваться тем, что подготавливаю читателя к пониманию больших проблем, в природе которых состоит часть значения и объема этой войны. Когда мы через несколько дней проникнем глубже в эту область колхозов, эти проблемы будут чрезвычайно интересны; и это оправдает, по меньшей мере, большие неудобства и опасности, которые также и для меня связаны с бродяжнической и живописной жизнью немецких моторизированных колонн на дорогах Украины.
11. Призраки
На протяжении всей ночи советские самолеты пролетали над Сорокой, они пытались разрушить материал, который складировали немецкие саперы на берегу Днестра, перед Ямполем. Грохот взрывов звучал вдоль долины. На рассвете воздушная бомбардировка и стрельба зенитных пушек стали настолько сильными, что я окончательно оставил свои попытки уснуть.
Пока я брился под открытым небом, перед зеркалом, которое я укрепил на гвозде у двери хлева, я начал болтать со старым крестьянином. Мы говорили о колхозах, старик качал головой и искоса смотрел на меня. Он волнуется из-за урожая. Он не знает, что ему делать. Не хватает рабочих рук, работоспособные мужчины борются в рядах Красной армии, сельскохозяйственные машины в значительной степени повреждены. Чтобы починить их, потребуется много времени, и за это время хлеб, вероятно, погибнет. Он смотрит на небо: черные тучи уплотняются на горизонте. Это дождливый год. Нужно торопиться с хлебом. Женщин недостаточно для жатвы. Он качает головой, он спрашивает меня: – Что нам делать?
Солнце едва встало над горизонтом, когда мы снова отправляемся в путь. Мы спускаемся к Сороке. Это маленький город, в прекрасном месте, в широкой петле реки, между Днестром и высоким берегом, который почти вертикально спускается в долину. На одном повороте дороги (очень крутой, плотно закупоренной грузовиками, артиллерией, саперными парками дороги) перед нами неожиданно открылся прекрасный и одновременно ужасный вид города. Замок, на берегу реки, поднимает свою круглую увенчанную зубцами башню над черным слоем разрушенных бомбами, уничтоженных пожаром домов. Это генуэзский замок, который потом становился молдавским, турецким, московитским. Мы въезжаем в полуразрушенный город, мы проезжаем мимо руин, пересекаемся с группами босых, одетых в лохмотья людей с растрепанными волосами, покрытыми черной сажей лицами, которые таскают на спине матрасы, стулья, полуобгоревшие предметы домашнего обихода. Полевой жандарм, который стоит на посту на перекрестке, советует нам держаться в стороне от центра города, по которому все еще ведет огонь русская артиллерия с другого берега реки. – Езжайте к окраинным кварталам, – говорит он, – там вы наверняка найдете несколько неповрежденных домов. Мы поворачиваем на широкую улицу, машина трясется по мусору, кучам извести и строительного раствора, кускам обгоревших балок. Потом мы внезапно оказываемся в городском парке.
Он как зеленая пауза между обгоревшими руинами несчастного города. Это высокие тополя, липы с густой листвой, акации, живые изгороди самшита, шпалеры ползучих растений, похожих на дикий виноград. Стулья, столы, шкафы, кровати, стоят без разбора между зелеными пятнами, на лужайках. В пруду, полном желтой воды (в воде плавают кусочки дерева, вялые листья, обрезки бумаги) отражается чистое и ясное небо, между арабесками зелени и листьев.
Несколько женщин идут через сад, нескольких детей. Это один из тех городских садов в провинции, которые можно найти во всех романах и рассказах русских писателей, особенно у Достоевского. Зеленый, влажный, полный плотной тени, мягкий, рыхлый, романтичный сад, скромный и достойный между низкими домами, между обыкновенным видом этой скудной провинциальной архитектуры. Чириканье птиц раздробляет синеву между высокими ветвями. На садовой скамейке лежит томик Пушкина, «Евгений Онегин», напечатанный в Москве в 1937 году, к столетнему юбилею поэта. Я открываю том, я читаю первые строки:
Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог...
Это мягкое звучание глубоко трогает меня. Несколько лет назад я осматривал в окрестностях Москвы виллу, в которой Пушкин провел последние времена его короткой жизни. Я касался и гладил знакомые ему предметы, кровать, подушку, его перо, чернильницу, медальон, в котором сохраняется локон его волос. У меня дрожали пальцы, когда я перелистывал это издание «Евгения Онегина». Между страницами как закладка к той второй главе, которая начинается с призывом Горация «О Rus!», лежала старая полуизношенная перчатка. Я читаю:
Ах, он любил, как в наши лета Уже не любят; как одна...
И я сжимаю эту перчатку, как будто пожимаю руку. Еще молодая, белокурая, бедно, но прилично одетая женщина спускается по аллее и ведет за руку девочку вероятно трех лет, очень бледную и белокурую. Лица обоих грязные, волосы растрепанные, свисают прядями по щекам, грубая одежда полны пыли. Женщина мимоходом смотрит на меня с любопытством, почти стыдливо. Я чувствую, как ее взгляд останавливается на мне, как на болезненном воспоминании.
У входа в городской сад, в паре шагов перед советским кинотеатром, стоит дом из камня, строгого внешнего вида. В этом доме размещался Совет города Сороки. Я распахиваю дверь, я вступаю в Совет. В комнатах господствует неописуемый беспорядок. Опрокинутые столы, вскрытые шкафы, разбитая мебель, кучи бумаг вразброс на земле. На стенах еще висят портреты Ленина, Сталина, Молотова, и плакаты, пропагандистские снимки.
Меня, прежде всего, интересует одно: это топографический план города Ленинграда, с обозначенными красным цветом позициями советских сил в дни октябрьского восстания 1917 года. Революционная стратегия, которую Ленин изучил по трудам Клаузевица, проявляется на этой карте, как это уже установил Джон Рид в своем дневнике «Десять дней, которые потрясли мир». Маленьким красным флажком отмечен Смольный институт, штаб-квартира большевистской революции.
На стенах агитационные плакаты советской сберегательной кассы чередуются с изображениями сельскохозяйственной пропаганды, с картинами, которые показывают функционирование молотилки, с фотографиями высших народных комиссаров, с портретом знаменитого русского летчика Чкалова, который перелетел из России в Америку над Северным полюсом, со статистиками об уроках в начальной школе в отдельных республиках Советского Союза, с плакатами, на которых молодые коммунисты призывают к добровольному вступлению в Красную армию.
В ящике письменного стола лежат стопки членских билетов Коммунистической партии, некоторые уже готовые, с фотографией члена партии и подписями председателя Совета Сороки и председателя колхоза. На столе две пустые бутылки «советского шампанского», русского шипучего вина, кусок хлеба, трубка, коробок спичек с серпом и молотом на этикетке, наполовину разломанная расческа. При треске бомбы (она, должно быть, взорвалась поблизости) я выхожу к входной двери. Два русских самолета убегают, преследуемые белыми и красными маленькими облаками разрывов снарядов зенитных пушек. По улице несколько румынских солдат ведут колонну мародеров к управлению военной полиции. Это крестьяне из окрестностей; несколько евреев, другие – смуглые цыгане, с блестящими глазами и длинными волосами. Я ни пфеннига не дал бы за их шкуру. Немецкие мотоциклисты проносятся мимо, в облаке пыли. Я спрашиваю одного из них, где находится командование смешанной колонны, к которой я должен присоединиться. Оно оказывается дальше к северу, примерно в десяти километрах от Сороки, перед Ямполем. Но в это время туда не добраться. Дорога находится под обстрелом. Мне советуют оставаться в Сороке и ждать до вечера.
Я иду через городской сад, брожу туда-сюда по улицам городского квартала по ту сторону парка. Дома кажутся целыми: это единственные дома, которые еще стоят в Сороке. Я читаю названия улиц: улица Энгельса, улица Карла Маркса, улица Лассаля, улица Бакунина. На улице Карла Маркса находится лицей для девочек, когда-то пансионат для дочерей высших сословий Сороки. Коммунисты сделали из него школу для дочерей рабочих. За школой, на улице Принца Николая, под номером 25, лежит невысокий скромный дом. Окна закрыты, занавески опущены. Мы стучим. Старая женщина открывает нам. Она говорит по-русски: – Подождите, пожалуйста, и снова закрывает дверь. На несколько мгновений позже показывается другая женщина с светлыми волосами, я не могу разобрать, белокурые они или седые, у окна, она спрашивает меня на превосходном французском языке, ищу ли я кого-то. Нет, я никого не ищу. Я хотел бы отдохнуть несколько часов. – Обойдите вокруг дома, – говорит она, – и входите через веранду. На веранде в прекрасном порядке вокруг плетеного стола стоят несколько шезлонгов, тоже плетеные, того вида, как они используются на дачах или на море. Женщина со светлыми волосами встречает меня на веранде, она просит меня войти. Ей около пятидесяти лет, довольно крепкая, с медленными, почти торжественными движениями. Почти как будто она стоит на сцене. Она говорит на отличном французском языке с оттенком жеманства. Это французский язык гувернанток из хорошей семьи, французский язык «Bibliotheque Rose» и рассказов мадам де Сегюр. Да, несколько комнат в порядке, чистых, но без матрасов и без постельного белья. Я благодарю ее, дивана мне достаточно. Мадам делает жест, она улыбается, она выходит на носках. Я как раз хочу открыть банку томатной пасты, когда входит старая женщина, которая мне только что открывала дверь. Это старая дама, вероятно семидесяти лет, с жесткими чертами лица, но голосом, взглядом и движениями истинной грации. Она и есть владелица дома. Русская. Ее зовут Анна Георгиевна Бразуль. Ее муж, ее сын и невестка были депортированы в Сибирь. Она осталась совсем одна, она живет одна.
- Что мне остается делать? Я подожду, – говорит она. Она говорит тихо, и улыбается. Она ждет уже больше двадцати лет. Она одета скудно, старая побледневшая ткань, но тщательно залатана и отглажена.
Из окна комнаты видны аллеи городского сада, горящая машина на углу улиц Карла Маркса и Энгельса, пара детей, которые копаются в земле, крыша пансионата для девочек. Взрывы сброшенных советскими самолетами бомб заставляют стены дрожать. Зеркало шкафа в боковой комнате дребезжит. Уже прошел полдень, мертвый свет проникает в комнату, солнечный луч лежит на коленях сидящей передо мной старой женщины.
Рукой, полной толстых фиолетовых артерий, старая женщина гладит солнечный луч и говорит: – Как давно я в последний раз видела лимон! – и рассматривает печальным взглядом лимон, который я достал из моего рюкзака. И тогда она рассказывает мне о Крыме, об апельсиновых садах около Ялты, о счастливом прошлом времени, рассказывает мне о большевиках с почти материнским ужасом. Да, действительно материнский ужас. Как о плохих мальчишках, которые сыграли злую роль в ее жизни. Я вижу, что она радуется тому, что может показаться любезной, продемонстрировать свое хорошее воспитание. Она говорит тихо, улыбаясь, время от времени она поправляет на лбу черную косынку, которую она повязала вокруг волос. Я никогда еще не видел такой древней женщины, кажется, что ей лет триста, как будто ее вытащили из старого шкафа, будто она спустилась из рамы старой картины. Пока мы разговариваем, человек похожий на слугу, приносит суповую миску с борщом. Это старый украинский слуга, босой, он кланяется хозяйке и гостям. На нем блуза в стиле мужской сорочки, длинные брюки, пара жалких брюк из тонкой ткани с растрепанными краями, связанных веревкой на бедрах. После борща слуга приносит нам чашку какао, белый хлеб, повидло. И, между тем, старуха говорит, она улыбается, она поправляет свою черную косынку на морщинистом лбу, и в то время как она говорит, она смотрит на меня, у нее очень красивый взгляд, прекрасная улыбка, доброе лицо, она полностью захвачена неожиданностью, всем этим новым. Она настоящая, как говорят французы, aux anges. Она предлагает мне все, чем владеет, что она смогла спасти. Через несколько минут слышен топот ног на веранде. Старуха говорит: – Пойдемте на веранду. Мы выходим, и навстречу нам, один за другим, как будто на торжественной аудиенции, подходят седая дама со своим мужем (он моложе ее, с десятидневной бородой, но в свежей, очень чистой рубашке) и старая женщина, потом худой человечек с высоким накрахмаленным воротничком. Он хромает, рукава его пиджака залатанные. Он имел высокий чин при старом режиме; до последних дней он работал служащим в универмаге, советском универсальном магазине. Беседа начинается быстро, мы говорим вперемешку по-французски и по-русски. Седая дама бывала в Швейцарии, во Франции, в Италии, как воспитательница аристократической русской семьи: она говорит мне о своих любимых поэтах: Коппе, Лермонтове, Ламартене, Пушкине. Она не знает ни одного большевистского писателя; госпожа Бразуль, жена префекта, говорит она, вот она читала их, этих хулиганов (американское слово, которое проникло в большевистский жаргон, и означает на нем шалопая и бездельника), этих бездельников, говорит она пренебрежительно; но это социальное презрение, не литературное. Время проходит в спокойствии. Я хотел бы уже отправиться в путь, чтобы добраться до командования колонны до вечера, но не решаюсь разрушить это волшебство, и я соглашаюсь на эту печальную фикцию, на эту мягкую печальную комедию. Это аудиенция in extremis. Старая дама поднимается, она медленно и беззвучно хромает к шкафу, открывает его, снимает с вешалки вечернее платье, которому, вероятно, тридцать или даже сорок лет, острый воротничок укреплен маленькими палочками китового уса. Она рассказывает мне, что надевала это платье, когда ее, я не знаю к какому празднику, пригласили на крейсер царского флота в Одессе. Потом она выходит, несет платье высоко, чтобы оно не волочилось по полу, и я ожидаю, что она вернется в торжественном одеянии, как баронесса Сент-Ориоль в «Изабелле» Андре Жида, в незабываемой сцене в замке Картфурш. Но она возвращается с подносом в обеих руках, на котором лежит суповая курица, и хочет, чтобы мы съели ее; и потому все мы немного едим, уже три часа, я хотел бы уехать, станет поздно, я чувствую себя неуютно между этими добродушными призраками. Все же, я не решаюсь разрушить эту милосердную фикцию, это печальное колдовство. Я охотно поцеловал бы руку мадам Анну Бразуль, но меня охватывает дрожь от опухших вен, тогда я закрываю глаза, набираюсь смелости, целую ей руку, старая дама счастлива, оглядывается, смотрит с радостью на подруг, с выражением лица старой дамы, она горда и счастлива, слеза показывается на ее ресницах, но это выражение светского счастья сразу гаснет, когда я ступаю на ступеньки лестницы веранды. Это было похоже, будто черный занавес опустился перед последней картиной грустной и счастливой комедии. Я как раз собираюсь сесть в мою машину, когда прибегает запыхавшаяся сорокалетняя женщина со слезами на глазах. Она итальянка, ее зовут Алиса Орланделли, из Пармы, она здесь уже четырнадцать лет, она приехала в Сороку в 1927 году, чтобы посетить своего брата, который работал тут строительным подрядчиком. Сегодня утром она случайно узнала, что в Сороке появился итальянский офицер, она искала его всюду в городе, теперь, наконец, она нашла его. Она смеется сквозь слезы, она говорит: – Да, я итальянка, из Пармы, я итальянка, тогда я поворачиваюсь, беру ее за руку, веду к одному из плетеных кресел, и Орланделли смеется, плачет, она говорит: – О, как я счастлива, и другие дамы называют ее мадам Орланделль и тоже весьма довольны, они говорят, они говорят, я не понимаю, что они говорят, госпожа Орланделли смешивает в одну кучу итальянский язык с русским и румынским. Пока старый украинский служитель не входит, прихрамывая, спотыкается, засахаренные сливы с его подноса катятся по ковру. – Григорий! – кричит хозяйка дома порицающим голосом. Потом она тихо качает головой, как будто хочет сказать: – Что за времена, что за люди, пока мы все стараемся собрать засахаренные сливы с ковра.
Госпожа Орланделли рассказывает нам, что она была кастеляншей в больнице Сороки, она должна была очень много работать, большевики обращались с ней действительно хорошо, но платили мало, она должна была работать с раннего утра до позднего вечера; когда коммунисты уходили, они хотели взять ее с собой, но госпожа Орланделли отказалась. – Я осталась со своими больными, – говорит она, и теперь она надеется, что больница скоро снова заработает, но больше нет никакого постельного белья, перевязочного материала, нет никаких медикаментов. Хирургические инструменты тоже утащили. Она счастлива, взволнована, она путается при разговоре, повторяет предложения по два или три раза, как будто я ее не понял. Она спрашивает меня, знаю ли я Парму. Да, конечно, я знаю Парму. Она спрашивает меня о семье тех или других. И я отвечаю, как будто это подходит к случаю: – Они все живут хорошо, дочь того вышла замуж, тот умер, у тех трое детей; хотя я вообще не знаю никого из людей, о которых она говорит, но синьора Орланделли счастлива от этих моих простодушных выдумок. Она смеется, она плачет, потом внезапно поднимается, уходит, через четверть часа возвращается с маленьким подносом полным меда и прекрасным куском брынзы, свежего овечьего сыра. Она хочет, чтобы я попробовал это, и я пробую, чтобы доставить ее радость; мы все пробуем этот мед и эту брынзу. Уже четыре часа, мы должны уезжать. – Да, мы вернемся сегодня вечером, мы будем здесь спать. И с этой доброжелательной ложью мы прощаемся. Они все стоят на веранде и смотрят нам вслед, они машут нам, и госпожа Анна Георгиевна Бразуль машет белой вуалью, да, действительно белой вуалью, она двигает ею с меланхолической грацией, медленно и устало; и когда мы огибаем угол улицы и перед моими глазами открывается сценарий расстрелянного города, и дорога, полная обломков, тогда мне кажется, будто я возвратился в мир живых. Мне на душе несколько печально, когда я думаю об этих призраках из другого времени, здесь на пороге к разрушенному миру. Я думаю, они теперь не могут больше надеяться, им остались только воспоминания, уходящая далеко в прошлое память, единственно живая и невредимая в этом мертвом городе.
12. Бегемоты на Днестре
С высоты правого берега Днестра взгляд охватывает все поле битвы, которая в течение нескольких дней бушует перед Линией Сталина, вдоль Днестра и на равнинах Подолья. Вверх по реке от Ямполя, немного выше Могилева Линия Сталина отделяется от реки и проходит по Украине в направлении северо-запада, чтобы защитить подъездные пути к Киеву.