Указания Берлина я выполнил, и дело с банком было улажено без всякого шума. Но меня это мало радовало.
Неужели в Берлине печатают фальшивые банкноты? Не настолько же глупы руководители министерства, чтобы поставить под угрозу всю операцию и самого Цицерона, выплачивая ему фальшивые фунты стерлингов. Все же я хотел сам убедиться в полноценности денег, которые я платил Цицерону.
Для этого из каждой пачки денег, лежавших в моем сейфе, я отобрал по одному кредитному билету. В общей сложности они составили десять тысяч фунтов стерлингов. С ними я и поехал к управляющему стамбульского банка, с которым вело расчеты германское генеральное консульство. Я попросил его осмотреть деньги, сказав, что они предложены нам для продажи и что меня просили проверить, действительно ли они настоящие. Дня через два я пришел за ними. Деньги оказались полноценными. Итак, хоть одна гора свалилась с моих плеч.
С первой курьерской почтой, полученной в декабре на мое имя, поступила довольно любопытная вещь. Это было почти полное собрание книг о выдающихся случаях шпионажа в двадцатом столетии. Среди них, мне помнится, была монография Ронге «История шпионажа во время первой мировой войны». Я не заказывал этих книг, и у меня не было ни времени, ни желания читать их. К книгам была приложена сопроводительная записка, в которой довольно тактично указывалось, что тщательное их изучение поможет мне при проведении операции «Цицерон». Я засунул все эти книги в нижний ящик письменного стола, где они так и пролежали нечитанными, являясь лишним свидетельством немецкой педантичности.
На сопроводительную записку я вежливо ответил, что у меня нет времени на чтение беллетристики, к тому же очень трудно провести какую–либо параллель между операцией «Цицерон» и, скажем, случаем с Матой Хари или делом Дрейфуса. Я высказал предположение, что мне было бы лучше руководствоваться здравым смыслом. Однако если мне действительно хотят помочь, то лучше бы они выяснили запутанный вопрос о том, в чьем подчинении я нахожусь. Через некоторое время я получил неофициальную записку, в которой мне советовали немного потерпеть – ссора между Риббентропом и Кальтенбруннером продолжалась.
Почти целую неделю я ничего не слышал о Цицероне, однако за это время получил из Берлина официальный ответ на вопрос относительно моего положения.
Письмо было помечено грифом «Совершенно секретно. Вскрыть лично». Оно содержало составленное в очень резкой форме приказание Кальтенбруннера больше не информировать посла фон Папена об операции «Цицерон». Я ни в коем случае не должен был показывать ему документы.
Но я тут же решил не выполнять этих указаний, если буду чувствовать, что тот или иной документ может пригодиться послу в его работе. Когда я показал фон Папену это письмо, он возмутился и расстроился. Если приказание Кальтенбруннера будет подтверждено Риббентропом, сказал мне посол, он тотчас же подаст в отставку.
Что касается меня, то из–за своего неподчинения приказу я попал позднее в весьма неприятное положение.
В декабре Цицерон работал очень плодотворно. Он доставлял нам чрезвычайно важный материал и в таком количестве, как никогда. Не оставалось больше ни малейших сомнений в том, что он нас не обманывает.
В Берлине, наконец, начали сознавать значение этой операции. С каждым курьерским самолетом туда прибывали все новые и новые совершенно секретные английские документы, причем настолько важные, что даже личная распря между Риббентропом и Кальтенбруннером временно отошла на второй план. Однако отношение Риббентропа к операции «Цицерон» оставалось, пожалуй, без изменений; во всяком случае, он продолжал хранить высокомерное молчание и ограничивался лишь чтением документов. Очевидно, министр иностранных дел всё ещё сомневался в их достоверности. По этой ли причине или же из–за своего враждебного отношения к операции «Цицерон», он не делал никаких попыток как–то использовать ценнейшие сведения.
А Цицерон в этот беспокойный декабрь казался совсем иным человеком. Он был теперь вполне дружески ко мне настроен, даже довольно разговорчив; по–видимому, он совсем преодолел свою первоначальную замкнутость и сдержанность. И лишь когда я задавал ему вопросы о его личной жизни, он опять уходил в себя, давая понять, что это не мое дело.
Как видно, Цицерон очень гордился своими успехами. Во время наших ночных встреч он любил поговорить о своем будущем. Ему доставляло удовольствие мечтать о большом доме, который он собирался приобрести в какой–нибудь приятной для него стране, далеко отсюда. Помнится, он хотел иметь много слуг. Иногда своим радостным возбуждением он напоминал мне ребенка в канун рождества. Быстро ухудшающееся положение Германии, казалось, нисколько не тревожило его.
– Я составил план действий на случай всяких непредвиденных обстоятельств, – однажды сказал он мне со своим обычным высокомерным видом. – Я точно знаю, что буду делать, если Германия проиграет войну.
Но он не раскрыл мне этих планов. В его наружности также произошли значительные изменения. Теперь он стал носить хорошо сшитые костюмы из самого лучшего английского сукна и дорогие ботинки на толстой подошве из каучука. Когда он однажды появился с большими роскошными золотыми часами на руке, я решил с ним поговорить.
– Не думаете ли вы, что ваш шеф и другие могут заметить все эти дорогие вещи? Вдруг у них возникнет вопрос, откуда у вас такие большие деньги. Откровенно говоря, вы ведете себя весьма опрометчиво. Ваше поведение кажется мне крайне опасным.
Цицерон задумчиво посмотрел на меня. Мои слова, несомненно, произвели на него большое впечатление. Он моментально снял часы и попросил меня оставить их у себя до тех пор, пока ему не представится случай отвезти их в Стамбул и отдать на хранение вместе с другими ценными вещами.
Цицерон очень любил драгоценности. Однажды он попросил меня выдать причитавшиеся ему обычные пятнадцать тысяч фунтов стерлингов не в английских кредитных билетах, а бриллиантами и другими драгоценными камнями. Сам он не хотел покупать их, боясь возбудить подозрение.
Я сказал ему, что было бы в равной степени подозрительно, если бы я пошел в магазин и купил на пятнадцать тысяч фунтов стерлингов бриллиантов. Однако, я все же согласился приобрести ему драгоценностей на две тысячи фунтов стерлингов. В пределах этой суммы я мог действовать совершенно спокойно, делая вид, что покупаю подарки для своей жены.
Другой заметной переменой во внешности Цицерона были его ногти. Когда я встретил его в первый раз, все они были изгрызены до самых корней. А теперь Цицерон делал даже маникюр.
Его прежняя нервозность совершенно исчезла: он перестал заглядывать за занавески и резко открывать двери. Он настолько уверился в себе, что я даже начал бояться, как бы он ни натворил чего–нибудь по неосторожности. К середине месяца, однако, от его самоуверенности не осталось и следа, но об этом речь будет впереди.
Вскоре после того, как окончились конференции союзников в Каире и Тегеране, Цицерон позвонил мне, прося о встрече. В тот вечер я должен был присутствовать на официальном обеде, отказываться от которого было уже неудобно, и поэтому я назначил ему время встречи несколько ранее обычного.
В восемь часов вечера я уже был на условленном месте. Цицерон вскочил в медленно двигавшуюся машину, как обычно, со своей удивительно кошачьей ловкостью. Казалось, он тоже спешил. Я вручил ему пухлую пачку денег, которую он засунул прямо в карман, а Цицерон передал мне две катушки фотопленки. Как выяснилось позже, они оказались самой ценной информацией, которую Цицерон когда–либо извлекал из сейфа посла. Затем он сказал, что через несколько дней принесет новые документы, и на следующем темном повороте выскользнул из моей машины так же бесшумно, как и вскочил в нее.
Я не хотел запаздывать на обед больше, чем это принято, и поэтому поехал прямо туда, не отвозя пленки в посольство.
Обед был не особенно приятным, по крайней мере, для меня. Каждые две минуты я засовывал руку в карман, чтобы убедиться в сохранности пленок.
Беспокойство за секретные документы, лежавшие у меня в кармане, сделало меня плохим собеседником. Да и в бридж я играл в этот вечер из рук вон плохо.
Стараясь не нарушать приличий, я извинился за свой ранний уход и, отправив жену домой, поехал в посольство. Прежде всего я хотел запереть фотопленки в сейф, отложив проявление и печатание до утра, но любопытство одолело меня, и я решил тотчас же приступить к делу.
В фотолаборатории я провел целую ночь и закончил работу лишь на рассвете. В моих руках оказались все протоколы Каирской и Тегеранской конференций.
Утром я продолжал работать над составлением доклада в Берлин. Моя педантичная Шнюрхен, явившаяся ровно в девять ко мне в кабинет, вероятно, удивилась, увидев своего начальника сидящим за пишущей машинкой в смокинге. Но она ещё раз показала свою прекрасную подготовленность к дипломатической работе, не сказав ни слова ни по поводу моей одежды, ни по поводу того, что я предпочел сам печатать на машинке, а не диктовать ей.
Благодаря этим документам нам стали совершенно ясны ход военных действий и направление политики союзников, определившееся на трех недавних встречах руководителей союзных стран. Первая – созванная Сталиным Московская конференция, на которой присутствовали Иден и Корделл Хэлл; затем переговоры в Каире между Рузвельтом, Черчиллем и Чан Кай–ши и, наконец. Тегеранская конференция Большой Тройки, сыгравшая такую важную роль.
Кратко излагая в докладе основное содержание документов, я с жестокой ясностью сознавал, что пишу как бы предварительный вывод о неизбежности крушения Германии. Московская конференция провела подготовительную работу, а Тегеранская наложила окончательные штрихи. На конференциях были разработаны планы создания нового мира, и первым шагом к этому являлось полное уничтожение Третьего Рейха и наказание его руководителей – виновников войны. Я никогда не узнал, какое впечатление произвели эти сведения на людей, чья судьба была только что решена в Тегеране. Меня же самого трясло при виде той огромной исторической перспективы, которая открывалась в украденных Цицероном документах.
Весь день я провел в хлопотах, составляя все новые и новые донесения и посылая их на одобрение фон Папену. Вечером я снова встретился с Цицероном. Он принес мне ещё одну катушку фотопленки. В ней было всего несколько кадров, но по крайней мере один из них имел огромное значение. Мы немедленно телеграфировали в Берлин, что глава турецкого государства отправился в Каир для встречи с президентом Рузвельтом и премьер–министром Черчиллем. До сих пор никто из нас, находившихся в Турции, не говоря уже о Берлине, даже не подозревал, что президент Исмет Иненю и турецкий министр иностранных дел выехали из Анкары.
Теперь Цицерон с каждым днем становился все более неосторожным. Почти через день или два он приносил новый материал. Я дал ему совершенно новенькую «Лейку» и много фотопленки, которые были присланы из Берлина. Покупка такого количества пленки в Анкаре возбудила бы подозрение.
В конце второй недели декабря Цицерон снова позвонил мне, и мы договорились встретиться с ним этим вечером. Как обычно, мы бесцельно ехали по темным улицам и переулкам Анкары. Сидя сзади, он протянул мне катушку фотопленки, а я передал ему деньги. Кроме фотопленки, он дал мне ещё небольшой пакетик.
– Раскроете его потом, – сказал он. – Там, в Берлине, будут знать, что делать с ним.
Я хотел было спросить его, что бы это могло быть, как вдруг меня ослепил яркий свет фар другой машины – через заднее стекло моей машины он отразился в находившемся передо мной зеркале.
Я высунулся из машины и увидел метрах в двадцати сзади нас длинный черный лимузин. Помню, в первый момент я мысленно похвалил себя за то, что позаботился о висевшем сзади номере: он был погнут и залеплен засохшей грязью. Немецкое происхождение «Опеля», не присматриваясь внимательно, тоже трудно было распознать ночью, и этот большой обтекаемый автомобиль можно было принять за одну из новых американских машин, которых в Анкаре было такое изобилие.
Я медленно ехал вперед, ожидая, пока лимузин проедет мимо. Но он этого не сделал. Тогда я решил остановиться у тротуара, чтобы пропустить его. Однако большая темная машина тоже остановилась, опять приблизительно на расстоянии двадцати метров. Теперь я уже начал волноваться. Мощные фары лимузина ярко осветили внутреннюю часть «Опеля». Цицерон, задергивая занавески заднего окна, очевидно, всё ещё не сознавал, что происходит. Казалось, его беспокоил лишь свет. В этот момент я услышал гудок лимузина и увидел в зеркале, как он медленно приближается к нам.
Мною овладел смертельный ужас, и я изо всех сил погнал машину, прибавляя скорость и пытаясь отвязаться от лимузина.
Скоро я убедился, что идущая за нами машина обладает не меньшей скоростью, чем мой «Опель». Кроме того, я не мог развить предельную скорость, так как боялся сбить кого–нибудь из прохожих или во что–нибудь врезаться. Несчастный случай в этот момент означал бы конец всему. Если бы мы были убиты или серьезно ранены, турецкая полиция обнаружила бы в машине, принадлежащей германскому атташе, его самого с катушкой фотопленки и камердинера английского посла, при котором имелась огромная сумма денег… если, конечно, наши преследователи допустили бы это.
Между тем лимузин продолжал идти сзади, на прежнем расстоянии. Я снова уменьшил скорость, и теперь мы просто ползли. Вторая машина сделала то же самое. Я уже не сомневался, что за Цицероном следили, возможно, с того момента, когда он вышел из английского посольства. Все это должно было означать, что они знают, кто находится в машине германского дипломата.
Сделав над собой усилие, я перестал думать об этом. Я не собирался сдаваться, не сделав последней попытки избавиться от них.
Въехав в очень узкий и темный переулок, я медленно повернул за угол, а затем прибавил скорость и на полном ходу завернул за один угол, потом за другой. Это не помогло. В зеркале я всё ещё видел отражение темного лимузина, который держался на том же расстоянии.
Что мне оставалось делать? Если бы это было днем, я бы пытался прорваться к германскому посольству, но ночью привратнику потребовалось бы по меньшей мере одна–две минуты, чтобы открыть тяжелые железные ворота. Кроме того, даже если бы ворота были открыты, въехать в них означало бы дать преследователям неоспоримое доказательство того, что Цицерон был немецким шпионом. Наде было придумать другой выход.
Огибая углы улиц, я увидел в зеркале отражение Цицерона, который сидел, сгорбившись, в своем углу, бледный, как мертвец. Он понимал, что на карту поставлена его жизнь. Луч света от второй машины на секунду осветил его, и я увидел, что лицо его покрыто потом. Он вцепился руками в спинку переднего сиденья.
– Неужели вы не можете ехать быстрее? – спросил он хриплым шепотом.
– Могу. Но это бесполезно.
Вдруг мне пришло в голову попробовать выехать на одну из тех больших новых автострад, которые идут от Анкары в разных направлениях. На одной из них я смог бы помчаться с предельной скоростью и оторваться от лимузина. Но тотчас же понял, что этот план бесполезен. По выезде из города дороги были великолепные, но на них не было поворотов. Всякий, кто уезжал по одной из них, должен был возвращаться тем же путем. В таком случае англичанам, если это были они, не нужно было даже затруднять себя погоней: они могли просто подождать, пока я вернусь.
У меня не было револьвера. Живя в Анкаре, я никогда не носил оружия. Да это было бы бесполезным, поскольку я никогда, конечно, не стал бы стрелять первым, а стрелять вторым уже не имело смысла. Кроме того, я всегда считал, что носить заряженный револьвер опаснее, чем обходиться без него, так как он внушает человеку совершенно ложное чувство безопасности. Лучше уж полагаться на свой собственный ум – оружие куда более полезное.
Но у Цицерона был заряженный револьвер. И это было чрезвычайно опасно для нас обоих. Мне так хотелось каким–нибудь образом извлечь этот револьвер из его кармана.
Я ещё раз попробовал проделать прежний трюк. Очень медленно я проехал перекресток. То же самое сделали мои преследователи. Затем, разогнав машину, я завернул за один угол, потом за другой и, наконец, за третий. Это был критический момент. Я чувствовал, как машину заносило на двух колесах, как она скрипела на поворотах, а в одном узком переулке чуть было не задела за угол дома. Но скоро я вывел машину на прямую дорогу и опять заставил её слушаться. Обогнув ещё два угла, я достиг большого центрального бульвара Анкары, где довел скорость машины до ста десяти, а затем и ста двадцати километров. Оглянувшись, я сразу почувствовал огромное облегчение: сзади никого не было. Я продолжал ехать с прежней скоростью. Хорошо, что бульвар с его многочисленными перекрестками в этот поздний час был почти пуст. Мы пронеслись мимо огромных железных ворот германского посольства.
– Отвезите меня в английское посольство, – послышался слабый голос с заднего сиденья.
В знак согласия я кивнул головой и быстро повел машину вверх по крутому шоссе. Одиноко стоявший полицейский, спасая свою жизнь, отпрянул в сторону. Надо было обогнуть ещё один угол. Скрипя тормозами, я резко снизил скорость. Мы были не более чем в ста метрах от английского посольства. Цицерон молча выскочил из машины, и темнота поглотила его.
Обратно я возвращался тем же путем, так как другой дороги не было. Теперь я никого не видел: ни пешеходов, ни полицейского, ни машин, и, конечно, никакого темного лимузина.
Войдя к себе в кабинет, я почувствовал, что меня всего трясет. Рубашка моя промокла насквозь, а волосы прилипли ко лбу.
Я спрятал новую катушку фотопленки в сейфе. Оставался ещё маленький пакетик. В нем оказалась коричневая картонная коробочка около десяти сантиметров в длину, пяти в ширину и пяти в высоту. Внутри нее, завернутый в вату и папиросную бумагу, находился какой–то твердый предмет. Пока я разворачивал его, он выскользнул из моих трясущихся рук. Подняв его, я увидел небольшой черный предмет размером со спичечную коробку. От него шел запах воска, и я начал теряться в догадках, что бы это могло быть. Я уже собирался положить его в ящик письменного стола, как вдруг, повернув, увидел на обратной стороне оттиск двух замысловатых ключей.
Теперь мне все стало ясно. Черное вещество было куском обычного воска, а оттиск на нем, очевидно, оттиском ключей от сейфа английского посла. Цицерон прав – в Берлине будут знать, что с ним надо делать.
Я был слишком взволнован, чтобы уснуть. Но заниматься в моем состоянии такой ответственной работой, как проявление фотопленок, было просто невозможно. Поэтому я вывел из гаража старый «Мерседес» – служебную машину, которой пользовался днем, – и отправился в единственный ночной клуб Анкары.
Там я сел за столик и распил в одиночестве бутылку вина. В другом конце комнаты шумно веселилась большая группа англичан. Зная их секреты, я подумал, что они имеют на это все основания.
А я был так потрясен утренними документами и ночным происшествием, что мне было не до веселья. Я сидел, попивая небольшими глотками вино, и постепенно это успокоило мои нервы. Было уже далеко за полночь, когда я попросил подать счет.
Глава седьмая
Лихорадочная автомобильная гонка глубокой ночью по улицам и переулкам Анкары была первым сигналом, что кто–то, кому не полагалось знать об операции «Цицерон», все же знал о ней. Эта ночь оказалась поворотным пунктом во всей операции. Лично я считаю её началом всех своих бед. И в самом деле, вскоре в Анкаре появилась Элизабет, хотя между этими двумя событиями не было никакой связи.
Я так и не узнал, кто же гнался за нами. Не думаю, чтобы лимузин принадлежал английскому посольству, а если и гак, то сидевшие в нем люди все же не знали, кто находился в моей машине. Знай они об этом, Цицерон, конечно, больше не имел бы доступа к сейфу посла, – а ведь он продолжал безнаказанно хозяйничать в нем ещё в течение многих месяцев.
Может быть, в темном лимузине находились какие–нибудь гуляки, которые погнались за нами лишь от нечего делать, заметив, что мы стараемся скрыться от них. Возможно, они приняли меня за кого–нибудь другого. Словом, можно сделать множество различных предположений, но ни одно из них нельзя доказать.
Больше всего я склонен думать, что автомобиль принадлежал турецкой полиции, хотя мне было совершенно непонятно, зачем ей понадобилось гнаться за мной. Однако в пользу такого предположения говорил весьма странный случай, происшедший через несколько дней.
Я присутствовал на обеде, который давали Йенке. Среди гостей находилось несколько старших чиновников турецкого министерства иностранных дел. После обеда, когда все мы непринужденно болтали, один из них неожиданно обратился ко мне.
– Мой дорогой Мойзиш, – сказал он, – боюсь, что вы водите машину, пренебрегая правилами уличного движения. Вам следует быть более осторожным, особенно ночью.
Он обронил это замечание между прочим, во время легкой беседы, не придавая ему никакого значения. Мне же потребовалось все присутствие духа, чтобы воспринять его так же легко, как оно было сделано. С любезной улыбкой я поблагодарил его за добрый совет. Надеюсь, мне удалось скрыть свои истинные чувства.
Что же все–таки знает этот человек? – думал я. Вероятно, ему известны причины ночной гонки, но не мог же я спросить его об этом! Если за мной гналась турецкая полиция, то знала ли она, кто был моим пассажиром? Я до сих пор думаю об этом, но не нахожу удовлетворительного ответа, да и едва ли когда–нибудь найду его.
Погоня за нашей машиной до смерти напугала Цицерона. Когда ему удалось, наконец, выскользнуть из моего автомобиля, он был на грани нервного потрясения. Однако он, должно быть, быстро пришел в себя, так как уже через три дня снова встретился со мной. На этот раз мы отправились в дом моего друга.
Здесь, чувствуя себя в полной безопасности, он рассказал мне, что после того, как мы с таким трудом избежали опасности, ему удалось пробраться в свою комнату незамеченным. Едва он успел надеть ливрею, как его пришел навестить другой слуга, очевидно, его друг. Итак, Цицерону повезло – у него был свидетель на случай, если бы его вздумали допрашивать, где он находился той ночью. К счастью, этого не случилось.
Цицерон хотел знать, отправлен ли в Берлин тот кусок воска, который он мне передал. Ему срочно нужны были ключи. Имея их, он получил бы возможность фотографировать документы в большей безопасности, когда его шефа не было в посольстве. Очевидно, в тот вечер у Цицерона было много свободного времени. Угощаясь вином, бутербродами и сигарами, он чувствовал себя непринужденно и беззаботно. Он оказался даже болтливым, хвастался, много говорил о своих стремлениях, кичился своей принадлежностью к культурному миру. В будущем камердинер английского посла намеревался посвятить себя музыке. Он сделал бы это раньше, да обстоятельства не позволяли. Цицерон очень гордился своим голосом и спел мне несколько арий из «Паяцев» Леонкавалло. У него был легкий, приятного тембра тенор. Но что особенно поразило меня в ту ночь – это выражение, которое появилось на его суровом, некрасивом лице, когда он пел. Казалось, под влиянием музыки он становился совсем другим человеком.
В тот вечер вино сделало Цицерона очень добродушным, и это помогло мне выполнить недавно полученное из Берлина указание не совсем приятного свойства. Мне предлагалось сократить плату за каждую катушку пленок с пятнадцати тысяч фунтов стерлингов до десяти. К моему удивлению, Цицерон охотно согласился на снижение платы.
Дня через два он принес мне новую пленку, которая, после того как я проявил её и отпечатал снимки, причинила мне массу хлопот и неприятностей. Это был такой же интересный и важный документ, как и прежние. Но меня смутил не текст. На увеличенном снимке с края был ясно виден отпечаток двух пальцев, показывавший, в каком положении держали оригинал во время фотографирования. Я не сомневался, что это были указательный и большой пальцы Цицерона.
У меня хорошая зрительная память на руки. Я помнил, что Цицерон носил на указательном пальце довольно большое кольцо с печаткой, и оно было ясно видно на снимке. Мне тотчас же пришла в голову мысль, что если англичане когда–нибудь увидят этот снимок, Цицерону придет конец.
Когда я увидел его в следующий раз, на его пальце, как всегда, было это кольцо. В дальнейшем оно доставило массу неприятностей и мне, так как служило неопровержимым доказательством того, что у Цицерона все–таки был помощник. Так снова воскресли прежние сомнения в подлинности документов. Подозрения Риббентропа, и без того уже сильные, должны были ещё больше возрасти. Кроме того, надо было ожидать нового потока запросов от ведомства Кальтенбруннера.
В Берлине с самого начала больше всего интересовались тем, как Цицерон фотографирует документы. Мне приходилось входить в мельчайшие детали, объясняя все или, по крайней мере, то, что я знал. Цицерон неоднократно рассказывал мне, как он проводит съемку: не пользуясь треножником или какой–либо другой подставкой, он просто держит «Лейку» в руке. Пальцем этой же руки он устанавливает экспозицию и открывает затвор. Кажется почти невозможным сделать хороший снимок, держа в одной руке аппарат, а в другой – фотографируемые документы. Ясно, что либо у Цицерона есть помощник, либо он неправильно информирует меня о своем методе съемки.
И то и другое могло вызвать в Берлине только крайнее раздражение.
Едва там получили снимок с отпечатками пальцев, как на меня обрушился поток телеграмм: почему, как, откуда, чем, почему нет и прочее и прочее. Я должен расспросить Цицерона как можно быстрее, немедленно, тотчас же. Объяснение должно быть получено в течение двадцати четырех часов… необходима абсолютная точность… и так далее и тому подобное.
Все это доводило меня почти до сумасшествия. В Анкаре у нас есть человек, доставляющий Германской империи ценнейшие сведения о Тегеранской конференции и других важных событиях. Сомневаться в подлинности документов невозможно, ибо её подтверждают доказательства внутреннего и внешнего характера, да и весь ход последующих событий. Лично мне в этих условиях казалось абсолютно несущественным, работал ли Цицерон один или у него был помощник. Рассматривать эту «проблему» как суть всей операции, без конца задавать одни и те же надоедливые вопросы, которые только раздражали Цицерона, казалось мне верхом глупости.
Допустим, что у Цицерона был–таки сообщник, которого по какой–то причине он не хотел называть. Разве это имеет какое–нибудь значение? Да и как я мог заставить его раскрыть свой секрет, если он предпочитал не делать этого? Я придерживался мнения, что до тех пор, пока Цицерон передает нам документы, он может лгать нам, сколько ему угодно. Конечно, я тоже был озадачен этими отпечатками пальцев. Теперь ясно, что он работает не один.
Пусть будет так, но какое это имеет значение? Почему нужно бесконечно надоедать мне вопросами, на которые нельзя дать ответов, так как Цицерон не хочет отвечать на них?
Если бы это случилось до Тегеранской конференции, подозрения Риббентропа и Кальтенбруннера были бы более или менее понятны. Но поскольку не оставалось ни малейшего сомнения в подлинности Документов, мне представлялось совершенно нелепым поднимать такой шум по поводу того, лгал ли нам Цицерон в этом маловажном вопросе или не лгал.
Наконец, каких–то бюрократов в Берлине осенила, как им казалось, блестящая идея: они прислали в Анкару специалиста по фотографии, которому очень доверяли. Прибыв в Стамбул специальным самолетом, он привез с собой магнитофон и длинный список чисто технических вопросов, которые я должен был выучить наизусть.
После долгих упрашиваний мне удалось, наконец, уговорить Цицерона опять явиться ко мне в посольство. Он долго отказывался, справедливо считая это абсолютно ненужным риском, – ведь мы могли совершенно спокойно встретиться на улице или в доме моего друга. Все же он явился ко мне в кабинет, где я предложил ему те многочисленные вопросы, которые доставили мне из Берлина. Каждое слово беседы записывалось на пленку. Так как Цицерон всегда категорически отказывался видеть в посольстве кого–либо, кроме меня, я, конечно, скрыл от него, что в соседней комнате находится человек, слушающий нашу беседу.
Благополучно выпроводив Цицерона из посольства, я вернулся в свой кабинет, где меня ожидал берлинский специалист.
– Этот человек – гений в фотографии, – сказал он высокопарным тоном, – если все сказанное им здесь – правда. Я не могу утверждать наверняка, что такая съемка физически невозможна, но лишь один из тысячи шансов за то, что он работает без помощника. Только одно я могу сказать с абсолютной уверенностью: этот человек лгал в отношении снимка, на котором видна его вторая рука. Во время фотографирования по крайней мере этого документа у него был помощник. Если говорить об остальных, то здесь, как я уже сказал, один шанс против тысячи, что он фотографировал именно так, как утверждает, и совершенно один. Однако я считаю это почти невозможным.
Специалист по фотографии на следующий день уехал обратно в Берлин. Я никогда не видел его официального доклада. С моей точки зрения, его визит имел только один положительный результат: мне перестали надоедать телеграммами, на которые я не в состоянии был ответить.
Но это ещё не все, что произошло в богатом событиями декабре. Последнее, самое значительное и неприятное событие этого года, непосредственно коснувшееся меня, произошло из–за моего шефа. Случилось вот что.
Незадолго до рождества Цицерон доставил нам новые документы. Один из них отражал развитие англо–турецких отношений за последнее время. Мы узнали, что ввиду ухудшившегося военного положения Германии. Анкара, уступая требованию англичан, готова допустить все возрастающее «просачивание» в Турцию личного состава английских сухопутных, военно–морских и военно–воздушных сил. Приводились цифровые данные. Для немцев это были очень важные сведения. При данных обстоятельствах я счел своим долгом сообщить о них фон Папену, то есть на этот раз не выполнить указания Кальтенбруннера.
Посол очень расстроился – отчасти из–за того, что результаты переговоров между английским и турецким правительствами были тревожными и угрожающими для немцев, а ещё более из–за того, что он предчувствовал бурную реакцию Риббентропа. Антитурецкая позиция Риббентропа теперь может быть одобрена фюрером и высшим командованием, а вслед за этим будут приняты совершенно безрассудные меры. Учитывая все это, фон Папен решил действовать без промедления. Но его смелый шаг был чреват серьезными последствиями.
Он немедленно потребовал приема у министра иностранных дел Турции Нумана Менеменджоглу. Они долго беседовали наедине. Турецкий министр попытался рассеять подозрения германского посла. Турция не собирается нарушать нейтралитет, уверял он. Тогда господин фон Папен без колебаний рассказал о тех сведениях, которые он имел по этому поводу. Он, конечно, не цитировал буквально документов, полученных от Цицерона, но ясно давал понять, что знает гораздо больше, чем предполагает турецкое правительство. Он должен был сделать это, чтобы обосновать свое вмешательство. С нашей точки зрения, при данных обстоятельствах важно было дать туркам понять – немцы прекрасно осведомлены о характере чрезвычайно секретных англо–турецких переговоров. Это был один из дипломатических способов нажима, ибо уже простой намек на ответные меры со стороны немцев мог заставить турок осторожнее принимать военные обязательства по отношению к англичанам. Этим решительным демаршем фон Папен, несомненно, взял быка за рога.
Нуман Менеменджоглу был чрезвычайно проницательным человеком и столь же опытным дипломатом, как и германский посол. Фон Папена, должно быть, неправильно информировали, утверждал он. В Анкаре или Лондоне действительно могло состояться несколько бесед между военными специалистами – этого он не отрицал, но заявил, что было бы неправильно придавать этим переговорам такое большое значение. Перед уходом фон Папена турецкий министр ещё раз попытался приуменьшить значение взаимопонимания между Лондоном и Анкарой.
Проводив господина фон Папена, Нуман Менеменджоглу немедленно пригласил к себе английского посла. Он передал ему каждое слово, произнесенное германским послом. Оба согласились, что фон Папен мог быть так хорошо информирован лишь благодаря просачиванию сведений из высших инстанций – либо со стороны англичан, либо со стороны турок.
Вернувшись к себе в посольство, сэр Хью был встревожен не меньше, чем Нуман Менеменджоглу. Посол немедленно, во всех деталях информировал свое министерство иностранных дел об этой беседе. Представляю себе, какую тревогу вызвало его сообщение на Уайтхолле. Я до сих пор помню последнюю фразу доклада сэра Хью: «Папен, очевидно, знает больше, чем ему следует знать».
Меньше чем через тридцать часов после того, как донесение английского посла было отправлено в Лондон, я держал в руках его фотокопию. В эти дни Цицерон работал особенно быстро.
Я не питал никаких иллюзий насчет последствий для себя лично посылки этого документа в Берлин. Из сообщения англичан было ясно, что фон Папен, ведя беседу с Нуманом Менеменджоглу, пользовался сведениями, которые могли быть взяты лишь из самых последних документов, переданных Цицероном. Как я уже говорил, в начале декабря я получил строгие указания Кальтенбруннера не показывать фотокопий послу. Когда снимки с сообщения сэра Хью о его беседе с Нуманом Менеменджоглу дойдут до Кальтенбруннера, он поймет, что я намеренно не выполнил его строгого приказа.
Я решил было изъять этот документ, но потом понял, что это совершенно бесполезно – ведь все равно Берлин, кроме фотокопий, получил бы негатив, который немедленно был бы проявлен. Затем мне пришла в голову мысль скрыть самый факт существования всей катушки. Тогда мне пришлось бы отчитываться за те десять тысяч фунтов стерлингов, которые мы за неё заплатили. Я даже хотел заплатить деньги из своих собственных средств, но если бы я и смог собрать такую огромную сумму денег в столь короткий срок, мне все равно пришлось бы столкнуться с огромными трудностями при покупке английской валюты. Нет, выхода не было. С тяжелым сердцем я запечатал документы в конверт. При этом я чувствовал себя гак, словно отправлял по почте свой смертный приговор.
В течение некоторого времени ничего нового не случилось. Зловещее молчание Кальтенбруннера действовало на нервы больше, чем самый суровый выговор. Но вот примерно через неделю курьер принес мне письмо, помеченное «Вскрыть лично». Это была короткая записка, написанная на бланках приказов Кальтенбруннера. В ней холодно сообщалось, что я буду привлечен к ответственности за грубое нарушение дисциплины, выразившееся в невыполнении строгого приказа. Риббентропу же, видимо, нечего было сказать ни по этому поводу, ни по поводу важных политических событий, происходящих в Анкаре и Лондоне. Да, это был человек, который пальцем не шевельнет, чтобы помочь своему подчиненному в трудную минуту.
Что касается Цицерона, то и он неожиданно оказался в большой опасности. Очевидно, и в английском посольстве в Анкаре, и в Лондоне возникли подозрения. Правда, пока они ещё не повлекли за собой никаких конкретных действий.