Он качнулся на кресле-качалке так, что кресло его «катапультировало». Подошел к Ивану Ивановичу, стал рядом.
Город расцвел огнями. Лежащие внизу улицы потеряли привычные очертания, стали сказочными. Казалось, их построили ловкие умельцы из киностудии, чтобы снять сцену о Гулливере... Вот протопает сейчас человек-гора по этим бутафорским улочкам, выбирая место, куда поставить ногу, ногу, обутую в огромный ботинок.
— Порою в голову лезут такие ералашные мысли! — заговорил тихо Саня. — Я мог бы и не родиться. Доля вероятности, что родится именно такой-то человек в определенную геологическую эпоху, в этом городе и у этих родителей, — астрономически мала... А мы все-таки рождаемся... И умираем. А возможность человека умереть — диаметрально противоположна возможности родиться. Смерть индивидуума — это неизбежность... А как же расставаться вот с этим?! — Саня обвел рукой вокруг себя.
В твои-то годы — о смерти, Саня! — воскликнул Иван Иванович, который уже места себе не находил, ему передалась внутренняя тревога сына.
— Да я не о костлявой... Я о другом: вот если бы не родился, то у меня не было бы... тебя, Иришки, Марины, чудака академика, этого вечернего города, не было бы даже этой нашей дурацкой беседы о сюжете для детективного рассказа... Ничего... А как это ни-че-го? Как? Не понимаю. Нейтрино, пронизывающее Землю, как иголка мешковину, — нечто! Умер человек — о нем остается память. Стерлась память — остаются кости. И через два миллиона лет Некто найдет случайно мою челюсть и будет воссоздавать по ней мой облик: попытается угадать, на каком этаже я жил, был дом с лоджиями или с балконами. Пусть все пойдет в тартарары, Землю поглотит «черная дыра», пожирающая материю. Но и тогда произойдет всего лишь очередная трансформация космоса... А вот если человек не родился... Как же так: человек — и вдруг не родился?! Может, это и есть абсолютный нуль? Мне думается, лучше умереть в самых жестоких муках, чем... не родиться. Не могу налюбоваться жизнью. Но какая она короткая у человека! Ну, пусть, в среднем, семьдесят лет. Из них двадцать пять поднимаешься на ноги, десять — толкуешь на бульваре, сидя на лавочке с пенсионерами, о том, почему «Шахтер» продул в Киеве динамовцам. А что остается для творчества, для любви, для настоящей жизни? Вот и приходится выбирать между тем или другим, иначе ничего не сделаешь путного, всюду опоздаешь...
Таким грустным философом Иван Иванович, пожалуй, сына еще не знал. Дети, дети... Как заблуждаются родители, думающие, что они вас знают и понимают!
— Пойду, кислородом подышу, — решил Саня.
— Надолго?
— До утра... Марина пилит: «Другие женихаются, а ты как не от мира сего...» Словом, решил загулять.
И только сейчас Иван Иванович уловил легкий запах спиртного. «Санька — выпил!» Впрочем, парню — двадцать семь, в октябре защищает кандидатскую. Исколесил всю Сибирь. Почему бы ему, можно сказать, бывалому геологу, не выпить в такую жару кружку пива или бутылочку шампанского с друзьями... Если бы только не этот разговор — почем на базаре автомат Калашникова, и не «космическая» тоска по неродившемуся человеку... Чем навеяны эти вопросы, эти мысли? Что-то же их породило? Сегодня! Ни вчера... Ни позавчера... Ни завтра! А именно — сегодня!..
Впрочем, тут он не прав. Саня звонил ему на работу, искал еще позавчера.
Хлопнула дверь. Прошла минута. Иван Иванович уже поглядывал вниз, на подъезд, где в освещенном круге должна была мелькнуть ловкая фигура Сани. Но того все не было. И вот — звонок в дверь. «Вернулся. Что-то забыл? Или передумал».
Иван Иванович собрался было выйти в коридор, поинтересоваться, но Саня уже переступил порог лоджии. Возбужденный, черные глаза полыхают черным огнем.
— Пап! Мне нужно с тобой поговорить. Мужское дело. — И огорошил: — Григорий Ходан жив. Я его видел.
Орачи с Ходанами были соседями, Иван с Гришкой, как говорят на Украине, — товаришували: за десять километров ходили в школу из Карпова Хутора в Благодатное. Гришка был мозговитый парень, в отца — известного на всю округу умельца Филиппа Авдеевича. Руки золотые. В шестом классе за эти руки Гришку премировали путевкой в Артек: Матрена Игнатьевна, завуч школы, расстаралась для любимого ученика.
Накануне войны Гришку Ходана призвали в армию. А через год, в декабре, он уже появился в Карповом Хуторе и темно-синей форме полицая.
— Конец Советской власти! — говорил Гришка.
Если человек сволочной по натуре, то рано или поздно это все равно выплывет, как мазут из-под снега. Так и с Гришкой...
Где-то через год он привел к отцу в дом свою жену Феню. Иван увидел ее дня через два после приезда. Она сидела на крыльце и чистила картошку. Шестнадцатилетний парнишка так и прилип к забору: таких красивых он только на картинках видел. Носик тонкий, остренький, глазищи черные-черные. Брови крутые — ласточкиным крылом. Гречанка — не гречанка... Уж очень белолицая. Волосы густые, каштановые, в крупных локонах.
Так пришла к хуторскому парнишке, истосковавшемуся за годы черной оккупации по светлому, честному, доброму, первая любовь.
Феня ждала ребенка, а Гришка постоянно допекал ее злыми выдумками. Иван не раз видел: схватит тоненькую, маленькую ручонку Фени и давай сжимать в своих тисках, выкручивать — ждет, когда в уголках карих глаз созреет слеза. А увидит, что Феня вот-вот заплачет, с горечью скажет:
— Идиот! На цыганский манок купился: надутую пьяную кобылу за резвого скакуна принял. В кого поверил! В Гитлера, в этот собачий потрох! Ему башку открутят — это теперь и слепой видит. А заодно и таким, как я! И поделом! Но как подумаю, что после моей смерти кто-то другой целует-голубит мою Фенюшку... Удушу-ка лучше я тебя! Да и повешусь после этого... Без тебя мне жизнь не в жизнь!
Не удушил и не повесился. Как змея, которая жрет свой вылупок, своих детенышей, — отлучил от матери трехмесячного сына. И если бы не дед Филипп Авдеевич, что было бы с Санькой? Матрену Игнатьевну, которая жила в его доме на правах матери (старая коммунистка от фашистов укрывалась), собственноручно расстрелял возле школы. Ее и еще двадцать семь человек. А потом хотел и соседей: Ивана с его младшим братом Лехой... Из пулемета. Леха убежать не смог. Ивана спасла случайность: Феня, которая была на подводе, настегала лошадей, те помчались вскачь и... пулеметчик не сумел прицелиться.
Позже, когда Иван был уже на фронте, мать ему писала, что тачанку с полицейскими, а значит, и с Гришкой Ходаном, «растрощил» советский танк.
Феня нашлась месяца через три после освобождения Карпова Хутора. Люди привели. Дело уже шло к зиме, а она была все в том же жакете, в котором Гришка увез ее из дому шестого сентября. Несчастная мать бродила по полям и посадкам, искала исчезнувшего сына, звала его: «Адольфик, мальчик мой, иди, иди ко мне, твоей маме...»
Дело в том, что Ходан нарек своего сына, родившегося накануне освобождения Карпова Хутора от оккупации, Адольфом, мол, вырастет, люди возненавидят в нем прошлую войну (по ассоциации с именем Адольфа Гитлера), и обозлится мальчишка, и возьмется за нож или пистолет, горя жаждой мщения. (Так оно вначале все и шло... Но отогрели чуткое, начиненное незаслуженной обидой сердце мальчонки добрые люди).
Феня, у которой отобрали сына-первенца, от великой боли лишилась рассудка да так и умерла блаженной, промучившись семь лет.
Иван был убежден, что его обидчик Гришка Ходан погиб. Но судьба, видимо, распорядилась иначе. Видел Гришку Ходана один человек в пересыльной тюрьме. Глаза в глаза... И все-таки не верилось.
Но как мог Саня опознать Григория Ходана? Он же его ни разу в жизни, можно сказать, не видел. Фотографии тоже не сохранилось.
Тревога, зернышком упавшая в душу, вдруг созрела и ну ломать Ивана Ивановича. Саня был рядом, в лоджии на девятом этаже, а Ивана Ивановича охватило желание защитить его, прижать к груди, как тогда... Вбежал он в опустевшую хату Ходанов, в потемках стукнулся о кровать, на которой сипло попискивал мальчонок. Взял его на руки, прижал к груди, и такая жалость полоснула по сердцу шестнадцатилетнего паренька, что он заплакал... «Дитенка, кровиночку родную, — и то не пожалел!»
Саня плюхнулся в качалку; она жалобно заскрипела, словно обиделась на грубое обращение. Вцепившись в подлокотники, оплетенные лозой, Саня сжал тонкие нервные губы. Глаза его стали большими, будто остекленели: не моргнут, не мигнут...
— А я... в него не верил, — заговорил Саня, после долгой, тяжелой паузы. — Матвеевна меня постоянно пугала домовым... Я все допытывался, где он живет. Она сказала: «Под печкой». Как-то поздним вечером ее вызвали к соседке, у которой начались роды, я и полез под печку. От страха чуть не умер, а все-таки выгреб всякую рухлядь. Домового на месте не оказалось, и когда Матвеевна вернулась, я говорю ей: «Врешь ты мне про домового... Нету такого». Но отрицать начисто существование страшилища я тогда еще не смел и добавил: «В твоей хате». «Домовым под печкой» всю жизнь был для меня Григорий Ходан. Ни ты, ни Марина, ни мама Аннушка никогда о нем при мне не вспоминали. Но где-то он в моей жизни был. И вот — встретились.
— А ты... не фантазируешь? — осторожно поинтересовался Иван Иванович.
— Есть свидетель. — Саня коснулся левой части груди.
Иван Иванович в тот миг, казалось, почувствовал, как под ладонью сына бьется сердце, словно бы это его рука прикрывала Санину грудь.
Дичайший случай, которому даже по теории вероятности не должно бы быть места в жизни, свел Саню и Григория Ходана, отца и сына... убийцу и его жертву... Как это могло произойти?
Гришка Ходан никогда не был дураком... Понял, в свое время, что напрасно связал судьбу с теми, кто топтал Родину, надругался над близкими... Может быть, он сожалел о том, что отрекся от сына?..
Коротка жизнь человеческая, ох, до чего коротка! Может, тем она и мила? Явился ты на этот свет, мотыльком мелькнул — и нет тебя. Но мотылек не осознает своих связей с прошлым и будущим; произвел себе подобных и уступил им место, не познав при этом ни радости, ни горечи, не изведав чувства любви и страха. А человек — существо общественное, — природа научила его думать, и страдать.
Может быть, страдал и Гришка Ходан, ощущая свое вселенское одиночество. Мы уходим в мир иной, откуда никто не возвращается. Нет, мы не исчезаем бесследно, наша плоть, наши думы и деяния, даже боли и страдания остаются в наших детях.
А если ты отрекся от своих детей, от своего будущего, кто даст тебе утешение в старости? Кто проводит тебя в последний путь? Кто освежит память о тебе своими слезами?
Черная измена — величайшее наказание жизни. Можно изменить любимой, а потом прийти и покаяться... Женщины щедры и милостивы, они умеют и любят прощать, это у них от инстинкта материнства. Но если ты изменил жизни, посмел нарушить ее незыблемые законы, кем ты для нее стал? Чужаком, ненужным, вредным, и она в целях самозащиты, во имя своей вечности, уничтожает тебя. Кто ты для нее? Венец творения природы? Нет, всего лишь одна из разновидностей живых организмов: тип — хордовых, подтип — позвоночных, класс — млекопитающих, отряд приматов, семейство гоминид... Э-эх, Гришка, Гришка!..
Увидел. Узнал свою плоть и кровь. Да и как было не узнать густые, широченные брови, крутой бугристый лоб (свой лоб!). Глаза спелые, сочные — глаза твоей Фенюшки. Ты же любил ее, пусть дико, зло, но любил!
...И Гришка Ходан, увидев Саню, признав в нем сына, — подошел. Этого не стоило делать. В его заячьем положении такой поступок был чреват самыми тяжелыми последствиями. Но черт с ними, с последствиями: пусть ловят, как бешеную собаку, пусть судят, пусть расстреливают и вешают. Хоть привселюдно!
Он просто не мог не подойти — его вел зов крови.
Саня сидел в качалке и думал о чем-то своем. Ивану Ивановичу показалось, что сын не хочет продолжать разговора, и он решил на время сменить тему: пусть Саня поуспокоится...
— Вино-то с кем?..
— Со Славкой. Приехал в отпуск. Только не вино, а пиво.
Славка Сирко — самый близкий и, пожалуй, единственный друг Сани. Закадычный, со второго класса. Славка из породы бузотеристых, нахрапистых. Саня с ним — неразлейвода, если не считать случая, когда мальчишкой «посадил» друга на вилку, словно жареного карася. Они учились в третьем классе. И уж очень обидел тогда Славка — председательский сынок — приемыша участкового милиционера, растрезвонив его тайну: мол, тех, кому поставлен при школе памятник, расстрелял собственноручно родной отец Саньки — фашист и подлюка Григорий Ходан. И Санька на самом деле вовсе не Санька, а Адольф, как Гитлер. Теперь, по прошествии стольких лет, друзья, вспоминая тот случай, лишь улыбаются; кто из мальчишек в таком возрасте не дрался! А тогда... Славкин отец, председатель благодатненского колхоза «Путь к коммунизму» Петр Федорович, основательно выпорол своего сына: «за подлость».
Учился Славка Сирко кое-как. Из класса в класс его переводили скорее из-за уважения к отцу. Благодатнейшую школу все-таки домучил, но учиться дальше не захотел. Петр Федорович, рассердившись, сказал: «И черт с тобой, с безмозглым». Мать обратилась к Ивану Ивановичу, который в то время был начальником угрозыска районного отделения милиции, и тот помог парню поступить в ремесленное железнодорожное училище. Славка избегал книг и тетрадей, как черт ладана. Он ушел из училища через год, определился учеником слесаря в железнодорожные ремонтные мастерские, там и проработал до армии. Впрочем, переход «на самостоятельные хлеба» был связан с женитьбой.
Себя он нашел в армии, оставшись на сверхсрочную. Оружейный мастер, начальство им довольно: прапорщику Сирко — благодарность, прапорщику Сирко — внеочередной отпуск за отличное выполнение задания командования. Вот так и раскрываются таланты.
Но для Ивана Ивановича на всю жизнь осталось загадкой, что в этом бесшабашном парне привлекало Саню, человека серьезного, вдумчивого? Правда, Славка был заводилой, веселый, душа любой компании. Он знал массу песен. Природа наградила его красивым, сочным баритоном, возможно, ему следовало бы поступать в консерваторию, но лень-матушка перекрыла дорогу таланту: видать, «чужой» достался, коль так безалаберно с ним обошелся.
Словом, приехал друг. А когда прапорщик Станислав Сирко появлялся в Донецке, аспирант Александр Орач забрасывал все свои дела. На сей раз приезд Славки имел самое непосредственное отношение к встрече Сани с Григорием Ходином.
— Днем жара допекала, — начал Саня. — И решили мы освежиться пивком: подались в «Дубок». Славка убеждал меня, что там пиво подают по специальным трубам прямо с завода... Стоим за столиком, наслаждаемся напитком, о всякой всячине болтаем. Чувствую, мне как-то не по себе; все обернуться хочется, будто за спиной — глухой лес... Не выдержал, обернулся. Смотрит на меня крепенький мужик, я бы даже сказал, дедок. Бородатый... Глаза — сверла, так и буравят...
Славка кружку прикончил и вышел на минутку... Глазастый подходит ко мне. «Слышал, ты с Карпова Хутора?» А мне от его взгляда — не по себе. Народу — не продохнешь, но у меня такое ощущение, будто встретились мы с этим глазастым на пустынной ночной улице... Отвечаю: «Допустим, что из Карпова Хутора!» Он еще вопрос: «А ты, случаем, не знавал старого мастера Филиппа Авдеича?» Говорю: «А вы его знали?» — «Пару раз довелось повидать». Тут вернулся Славка, и бородач отошел прочь...
Как тут быть? Признать: «Да, это был твой, родненький...» Или все подвергнуть сомнению? Дескать, какой-то захожий, бывал раньше в Карповом Хуторе... Из городских... Может, командировочный. К примеру, заготовитель кожсырья или мяса...
Но отцовское чувство подсказало Ивану Ивановичу, что сейчас шутки неуместны.
Из картотеки памяти возник другой «бородач» — Папа Юля. Конечно, в наше время бородатыми можно заселить все планеты из созвездия Волосы Вероники. И все же...
— Каков он? — осторожно начал выспрашивать Иван Иванович.
— Глазастый... Уставится — и хмурится при этом. Бороду, наверно, подкрашивает, такая уж она у него приятно-рыжая.
— Нос?
— Нос как нос. Не обратил внимания.
— В чем одет?
— Полосатая безрукавка навыпуск. Волосатая грудь, как у гориллы. И руки по-обезьяньи длинные.
— При встрече узнал бы?
— Даже если он у меня будет стоять за спиной... Почувствую.
— А Славка?
— Что Славка? — не понял Саня.
— Опознает?
— Он его не видел! — с непонятной резкостью ответил сын и снова замкнулся.
У Ивана Ивановича создалось впечатление, что Саня уже раскаивается в своей исповеди. Он сидел молча, покачиваясь в кресле.
Затем вдруг встал, обнял отца за плечи и сказал:
— Папка, я пойду... Договорились со Славкой.
— А не поздно?
— Для друзей, которые сто лет не виделись!..
— Домой-то когда вернешься?
Саня пожал плечами:
— Дом — куда он денется? А друг — уедет...
Марина проводила Саню. Прогромыхала на площадке дверь лифта...
Ушел...
Иван Иванович (в нем уже пробудился работник милиции) взял листок бумаги и записал приметы неизвестного, с которым Саня повстречался в пивном баре «Дубок».
«...Глазастый. Уставится — и хмурится при этом».
Конечно, приметы чисто эмоционального плана. «Чувствую, что мне как-то не по себе: обернуться хочется, точно за спиною — глухой лес». Это чувство опасности... У одних оно выражено поострее, у других, особенно живущих в благоприятных, тепличных условиях, притупилось.
«...Рубашка... Полосатая безрукавка навыпуск» — тоже ненадежная примета. Одел — снял... А вот волосатая грудь, «как у гориллы», и руки, по-обезьяньи длинные... Да еще рыжеватая, подкрашенная борода... Это уже кое-что.
А в целом — чистая глупистика. Если майор Орач убежден, что его сын видел именно Григория Ходана, то надо срочно поднимать на ноги милицию, перекрывать дороги и вокзалы, прочесывать посадки, обследовать все шахтерские поселки. Но начинать такое мероприятие по несуразной причине... Парню, выпившему пива, показалось, что кто-то слишком пристально смотрит на него... А потом этот «кто-то» спросил, ориентируясь на случайно подслушанный разговор: «Твоего деда не Филиппом Авдеичем звали?» В свое время тароватому на веселое слово и озорную выдумку мастеру — что печь сложить, что смастерить узорное крыльцо, поставить хату, гроб сколотить — не было равных во всей округе. Словом, у Филиппа Авдеевича Ходана знакомых и друзей было пол-области. Возможно, один из них и подошел к его внуку... По такому случаю поднимать на ноги все службы милиции не стоит.
Он сеял горе
Иван Иванович посидел минут десять со свояченицей на кухне, поговорили о Сане. Марина чисто по-женски считала, что парню пора бы на жизнь взглянуть глазами простого смертного, а то «эта наука все мозги высушит». Иван Иванович оправдывал сына:
— В науке, как в спорте, вершины доступны только одержимым.
Он отправился спать. В просторной комнате с двумя широченными, прижавшимися друг к другу кроватями (прихоть Аннушки) ему стало грустно, под сердце подкатило тоскливое чувство одиночества. Света не зажигал и занавесок на окнах не задергивал, лежал в полутьме, вглядываясь в заплатку, выкроенную широким, распахнутым настежь окном из притуманенного неба.
...Древние считали, что у каждого из живущих на земле есть своя звезда-хранительница. «Какая же из них Санькина?..»
Мысли все время вились вокруг сына. Вспоминалась та далекая встреча.
Старший сержант Иван Орач, артиллерист-истребитель танков, участник двух войн, возвращался домой... А очутился в районной больнице с проломленным черепом — так его «пригрели» два друга: Суслик и Артист, «пригрели» и ограбили... Три недели провалялся он на больничной койке в двадцати пяти километрах от дома — Карпова Хутора. Потом к нему пришел врач и сказал: «Там, на хуторе, умерла Феня Ходан. Родственница, что ли? Просили отпустить тебя на похороны».
«Родственница...»
Как назвать ту, чье имя ты повторял, словно святое заклинание, в тяжкие минуты, когда белый свет превращался в ночь, когда земля вставала дыбом и все вокруг грохотало, визжало, свистело, рвалось...
«Феня! Фенюшка...»
И так десять, двадцать, сто раз кряду... Не эта ли святая вера в волшебную силу любви отводила от тебя беды?
Первая любовь... Семь лет жил ею солдат...
Ивана отпустили на похороны.