Да ведь он знает, кто такой Снайпер! – внезапно осенило меня. Знает или чувствует. Но мне не скажет.
Рядом со мной, на спине, легко дыша, спала Ева. Мгновение я смотрела на неподвижный профиль, на шею и плечи, обведенные каймой света уличных фонарей. Часы на столике показывали 1:43. У меня болела голова – за ужином мы выпили целую бутылку «Валькехигосо», – и потому я поднялась принять что-нибудь. В шкафчике, висевшем в ванной комнате, нашла упаковку шипучего аспирина, вынула зубные щетки из пластикового стакана и сильно открутила кран над умывальником, чтобы вода текла посвежей. Я была в чем мать родила и босиком, но в доме батареи и деревянный настил на полу – я не мерзла. Ожидая, когда растворится таблетка, со стаканом вернулась в спальню. Снова взглянула на спящую Еву и подошла к окну. Улица Сан-Франсиско обрывалась в нескольких шагах, на площади, где стоял собор, по которому она и получила свое название. Квартира на втором этаже, и уличный фонарь светил прямо в окно. Я раздвинула шторы, взглянула – и тут в одном из припаркованных возле дома автомобилей увидела огонек спички или зажигалки. Наверно, парочка прощается. Или какой-нибудь сосед-полуночник только что подъехал и, перед тем как подняться домой, решил выкурить сигаретку, подумала я и тотчас об этом забыла.
Я выпила, поставила стакан и еще минуту смотрела на Еву. Смягченный плотной тканью свет обрисовывал контуры ее тела на смятых и скомканных простынях, от которых все еще пахло так же, как от моих губ, рук, межножья. Пахло нашей плотью, слюной, усталью. И еще – той неистовой, столь же самоотверженной, сколь и зависимой любовью, которой любила меня Ева. Пахло нежным и щедрым дарением себя. Далекой от разумных обоснований ревностью, подпитываемой вечным страхом потерять меня. Всем тем, что сейчас раскинулось передо мной в безоглядной и доверчивой, порой чрезмерной покорности, на которую я могла отвечать лишь верностью – в социальном значении этого понятия – своих чувств и неутомимым рвением в минуты близости. Которая действовала на меня, без сомнения, как болеутоляющее, потому что общество Евы было лучше всего, что могло встретиться мне на этом этапе. Потому что она в самом деле обладала замечательными умом и юмором, а ее притягательное, небольшое и ладное тело, так сладостно соответствовавшее своим двадцати девяти годам, дарило мне наслаждения и нежности столько, сколько может получить женщина от женщины. Можно было бы сказать, что мы с Евой живем уже восемь месяцев, если бы при этом каждая из нас не жила у себя и по-своему. Впрочем, говорить о любви в самом что ни на есть общепринятом смысле слова – это уже другое дело. Другой, как принято говорить, пейзаж. И здесь не место выписывать его детали.
Голова прошла, но вместе с мигренью исчез и сон. Так что я взяла в ванной халат, ушла в кабинетик Евы и присела к компьютеру. И примерно еще час бороздила Интернет, отыскивая следы Снайпера. Нашлись упоминания о его раннем творчестве – еще восьмидесятых годов, совместное с Кротом, а по ссылкам – и фотографии его работ той поры. Вагоны железнодорожные, вагоны метро, фасады домов, стены, ограды. Если расположить граффити в хронологическом порядке, можно проследить эволюцию его творчества, увидеть, как от примитивных росписей он идет к сложным композициям последнего десятилетия, в которых пространство буквально разъедается перехлестывающим через край воображением. С середины девяностых появляются мексиканские калаки – изображения скелетов и черепов. Результат путешествия в эту страну, пояснял текст. Ослепительные открытия, невероятное буйство цвета и неприкрытое, неприкрашенное насилие. Мексика. И эти скелеты, повторяющиеся все чаще наравне со знаком прицела, эти черепа, заменяющие хорошо знакомые лица классических персонажей, которые тем самым пародийно переосмысляются, знаменовали новый, зловещий этап в настенной живописи. И слова «уличный терроризм» стали возникать в голове пугающе часто. Выложенное на Ютубе видео, относящееся к апрелю 2002 года, давало одно из немногих изображений Снайпера за работой: на мутновато-серых кадрах с камеры наблюдения возникает тонкая высокая фигура человека в капюшоне, с помощью картонного трафарета и пульверизатора стремительно наносящего на стену Музея Тиссена стилизованную репродукцию знаменитой картины Маринуса ван Реймерсвале[21] «Меняла и его жена», на которой вместо лиц – черепа, а монеты заменены все тем же перечеркнутым кружком оптического прицела. Снайпер, зная, что попал в поле зрения камеры, и явно бравируя этим, позволяет себе завершить акцию дерзкой выходкой – он прочерчивает на полу линию-стрелку, от камеры к его граффити. Словно указывая объективу, куда именно следует смотреть.
Я распечатала кое-что заслуживающее внимания – например, подробности недавней акции в Лиссабоне, наделавшей много шуму, – выключила компьютер и вернулась в спальню. Ева по-прежнему спала. Прежде чем сбросить халат, повалиться рядом и прильнуть к ней, я снова подошла к окну, оглядела пустынную улицу. В припаркованной у дома машине – той самой, где горел огонек спички или зажигалки, – сейчас заметила какое-то смутное шевеление. Стала всматриваться, но так ничего и не увидела. Почудилось, подумала я. Опустила штору и легла спать.
Мне всегда нравилась улица Либертад – и не только из-за названия[22]. Расположена в центре, в самом средоточии популярного квартала, облюбованного молодежью, и как бы на полдороге от культурного досуга к контркультуре. Там множество салонов тату, магазинчиков, где продают всякого рода травы, лавочек китайских, марокканских (там торгуют кожаными изделиями) и книжных, ориентированных на радикальных феминисток. Как и по всему остальному городу, экономический кризис прошелся и по этой зоне: кое-какие заведения, прогорев, закрылись и так и стоят запертыми, по эту сторону металлических жалюзи валяются в уличной пыли кипы рекламных листовок и проспектов, стеклянные двери сто лет немыты, а витрины являют собой мерзость запустения. И пустоты. Они в несколько слоев покрыты коростой афиш и объявлений о концертах Ману Чао, «Охос де Брухо» или «Блэк Киз»[23]. Вот более или менее таков здесь местный колорит. Такая здесь среда. Впрочем, единственное, что процветает, – это бары. У принадлежащего Кроту75 магазинчика «Радикал» два бара по бокам, а третий – напротив. И в сем последнем я немного посидела сегодня у стойки неподалеку от входа. Изучала местность при содействии двух бокалов пива. Потом пересекла дорогу, вошла и познакомилась с хозяином.
– Почему Крот?
– В честь мадридского метро. Мне нравилось расписывать там стены.
– А цифры?
– Это год моего рождения.
Он был тощий, нескладный, кадыкастый, со стесанным подбородком. Косматые бакенбарды переходили в густые усы, но на макушке волосы уже поредели. Глаза маленькие и печальные, какого-то мышиного цвета. Мы начали разговор с понемножку обо всем: для затравки я стала расспрашивать его о разных видах аэрозолей – какой, мол, лучше, – а потом свернула на Снайпера. Крот, к моему удивлению, не стал запираться и подозревать в недобрых намерениях, а в лоб спросил, что именно меня интересует. Я сказала. Пишу, дескать, книгу и так далее.
– А про меня там будет? – спросил он.
– И про тебя будет, – соврала я. – Вы с ним уже давно творите историю. Оба-два.
Мои слова ему вроде бы пришлись по душе. Нашу беседу время от времени прерывал покупатель в поисках того или сего, и Крот, извинившись, шел его обслуживать. Второпях, поскольку плохо приткнул свой фургон, вбежал юный курьер с «ирокезом» и унес два баллончика – серебристо-хромовый «Хардкор» и «арктическую синеву». Щенята в количестве четырех, в возрасте от десяти до двенадцати, выгребли из карманов всю мелочь, чтобы оснаститься маркерами «Кринк», и можно не сомневаться, что толстые жирные штрихи в ближайшее время исполосуют стены гимназии и окрестных домов. Респектабельный господин с безупречными манерами привел сына лет пятнадцати и, позволив ему выбрать десяток самых дорогих аэрозолей, расплатился кредитной картой. Я же в этих антрактах изучала магазинчик и его хозяина, оглядывала полки, заставленные банками и пузырьками с краской, книгами о граффити, маркерами, бейсболками, майками, худи с разными логотипами, изображениями листа конопли, анархистской и прочей «антисистемной» символикой. Внимание мое привлекла кощунственная футболка с беременной Девой Марией и надписью «Что-нибудь да будет».
– Мы со Снайпером вместе росли в квартале Алюче, – принялся рассказывать мне Крот, когда беседа наконец возобновилась. – Любили слушать музыку – вкусы у нас с ним были одни – и расписывать стены. Это были времена «Ла Полья Рекордз» и «Барона Рохо»[24]. Сначала выводили тэги в тетрадях, потом бомбили весь город. В ту пору мы были «лучники». Подписывались под Пружиной, имитировали его спиралевидную стрелу, вслед за ним стали использовать маркеры – и покупные, и самодельные, – витражные краски, лак. Бомбили казармы, вагоны, процарапывали стекла. Ставили город вверх дном… Идея была – пусть про тебя все говорят, хотя никто не знает. Получали по шеям от учителей и чем попало по мягкому месту от родителей, когда возвращались домой. А теперь гляди-ка, папаши сами за ручку приводят своих спиногрызов и покупают им краски… Все теперь не так, все переменилось.
Он оказался на удивление словоохотлив, хотя вроде бы говорят, что такой подбородочек бывает обычно у молчунов. И звался теперь не Крот, а как положено – именем и фамилией. И даже дал мне визитку своего магазинчика. Но старый тэг прекрасно подходил к его мышастым глазкам и острой мордочке. Прежде чем спикировать сюда, я прошлась по его следам и выяснила вот что: расставание со Снайпером, попытки заниматься стрит-артом в одиночку, участие в разного рода муниципальных проектах, которые так и не сдвинулись с мертвой точки, программа помощи в обучении молодых художников, среднее дарование, средний уровень, поиски галеристов, безденежье, невезение, разочарование. Другим, таким, как Зета, Сусо33 и кое-кому еще из его поколения, удалось то, что не вышло у него: они сумели встроиться и обрести успех, при этом не полностью отказавшись от граффити. А Кроту – нет. Уже лет десять, как он не приближался к стене с беззаконным аэрозолем в руке. Я заметила на прилавке буклеты, где перечислялись услуги, которые оказывало его заведение, – роспись гаражей и рольставней и даже изготовление эскизов для татуировок и макияжа. Несмотря на радикальную отдушку, от всего веяло конформизмом, отречением во имя сытости. Чувствовалось, что тяжело проехавшаяся по нему жизнь укротила его и приручила.
– Каждый баллончик тянул на шестьсот песет, – продолжал Крот. – Так что приходилось тырить материал в москательных лавках. Когда взялись за сложные композиции, начали переделывать расширители, чтобы струя краски шла гуще. В это время появились аэрозоли с красками более разнообразных цветов, и краска эта шла под меньшим давлением, а баллончики снабжались клапанами разного типа, чтобы варьировать струю, – «Фелтон», «Новелти», «Дупли-Колор», «Аутолак»… И мы изощрялись кто во что горазд… Сами научились смешивать краски. И это помогало управляться за двадцать минут с тем, на что раньше уходил час. Снайперу нравился стиль помпезный – синие тона на лиловом или красном фоне, и буквы обязательно чтоб обведены черной каймой. Еще использовал белый и серебряный – и это оказалось самое то. Попал в яблочко. Они его и прославили… Сначала он подписывался Квo, потому что был фанатом группы Статус Кво – ну, знаешь «In the Army Now»[25] и прочее… Но очень скоро взял себе тэг Снайпер.
– У вас были правила какие-то?
– Раза два встречались с Пружиной. Вот он был парень с принципами. Благородный, можно сказать, человек. Он нам сказал такое, чего мы никогда не забывали: «Мы возвращаем городу кислород, уворованный у него теми спреями, которые не наносят краску». И еще, что уважение – не пустой звук: надо знать, на какой стене ты можешь писать, а на какой – нет. «Мир граффити стоит вне закона, однако внутри него законы есть, и они всем известны». Памятники, к примеру, уважать надо, нельзя делать свою роспись поверх чужой, если только не хочешь начать войну… Я все эти правила соблюдал, а Снайперу было глубоко наплевать и на них, и на всех вокруг, и выеденного яйца для него не стоило, если кто-то закрашивал его картинку…
Слабой улыбкой он чуть приоткрыл зубы, а мышастые глаза, казалось, посветлели.
– Я пишу, чтобы знать, кто я такой и где прохожу, повторял он. Пишу, чтобы знали, как меня не зовут. – Крот улыбнулся шире, явно что-то припоминая. – Слово со звоном.
– Вероятно, ему было что сказать. Или он так думал.
– Каждому, кто рисует на стенах, есть что сказать. Каждый знает, что ты – это ты и что другие тоже это знают. Пишешь ведь не для публики, а для других райтеров. Каждый имеет право на полминуты славы… Но Снайпер в отличие от меня мигом смекнул, насколько же это дело мимолетно. Меня всерьез доставало, что с нами борются. А для него в этом и был самый кайф. Это – «Тридцать секунд над Токио»[26], любил он повторять. Обожал это кино и твердил, что на самом деле оно – про нас, про граффитчиков. Его заводило, что гибнет столько летчиков. Тысячу раз заставлял меня смотреть. Это и еще «Из первых рук» с Алеком Гиннессом[27], там про одного английского художника… Кинцо и вправду доставляет… И мы каждую ночь выходили с мечтой о железнодорожных станциях и вагонах метро. Мечтали получить свои тридцать секунд над Токио.
– Фотографий того времени нету?
– Со Снайпером? Да ты что… Об этом и заикнуться нельзя было. Никогда не позволял себя снимать.
– Даже друзьям?
– Да никому вообще. Тем более что друзей у него было немного.
– Волк-одиночка, значит?
– Нет, не совсем. – Крот задумался на миг. – Скорее – парашютист, приземлившийся в чужой стране. Он был из тех… из таких, кто, знаешь, вроде формально и входит в группу, а если приглядеться – нет, всегда на отшибе, всегда сам по себе.
– Мне пора закрываться, – сказал он, взглянув на часы. – Я вернулась в бар напротив и стала ждать. Крот присоединился ко мне через пятнадцать минут, когда опустил жалюзи, как полагается, размалеванные граффити. Он был в сильно ношенной армейской зеленой куртке, а черную шерстяную шапку держал в руке. Заказал красного вина и присел к стойке. В свете уличных фонарей, процеженном оконными стеклами, лицо его вдруг постарело.
– Снайпер любил повторять, что без росписи вагонов славы не добыть. И мы работали на станциях Аточе, Алькоркона, Фуэнлабрады. И в метро, конечно. Бомбили тоннели и стены депо. Сначала наши граффити не замазывали, и несколько недель кряду можно было видеть, как они вдруг проплывают мимо тебя за окном вагона. Мы их фотографировали, вклеивали в альбомы. Интернета в ту пору еще не было.
– А правда, что это вы изобрели «стопкранство»?
– Сущая правда. А потом распространилось по всему свету. Вклад Мадрида в мировую культуру граффити. И внесли его мы со Снайпером… Помню, как-то раз в Лос-Пеньяскалес стояли на путях, расписывали борт вагона. Поезд тронулся, Снайпер заскочил внутрь, дернул рычаг, спрыгнул и завершил дело. Вот это было по-настоящему круто.
А малевать где попало, добавил он через мгновение, это – для мальков. Надо было отыскивать трудные места, планировать акцию, перемахивать ограды, влезать через отдушины, внедряться, прятаться, идти по тоннелям в темноте, рисовать без света, чтобы не засекли, – и чувствовать, как бушует адреналин в крови, покуда простые смертные насасываются винищем или дрыхнут. Рисковать свободой и деньгами – и все ради того, чтобы в шесть утра полусонные граждане на перроне увидели, как мимо плывут твои композиции.
– Мы усиленно тренировались. Надо быть в форме, чтобы перескакивать через заборы и удирать, чтоб не поймали. А гонялись за нами – страшное дело… Снайпер однажды решил не убегать, а отбиваться. Сказал, что в группе мы не менее опасны, чем полиция или охранники. Потому что нам надоело терпеть побои и всякие издевательства. И вот мы решили собрать коллег, укрепить тылы. Снайпер это придумал, и несколько раз мы действовали группой, сцеплялись с охраной. Обычно-то он всегда действовал в одиночку, если не считать, понятно, меня. И после того как мы расстались, другого напарника он себе не завел. Случай довольно редкий, потому что когда райтеры работают сообща, они подначивают друг друга, берут «на слабо» – а потом есть что вспомнить и о чем поговорить. Но вот он был такой. Знаешь – из тех, которые на революцию смотрят с балкона, потом выходят на улицу, организуют жителей и становятся во главе. А после победы – исчезают.
– Он крутил любовь с кем-нибудь? Как у него было с этим делом? Встречался, как это называется?
– Постоянной подружки не было. Хотя он очень нравился девчонкам – он хорошего роста, недурен собой, не ветрогон. Из породы молчунов: сидишь рядом с таким у стойки, убалтываешь какую-нибудь девицу и вдруг замечаешь, что поверх твоего плеча она смотрит на него, глаз не сводит.
– А чувства какие-нибудь он испытывал?
– К девчонкам?
– Вообще.
Крот молчал, рассматривая свой стакан. Мне показалось, что мой вопрос поставил его в тупик.
– Не знаю… – протянул он наконец. – Но в девяносто пятом мы оба ревели, когда коммунальщики-муниципалы соскабливали роскошный шестицветный тэг Пружины со стены Ботанического сада… Он ведь умер всего за несколько месяцев до того. От рака поджелудочной железы, кажется.
Он еще подумал. Потом поднес стакан ко рту и продолжил мыслительный процесс.
– Снайпер неизменно сохранял спокойствие, – сказал он. – Никогда не терял головы, даже если за нами гнались сторожа или полицейские. И это его спокойствие порой могло очень дорого нам обойтись. Обычно ведь как? Размечаешь контуры, заливаешь краску – и ходу, пока не сцапали… В кромешной тьме чешешь от станции к станции по путям в тоннеле, потому что кому же охота, чтоб тебя догнали и отвалтузили?.. Однажды я увидел огни вдалеке – явно фонари – и крикнул ему «беги!» и сам рванул прочь, а он – представь только – продолжал писать, покуда обходчики не подошли уже метров на тридцать. Только тогда он вывел: «Не дамся» – и смылся.
– Легендарная личность этот Снайпер, – заметила я.
– Да, – согласился он после краткого молчания, проникнутого, показалось мне, горечью, – легендарная. Офигительно легендарная.
Поставил пустой стакан на стойку, а когда бармен-марокканец предложил налить, качнул головой. Взглянул на часы.
– И как же вы перешли из «лучников» в настоящие райтеры, когда стали делать композиции?
– Еще до того как ушел Пружина, естественный путь был для нас исчерпан. Одни просто его оставили, другие прониклись нью-йоркской культурой, хип-хопом – это и занятней, и открывало большие возможности… И в тетради моей тогдашней подружки я нарисовал себе новый тэг. И перестал быть «лучником». Как и Снайпер. Мы перешли к граффити американским и европейским и мечтали делать чего-нибудь помасштабней, посерьезней. Более изысканное и замысловатое, что ли. Снайпер с вожделением мечтал, как эти его граффити забьют стенные росписи, которые власти официально предлагали уличным художникам.
– Уматывай отсюда.
На этот раз от внезапной широкой улыбки пришли в движение даже бакены и усы. Сейчас мне улыбался старый, вышедший в тираж райтер, а не хозяин торговой точки под названием «Радикал».
– Да, один из его лучших слоганов… Снайпер и в самом деле был хорош, особенно когда работал в одиночку и в своем стиле. У него даже брали автографы. Как-то ночью двое полицейских издали наблюдали, как он пишет. Потом подошли и попросили снять капюшон – они, мол, хотят разглядеть его лицо. Снайпер им в ответ: «И не подумаю. Сейчас рвану от вас, а работа останется неконченой, и это будет жалко». Сержант подумал минутку и говорит: «Ладно, парень, валяй дальше». И автограф попросил.
– А у тебя никогда не брали?
– Никогда, – внезапная смутная досада стерла улыбку с лица. – Снайпер всегда был вполне себе звезда.
– А для тебя это не имело значения?
– Нет. Тогда еще нет. Потому что жили мы невероятной жизнью. Садились потом и смотрели на людей, разглядывавших наши граффити. Однажды, помню, целую ночь расписывали вагон метро. И в семь утра, когда, уже вконец заморенные, собрались по домам, оказались со своими рюкзаками на платформе среди пассажиров, ехавших на работу. И тут подошел наш вагон! Нами изукрашенный вагон… дивной красоты, неописуемой… И мы принялись прыгать, вопить от радости и тыкать в него пальцами.
– А где больше всего любили работать?
– На Виадуке. Рисовали в самом низу, на бетонных опорах. Фантастическое место. Однажды ночью видели, как сверху кинулась женщина-самоубийца. Да, на наших глазах, и Снайпер был под сильным впечатлением. Думаю, оставило след в душе. Это было, разумеется, еще до того, как власти огородили виадук пластиковыми щитами, чтобы люди не сигали вниз. Ну скажи, не суки они? Даже умереть, как тебе хочется, не дают.
Снова взглянув на часы, он сказал: «Мне пора», – и натянул шапку. Предоставил мне уплатить по счету, и мы вышли на улицу. До станции метро Чуэка нам было по дороге. Снова заморосило – мельчайшие капельки оседали на лицах.
– Вскоре после того Снайпер съездил в Мексику, привез в рюкзаке все эти черепа, и они изменили его жизнь. И его самого. Он стал другим… Агрессивнее, что ли. Мне казалось, он примкнул к тем, для кого сама живопись значит меньше, чем звук, который слышишь, когда встряхиваешь баллончик или когда краска выходит из клювика.
– Собственный адреналин, – заметила я, – теперь сменяется адреналином чужим… Или чужой кровью.
Он взглянул на меня косо: в буквальном смысле, поскольку шел рядом, но и в переносном – как бы не желая, чтобы я возлагала на него ответственность за это.
– В середине девяностых, когда уже ясно было, что мы скоро расплюемся, я только и слышал от него – «убить», «раздолбать», «трахнуть». Мы спорили, но он стоял на своем. Потом смотался в Мексику. А по возращении сделал на здании терминала AVE[28] в Аточе такую штуку, на которую сбежались все мадридские райтеры: на бетонной стене скелеты идущих пассажиров и краткая надпись «А если?..»
– Помню, как же… – подтвердила я. – И граффити это оставалось там долго – пока не начали строить парковку.
– Да-да, точно… Мощная вещь была, скажи? И на этом мы расстались. И вместе уже не работали.
– Тебе, наверно, нелегко это далось? Ты ведь им восхищался, как я понимаю?
Он не ответил. И шагал молча, уставившись себе под ноги.
– Так и не скажешь, как его зовут? – спросила я.
Он опять промолчал. Глядел, как играют отблески света на влажном асфальте.
– Как это получается, что все хранят ему такую беззаветную верность? – вслух удивилась я.
Он дернул головой и ответил как человек, уже не впервые убедившийся: есть такое, с чем совладать нельзя.
– Снайпер умеет надавить на какие-то точки в душе: не подчинишься – почувствуешь себя так, словно обделался сверху донизу… Вообще-то у меня есть и другое объяснение… такое… довольно извращенное…
– Извращенное?
– Ну да, отчасти. На самом деле никому ведь и не надо знать, кто он такой. Узнаешь, как его имя и как выглядит, – это может разочаровать. Когда помогаешь скрываться, ощущаешь себя причастным ему. Снайпер был легендой, потому что райтерам нужны такие легенды. В наши сволочные времена – особенно.
Он по-прежнему смотрел в землю, словно там надеялся найти объяснения таким странностям. Зеленые, желтые, красные отблески светофоров на мокрой мостовой казались стремительными мазками свежей краски. Сегодня вечером, подумала я, Крот топчет свою ностальгию. Но вот он поднял голову.
– Восемь лет назад городские власти Барселоны предложили ему расписать стену возле Музея современного искусства, гарантировав, что сохранят граффити, – а он отказался. Заказ приняли четверо других райтеров – все люди с именем. Но не Снайпер. Через две недели он разбомбил без пощады парк Гуэль, испещрив там все черепами и прицелами… В газетах писали, что реставрация обошлась в одиннадцать с чем-то тысяч евро.
Цифру он назвал с извращенным удовольствием, будто речь шла о том, сколько заплатила бы за это граффити какая-нибудь художественная галерея. Потом замолк и лишь на пятом шаге заговорил снова:
– Власть всегда пытается приручить то, чем не может управлять.
– Заставить бить чечетку, – припомнила я.
Он раздвинул губы в вымученной улыбке:
– Да… Это он так сказал.
Мы пересекали площадь Чуэка – собачьи какашки на мостовой, парочка баров, где террасы закрыты сверху парусиновыми навесами, а сбоку – пластиковыми прозрачными щитами, погашенные обогреватели, пустые стулья. Морось превратилась в снег с дождем.
– И даже музыка, которую он слушал, была очень резкой, очень грубой… Надевал наушники, и в плеере у него постоянно звучали «Сайпресс Хилл», Редмен, Айс Кьюб… А любимыми его были «Смертельная инъекция», «Черное воскресенье», «Мадди Уотерс»[29] – в таком духе. Это музыка герильи, говорил он. Тысячу раз я слышал от него, что искусство опасно своей склонностью обуржуазиваться, заставляет забывать свои корни и истоки. Клеймо легальности, твердил он, грозит каждому хорошему художнику: сам не заметишь, как тебя нагнут и поимеют. Приручат, присвоят тебя навсегда, и это – то же самое, что продать душу дьяволу или подставлять задницу под кустом в парке. И нельзя устроиться так, чтоб и вашим, и нашим. «Нелегально» было его любимое слово.
– Было и остается, – вставила я.
– Ведь это же чушь собачья, говорил он, если инсталляция, сделанная с разрешения, считается произведением искусства, а если без разрешения – то нет. Кто клеит эти ярлыки? Галеристы и критики – или публика? Если тебе есть что сказать – говори, причем средствами своего искусства и там, где это услышат или увидят. Для Снайпера вся цель искусства заключалась в том, чтобы тебя не поймали. Чтобы писать там, где нельзя. Чтобы сваливать от сторожей. Чтобы прийти домой с мыслью «я сделал, я сумел». Это вставляет по-настоящему. Это круче секса, лучше наркоты. И тут он был прав. Многие из нас не сторчались только благодаря граффити.
Я припомнила давешний разговор с Луисом Пачоном.
– Тут недавно один дядя, говоря со мной о Снайпере, употребил слово «идеология»…
– Не знаю, не уверен, что это слово тут годится, – подумав немного, ответил Крот. – Однажды он заметил, что, если верить властям, граффити разрушают городской пейзаж, а мы, значит, должны поддерживать их неоновые рекламы, их этикетки, их баннеры, их дурацкие слоганы и логотипы на бортах автобусов… Они завладевают каждой пядью свободной поверхности. Даже сетки, которыми затягивают дома во время ремонта, пестрят их рекламой. А нам для ответа места не дают. И потому, сказал он, то единственное искусство, которое я признаю, будет дрючить все это. И свернет шею филистимлянам… Граффити «Самсон и филистимляне», в шутку называл он это: всех – в мешок!
Я не удержалась от саркастического смешка:
– Только в шутку?
– Так мне казалось тогда, – ответил он, взглянув на меня не без враждебности. – Это теперь я понимаю, что он не шутил ни вот на столечко.
Мы остановились у входа в метро. Было холодно, с неба продолжал сыпаться мокрый снег. Капли оседали, блестя на шапке Крота, на усах и бакенбардах.
– Можешь назвать это идеологией… Потому он и не забросил ни агрессивный стиль, ни скандальную манеру… Потому и не прощает тех, кто дал себя укротить и приручить за доступ к кормушке.
– И тебя в их числе? – брякнула я.
Он помолчал, потом вяло, как бы через силу, качнул головой:
– Я ведь тоже его не прощаю.
– Почему?
Он пожал плечами пренебрежительно. Словно вопрос мой был глупым, а ответ на него – совершенно очевидным.