– А позвольте узнать, Афанасий Васильевич, – говорю я после этой сцены, – отчего вы уверены, что «Современник» приостановлен вследствие статьи о бюджете?
– А то вследствие чего же-с? – задорно спрашивает меня Афанасий Васильевич.
– Да я этого не знаю.
– А! то-то и есть. А я знаю, что за эту статью.
– Не верится.
– Отчего же это вам не верится?
– Да оттого, что я статью эту знаю, и ничего в ней нет такого, что могло бы навести на ваши заключения.
– Нет-с, уж вы этого, пожалуйста, не говорите! Пожалуйста, не говорите этого! Я уж наверно знаю, н-а-в-е-р-н-о-е-с з-н-а-ю!
– А скажите, правда ли, что «Современник» запрещен за статью о студентах? – спрашивает меня офицер квартирующего в – ской губернии полка. Я ему говорю, что не знаю.
– Нет, это наверно, – говорит офицер, – у нас и статья эта списана.
– Ах, а propos![5] «Современник» за что запрещен? – говорит золотушная дочка – ского губернатора.
– Не знаю, за что именно.
– Vraiment?[6]
– Право, не знаю.
– За статью Филиппова о русских законах?
– Не знаю.
– Да это наверно. Мне из Петербурга писали.
И все знают
Поезд из Вильна в Гродно отходит в 3-м часу ночи, но билеты пассажирам в Вильно дают только до первой станции, до Ландварова, и багаж тоже берут только до этой станции. Вот уж порядок! Ночью извольте на промежуточной станции толкаться за билетом, отыскивая свой багаж, снова его взвешивать и сдавать.
В вагонах нет места. В 1-м классе меня пхнули в купе к даме, обложенной тремя спящими детьми, которые, по ее показанию, нездоровы. Уселся кое-как в уголке. Дама совсем в особенном роде: зевает, как сытый волк, и ничего не говорит, кроме показания о болезни своих детей, сделанного в момент моего вступления в купе.
Наконец Ландварово. Господи! отпусти французское жестокосердие,
На ландваровской платформе мне приходит на память один недавно скончавшийся даровитый русский публицист, либерал и радикал. Он, говоря притчами, сказал раз, что неблагоразумно, едучи из Москвы в Петербург, брать билет до промежуточных станций.
Дойдя до такого заключения, я чихнул. Это с одной стороны значит, что мои заключения справедливы, а с другой, что я получил насморк, который по всей справедливости должен был бы идти г. Бларамбергу с товарищи.
Забыл сказать, что в виленском амбаркадере я видел несколько экземпляров бларамберговской креатуры в самом печальном настроении. Бедняжки жалуются на сокращение штатов и на покушение удалить тех из них, которые не понимают ни по-русски, ни по-польски. Какая несправедливость! И эти русские и литвины не позаботятся изучить французский язык, чтобы спасти остатки полчищ, приведенных в Россию рыцарем Бларамбергом! Истинное варварство!.. А пора поспустить этих господ с рук, и очень пора: скверно распоряжаться мы и сами умеем, и берем за это гораздо дешевле.
После суеты и торопливых хлопот о билетах и багаже нас усадили в вагоны и объяснили, что поезд пойдет еще через час. Ну, вот и прекрасно. В купе, занятом мною и двумя моими сопутниками, садится некая персона, состоящая на службе по железной дороге, и гвардейский офицер, следующий с командою в Варшаву. По поводу шляхты мы с К—м заговорили о взглядах Риля на умственный пролетариат. Разговор идет по-польски. Офицер, услыхав несколько раз упомянутое имя Риля, спрашивает меня по-русски: «А что, его родные были тогда в Варшаве?»
– Чьи родные? – говорю я, совершенно не поняв вопроса.
– Риля!
– Риля?
– Да, Рыля!
– Не знаю, право, но зачем же им быть в Варшаве?
– Разве он не варшавский?
– Рыль-то?
– Да, он ведь варшавский?
Я наконец догадался: «Вы о каком Риле говорите?» – спросил я офицера.
– О том, которого повесили в Варшаве.
– А мы о том, который писал об умственном пролетариате.
– А так это не тот самый.
– Нет, не тот.
– Где же это напечатано об умственном пролетариате?
– В «Русском вестнике».
– Ну, уж, батюшка, «Русский вестник»…
– Что?
– Черт знает что.
– Журнал хороший, – говорит К—ч.
– Подите вы!
И я, и К—ч смотрим на фамильярного офицера, заворачиваемся в углы и засыпаем.
За две станции до Гродны поднимается шум, все бегут пить чай, но до чая дотолпиться нельзя, и половина пассажиров, несолоно хлебавши, возвращается в свои вагоны.
Наш офицер показывает персоне, служащей по железной дороге, серебряные часы, подаренные кому-то из его солдат за меткую стрельбу, и расспрашивает об удовольствиях варшавской жизни. На одно свободное место в нашем купе кондуктор сажает даму в черном платье, с маленькой девочкой тоже в черном.
– Przepraszam![7] – говорит дама, проходя мимо наших ног. Мы поднялись и дали место. Уселись, поезд тронулся.
– Вы, верно, не издалека? – спрашивает офицер новую сопутницу.
– Со?[8]
– Вы не дальние? здешние?
– Со? – опять повторяет дама, надвинув брови и поправляя галстучек на ребенке.
Офицер повторил свой вопрос в третий раз.
– Ja nic nie rozumiem,[9] – ответила дама тоном, не допускающим дальнейшего разговора, и, посадив ребенка к себе на колени, обернулась к окну.
По потолку вагонов задвигалась сигнальная веревка, пассажиры высунулись в окна, раздалось: «пожар, вагон горит».
– Позвольте, позвольте, – говорит офицер, поспешно двигаясь к двери, «пшипрашу»,[10] говорит он, проходя мимо дамы, и выскакивает из вагона. Мы тоже вышли. Второй вагон от локомотива горит с передней стороны; говорят, в него попала искра из трубы и внедрилась в свежую масляную краску. Воды нет. Солдаты берут горстями песок с дороги и забрасывают горящую стенку платформы.
– Вещи, вещи свои беречь! – кричит офицер солдатам.
– Слушаем, аше бродие! – отвечают солдатики.
– Что твой палец? – спрашивает офицер солдатика с рукой, обвязанной какою-то онучею.
– Ничего, аше бродие!
– Болит?
– Болит, аше бродие!
– А легче теперь?
– Таперича легче, аше бродие!
– Что у тебя такое? – спросил я солдатика, когда офицер отправился командовать гасильщиками.
– Дверью в агоне прищемил.
– И крепко прищемил?
– Совсем увесь коготок так и отворотил.
– Что ж ты сделал?
– Табаком присыпал, да вот тряпицей обмотал. Кровь только все так и валит, – добавил он, показывая мне на тряпку, смоченную кровью.
– Купец! послушайте, купец! – обратился ко мне больной. – Не обидетесь, что я вас попрошу?
– Не обижусь, мой друг, не обижусь.
– Одолжите цигарочку, – и солдатик сделал мягкую улыбку. Я дал ему две сигары.
– Вот благодарение вам. – Солдатик взял левою рукою сигары и запахнул их за обшлаг рукава больной руки.
– Садись, – скомандовал офицер. Солдатики начали прыгать в «агон», и через десять минут мы пристали к гродненскому вокзалу,
Вчера целый день протаскался по Гродно. Гадкий городишко, хуже Чернигова, кажется. Еврей, поймавший меня за саквояж при выходе из вагона, уложил его в свою «бричку» и таким образом обязал меня влезть туда же.
– Куда ехать? – спросил он, проехав шагов тридцать.
– К Эстерке. – Я еще на дороге условился с моими знакомыми остановиться вместе, а они почему-то предпочитают «заязд Эстерки».
«Заязд Эстерки», как все еврейские заязды, грязный, холодный, с дурно прилаженными окнами и хлопающими дверьми. Двери между нумерами ничем не заклеены, и под каждою дверью большое пустое пространство. В нумере слышно все, что говорят в соседних нумерах, справа и слева. Один из моих товарищей К—ч отправился к своему отцу, для свидания с которым он приехал из Вильна, а другой занял нумер рядом со мною, в нумере с другой стороны слышны молодые женские голоса и треск от раздираемой материи: там что-то кроят.
Извозчик еврей, похитивший меня со станции железной дороги, взыскал с меня полтинник за доставление к Эстерке. Абрам, метрдотель Эстерки, стоявший при моем расчете, освидетельствовал, что это «стоит полтинника»; ну, стоит и стоит, делать нечего. Приезжает мой товарищ, обыватель литовского края и знаток здешних людей и здешних нравов. Извозчик в два приема сносит за ним кучу вещей, которых со мной не было, и получает за это 40 грошей, т. е. 20 коп. сер<ебром>.
– Замало, пане, – говорит извозчик, – нужно бы 50 грошей.
– Иди вон!
– Дайте десять грошей.
– Абрам!
– Только пять грошей прошу.
– Абрам! Абрам!
Входит Абрам.
– Что ему следует от железной дороги?
– А чи я знаю? – говорит Абрам.
– Врешь, говори!
– Ну, вы же рядились с ним.
– Нет, не рядился.
– Ну, так дайте ему злотого (15 копеек).
Извозчик забормотал по-еврейски, тыкая под нос Абраму злот и десятигрошовый билон.
– Пошли оба вон.
Евреи продолжают кричать.
– Пошли вон, говорю вам, пошли!