Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сагайдачный. Крымская неволя - Даниил Лукич Мордовцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— И мне сдается, чеботы, — подтвердил оратор.

— Да чеботы ж, батьку! Хай им трясця, московским лаптям!

— Добре, дети, — продолжал оратор, — чеботы так че­боты... А какая, братцы, вера бусурманская?!

— Турецкая, батьку! — обрадовались хлопцы, поняли оратора.

— А неволя какая, детки? — допытывался оратор.

— И неволя турецкая! — закричало разом множество го­лосов.

— Неволя турецкая, разлука христианская. Вот так старый Сагайдак! Как в око влепил! — радовались казаки.

— А кто, детки, в турецкой неволе? — продолжал Сагайдачный.

— Да козаки ж, батьку, да наши дивчата.

— Добре. А московской неволи нет?

— Да еще, кажись, не было такой.

— А чайки у нас на что поделаны? В Москву плыть? Казаки даже рассмеялись, — такою дикою казалась им эта мысль плыть в Москву, где и моря нет, а только леса да лапти.

— Нет, батьку, чайки у нас на татарву да на туреччину!

— И сабли, и самопалы? Более горячие из казаков тотчас же поставили вопрос на прямую дорогу.

— Так пускай Сагайдачный и ведет нас в море! — раз­дались голоса.

— Долой Небабу! Долой Нечая! Долой Мазепу! Пускай Сагайдак отаманует!

— Сагайдачного! Сагайдачного, братцы, выберем!.. Пу­скай он панует!

— Сагайдачному булаву! До булавы надо голову, а у него голова разумная, добрая! 

— Сагайдачного, братцы, сто копанок чертей! — под­твердил и сам Небаба.

— На что лучшего!

— Сагайдак! Сагайдак! Го-го-го! — заревела, как бы осатанев, вся площадь, и шапки, словно тучи испуганных птиц, полетели в воздух.

Избрание Сагайдачного таким образом состоялось: ме­тание вверх шапок было знаком, что этого требует народная воля — поворота для избранного уже не было.

Сагайдачный стал было кланяться, просить, чтобы его освободили, говорил, что он уже стар, недобачает, и булаву в руках не удержит... Ему тотчас же пригрозили смертью.

— В воду его, старого собаку, коли не берет булавы! — раздались нетерпеливые голоса.

— Кияками его, мат-тери его хиря!

Как ни обаятельна и ни заманчива власть вообще, но власть над казаками было дело страшное, и ни для кого не было так тяжело бремя власти, как для казацкого бать­ка — для кошевого или для гетмана. Они по справедливости могли сказать: «О, тяжела ты, булава гетманская!» Уже самый процесс избрания был сопровождаем такими под­робностями, которые могли испугать всякого, даже далеко не робкого. Уж коли кого казаки излюбили и обрали на атаманство — так повинуйся, а то сейчас же проявит се­бя народная воля — или киями забьют до смерти, или в Днепре утопят. А принял булаву, покорился — выноси личные оскорбления и всякие казацкие «вибрики» и «примхи»: новоизбранного диктатора и сором обсыпают с головы до ног, и грязью лицо ему мажут, и бьют то в ухо, то по шее, чтоб он помнил, что народ дал ему власть и что народ может и взять ее обратно у недостойного. Зато, когда весь обидный процесс избрания кончен, кошевой становился в полном смысле диктатором: казаки трепетали от него. Он вел их, куда хотел: ему повиновались беспрекословно, но зато всякая неудача падала только на его голову — он за все был в ответе. Оттого редкий кошевой кончал собственной смертью.

Сагайдачный очень хорошо знал эту страшную ответст­венность власти, как равно и неизменность народной воли — и с решительным мужеством поднял голову.

— Пусть будет так, вельможная громада, я принимаю войсковые клейноды [Клейноды — атрибуты власти]: на то воля божия, — сказал он и по­клонился на все четыре стороны.

Опять туча шапок полетела в воздух. Послышались неистовые возгласы:

— На могилу нового батька! На могилу кошевого!

— На козацкий престол нового кошевого! Пускай высоко сидит над нами!

— Возы давайте! Землю на могилу копайте!

Московские послы, слыша эти возгласы, никак не могли понять их значения и с изумлением переглядывались: зачем могила? Кому копать могилу? Разве старому кошевому? Так его нет уж — утопили в Днепре, как щенка...

Откуда ни взялись возы, влекомые самими казаками что за диво! Возы очутились в середине казацкого круга. Казаки, поставив их по два в ряд, опрокинули вверх ко­лесами.

— Пускай так догоры ногами Орду ставит!

— И туреччину!

— И ляхов догоры пузом!

И казаки, вынув из ножен сабли, стали копать ими землю, где кто стоял. Землю набирали в шапки, в приполы, тащили к возам и бросали ее на возы, как бы засыпая покойника в яме. Эта мысль бродила и в голове Сагайдачного, который с Мазепою и куренными атаманами стоял в стороне и задум­чиво смотрел, как казаки засыпали возы землею. Ему вспом­нилась кобзарская дума, в которой жалобно поется, как ка­заки своего брата-казака, убитого татарами, «постріляного-порубаного», в степи хоронили, закрыв ему глаза «голубою китайкою», как они острыми саблями «суходіл копали», и эту землю шапками и приполами таскали, и своего бедного товарища засыпали...

Горькое чувство сдавило ему сердце. Перед его глазами как бы разом пронеслась картина его бурной казацкой жиз­ни, которая всеми своими кровавыми сценами не могла вытеснить из его души далеких светлых воспоминаний детства — белую отцовскую хату в Самборе, добрые, ла­сковые глаза матери, высокие, серые с темною зеленью горы, беленькую церковку, где он своим юным, свежим голосом подпевал дьячкам на клиросе, а потом в качест­ве молодого рыбалты [Дьячок, псаломщик (пол.)] читал апостол... Вспомнился ему почему-то и польский коронный гетман, гордый воевода Жолкевский, тогда еще молодой паныч, но и тогда гордый, надменный... Вспомнились и жгучие минуты мимолетного счастья... А теперь он вон в какой славе! Какую высокую могилу для него копают! А смерть за плечами...

А насыпь росла все выше и выше... Вон уже казаки, смеясь, болтая, толкаясь, с трудом взбираются на нее, та­ская землю шапками и приполами и насыпая все большую могилу...

— Выше, выше насыпайте, хлопцы! — болтали казаки.

— Пускай будет высокая могила, чтоб с ветром говорила.

— Сыпьте, сыпьте, панове, козацкую славу! Пускай ра­стет козацкая слава!

И Сагайдачному думалось, что это растет слава — его собственная слава... Но как она всегда поздно вырастает! — большею частью на могиле. Так и его, Сагайдачного, слава только теперь вырастает из земли, когда уж он сам смотрит в землю... ляжет в землю — так она еще вырастет — по всему свету луною пойдет...

Но вот могила готова — высокая могила! Выше всех могил, какие насыпались прежним гетманам и кошевым. Казаки утаптывают ее ногами, вытряхивают последнюю пыль из шапок и приполов, надевают шапки и сходят на площадь, становясь по-прежнему в круг.

Писарь обращается к новоизбранному и к куренным атаманам.

— Час, панове, новому кошевому на престоле сесть, — говорит он, кланяясь старшине.

— Идите, батьку закон брать, — обращается старшина к Сагайдачному.

Сагайдачный всходит на могилу и садится на самой верхушке кургана. Высоко сидит он! Далеко оттуда видно нового кошевого!

— Здоров був, новий батьку! — слышались голоса из толпы.

— Дай тoбi, боже, лебединий вік та журавлиний крик!

— Чтоб тебя так было видно, как теперь, коли с ворогами будем биться!

Между тем кухари подмели полы в куренях, вымели сор на площадь и сложили его в огромную, плетеную из лозы корзину — кош. Потом подняли кош на плечи и вта­щили на могилу, к тому месту, где сидел Сагайдачный. Новоизбранный кошевой сидел, как истукан, задумчиво глядя, как Днепр катил свои синие воды к далекому морю.

Кухари подняли корзину над головою нового кошевого. Сагайдачный закрыл глаза...

— На щастя, на здоров'я, на нового батька! — восклик­нули кухари и опрокинули весь бывший в корзине сор на голову своего нового диктатора.

— Дай тoбi, боже, журавлиний крик та лебединий вік!

— На щастя, на здоров'я, на нового батька! — громом повторили казаки. Тогда писарь взошел на курган и поклонился обсыпан­ному сором кошевому.

— Как теперь тебя, пане отамане, осыпали сором, так во всякой невзгоде и взгоде обсыпят тебя козаки, словно пчелы матку! — сказал Мазепа торжественно. Тогда на курган толпами полезли казаки и стали делать с новым батьком, что кому в голову приходило. Иной мазал ему лицо грязью, другой дергал за чуб...

— Чтоб не гордовал над нашим братом козаком! — пояс­нял один.

— Чтоб был добр до головы! — объяснил другой.

— Чтоб вот так бил татарву да ляхов, как я тебя бью! — заявлял третий, колотя взашей своего батька.

Наконец Сагайдачный встал и, весь в пыли и грязи напутствуемый добродушными криками своих «діток» на­правился в свое помещение.

Через несколько минут он вышел оттуда переодетый на­чисто, вымытый и с булавою в руках. За ним вынесли другие войсковые клейноды...

Казаки присмирели, как пойманные на проказах дети: теперь одного мановения руки нового батька достаточно было, чтоб у любого казака слетела с плеч голова...

Сагайдачный объявил поход в море... Восторгам казаков не было конца...

IV

Во всей истории России, как Великой, так и Малой — с одной стороны, и Польши — с другой, не было момента более рокового, как та четверть века — конец XVI и начало XVII столетия, — в пределах которой вращается наше по­вествование.

В это время Польша была самым могущественным и са­мым обширным государством во всей Европе. На востоке линия ее владений шла от Лифляндии и почти от Пскова, захватывая так называемый Инфлянт с Полоцком, Витебском и Оршею, проходя почти мимо Смоленска и Красного, а оттуда почти вплоть до Сум, а далее мимо Северного Донца, вплоть до устья Дона и Азовского моря. Все, западнее этой линии, фактически было Польшей: Белая Русь, Черная Русь, Малая Русь, Червонная Русь, так называе­мые Вольности Запорожские, Подол, Волынь, Подлясье, или Подляхия, и сама Польша — вот что вмещалось в этом гигантском роге изобилия, который назывался Речью Посполитою и из которого, по национальному девизу, должны бы были сыпаться на входившие в состав Польши страны величайшие для людей блага — «рувносць», «вольносць», «неподлеглосць». На юге линия эта граничила с владениями Оттоманской Порты и ее вассальных государей. С запада и севера Польша почти не знала границ — и Сак­сония, и Швеция прикрывались, можно сказать, польскою государственною мантиею, и короли их нередко шли под польскую корону, как некогда новобранцы под «красную шапку». В этом океане «польщизны» герцогство Пруссия с тогдашними Вильгельмами и Бисмарками торчало как ничтожный островок, который, казалось, совсем зальется польским морем. Взгляните на карты тогдашнего времени, и вас поразят очертания польского королевства — в этой какой-то размашистости границ его было что-то страшное, внушающее.

Внутри этого рога изобилия самый внутренний строй представлял собою, казалось, несокрушимые гарантии веч­ного довольства и счастья. Каждый благородный лехит имел право быть первым лицом в государстве — «крулем» над равными себе «крулями» и простыми смертными, если только личные дарования, ум и заслуги ставили его головой выше над всеми другими лехитами — магнатами и немагнатами: каждый из них носил у себя в «кишені» или под че­репом наследственную корону, — и из «кишені», и из-под черепа она могла очутиться на его даровитой голове, если она была таковою. Лехита не удивишь, бывало, королем: «я сам могу быть крулем», говорил он — и это не была простая фраза. Каждый король знал это и был первым слугою своих подданных... Для образованного поляка выс­шая европейская культура была доступна, и он черпал из нее все, что в ней было лучшего. Польша шла в уровень с Европою и во многом, — например, хотя бы в применении гражданской свободы, — далеко оставила ее за собою. Замойские, Радзивиллы, Жолкевские и целые ряды их совре­менников могли считаться лучшими европейцами в лучшем и благороднейшем значении этого слова, европейцами не по образованию только, а убеждениями и делами своей жизни. Ян Замойский, например, был ректором Падуанского университета, одного из самых ярких светочей тогдашней науки, а дома носил титул и портфель канцлера королевства...

Перечислять все признаки высшего развития тогдашнего поляка — это значило бы изображать то высокое развитие, до которого достигла тогда Европа, имевшая уже и Шекспи­ра, и Тасса, и Данте, и Камоэнса...

Ополячение всего, что входило в очерченные выше гра­ницы, шло неимоверно быстрыми шагами — ополячение веры, обычаев, одежды, образа жизни, языка... Я не говорю о русских Московского государства — это особая статья: — меж «москалями» и поляками были свои исторические счеты. Но «хохлу» пока еще не за что было не любить поляка — и он любил его, верил ему, подражал ему, и сам становился поляком с головы до ног, даже более поляком, чем настоящий, «уродзоный» поляк, plus royal que roi; такими стали «хохлы» Жолкевские, Ходкевичи, Тышкеви­чи, Вишневецкие, Сапеги, Пацы — столпы польской аристо­кратии во все последующие века...

Одним словом, поляки сделали громадные завоевания — и духовные, и территориальные...

Но Польша изменила одному из главных принципов своей государственности — свободе и через это лишилась свободы сама; она захотела отнять эту свободу у «хохлов», у хлопов; она насилием хотела ускорить ополячение в крае, окатоличивание «хохлов» — и эти «хохлы» погубили ее, ибо насилие в конце концов всегда убивает насилующего вместо насилуемого.

Перед нами замок князей Острожских, знаменитых в истории просвещения Руси своим покровительством типографскому делу. Замок этот величественно высится над красиво извивающеюся Горынью и господствует не только над всеми зданиями и церквами Острога, но и над целым всхолмленным краем с его красивыми рощами и дремучим бором, растянувшимся на десятки верст. Башни замка, вперемежку с высокими тополями, гордо тянутся к небу, а почернелые крыши и зубчатые стены с узкими прорезями, узкие, неправильно расположенные окна, тяжелые мас­сивные ворота под башнями, кое-где торчащие черные пасти пушек в стенных прорезях — все это действительно напо­минает мрачный острог, в котором томятся люди в ожидании казни.

Но внутри этого мрачного детища средних веков было далеко не то. Снаружи — все грозно, мрачно и неприступно для неприятеля, которым в то откровенное время мог быть всякий сосед; внутри — роскошь, блеск, грубое, бросающее­ся в глаза богатство и такое же грубое, широкое радушие для дорогих гостей, которые, может быть, недавно были врагами.

Особенно был знаменит своим гостеприимством этот замок при отце настоящего его владельца — при князе Василии-Константине Острожском, за восемь лет перед этим скон­чавшимся почти столетним стариком. Тут в мрачных, но ярко освещенных залах или среди зелени замкового сада пировали и короли польские, и знатнейшие магнаты «золо­того века» этого блестящего «лицарства»; по целым меся­цам гостили и иностранцы из всех стран света, и высшие духовные сановники Рима, и знатные духовные лица Во­стока; тут, среди гостей, можно было видеть и князя Курб­ского, первого русского эмигранта и врага Грозного-царя, и ораторствующего польского Иоанна Златоуста, знаме­нитого иезуита Петра Скаргу; тут терлись среди вельмож­ных гостей знаменитые в истории нашего «смутного време­ни» иноки Варлаам и Михаил;[5] промелькнула и загадочная фигура молодого рыжего чернеца с бородавкой, оказавше­гося впоследствии якобы московским царевичем Димит­рием.

Обнесенный мрачными стенами с башнями, обширный замок составлял как бы особый город с великолепным палацом, официнами и множеством других зданий для дворцовой шляхты, для музыкантов, типографщиков и для целой стаи гайдуков, доезжачих, лакуз и всякой дворовой челяди. К главным воротам замка, украшенным массивным позолоченным гербом князей Острожских, вела широ­кая аллея, обсаженная роскошными пирамидальными то­полями. Княжеский палац стоял на горе фасом к Горыни, а от широкого крыльца и крытой с колоннами галереи по полугоре раскинут был внутренний замковый сад, украшен­ный дорогими растениями местной и тропической флоры, из-за которых белелись мраморные статуи прекрасной итальянской работы, грациозно выглядывали изящные па­вильоны и киоски. Слышался неумолкаемый плеск фонта­нов, шум искусственных водопадов, низвергавшихся с се­рых, проросших зеленью скал, нагроможденных руками по­корных пеласгов-хлопов [Пеласги — древнейшее население Греции, жившее там до прихода ахейцев. Здесь: варвары, хлопы] ...

Внутри палац блестел пышною, подавляющею роскошью. Горы золотой и серебряной посуды, расставленной на обтя­нутых малиновым бархатом полках в виде амфитеатра, дорогое оружие, покрывающее стены, оленьи и турьи рога, шкуры и чучела медведей, стоящих на задних лапах и дер­жащих передними лапами массивные серебряные канде­лябры, живописные изображения на стенах главнейших видов в бесчисленных, рассеянных по всей Украине княже­ских майонтках [Имения (пол.)], яркие горящие золотом и серебром образ­цы чеканного искусства, дорогие, словно усыпанные живы­ми цветами ковры, блестящие и ослепляющие золотою и серебряною мишурой гайдуки и пахолки [Пахолок - слуга], как бы составляв­шие часть дворцовой утвари и мебели, — все это поражало глаз, давило массивностью и грубым эффектом, било по нервам, если только таковые полагались в то сангвиническое время...

В замке гости. После роскошного обеда ксенже Януш, владелец этого чудного палаца, пригласил своих вельмож­ных сотрапезников на галерею подышать свежим воздухом. На галерее между зеленью расставлены столы и столики, унизанные батареями фляжек и покрытых мохом бутылок старого венгржина, мушкателя, мальвазий, ревул, аликантов и других всевозможных вин и медов. Турьи рога на ножках и массивные столы опоражниваются, ad majorem Dei Poloniaeque gloriam[6], по мере наполнения их прислу­живающею вельможным гостям благородною шляхтою... Хлопов здесь нет, а все свой брат — уродзоны поляк, и потому панство может говорить откровенно... Гайдуки и пахолки сидят теперь по официнам и тоже пируют, под­ражая панству и хвастаясь богатством и вельможностью своих господ... Рай, а не жизнь!...

Ясновельможный ксенже Януш — видный мужчина, уже далеко не первой молодости: он уже при покойном круле, его милости Стефане Батории,[7] был смышленным ксенжентом, a reverendissimus pater [Ясновельможный отец (латин.)]. Скарга возлагал на него свои католические надежды.[8] В круто «закренцонных вонсах» кня­зя Януша уже давно серебрится седина, искусно прикры­ваемая французскими и итальянскими фарбами. Лысая голова князя красноречиво говорит о том, что этою головою больше пожито и выпито, чем продумано. Под серыми бесцветными глазами висят мешочки: можно было подумать, что это так под кожею накопились мешочки слез, не выпла­канных в течение веселой, беззаботной жизни... Да и когда их было выплакивать! Короткие ножки князя Януша как-то неохотно носят на себе полное, упитанное тело своего владыки, которое привыкло более пользоваться лошадиными и хлопскими ногами, чем своими собственными, созданными разве только для мазура да для расшаркиванья перед пре­лестными паннами. А шаркано много, и мазура танцовано, ох, как много!

— А я хочу вас, панове, угостить таким вином, какого, я уверен, нет и в погребах его милости пана круля, — сказал Януш, многознаменательно покручивая свой нафабренный ус и окидывая торжественным взором присутствующих. Слова эти привлекли всеобщее внимание: польские паны любили похвастаться редкими винами друг перед другом, и это как бы составляло их национальную гордость.

— Слово гонору [Слово чести (пол.)], панове! Такое вино, такое!

— И князь Януш, сложив пучком свои пухлые пальцы, слегка дотро­нулся до них губами.

— А из каких, пан ксенже? — спросил высокий белоку­рый и сухой гость с холодными серыми глазами, которые, казалось, никогда не улыбались, как не улыбались и его сухие губы.

— Старего венгржина, пане ксенже, — отвечал князь Януш, медленно переводя глаза на сухого гостя и как бы тоже спрашивая: что ж дальше? Гость равнодушно посмотрел на него холодными глазами.

— А как оно старо? Старше меня с паном? — спросил он.

Князь Януш еще выше задрал свой ус.

— Гм! — улыбнулся он.

— Это вино, пане ксенже, ви­дело, как вечной памяти круль Владислав Третий Ягайлович короновался венгерскою короною. Его милость круль Владислав прислал тогда же из Венгрии моему предку, князю Острожскому, двенадцать дюжин этого божествен­ного напитка.[9]

И князь Януш, подойдя к столу, открыл серебряный колпак, в виде колокола, под которым на таком же серебря­ном блюде стояла покрытая мхом бутылка. Некоторые из гостей тоже подошли к столу взглянуть на древность.

— Вспомните, панове, что эта ничтожная склянка с за­ключенною в ней влагою пережила и своего первого хозяи­на, злополучного Владислава, погибшего под Варною, и славного Казимира, и Сигизмунда Августа... Это жалкое стекло пережило дом Ягеллонов, но в нем живет душа Ягеллонов...[10] Выпьемте же, панове, за вечную память этого славного дома, с которым Польша достигла небывалой славы и могущества! Выпьем из этого сосуда, на котором я вижу прах наших славных предков!

И князь Януш торжественно дотронулся до горлышка бутылки.

— Правда, пане ксенже, я слышу запах гроба, — тихо и грустно сказал один из гостей, юноша лет двадцати, с смуглым лицом южного типа и с умными задумчивыми глазами, — эта бутылка пережила «золотой век» Польши, а ее другие сестры переживут нас.

— О, непременно переживут! — беззаботно воскликнул князь Януш.

— Я об остальных бутылках и в своей духовной упоминаю. Я завещаю тому поляку, который сядет на московский престол и коронуется шапкой Мономаха, выпить одну бутылочку в память обо мне.

Князь Януш подал знак одному из прислуживающих шляхтичей, чтоб тот раскупорил заветную бутылку. Вертля­вый шляхтич, ловко звякнув острогами в знак внимания и почтительности к ясновельможному пану воеводе, подско­чил к бутылке с таким рыцарским видом, как бы это была дама, которую он приглашал на мазура. Он осторожно взял бутылку и, обернув ее салфеткой, стал откупоривать засмо­ленное горлышко: он, казалось, священнодействовал.

Бутылка раскупорена. Драгоценная влага налита в ма­ленькие рюмочки. Гости смакуют двухсотлетнюю древность, пережившую и их отцов, и славу Польши.

— Аромат! Я слышу, тут сидит душа Ягеллонова! — восторгался один гость. — Divinum! [Божественно (латин.)] — процедил сквозь зубы пан бискуп.



Поделиться книгой:

На главную
Назад