Илья Франк
Алогичная культурология
© И. Франк, 2014
Книга первая
Яблоки большие и красные
Прогулки фраера в области мифопоэтического
1. Мне мало надо
Представьте себе, что вы просите, например, сына принести вам яблок из сада, причем яблок покрасивее, чтобы поставить на стол гостям. У вас в саду две яблони, двух сортов: одна дает яблоки мелкие и красные, а другая – крупные и зеленые. Вы же, будучи человеком крайне глупым и своевольным, будучи издевающимся над сыном самодуром, просите принести только яблоки красные и крупные. А он возьмет и принесет вам яблоки красные и крупные? Что тогда скажете? (На всякий случай, предчувствуя нехороший ход вашей мысли: у соседей яблони тех же двух сортов.)
Вам придется сказать: «Чудеса, да и только!» Вы удивитесь. А будь в вашей глупой голове больше воображения, вы бы испугались и померли со страху.
Пример этот взят из статьи «Новая критика» Д. К. Рэнсома (с одним важным изменением: у американца мальчик не приносит красных и крупных яблок, а приносит яблоки так себе). Отрывок с этим примером я вам предложу прочесть чуть позже.
Сейчас же возьмем быка за рога и поставим вопрос ребром. Вот стихотворение Велимира Хлебникова:
Все дело в том, что невозможно написать стихотворение без ущерба для смысла. Ну как можно нормально высказать мысль, если одновременно стоит задача втиснуть ее в определенную форму: в стихотворный размер, в рифму, в строфу. Может быть, вы уже пробовали нечто подобное: например, если писали кому-нибудь поздравление в стихах. Задача не из легких. А главное – заведомо обреченная на неудачу. Если содержание, скажем, крупные и зеленые яблоки, а форма – мелкие и красные яблоки, то при соединении этих задач возможны лишь красные яблоки покрупнее, а никак не самые красные яблоки, которые одновременно и самые крупные. Об этом и идет речь у Рэнсома. Говоря о том, как в поэзии сочетаются звуковая и смысловая (фонетическая и семантическая) стороны (и искренне недоумевая), он пишет:
Дальше Рэнсом строит схему, в которую заносит «четыре элемента стихотворения как объекта»: 1) изначальный смысл стихотворения, 2) изначальную звуковую структуру (он имеет в виду в основном размер, хотя потом говорит и о «благозвучии»), 3) дополнительный смысл стихотворения (который вызывается отклонением смысла под влиянием звучания), 4) дополнительную звуковую структуру (изменения в ритме и рифме под влиянием значения). На пересечении всего этого и существует поэтическое произведение. Вообще говоря, это интересно, спасибо за четкую постановку вопроса. Но, в общем, Рэнсом недалеко ушел от своего примера с яблоками. Изначальный смысл – большой размер, изначальная звуковая структура – очень красный цвет. Дополнительный смысл – не очень большой размер, дополнительная звуковая структура – не очень красный цвет. Стихотворение – это компромисс, нечто среднее, серенькое. Ведь неизбежно так? Прав Смердяков из романа Достоевского «Братья Карамазовы»:
Еще раз стихотворение Хлебникова:
Мне приснилось, что я – Хлебников и что я как раз пишу это стихотворение. Сначала получается вот что (неожиданно пришло, само набормоталось): «Немного надо – Кусочек хлеба И ложку молока. А также небо И быстрая река!» Так, форма есть, более-менее. Есть некий мотив, есть некий сгусток энергии, который одеваю словами. Но слова пока так себе, да и грамматика приблизительная. Нужно что-то получше подобрать. Заменю-ка я «немного» на «мне мало», а «и ложку молока» – на «и каплю молока». Почему я это делаю? Не знаю. Звучит лучше. Слово «мало» хорошо перекликается со словом «каплю», хорошо отражается в нем. Да ведь «мне мало» лучше чем «немного» и по смыслу, если на минуту задуматься! Во-первых, важно сразу сказать, что речь идет не вообще, не неопределенно-лично, а именно лично. Речь не о распределении благ среди населения, а о том, что надо «мне», изнутри меня. Речь идет о мире, который рождается из меня как моя потребность. Кроме того, «немного» – это может быть и мало, и много, это как посмотреть. Если «немного» – это значит некий набор вещей, некая множественность. Немного, но все-таки… А вот «мало» – это именно почти ничего, только вот это, самое насущее, без чего совсем нельзя, без чего нет меня – дайте его «мне».
«И ложку молока» со стороны смысла хуже, чем «и каплю молока» – потому, что ложка не является частью молока, как его капля. Это нечто постороннее, третье, а речь идет именно о том, что нужны только две вещи: хлеб и молоко. Заменю-ка я заодно «кусочек хлеба» на «краюшку хлеба», ведь «краюшка» больше похожа на хлеб, ближе связана с хлебом, чем «кусочек». «Ложка» и «кусочек» гораздо безличнее, могут быть ложкой и кусочком чего угодно. Ой, не потеряю ли я в звучании, улучшив смысл? Вроде нет. Даже очень здорово все складывается: слово «краюшку» тонко отражается в слове «каплю» (
Осталось дописать последнюю строчку, в которой пока есть только последнее слово-рифма «облака». А скажу-ка я максимально просто: «да эти облака»! Тогда исправлю заодно «а также небо» на «да это небо»! Звучит просто и складно. Только сейчас еще минутку подумаю: я ничего не испортил в смысле смысла? Ура, все в порядке! «Надо» хорошо перекликается с этими двумя «да…» не только по звуку, но и по смыслу! Из «надо» и разворачивается перечисление: «да еще это», «да это еще». А «это» здесь не слишком навязчиво, не слишком по-детски повторяется? Может, убрать, заменить, разнообразить? Но, к счастью, я недавно читал серьезную лингвистическую книжку. И там написано, что зубной звук
Но только я помучился. Все написал почти сразу, и почти сразу все поправил и прояснил. Кажется, ушло на это полчаса, хотя точно не знаю, находился в особом состоянии. И только эти «да это» где-то застряли, пришли ко мне лишь через два дня. Вы и представить себе не можете, как меня измучила строка «А также небо»! Она болела, как заноза! Как чужеродное тело! Я был на грани нервного срыва, мне было физически нехорошо. И перед облаками ничего не вставало, даже «рыбы» никакой не мог придумать.
А потом все само вдруг встало на свои места. Хотя я не делал зарядки и грубил окружающим. Кстати, «и быстрая река» с самого начала было, конечно, «рыбой», ведь здесь неправильная грамматика, нужно: «(мне надо) быструю реку». Тут уж либо смысл, либо звук (ритм и рифма). А как пришли правильные слова, грамматика исправилась сама собой. Ерунда какая-то.
Получилось совершенное стихотворение. Я не хвастаюсь, просто дело в том, что только такое стихотворение не болит мучительно, не чешется в какой-либо своей части, в нем нет заноз. Смысл и звучание сами нашли друг друга. Изменяешь к лучшему смысл, уточняешь его – улучшается и звук, и наоборот: улучшаешь звук – улучшается и смысл. Самое смелое (без оглядки на звучание) по смыслу – хорошо звучит. Самое смелое по звучанию (без оглядки на смысл) – правильно по мысли. «Левое по мысли право по слову. Левое по слову право по мысли». Кто бы мог подумать. Как будто ход был обратным: от дополнительных звучания и смысла – к первоначальным. Как будто стихотворение уже существовало до того, как я его написал. Как будто оно не мое – и я именно так его ощущаю: не мое, неужели я написал. Яблоки большие и красные. Очевидное чудо.
Посмотрите, например, как пишет стихи Юрий Живаго в романе Пастернака:
Может быть, так не только со стихотворением бывает? Может, есть такая точка в жизни (во времени и в пространстве), что, если ее найти и встать там, все будет происходить подобно тому, как получилось у меня с написанием стихотворения, когда все само плывет в руки и правильно совпадает? Где меня оставят, хотя бы «на время», «недовольство собою, чувство собственного ничтожества»? Где все существующее отдельно от меня неожиданно превратится в фугу, сочиняемую мной, в «мою музыку», как как-то случилось с Петей в «Войне и мире» Толстого? (Я однажды договорился по телефону встретиться с одним человеком возле продовольственного магазина, у правого его угла. Я стоял и ждал, а ко мне тем временем стали подходить один за другим лица, предлагающие мне совместно выпить. Я вежливо отказывался, и они, посмотрев на меня с недоумением, молча отходили. Я понял тогда, что случайно попал в особую, так сказать, дружественную точку пространства.) Может, есть где-то и когда-то «зеленая дверь» в стене (как в фантастическом рассказе Герберта Уэллса «Дверь в стене»)?
Только недалекий человек может при этом не испугаться. Как говорит генеральша Епанчина, Лизавета Прокофьевна, в романе Достоевского «Идиот»: «Всю жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала».
2. Шумит Арагва предо мною
Пушкин пишет:
Нет, так не пойдет, цензура мнительна. «На Кавказ идет ночная мгла» – звучит как скрытое обличение начинающейся русской агрессии на Северном Кавказе, за такое можно получить по шапке. А то и просто застрелят в подворотне. И вот он заменяет Кавказ на Грузию и делает к тому же мглу неактивной, безобидной:
С первой строчкой понятно. Но вторую-то строчку зачем было менять, зачем нужна Арагва?
В «Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона» мы читаем:
Это значение слова «Арагва». Дело, конечно, не в этом, а в звучании слова «Арагва». Оно-то и привлекло поэта. Во-первых, в самом слове слышится горная речка, поток, перекатывающий по дну камни. Во-вторых, слово это перекликается с другими словами стихотворения: Грузии – Арагва – грустно – горит (гр-рг-гр-гр), где оно является перевертышем, отражением по отношению к этим словам, перетягивает-уравновешивает их, как природа отражает и уравновешивает чувства.
Подобных наблюдений переклички слов в стихотворениях можно делать сколько угодно, и в этом нет ничего нового.
Но я хочу поставить старый вопрос (и столь же неприличный, как вопрос о возможности вечного двигателя): как соотносятся в слове «Арагва» звучание и значение? А также и во всех других словах, вообще в слове?
Перечислим кратко возможные ответы.
Первый ответ – ответ Фердинанда де Соссюра в «Курсе общей лингвистики»: «Связь, соединяющая означающее с означаемым, произвольна»; «Язык – это соглашение; природа знака, о котором принимается соглашение, остается безразличной». Иными словами, река Арагва спокойно могла бы иметь и другое название. Но люди договорились, что эта река называется «Арагва», – для удобства общения, конечно. А могли бы договориться по-другому. С этой рациональной, очевидной точкой зрения трудно не согласиться. Вот что говорит, например, Хлебников о такой «безразличной природе знака» (в статье «Наша основа»):
Второй ответ – ответ молодой лингвистической науки фоносемантики, изучающей те слова, в которых связь звучания и значения как раз не случайна (тут можно назвать, например, книги А. П. Журавлева «Звук и смысл», «Фонетическое значение», книгу С. В. Воронина «Основы фоносемантики», а также работу Романа Якобсона «В поисках сущности языка», которая, правда, идет дальше, чем просто фоносемантика). Слово «Арагва», например, передает быстрое и узкое течение шумной горной речки, обкатывающей и перекатывающей камни. Как это получается? У фоносемантики есть уже довольно разработанный инструментарий, в который мы сейчас не будем вдаваться, а посмотрим лишь мою модель. Во-первых, характеристика звуков слова соотносится с характеристикой реальных, природных звуков (по целому ряду параметров). Скажем, рев реки можно соотнести со звуком
Слова «треск» и «трещит» действительно передают треск, фоносемантик даст вам формулу соотношения звучания этих слов и звучания реального треска. Со словами, передающими звуки, относительно легко. Природные звуки передаются звуками языка (не точно с ними совпадающими, конечно, а чем-то похожими). Сложнее со словами, никаких реальных звуков не передающими (и таких слов, конечно, большинство). Слово «блеск» в нашем примере – беззвучно, как передать звуками свет в его определенной разновидности? Но и с этим фоносемантика справляется, выводя для определенных звуков определенные зрительные соответствия. Это возможно потому, что соответствия между звуком и, например, цветом (а также между звуком и объемом, размером) укоренены в самом восприятии человека (связаны в его нервной системе). Так, звук
Еще примеры:
Звучание слова «шорох» здесь передает реальный шорох.
Звучание слова «стеснены» передает движение, жест самого стеснения, сжатия (сравните, например, с немецким словом "Angst” – страх). Как именно передает, чем передает? Обратите внимание, что́ происходит во рту и в горле при произнесении этих слов. Именно сжатие, стеснение. То есть передает жестом рта и горла. Реальный (или, как здесь, идеальный) жест передается жестом речевого аппарата.
Второй ответ тоже довольно убедителен, хотя в фоносемантике много спорного, не все лингвисты ее принимают или принимают полностью.
Особенно же настораживает то, что фоносемантика может «обработать» своим инструментарием лишь ограниченное число слов. Многие слова не поддаются фоносемантическому толкованию.
Так, в наших примерах, как связано звучание со значением в таких словах, как «печаль», «любит», «затопленная», «печь», «вершины», «тоска» (хотя «тоска», пожалуй, похожа на немецкое "Angst”)? И зайцу в поле понятно, что таких не поддающихся обработке слов – большинство.
Фоносемантик скажет: ну и что, просто большая часть слов в процессе развития, изменения языка утратила первоначальную органическую связь между звучанием и значением. А кроме того, язык все время стремится восстановить эту связь, «обкатывая» слова, придавая им звучание, которое вновь начинает передавать значение. Так, латинское слово "classicum” (трубный звук, сигнал) во французском дало glas [гла] (похоронный звон) – действительно звучащее звучно и мрачно, а fagus (бук, буковое дерево) дало fouet [фуэ] (хлыст) – действительно звучащее хлестко. Все это так, примеры остроумные, но как-то мало всего этого, как-то жидко все это…
Эти примеры, кстати, взяты из Соссюра, которому они были нужны для противоположной фоносемантикам цели: для иллюстрации мысли об отсутствии органической связи между звучанием и значением (она лишь кажется, но ее нет, поскольку ее не было первоначально, в исходных словах).
Третий ответ – ответ поэтики. Поэтика работает повтором (или отражением): если «необрабатываемое» слово «тоска» сочетать со словом «стеснены», то его и обрабатывать не надо, оно начинает звучать вполне стесненно (а слово «стеснены» – вполне тоскливо): «тоскою стеснены»:
Подобно этому слово «вершины» начинает шелестеть в окружении поддерживающих его слов:
И слово «печь» затрещало, и слово «затопленная» приняло участие в этом треске: «трещит затопленная печь». Вы слышите, конечно, звуковой рисунок.
И слово «печаль» перекликнулось со словами «ночная», «мгла», «светла», «любит» – и, хотя за этими словами не стоит никакого природного звучания, у нас создалось впечатление, что только так они и должны звучать, что по-иному и быть не может.
Ефим Григорьевич Эткинд в замечательной и просто написанной книге «Проза о стихах» приводит в пример два слова: «быстро» и «медленно» – и затем показывает, что, хотя в самих этих словах звучание не передает значения (тут фоносемантики скорее всего возразили бы), в стихотворениях слово «быстро» действительно становится быстрым словом, а слово «медленно» – медленным. Вот, например, о слове «медленно»:
А вот что говорит Эткинд о слове «быстро»:
Как можно объяснить это явление и что из него следует? Что в принципе говорят по этому поводу литературоведы, которые наряду с лингвистами занимаются поэтикой? Есть два варианта ответа.
Первый вариант ответа – «звук усиливает смысл», то есть поэт пользуется звуками языка, как художник красками. Но тут встает проблема: ведь помимо звучания у слов есть еще и значение. Если стараться «подогнать» звучание, то значение пострадает (как, например, случилось в строчке Бальмонта «Чуждый чарам черный челн», сочиненной, правда, специально для эпатажа публики). Ну ничего, – продолжаем мы отвечать за литературоведов, – поэт пользуется «звукописью», но лишь отчасти, лишь умеренно, лишь немного, не везде, а там, где это уместно и где это удается. Так что смысл не страдает или почти не страдает. Ответ, согласитесь, мало удовлетворителен (это ответ многочисленных книг и статей по литературе, а также школьных учебников, которые восхищаются «мастерством поэта»). Зачем вообще тогда нужна и чем, собственно, хороша поэзия?
Второй вариант ответа – именно в поэзии значение и звучание органически (а не просто условно, по договору) связаны. Говоря словами Пастернака, которые мы уже читали, «язык… весь становится музыкой, не в отношении внешне слухового звучания, но в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения». То есть звучание и смысл соединяются полностью. Каждое слово звучит именно так, как должно звучать, оно не может звучать иначе, не утратив своего значения. При чтении поэзии становится совершенно ясно, что нельзя поменять между собой, скажем, значения слов «любит» и «тревожит», «печь» и «сердце». Более того, не только отдельные слова, но и каждая строка, и каждая строфа, и все стихотворение звучит в полном согласии со своим смыслом, является монолитом. В стихотворении нет ничего случайного. Слово «тоска», например, может быть в данном стихотворении только в творительном падеже: «тоскою стеснены»; только тогда органическое соединение звучания и значения будет полным. А «вершины» должны быть в родительном падеже – «вершин», иначе не зашелестит как следует. И это еще не говоря о ритме стихотворения. Например, «Трещит затопленная печь» только потому так выразительно, что в четырехударном размере пропущено третье ударение: Трещ
Двусложные слова «гр
Юрий Михайлович Лотман в «Лекциях по структуральной поэтике» так говорит об этом:
С таким ответом хочется согласиться, хотя бы из любви к экстриму. Ответ абсолютно радикальный (поскольку предполагает невероятное совпадение звука и смысла в некоторых текстах), но только при таком ответе, например, поэзия имеет право существовать, поскольку является особой конструкцией для передачи особого содержания, которое иначе передать вообще нельзя.
Но что это за содержание, знаком которого является целое стихотворение? У слова есть звучание – и значение (мы, например, приводили уже значение слова «Арагва» из энциклопедии). И у всего стихотворения так же? Но тогда мы остаемся на уровне условного знака, максимум на уровне иконического (то есть изобразительного) знака. То есть на уровне первого и второго ответа, без выхода в третий (в ответ поэтики). Что-то здесь не так – не только в отношении стихотворения, но и даже в отношении отдельного слова.
Вместо ответа я расскажу, пожалуй, немного о себе. В детстве я много болел, и каждый год весной родители вывозили меня в Крым, в Гурзуф. Москву, в которой я родился и живу до сих пор, я никогда не любил (возможно, потому, что жил в одном из микрорайонов, а не в историческом центре). Еще до всякого Крыма я помню свой страх и свою тоску при попадании в убогий детский садик, свою нелюбовь (неосознанную, темную) к асфальту и к советской архитектуре (а сравнивать мне при этом было не с чем – меня ведь не из Версаля привезли, – разве с чем-то внутри себя). Я помню, как стоял, например, пятилетним перед «хрущевкой», в которой жил, и смотрел на бетонные бока лестницы, ведущей в подъезд, и помню, как они входили мне в мозг всей своей тяжестью и шершавостью. (Подобно этому Олдос Хаксли в книге «Двери восприятия» [Aldous Huxley, The Doors of Perception] говорит, что при созерцании бамбуковых ножек стула он действительно стал ими [‘not merely gazing at those bamboo legs but actually being them’]). И вот – раннее утро, почти ночь (еще темно), потом такси в аэропорт – по воде и снегу (такси – это уже чудесно, единственная – раз в год – возможность прокатиться на легковой машине), потом самолет! А затем – крымская весна, немного прохладно, но все же уже без шубы и варежек, только в курточке, и море разных цветов. А потом автобусом до Гурзуфа – и вот само море. И поэтому для меня лично слово «Гурзуф» не есть произвольный знак, который можно было бы заменить на любой другой (например, на «Бухалово» – недавно проезжал такую деревню). Для меня слово «Гурзуф» вбирает весь мой путь в детстве до Гурзуфа. Это слово-стихотворение. В нем я слышу и вижу многие и разные вещи: и темноту московского утра, и крымские горы, и воздух с моря, и расплескиваемые автомобилем московские мартовские лужи. Я не могу сказать, что его звучание совпадает с его значением. А какое значение у этого слова? В «Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона» мы читаем: «Гурзуф – небольшая татарская деревня Таврической губернии, Ялтинского уезда, в 14 вер. от Ялты, на крутых склонах скалистого холма, обрывающегося к морю…» и т. д. Нет, со значением слова не совпадает. Звучание слова «Гурзуф» совпадает не со значением слова «Гурзуф», а с самим Гурзуфом – таким, каким я его узнал, именно я, включая мой путь к нему.
Вот, говоря словами Хлебникова, «звездное, выступающее при свете сумерек, значение этого слова».
В статье «Наша основа» Хлебников говорит, что слово должно «быть направленным к называемой вещи». В этом-то и фишка. Правда, он видит выход в создании новых слов, для этого пригодных, нового правильного, всеобщего, всемирного языка, видит выход в словотворчестве:
Примером такого словотворчества (точнее, сотворения имени) может послужить имя героини пушкинской поэмы «Цыгане» – Мариула. Оно выражает собой всё, вбирает в себя всё, что происходит в поэме. Вячеслав Иванов в статье «О "Цыганах” Пушкина» пишет:
(Обратим внимание на то, что Вячеслав Иванов, выявляя значение гласной У в художественном тексте, строит для этого свой художественный текст, в котором вокруг У собираются слова «глухой», «задумчивый», «узывно-унылый», «смуглый»…)
Павел Флоренский в книге «Имена» так продолжает мысль Вячеслава Иванова по поводу поэмы Пушкина:
Так и Алексей Федорович Лосев в книге «Диалектика мифа» пишет, что «миф – это развернутое магическое имя».
А вот пример на «направленность слова к вещи» из прозы – рассказ Ивана Бунина «Антоновские яблоки». И здесь имя (совпадающее с названием рассказа) является «особым разрезом мира». В словосочетании «антоновские яблоки» как будто сами яблоки раскатываются с постепенно затихающим подпрыгиванием. «Антоновские яблоки» – вот слово, развернутое в одноименном рассказе Ивана Бунина, вслушайтесь:
Здесь не «мастерство писателя», не фокус стилиста (какой чудовищно скучной и вряд ли вообще выполнимой задачей было бы подобное подбирание звуков, собирание такого «лего», созидание такой структуры, возведение такого, как сказал бы Достоевский, «хрустального дворца»!), здесь миф, фантастика.
«Антоновские яблоки» – круглый, гармонический звук, отзвук райского сада.
И все, что есть в рассказе, похоже на антоновские яблоки. Весь рассказ Бунина порождается этим открывшимся ему мифом. Здесь и сбор урожая, и смена поколений, и праздник, и девки в красных уборах, и беременная старостиха, и переборы тульской гармоники, и костер в темном саду, и падающие звезды, и громыхание поезда, постепенно стихающее, глохнущее, уходящее под землю, и выстрел, «бодрое эхо» которого «кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе», и плывущая под ногами земля…
Все причастно к антоновским яблокам: от имен (например, Платон Аполлоныч) и «покатившейся куда-то вдаль» охоты до приготовления к смерти:
С каким аппетитом это сказано!
Из яблока рождаются и книги:
Прислушайтесь к этому «в шестомнадесять столетии» – и вы услышите: «антоновские».
Роман Якобсон в статье «В поисках сущности языка» приводит пример, подобный этому, из одного французского романа (где звучание названия главы отзывается во всем тексте этой главы), заканчивая свой разбор провозглашенным английским поэтом XVIII века Александром Попом требованием: «Звук должен быть откликом смысла».
Если звук (хоть один раз, хоть где-нибудь!) есть отклик смысла, то именно этот момент и является реальностью, дверью в достоверность.
Владимир Николаевич Топоров в статье «О структуре романа Достоевского в связи с архаическими схемами мифологического мышления ("Преступление и наказание”)» в книге «Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического» говорит: