А в той своей «защитной» статье Довлатов к бочке меда добавил ложку дегтя.
«Согласен, – отвечал он имяреку. – В нем есть очень неприятные черты. Он самоуверенный, дерзкий и тщеславный. Честно говоря, я не дружу с ним. Да и Соловьев ко мне абсолютно равнодушен. Мы почти не видимся, хоть и рядом живем. Но это – частная сфера. К литературе отношения не имеет».
Статья Довлатова обо мне опубликована летом 1980 года – через какое-то время после нее мы и подружились. Сошлись тесно – дальше некуда. Он печатал нас с Леной в «Новом американце» и сам аккуратно заносил нам домой чеки с небольшими гонорарами – еще один повод, чтобы покалякать. Первым из нас двоих преодолев остракизм «Нового русского слова», он бескорыстно содействовал восстановлению моих контактов с этим главным тогда печатным органом русской диаспоры в Америке. Он же связал нас с радио «Свобода», где Лена Клепикова и я стали выступать с регулярными культурными комментариями. Мое литературное содействие ему скромнее: свел его с Колей Анастасьевым из «Иностранной литературы» и дал несколько советов, прочтя рукопись эссе «Переводные картинки», которое Сережа сочинил для этого журнала, а спустя полгода получил в Москве Сережин гонорар и передал его в Нью-Йорке Лене.
На промежуток с начала 80-х до самой его смерти и пришлась наша с ним дружба. На подаренной нам книге он написал:
Почему же я отмолчался о нем при жизни как литературный критик, о чем теперь жалею? В наших отношениях были перепады, и мне не хотелось вносить в них ни меркантильный, ни потенциально конфликтный элемент. Довлатов вроде бы со мной соглашался:
– Что обо мне писать? Еще поссоримся ненароком… Да я и сам о себе все знаю.
Хотя на самом деле тосковал по серьезной критике, не будучи ею избалован: «Я не интересуюсь тем, что пишут обо мне. Я обижаюсь, когда не пишут» – еще одна цитата из «Записных книжек».
Как-то он попросил двух своих коллег по «Свободе» написать предисловие к его сборнику. Они писали тогда на пару, Сережа называл их Бобчинский и Добчинский либо Хайль и Пенис (Вайль & Генис). В предисловии было несколько замечаний, Сережа обиделся, Бобчинский-Добчинский сослались на свободу слова в Америке, Довлатов возразил:
– Но не в моей книге!
Уж коли зашла речь о «Свободе», помню, как он возбудился, когда меня путем мелких интриг лишили там голоса под предлогом недостаточной его выразительности и поручили читать мои тексты дикторше. Чего Сережа не одобрил:
– Вы, конечно, не Паваротти, но…
У него самого был бархатный, обволакивающий, харизматический голос, и действовал он на слушателей гипнотически. Кто-то иронически назвал Сережин голос сиреной – нет, не сигнальный гудок с тревожным воющим звуком, а полуженщина-полуптица, которая завлекала моряков на гибель.
Во всех отношениях я остался у Сережи в долгу – в долгу как в шелку! Он публиковал меня в «Новом американце», свел со «Свободой» и «Новым русским словом» (моему возвращению в эти русские пенаты я обязан ему), помог освоить шоферское мастерство, написал обо мне защитную статью, принимал у себя и угощал чаще, чем я его, дарил мне разные мелочи, оказывал тьму милых услуг и даже предлагал зашнуровать мне ботинок и мигом вылечить от триппера, которого у меня не было, чему Сережа крайне удивился:
– Какой-то вы стерильный, Володя…
Мыши кота на погост волокут
Мы откровенно высказывались о сочинениях друг друга, даже когда они нам не нравились, как, к примеру, в случае с его «Иностранкой» и моей «Операцией „Мавзолей“», в которой я отдал спивающемуся герою босховские видения Сережи. Зато мне, единственному из его нью-йоркской братии, понравился «Филиал», который он по-быстрому сварганил из своего неопубликованного питерского любовного романа «Пять углов» и журналистских замет о поездке в Лос-Анджелес на общеславянскую конференцию. Теперь я понимаю причину такого читательского разночтения: у меня был испепеляющий любовный опыт, схожий с описанным в «Филиале», а у других его читателей из общих знакомых не было. Им не с чем было сравнивать. В самом деле, как понять читателю без амока, без любовного наваждения «Я вздрагивал. Я загорался и гас…», а я знал «Марбург» наизусть с седьмого класса, когда встретил свою первую (и единственную) любовь.
Я бы определил жанр «Филиала» как роман. Несмотря на скромный объем. Какое это имеет значение? Любовный роман высокой пробы и личного накала. Пусть художку и нельзя рассматривать как документ, тем более псевдодокументальную прозу Довлатова, но и то сказать, что он не был горазд на выдумки, а скорее дополнял, искажал, преображал реальность как художник, балансируя между поэзией и правдой, а если откорректировать Гёте – между правдой и вымыслом, так-то будет точнее, Иоганн Вольфганг! Наш поэт был ближе к истине, чем немчура: «Над вымыслом слезами обольюсь».
Тем не менее нашлись люди, которые узнали в героях этой повести-романа самих себя и не возрадовались – наоборот. Включая главную героиню, которая восприняла роман буквально и написала опровержение размером в 400 страниц, ловя покойного автора на подтасовке фактов. Что, по меньшей мере, странно по отношению к художественной прозе.
Ладно, будем рассматривать эту реваншистскую книгу первой жены Довлатова – Аси Пекуровской, с «раскрытием псевдонимов» (в романе-повести она Тася – эффект отчуждения), – как показание другой стороны описанного в «Филиале» любовного конфликта. В конце концов, Довлатов тоже брал реванш своим «Филиалом» за ту боль, которую причинило ему равнодушие любимой женщины. К каждой главе своей, безусловно, незаурядной книги Ася-Тася Пекуровская берет эпиграфом слова Бориса Поплавского про Аполлона Безобразова. С помощью этого оксюморонного имени характеризуя своего бывшего мужа, с которым продолжает, уже
Что же касается ее фригидного равнодушия к Сереже, то есть и другие свидетельства, в том числе ее страстного поклонника в юности и горячего защитника в старости Валеры Попова, который называет Асю «прекрасной куклой»: «Она была необычайно остроумна, толкова, общительна и холодна… Я с ней гулял, появлялся в людных местах, был ее фаворитом – это было необходимо для престижа. А потом, ночью, я бежал к одной знакомой портнихе, потому что в этом смысле Ася совершенно не годилась». Другой вопрос – годился ли Валера Асе?
Слава Довлатова такова, что после его смерти – прямо-таки половодье воспоминаний его знакомцев, прототипов его псевдодокументальной прозы, реальных и мнимых. Он мифологизировал их, как бабелевский богомаз пан Аполек – приятелей, коллег, друзей, врагов, врагинь, жен и любовниц. А теперь слово за ними, вакханалия какая-то. Демифологизируясь, освобождаясь от литературных пут, они пользуются славой Довлатова, чтобы взять у него посмертный реванш и самоутвердиться.
Восстание литературных персонажей против мертвого автора.
Мыши кота на погост волокут.
А самые близкие, к сожалению, помалкивают. Лена Довлатова, например.
Наш общий приятель по Ленинграду и Нью-Йорку художник Миша Беломлинский нарисовал замечательный шарж по типу манхэттенских Мэйсис-парадов с огромными надувными фигурами в День благодарения. Фигурина на рисунке – громадный Довлатов, а несут его легко узнаваемые вспоминальщики с плакатами: на каждом изображен Сережа, а слоганы – обыгранные названия их книг и статей. «Довлатов на свободе», но свобода – не радио «Свобода», а настоящая – Сережа раздвигает прутья решетки. «Мне скучно без Довлатова» – название книжки Жени Рейна. «Ножик Довлатова» – название книги Михаила Веллера, который пошел по пути Сережи, эмигрировав в Таллин. «Почтовый роман» – помянутый недобрым словом Ефимов, хотя скорее это был антироман: взаимный. «Мы пели с ним» – пародия на название книжки первой Сережиной жены, Аси Пекуровской «Когда случилось петь СД и мне». А дальше художника и вовсе понесло: «Иудей Довлатов», «Мы пили с ним», «Запои Довлатова», «Эрогенная зона Довлатова», «Я жила с ним», «Я спала с ним», «Я дала ему» и далее в том же духе – намек на воспоминания Сережиных случайных, часто одноразовых партнерш, то есть тех, у кого были с Довлатовым «нетривиальные отношения», по деликатному выражению Людмилы Штерн, которая, не состоявшись как прозаик, пытается вломиться в литературу с черного хода – за счет знаменитых покойников: Бродского и Довлатова.
Сам Довлатов не придавал большого значения постельным отношениям «без божества, без вдохновенья», а только в угоду дамам, будучи скорее дамским угодником, чем женолюбом, либо для самоутверждения, а то и просто по физиологической нужде, чтобы сбросить семя – по-гречески – все равно в какой сосуд. Семя и семья – две большие для него разницы. Хотя недавно в одной русской газете я прочел заголовок «Семя Барака Обамы» – беззлобная опечатка, если не подключить сюда учение Фрейда об оговорках, опечатках и прочих явлениях парапраксии, – боюсь, это увело бы меня в сторону от сюжетного драйва нашей книги, а мой соавтор всяко осудит меня, ибо считает венского доктора пусть не шарлатаном, но симплификатором.
Что говорить, любовь не передается половым путем. Дети лейтенанта Шмидта – другой вопрос. В связи с запоздалыми, после смерти Сережи, претензиями одной дамы мне легче поверить, что у нее дочь от непорочного зачатия, чем от Довлатова. Хотя ее помыслы если не совсем чисты, то и не вовсе эгоистичны. Скорее альтруистичны – ради дочери: не просто чтобы она заимела отца
Чтобы Сережа не знал об этих ее поползновениях? Знал. Как-то он мне рассказал ленинградскую историю про женщину, которая мельком сказала ему, что он имеет некоторое отношение к ее ребенку, что его сильно удивило:
– Погоди, погоди, но для этого, как минимум, нужно… а мы с тобой бог весть сколько этим не занимались.
История такая прикольная, что я решил, Сережа ее присочинил и теперь меня мистифицировал. За ним это водилось. Тему закрыли, да у нас с ним было достаточно других, более волнующих сюжетов для разговоров.
По-любому, трудно поверить в упорное, упрямое многолетнее и неправдоподобное молчание означенной дамы по поводу отцовства своей дочери – вплоть до самой смерти Довлатова. Тем более это ее немотство прямо противоречит уверенным, задним числом, заявлениям о довлатовском отцовстве некоторых напрямую связанных с этой заявительницей завидущих, типа Ефимова или Штерн или Беломлинской (у той уж совсем дикая ложь), мемуаристов. А уж беспамятный выдумщик Валера Попов тот и вовсе на ходу меняет версии, как стоптанные башмаки, злоупотребляя правом рассказчика, которому покойник не может возразить. Сначала, в предисловии к мемуарному антироману этой матери-одиночки, вскользь помянута маленькая дочь, которую Довлатов, оказывается, не очень-то и признает, уверяя, что к моменту ее как бы зачатия уже не обладал необходимым «самым минимальным энтузиазмом» (это уже из письма самого Довлатова матери этой дочери), а спустя десятилетие в вымышленной биографии Довлатова говорит о Сережином отцовстве более определенно, а потому попрекает его, что не встретил мать с новорожденной из роддома.
Не только не встретил родительницу с цветами, но и не пришел на проводы (она эмигрировала значительно раньше Довлатова) и за двадцать лет – с 5 ноября 1970 года, когда эта девочка родилась, до 24 августа 1990 года, когда Довлатов умер, – так ни разу с этой девочкой – девушкой, женщиной – не встретился. Ни разу! Об этом пишет сам Довлатов в письме матери этой девочки, матери, которая сама признает этот факт невстречи, что противоречит лжесвидетельствам Валеры Попова о совместных с ним визитах к роженице и новорожденной, – перестарался. А согласился бы он повторить это под присягой?
Впрочем, даже он ни словом не обмолвился о физическом или хотя бы визуальном контакте Довлатова со своей гипотетической дочерью.
Зная Сережу довольно близко, никак не могу предположить в нем такого жестокосердия. Тем более такой ненасытной жажды мести любимой женщине через ее дочь – жажды, которая не утихала целых два десятилетия, до самой смерти, и Довлатов «вершил возмездие за жалость, которая была проявлена к нему в молодости и за которой Сережа тогда же разглядел скрытое равнодушие». Оставим в стороне чисто физиологический вопрос, кого пожалела эта жалостливая женщина, отдаваясь ночью в Павловском парке Довлатову, – его или себя, тем более ее «жалость» не ограничилась ночной случкой, но завершилась женитьбой и длилась (я все еще про «жалость») несколько лет кряду. Куда любопытнее другой оксюморон: через десять лет после первого соития из жалости и спустя годы после разрыва отношений и рождения у Сережи и Лены Довлатовой дочери Кати эта жалость, выходит, вспыхнула вновь, в результате чего – опять-таки выходит – родилась еще одна дщерь (не последняя), что дало моему соавтору Елене Клепиковой основания для стилистически изящного, но семантически неопределенного заключения о «двух или трех разноматочных дочерях» Довлатова. Здесь, однако, уже даже психоанализ не в помощь, которым мать своей дочери владеет в совершенстве, паче портрет его родоначальника висит в ее доме, а потому она оперирует такими понятиями, как, к примеру, «двадцать лет фиксации на одной идее мести сами собой переросли в документ сродни истории болезни».
Это она так про любовный роман «Филиал».
Но даже она вынуждена привести ответное, на просьбу повидаться или хотя бы написать ее дочери, письмо Довлатова, в подлинности которого у меня нет причин сомневаться.
Письмо помечено 22 сентября 1988 года, меньше чем за два года до смерти Довлатова. Именно в это время, словно предчувствуя, что жить ему осталось недолго, Сережа наводил порядок в своих отношениях с людьми и писал покаянные письма тем, кто был на него обижен, – без разницы, был он виноват или нет. На всякий случай.
Чтобы этот кающийся, страдающий, исстрадавшийся грешник не признал своей дочери? Никогда не поверю!
Если мать своей дочери искусно плетет словеса, то Валера Попов на исходе своего литературного таланта блуждает даже не в трех, а в двух соснах, и потому в упор не видит очевидного противоречия: зачем Довлатову идти в роддом за чужой дочкой, пусть и от любимой женщины и первой жены? Тем более у него уже есть дочка Катя от жены Лены, родившаяся четырьмя годами раньше, которую он не просто любил, но плотно занимался ею с младенчества – об этом свидетельствуют все вспоминальщики. За исключением разве что матери своей дочери, но она свидетель никакой, потому что не была вхожа в дом Лены и Сережи Довлатовых в Ленинграде. Именно про таких отцов Юз Алешковский говорил, что у них отрастает женская грудь. Дело не только в том, что к Довлатову можно относиться как угодно, но благородства у него не отнимешь. Ведь не отрекся же он от дочери своей таллинской сожительницы. А тем более если бы дочь ему родила страстно, до умопомрачения любимая женщина. Да на руках носил бы обеих! Если бы, правда, родительница позволила. Это, однако, уже из гипотетической области. Как и опубликованная фотка этой повзрослевшей дочери на фоне портретов ее родаков, один из которых – Довлатов: прикол, но не доказательство.
Невероятность самой этой ситуации отмечает один из упомянутых мемуаристов: «Только Довлатов мог устроить такое». В том-то и дело, что даже Довлатов не мог устроить такое и уже потому хотя бы не устраивал.
Прошу понять меня верно. Пишу это не из мужской солидарности, а уж мизогинизма и вовсе ни в одном глазу – я-то как раз женолюб, да еще какой! Токмо истины ради. Взял слишком высокую ноту? Переведем тогда в личный регистр. Ненавижу вранье больше всего на свете – даже ложь во спасение! – полагая, вослед Монтеню, самым страшным пороком.
Пусть вопрос остается открытым. Его легко было бы закрыть, потому что обозначенная пунктиром проблема отцовства – или псевдоотцовства, то есть самозванства, – в научный наш век легко решается с помощью ДНК. Без вариантов. Лично я знаком только с двумя детьми Сережи – Катей и Колей Довлатовыми. И знаю о признанной Довлатовым таллинской дщери. Точка.
Я тоже есть на той карикатуре – даже трижды. «Я кусал ему ногти» – перифраз названия моей повести «Призрак, кусающий себе локти» о человеке, похожем на Довлатова. «Вниз головой на автоответчике» пародирует сразу же два названия: «Довлатов на автоответчике», мое мемуарное эссе, которое я сейчас обогащаю, как Иран уран (прошу прощения за невольный каламбур), делаю больше и лучше, и «Довлатов вверх ногами» – наша с Леной Клепиковой первая о нем книжка.
В упомянутом фильме «Мой сосед Сережа Довлатов» интервьюер (то есть я) довольно агрессивно набрасывается на Лену Довлатову:
– Почему вы, самый близкий ему человек, с которым он прожил столько лет – двое детей, семейный быт, теснота общежития, споры, ссоры, скандалы, выяснения отношений, – почему вы, которая знала его, как никто, ничего о нем не напишете? Как вам не стыдно, Лена!
И далее ей в укор привожу примеры двух других вдов – Бабеля и Мандельштама.
На что Лена резонно мне отвечает:
– Наверно, для одной семьи одного писателя достаточно.
Хотя в частных разговорах Лена рассказывает множество смешных и грустных историй: от повязанного ею к приходу гостей бантика на Сережином пенисе до прогулки втроем с Довлатовым и Бродским по белоночному Питеру, когда Ося прыгнул через разводящийся мост за упавшим с платья Лены ремешком, а потом – тем же манером – обратно. Рисковал.
Вполне в духе Бродского: где-то я уже упоминал или еще упомяну, как он оттолкнул других претендентов (включая мужа) и, взгромоздив на руки, задыхаясь, попер пьяненькую Лену Клепикову по крутой лестнице к нам на четвертый этаж, после того как мы ее приводили в чувство на февральском снегу. Было это в один из наших дней рождения, но, убей бог, не припомню, в каком году. В 70-м? В 71-м?
Но это к слову.
А еще я уговаривал сочинить мемуар о Довлатове ненадолго пережившего Сережу нашего общего соседа и Сережиного самого близкого друга Гришу Поляка, который был у него на посылках и выполнял все его поручения – от крупных до бытовых. А главное – он был единственный в мире человек, которого дико застенчивый Сережа не стеснялся. А ведь стеснялся даже своей жены. К примеру, никогда не носил шорты и ничего в обтяжку, стыдясь своей «тонконожести», как он сам говорил, зато любил просторные одежды – это при его длинных ногах и узких бедрах! К зеркалу было не подойти, вспоминает Лена Довлатова: мог часами вертеться перед ним, прежде чем выйти на улицу. Редкая в человеческом общежитии удача – Довлатову повезло на человека, которого не надо было стесняться. Это как в стихотворении Слуцкого: «Надо, чтоб было с кем не стесняться…» Кому как подфартит, Борис Абрамович! Сережа мог обзывать Гришу тюфяком, засранцем и поцем, как-то спьяну даже заехал ему в ухо и разбил очки, и, хотя сильно близорукий Гриша без очков – не человек, именно ослепший без очков Поляк привел Сережу той ночью домой. Он никак не отреагировал на удар, и на их дружбе этот эпизод не отразился.
Фактически Гриша был членом семьи Довлатовых и сохранил ей верность после смерти Сережи. Вот я и думал, что такому человеку просто грех не поделиться воспоминаниями о самом популярном ныне в России прозаике. А он успел только дать этим воспоминаниям, которые уже никогда не напишет, название: «Заметки Фимы Друкера». Под этим именем Довлатов вывел его в повести «Иностранка». Образ иронический и доброжелательный. В жизни Сережа тоже подшучивал над ним, но беззлобно:
– Гриша книголюб, а не книгочей. Книг не читает, а только собирает и издает. Не верите, Володя? Спросите у него, чем кончается «Анна Каренина»?
Этот эпизод имел посмертное продолжение, я к нему еще вернусь на страницах этой книги.
Мой сосед Сережа Довлатов
Уходят те, кого ты знал и кто знал тебя, и уносят по частице тебя самого. И хоть ты пока еще жив, но ты как бы уменьшаешься в размере, улетучиваешься, испаряешься, пока не сойдешь на нет, даже если будешь все еще жив.
Как долго я живу, думаю я, провожая мертвецов. В нашем и без того немногочисленном военном поколении мало долгожителей. Опять-таки вспоминаю Слуцкого – его точный стих про нас: «Выходит на сцену последнее из поколений войны – зачатые второпях и доношенные в отчаяньи…»
А сейчас – сходит со сцены. Поколение на излете.
Я любил Сережины рассказы, но мне не всегда нравился сглаженный, умиленный автопортрет в них.
– Уж слишком вы к себе жалостливо относитесь, – попенял я ему однажды.
– А кто еще нас пожалеет, кроме нас самих? – парировал он. – Меня – никто.
– Хотите стать великим писателем? – наступал я. – Напишите, как Руссо, про себя – что говно.
– Еще чего! Вот вы написали в «Романе с эпиграфами», и что из этого вышло? – напомнил мне Сережа о бурной, чтобы не сказать «буйной» реакции на серийную публикацию моего покаянного романа в «Новом русском слове».
Обмен репликами получался у нас клевый. Помню, мы тогда говорили о женщинах. Я завел было разговор на волнующий меня сюжет дефлорации.
– Не пришлось, – оборвал меня Сережа.
– А?.. – удивился я.
– Это она меня скорее дефлорировала, – ответил Сережа и пожаловался, что в лучшем случае он у женщины второй.
– Это что! – сказал я. – Куда хуже, когда не знаешь, первый ли ты. Вот это незнание и шизит больше всего.
Чтобы уйти от излишнего серьеза – что-то и его мучило тоже, – он пересказал подслушанный им девичий разговор на переговорном пункте в Пушкинских Горах. Еще до того, как тиснул этот подслушанный, а может, и вымышленный – кто знает – разговор в свою книжку. Не думаю, впрочем, что мне одному пересказал: такая замечательная находка. Реал – полуфабрикат, сырец для художника, даже если Сережа что-то похожее слышал, то додумал, отточил до блеска – сначала в разговоре, а потом на бумаге.
– Ты меня слышишь?! Ехать не советую! Тут абсолютно нет мужиков! Многие девушки уезжают, так и не отдохнувши!
Мне ужасно понравился этот эвфемизм, и я хотел быть на уровне:
– Не солоно е**вши, – сказал я ему в тон.
Сережа прыснул в кулак, но потом, продолжая смеяться, сказал:
– Грубо. – И тут же добавил: – Грубо, но точно.
Потом мы долго еще рассуждали о сексе, о ревности, о любви. И о том, как трудно женщину уестествить – не только физиологически.
– Не можешь удовлетворить, так хотя бы возбуди, – сказал Сережа.
– Не можешь удовлетворить, так хотя бы рассмеши, – сказал я.
– Это нам запросто! – обрадовался Сережа.
Как бывает абсолютный слух, у Довлатова было абсолютное чувство юмора. «Юмор – инверсия жизни, – говорил он. И тут же себя поправлял: – Юмор – инверсия разума». Представьте Кафку с чувством юмора, которого у него не было. Так вот, Довлатов – это Кафка с юмором. Находятся, правда, критики-мемуаристы, которые упрекают его, что он жил под лозунгом «Смешить всегда! Смешить везде!» Это был вовсе не лозунг, а настоящий, особый, редкий штучный талант. К тому же далеко не единственный у Довлатова-писателя.
В главе «Сплетни и метафизика» я привел одно из сообщений, которое заканчивалось: «
Еще Сережа повадился дарить мне разные кошачьи сувениры, коих здесь, в Америке, тьма-тьмущая. То я получал от него коробку экслибрисов с котами, то кошачий календарь, то бронзовую статуэтку кота, то кошачью копилку, а какое-то приобретенное для меня изображение кота так и не успел вручить: за несколько недель до его смерти я укатил в Квебек, и Лена Довлатова Сережин подарок показала мне, но заначила.
Было время, он расширил сувенирную тематику и котов стал перемежать эротикой – копиями античных непристойностей. Звонил мне прямо с блошиного рынка дико возбужденный (само собой, не эротически): «Володище, я приобрел для вас такую статуэтку – закачаетесь!» Называл он меня Володище или Вольдемар – по контрасту с моими субтильными габаритами, а теперь меня зовет Вольдемаром его вдова.
В фильме «Мой сосед Сережа Довлатов» я рассказал об этих Сережиных подарках и показал их, в том числе древнегреческую статуэтку похабного бога Приапа с огромным эрегированным фаллосом. После премьеры моего фильма в Манхэттене ко мне подошел возбужденный молодой человек и спросил меня о моей сексуальной ориентации. Я вынужден был его разочаровать – сказал, что традиционалист и пенис как таковой меня не волнует – только вагина! Особенно одна.
И тут я вспомнил, как мы с Довлатовым говорили о крутом националисте, подпольщике Жене Вагине, и Сережа вдруг прервал разговор вопросом:
– Знаете, как зовут его жену?
Вопросом на вопрос, или как здесь это называют
– Откуда мне знать? Какое это имеет значение?
– Еще какое! Жена Вагина – Вагина.
И первым же рассмеялся своей шутке.
Мне кажется, Сережа привирал, называя ничтожную сумму, которую тратил на кошачьи сувениры и античную похабель. Он был щедр и умел опутывать близких сетью мелких услуг и подарков. А вот я так и не отдарил ему ничего собачьего, хотя он однажды и намекнул мне – у меня были печати с котами для писем, Сереже они приглянулись, и он спросил: а нет ли таких же собачьих? И вот незадача – печати с собаками мне попадались, но в основном с пуделями и немецкими овчарками, а с таксами или фокстерьерами – ни разу. Так что и в этом отношении я его должник.