Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Блаженство (сборник) - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пэон четвертый

О Боже мой, какой простор! Лиловый, синий, грозовой, – но чувство странного уюта: все свои. А воздух, воздух ледяной! Я пробиваю головой его разреженные, колкие слои. И – вниз, стремительней лавины, камнепада, высоту теряя, – в степь, в ее пахучую траву! Но, долетев до половины, развернувшись на лету, рванусь в подоблачье и снова поплыву.

Не может быть: какой простор! Какой-то скифский, а верней – дочеловеческий. Восторженная дрожь: черносеребряная степь и море темное за ней, седыми гребнями мерцающее сплошь. Над ними – тучи, тучи, тучи, с чернотой, с голубизной в разрывах, солнцем обведенные края – и гроздья гроз, и в них – текучий, обтекаемый, сквозной, неузнаваемый, но несомненный я.

Так вот я, стало быть, какой! Два перепончатых крыла, с отливом бронзовым, – смотри: они мои! Драконий хвост, четыре лапы, гибкость змея, глаз орла, непробиваемая гладкость чешуи! Я здесь один – и так под стать всей этой бурности, всему кипенью воздуха и туч лиловизне, и степи в черном серебре, и пене, высветлившей тьму, и пустоте, где в первый раз не тесно мне.

Смотри, смотри! Какой зловещий, зыбкий, манкий, серый свет возник над гребнями! Летучая гряда, смотри, разверзлась и раздвинулась. Приказ или привет – еще не ведаю; мне, стало быть, туда. Я так и знал: все только начато. Я чувствовал, что взят не ради отдыха. Ведь нас наперечет. Туда, туда! Клубится тьма, дымится свет, и дивный хлад, кристальный душ по чешуе моей течет.

Туда, на зов, на дымный луч! Лети, не спрашивай причин, без сожаления о первом из миров, – туда, в пространство зыбких форм, непостижимых величин, чудесных чудищ, грозных игрищ и пиров! Туда, где облачных жаровен тлеют угли, где в чаду сраженья горнего грохочет вечный гром, туда, где в битве, час не ровен, я, глядишь, опять паду и вновь очнусь, уже на ярусе втором.

Лечу, крича: «Я говорил, я говорил, я говорил! Не может быть, чтоб все и впрямь кончалось тут!» Как звать меня? Плезиозавр? Егудиил? Нафанаил? Левиафан? Гиперборей? Каталабют? Где я теперь? Изволь, скажу, таранить облако учась одним движением, как камень из пращи: пэон четвертый, третий ярус, пятый день, десятый час. Вот там ищи меня, но лучше не ищи.

Новая графология

Ключом не мысля овладеть,Ни сквозь окошко подглядеть,Ни зренье робкое продетьВ глазок замочный, —Устав в неведенье страдать,Берусь по почерку гадать,Хоть это опыт, так сказать,Опять заочный.О этот почерк! О позер!Виньетка, вымарка, узор,Мелькают контуры озер,Бутонов, почек,Рельефы пустошей, столиц,Черты сливающихся лиц,Мокриц, блудниц, бойниц, больниц…Красивый почерк.В нем полноправно прижиласьКолючей проволоки вязь,В нем дышит ярость, накалясьДо перестрелок;Из четких «т» торчит топор,И «о» нацелились в упор;Он неразборчив до сих пор,Но он не мелок.Любя поврозь талант и вкус,Я мало верю в их союз(Как верят, может быть, французИль немец хмурый):Ты пишешь левою ногой,Пургой, нагайкой, кочергой,Ты занимаешься другойЛитературой.Ты ценишь сильные словаИ с бою взятые права.Перед тобою все – трава,Что слабосильно.К бойцам, страшащимся конца,Ты также не склонишь лица.Ты мучим званием отца,Но любишь сына.Во избежание враньяЯ всех сужу по букве «Я»,Что смотрит, вызов затая,Чуть исподлобья:В ней откровенье всех творцовИ проговорка всех писцов,И лишь она, в конце концов,Твое подобье.Вот ковыляет, чуть жива,На тонких ножках голова,Хрома на обе и крива,Как пес травимый,Но что за гордость, Боже мой,В ее неловкости самой,В ее отдельности прямой,Непоправимой!По ней-то судя, по кривой,Что, как забытый часовой,Торчит над топью и травойОкрестной речи,Мы, если стену пробуритьИ чай покрепче заварить,Найдем о чем поговоритьПри личной встрече.

Новая графология-2

Если бы кто-то меня спросил,Как я чую присутствие высших сил —Дрожь в хребте, мурашки по шее,Слабость рук, подгибанье ног, —Я бы ответил: если страшнее,Чем можно придумать, то это Бог.Сюжетом не предусмотренный поворот,Небесный тунгусский камень в твой огород,Лед и пламень, война и смута,Тамерлан и Наполеон,Приказ немедленно прыгать без парашютаС горящего самолета, – все это он.А если среди зимы запахло весной,Если есть парашют, а к нему еще запасной,В огне просматривается дорога,Во тьме прорезывается просвет, —Это почерк дьявола, а не Бога,Это дьявол под маской БогаВнушает надежду там, где надежды нет.Но если ты входишь во тьму, а она бела,Прыгнул, а у тебя отросли крыла, —То это Бог, или ангел, его посредник,С хурмой «Тамерлан» и тортом «Наполеон»:Последний шанс последнего из последних,Поскольку после последнего – сразу он.Это то, чего не учел Иуда.Это то, чему не учил Дада.Чудо вступает там, где помимо чудаНе спасет никто, ничто, никогда.А если ты в бездну шагнул и не воспарил,Вошел в огонь, и огонь тебя опалил,Ринулся в чащу, а там берлога,Шел на медведя, а их там шесть, —Это почерк дьявола, а не Бога,Это дьявол под маской БогаОтнимает надежду там, где надежда есть.

На развалинах замка в Швейцарии

Представил, что мы в этом замке живем,И вот я теряю рассудок,Прознав, что с тобою на ложе твоем —Твой паж, недоносок, ублюдок.Как тешились вы над моей сединой!Тебя заточил я в подвал ледяной,Где холод и плесень на стенахПрогонят мечту об изменах.Я брал тебя замуж, спасая твой род.Родня целовала мне руки.Я снова был молод, кусая твой рот,Уча тебя нежной науке…Была ты холодной, покорной, немой…Я думал, неопытность только виной!Доверчивый старый вояка,Как ты обманулся, однако!Твой паж не держал ни копья, ни меча.Мальчишку страшила расплата.Он рухнул мне в ноги, надсадно крича,Что чист он, а ты виновата.Молил о пощаде, дрожа и визжа:«Меня соблазнили!» Я выгнал пажа:Когда бы прикончил мерзавца,Всю жизнь бы пришлось угрызаться.Но ужас-то в том, что и после всего —В подвале, в измене, в позоре —Ты свет моей жизни, мое божество,И в том мое главное горе!Какие обеды, спускаясь в подвал,Слуга ежедневно тебе подавал!Сперва ты постилась, а послеСлуге возвращала лишь кости!Покончив с обедом, бралась за шитье.Любил я, как ты вышивала!Надеясь увидеть смиренье твое,Пришел я под двери подвала,Но, в пальцах прозрачных иголку держа,Ты шьешь и поешь, как ты любишь пажа —Как будто и в каменной ямеТы знаешь, что я за дверями!– Итак, – говорю я, – сознали вы грех?Но ты отвечаешь: «Нимало!Сто пыток на выбор – страшнее из всехМне та, где я вас обнимала!»И я говорю, что за этот ответТы больше свиных не получишь котлет,И ты отвечаешь на это,Что сам я свиная котлета.О, если б нормальный я был феодал,Подобный другим феодалам!Тогда бы, конечно, тебе я не далДо гроба расстаться с подвалом,И запер бы двери, и выбросил ключ —Ни призрак надежды, ни солнечный лучК тебе не дошли бы отсюда,И ты поняла бы, паскуда!Запутавшись в собственных длинных тенях,Светило багровое село,И страшно мне знать, что на этих камняхДрожит твое хрупкое тело.Я знаю, подвалы мои глубоки,Я волосы рву и грызу кулаки,Я плачу, раздавленный роком,На ложе своем одиноком.Мой ангел! Ужели я так виноват,Ужели так страшно виновен,Что плоть моя в шрамах, что кости болят,Что старческий рот мой бескровен?С тобой обретал я свое естество,Я стар, одинок, у меня никого,С тобою я сбрасывал годы…Но гулко молчат переходы.…Над замком прозрачный летит самолет.Ложатся вечерние тениНа плиты веранды, на каменный ледСтены, на крутые ступени,Турист говорит, оседлав парапет,Что этому замку четыреста лет,А может, и больше на двести —Об этом теряются вести.По горному лесу проходит черта —Он рыж, а за нею оснежен, —И пар изо рта, и кругом пустота,И мрак, и конец неизбежен,Спускается ночь на последний приют,Ночные туманы в долине встают,И тучи наносит с востока,И ложе мое одиноко.

Баллада о кустах

Oh, I was this and I was that…

Kipling, «Tomlinson»
Пейзаж для песенки Лафоре: усадьба, заросший прудИ двое влюбленных в самой поре, которые бродят тут.Звучит лягушечье бре-ке-ке. Вокруг цветет резеда.Ее рука у него в руке, что означает «да».Они обдумывают побег. Влюбленность требует жертв.Но есть еще один человек, ломающий весь сюжет.Им кажется, что они вдвоем. Они забывают страх.Но есть еще муж, который с ружьем сидит                                                 в ближайших кустах.На самом деле эта деталь (точнее, сюжетный ход),Сломав обычую пастораль, объема ей придает.Какое счастие без угроз, какой собор без химер,Какой, простите прямой вопрос, без третьего адюльтер?Какой романс без тревожных нот, без горечи на устах?Все это им обеспечил Тот, Который Сидит в Кустах.Он вносит стройность, а не разлад в симфонию бытия,И мне по сердцу такой расклад. Пускай это буду я.Теперь мне это даже милей. Воистину тот смешон,Кто не попробовал всех ролей в драме для трех персон.Я сам в ответе за свой Эдем. Еже писах – писах.Я уводил, я был уводим, теперь я сижу в кустах.Все атрибуты ласкают глаз: двое, ружье, кустыИ непривычно большой запас нравственной правоты.К тому же автор, чей взгляд прямой я чувствую все                                                                    сильней,Интересуется больше мной, нежели им и ей.Я отвечаю за все один. Я воплощаю рок.Можно пойти растопить камин, можно спустить курок.Их выбор сделан, расчислен путь, известна каждая                                                                         пядь.Я все способен перечеркнуть – возможностей                                                                 ровно пять.Убить одну; одного; двоих (ты шлюха, он вертопрах);А то, к восторгу врагов своих, покончить с собой                                                                     в кустах.А то и в воздух пальнуть шутя и двинуть своим путем:Мол, будь здорова, резвись, дитя, в обнимку с другим                                                                        дитем,И сладко будет, идя домой, прислушаться налегке,Как пруд взрыватся за спиной испуганным бре-ке-ке.Я сижу в кустах, моя грудь в крестах, моя голова в огне,Все, что автор плел на пяти листах, довершать                                                             поручено мне.Я сижу в кустах, полускрыт кустами, у автора на виду,Я сижу в кустах и менять не стану свой шиповник                                                                  на резеду,Потому что всякой Господней твари полагается                                                                 свой декор,Потому что автор, забыв о паре, глядит на меня в упор.

Сон о Гоморре

Ибо милость твоя – казнь, а казнь – милость…

В. Н.

Гаврила был хороший ангел,

Гаврила Богу помогал.

Из пародии

1. «Вся трудность при общеньи с Богом…»

Вся трудность при общеньи с Богом – в том, что у Бога много тел; он воплощается во многом – сегодня в белке захотел, а завтра в кошке, может статься, а завтра в бабочке ночной – подслушать ропот святотатца иль сговор шайки сволочной… Архангел, призванный к ответу, вгляделся в облачную взвесь: направо нету, слева нету – а между тем он явно здесь. Сердит без видимой причины, Господь раздвинул облака и вышел в облике мужчины годов примерно сорока.

Походкой строгою и скорой он прошагал по небесам:

– Скажи мне, что у нас с Гоморрой?

– Грешат в Гоморре…

– Знаю сам. Хочу ее подвергнуть мору. Я так и сяк над ней мудрил – а проку нет. Кончай Гоморру.

– Не надо, – молвил Гавриил.

– Не надо? То есть как – не надо? Добро бы мирное жулье, но там ведь главная отрада – пытать терпение мое. Грешат сознательно, упорно, демонстративно, на виду…

– Тогда тем более позорно идти у них на поводу, – архангел вымолвил, робея. – Яви им милость, а не суд… А если чистых двух тебе я найду – они ее спасут?

Он замер. Сказанное слово повисло в звонкой тишине.

– Спасут, – сказал Господь сурово. – Отыщешь праведника мне? Мое терпенье на пределе. Я их бы нынче раскроил, но дам отсрочку в три недели.

– Ура! – воскликнул Гавриил.

2. «В Гоморре гибели алкали сильней, чем прибыли…»

В Гоморре гибели алкали сильней, чем прибыли. Не зря она стояла на вулкане. Его гигантская ноздря давно чихала и сопела. Дымы над городом неслись. Внутри шкворчала и кипела густая, яростная слизь. В Гоморре были все знакомы с глухой предгибельной тоской. Тут извращали все законы – природный, Божий и людской. Невинный вечно был наказан, виновный – вечно горд и рад, и был по улицам размазан неистощимый, липкий смрад. Последний праведник Гоморры, убогим прозванный давно, уставив горестные взоры в давно немытое окно, вдыхал зловонную заразу, внимал вулканные шумы (забыв, что должен по заказу пошить разбойнику штаны) – и думал: «Боже милосердный, всего живущего творец! Когда-то я, твой раб усердный, узрю свободу наконец?!»

Меж тем к нему с благою вестью спешит архангел Гавриил, трубя на страх всему предместью: «Я говорил, я говорил!» Он перешагивает через канавы, лужи нечистот, – дома отслеживают, щерясь, как он из всех находит тот, ту захудалую лачугу, где все ж душа живая есть: он должен там толкнуть речугу и изложить благую весть. А между тем все ниже тучи, все неотступней Божий взгляд, все бормотливей, все кипучей в жерле вулкана дымный ад… Бурлит зловонная клоака, все ближе тайная черта – никто из жителей, однако, не замечает ни черта: чернеет чернь, воруют воры, трактирщик поит, как поил…

– Последний праведник Гоморры! – трубит архангел Гавриил. – Достигнуты благие цели, сбылись заветные мечты. Господь желает в самом деле проверить, праведен ли ты, – и если ты и вправду правед (на чем я лично настою), – он на земле еще оставит тебя и родину твою!

Последний праведник Гоморры, от светоносного гонца услышав эти приговоры, спадает несколько с лица. Не потому он прятал взоры от чудо-странника с трубой, что ждать не ждал конца Гоморры: конца Гоморры ждал любой. Никто из всей продажной своры, давно проклявшей бытие, так не желал конца Гоморры, как главный праведник ее. Полупроглочен смрадной пастью, от омерзенья свившись в жгут, он ждал его с такою страстью, с какой помилованья ждут. Он не был добр в обычном смысле: в Гоморре нет добра и зла, все добродетели прокисли, любая истина грязна. Он, верно, принял бы укоры в угрюмстве, злобе, мандраже – но он был праведник Гоморры, вдобавок гибнущей уже. Он не грешил, не ведал блуда, не пил, не грабил, не грубил, он был противник самосуда и самосада не любил, он мог противиться напору любых соблазнов и свиней – но не любил свою Гоморру, а сам себя еще сильней. Под сенью отческого крова, в своем же собственном дому, он натерпелся там такого, что не расскажешь никому. Любой, кто срыл бы эту гору лжецов, садистов и мудил, – не уничтожил бы Гоморру, но, может быть, освободил. Здесь было все настолько гнило, что, копошась вокруг жерла, она сама себя томила и жадно гибели ждала. Притом он знал (без осужденья, поскольку псы – родня волкам), что сам участвует с рожденья в забаве «Раздразни вулкан». Он был заметнейшим предлогом для святотатца и лжеца, чтобы Гоморра перед Богом разоблачилась до конца, и чистота его, суровей, чем самый строгий судия, – была последним из условий ее срамного бытия. На нем, на мальчике для порки, так отразился весь расклад, что никакие отговорки не отвратили бы расплат, и каждый день его позора, и каждый час его обид был частью замысла: Гоморра без праведника не стоит.

Несчастный праведник не в силах изречь осмысленный ответ. На сколько лет еще унылых он осужден? И сколько лет его мучителям осталось? Так он молчит перед гонцом. Невыносимая усталость в него вливается свинцом. Ответить надо бы любезно, а ночь за окнами бледна… Все говорили: бездна, бездна – на то и бездна, что без дна. Светает. Небо на востоке в кровавых отсветах зари. «Какие он наметил сроки?»

– Он говорил, недели три.

И, с ободряющей улыбкой кивнув гоморрскому тельцу, архангел серебристой рыбкой уплыл к небесному отцу. Убогий дом сотрясся мелко, пес у соседей зарычал, а по двору скакала белка. Ее никто не замечал.

3. «Но тут внезапно, на пределе, – утешен он и даже рад…»

Но тут внезапно, на пределе, – утешен он и даже рад: возможно и за три недели так нагрешить, что вздрогнет ад! Душа погибнет? Хватит вздора! Без сожаления греши. За то, чтоб сгинула Гоморра, не жалко собственной души. На то, чтоб мерзостью упиться, вполне довольно двух недель; и праведник-самоубийца идет, естественно, в бордель.

Ночами черными в Гоморре давно орудует злодей, случайным путникам на горе; один из тех полулюдей, что убивают не для денег, а потому, что любят нож, и кровь, и дрожь, и чтобы пленник подольше мучился. Ну что ж, подумал муж, суров и правед. Пусть подойдет. Уже темно. Он от греха меня избавит и от Гоморры заодно. Жалеть пришлось бы о немногом, руки в ответ не подниму…

Однако тот, кто взыскан Богом, не достается никому.

…Застывшей лавою распорот, как шрамом, исказившим лик, – тут прежде был великий город. Он был ужасен, но велик. Его враги ложились прахом под сапоги его солдат. Он наводнял округу страхом каких-то двести лет назад, но время и его скосило. Ошиблись лучшие умы: нашлась и на Гоморру сила сильней войны, страшней чумы. Не доброхоты-миротворы, не чистота и новизна – увы, таков закон Гоморры: зло губят те, кто хуже зла. То, что казалось прежде адом, попало в горшую беду и было сожрано распадом: десятый круг – распад в аду. При виде этого оскала затихла буйная орда: былое зло казаться стало почти добром… но так – всегда. Урод, тиранствовавший рьяно, был дважды туп и трижды груб, но что ужаснее тирана? Его непогребенный труп. Любой распутнице и стерве дают пятьсот очков вперед в ней расплодившиеся черви, что станут править в свой черед. Сползут румяна, позолота – и воцарится естество: тиран еще щадит кого-то, а черви вовсе никого. Над камнем, лавою и глиной с мечом пронесся Азраил. Гоморра вся была руиной и состояла из руин. Он думал, тихо опечален пейзажем выжженной земли, что и в аду полно развалин – их там нарочно возвели. Слетит туда душа злодея, невосприимчива ко лжи, – оглянется:

«Куда я? Где я? Не рай ли это был, скажи?» – и станет с пылом тараканьим искать следы былых утрат, и будет маяться сознаньем, что все в упадке, даже ад. А все сначала так и было – кирпич, обломки, стекла, жесть, – бездарно, дешево и гнило, с закосом под былую честь. Что ж, привыкай к пейзажу ада – теперь ты катишься туда. Мелькнуло: «Поверни, не надо» – но он ответил: «Никогда! Еще на век спасать Гоморру? Ее гнилые потроха?» – и он упрямо перся в гору, поскольку труден путь греха.

Сгущалась тьма. Гора дрожала, громов исполнена и стрел.

(И кошка рядом с ним бежала, но он на кошку не смотрел.)

4. «Бордель стоял на лучшем месте, поправ окрестную скудель…»

Бордель стоял на лучшем месте, поправ окрестную скудель. Когда-то, лет тому за двести, там был, конечно, не бордель, но даже старцы-ветераны забыли, что таилось тут. Быть может, прежние тираны вершили здесь неправый суд, иль казначей считал убыток за неприступными дверьми, иль просто зданием для пыток служил дворец – пойди пойми. Следы величия былого тут сохранялись до сих пор: над входом выбитое слово – не то «театр», не то «террор» (язык титанов позабылся); еще ржавели по углам не то орудия убийства, не то декоративный хлам. Кольцо в стене, петля, колода, дубовый стол, железный шкаф… Теперь, когда пришла свобода, все это служит для забав весьма двусмысленного рода. Угрюмый местный идиот весь день слоняется у входа, гнусит, к прохожим пристает… Ублюдок чьей-то давней связи, блюдя предписанный канон, законный ком зловонной грязи швыряет в праведника он: беднягу все встречали этим, – он только горбился, кряхтя. Швырять предписывалось детям. Дебил был вечное дитя.

«Кто к нам пожаловал! Гляди-ка!» – орет привратник у дверей. Раскаты хохота и крика, осипший вой полузверей, безрадостно грешащей своры расчеловеченная слизь: «Последний праведник Гоморры! Должно быть, руки отнялись, что он явился в дом разврата?» – «Ну, если так, всему хана: на нас последние, ребята, накатывают времена! Теперь попразднуем в охотку, уж коли скоро на убой. Хозяйка! Дать ему Красотку. Пускай потешится с рябой!»

В углу побоев огребала от неизвестного бойца широкая, тупая баба с кровоподтеком в пол-лица. Он бил расчетливо, умело, позвали – рявкнул: «Не мешай!» Ее потасканное тело коростой покрывал лишай – не то парша, не то чесотка, но ведь в аду брезгливых нет… Ее окликнули: «Красотка! Веди клиента в кабинет». Боец оглядывался, скалясь: «А что? Иди… не то б пришиб…» (Барать старух, уродиц, карлиц – был фирменный гоморский шик.) Она, пошатываясь, встала, стянула тряпки на груди – и человеческое стадо завыло: «Праведный, гряди!»

…В углу загаженной каморы валялась пара одеял. Последний праведник Гоморры в дверях потерянно стоял. На нем висящая Красотка его хватала между ног – но он лишь улыбался кротко и сделать ничего не мог. Она обрушилась на ложе, как воин после марш-броска, – и на ее широкой роже застыла смертная тоска.

По потолку метались тени. Героя начало трясти. Он рядом сел, обняв колени, и блекло вымолвил: «прости». Тут даже стены обалдели от потрясения основ: ни в доме пыток, ни в борделе таких не слыхивали слов. Вдали запели (адским бесам не снился этакий разброд). Она взглянула с интересом в его лицо: он был урод, но в нем была и скорбь, и сила. Он был как будто опален. «Прости?» – она переспросила. «Ну да, прости», – ответил он. Она в ответ, с улыбкой злобной, хмельной отравою дыша:

«Ты что ж – с рожденья неспособный, иль я тебе нехороша?» Помедлив меж двумя грехами – солгать иль правдой оскорбить, – он молвил: «Хороша, плоха ли… И я в порядке, может быть, да разучился. Так бывает. С семьею форменный завал, жена другого добивает…» (Про это, кстати, он не врал.) Ах, если б пристальный свидетель ему сказал: «Не суйся в грех – он труден, как и добродетель, и предназначен не для всех!» «Ушла давно?» – «Четыре года как ни при ком не состою», – и начал он без перехода ей жизнь рассказывать свою – в надежде, может быть, утешить… Но тут, растрогавшись спьяна, «Нас всех бы надо перевешать!» – провыла яростно она. Ее рыданья были грубы, лицо пестро, как решето. «Ну да, – промолвил он сквозь зубы, – да, вишь, не хочет кое-кто!» – «Кто-кто?» Ответить он не в силе. И как в борделе скажешь «Бог»? О Боге здесь давно забыли, а объяснить бы он не мог.

Они заснули на рассвете. Во сне тоска была лютей. Вошел охранник: «Спят, как дети!» – и пнул разбуженных детей. С утра Красотке было стыдно. Она была бы хороша или хотя бы миловидна, когда б не грязь и не парша. Хоть ночь у них прошла без блуда, была уплачена цена. «Возьми, возьми меня отсюда! – проныла жалобно она. – Здесь то помои, то побои, дерьмо едим, отраву пьем… Приходят двое – бьют обое, приходят трое – бьют втроем…» Он встал – она завыла снова: «Возьми меня! Подохну я!» Он дал хозяйке отступного и так остался без копья. Она плелась по грязи улиц к его убогому жилью, и все от хохота рехнулись, смотря на новую семью.

Красотка толком не умела убрать посуду со стола, зато спала, обильно ела и с кем ни попадя пила. Назад в бордель ее не брали, не то сбежала бы давно. Он ей не мог читать морали и начал с нею пить вино: уж коли первая попытка накрылась, грубо говоря, – он хоть при помощи напитка грешить надеялся… но зря. Он пил, в стремлении упорном познать злонравия плоды, – все тут же выходило горлом: желудок требовал воды. Срок отведенный быстро прожит – а он едва успел понять, что и грешить не всякий может, и поздно что-нибудь менять. Он пнул собаку – но собаки людских не чувствуют обид. Он дважды ввязывался в драки – и оба раза был побит. Со смаком, с гоготом, со славой он был разделан под орех – а идиот, кретин слюнявый, над ним смеялся громче всех. Хотел украсть белье с веревки – в кутузку на ночь загремел (хищенье требует сноровки, а он и бегать не умел). Он снова пробовал: тверды ли границы Промысла? Тверды. Погрязнуть силился в гордыне – опять напрасные труды: он ненавидел слишком, слишком, упрямо, мрачно, за двоих – себя, с уклончивым умишком, с набором странностей своих, с бесплодным поиском опоры, с утратой всех, с кем был в родстве, – и все равно с клеймом Гоморры на каждой мысли, каждом сне. Он поднимал, смурной и хворый, глаза в проклятый небосвод – и видел: туча над Гоморрой уже неделю не растет, и даже съежилась, похоже… и стал бледнеть ее свинец…

О Боже, молвил он, о Боже.И вот решился наконец.

(Покуда он глядел устало в зловонно пышущую тьму, – под крышей бабочка летала, но не до бабочек ему.)

5. «Тут надо было без помарок…»

Тут надо было без помарок. Сорваться – значит все обречь. Был долог день, и вечер жарок, и ночь за ним была как печь. Он шел по улицам Гоморры, сдвигаясь медленно с ума; смотрел на черные заборы и безответные дома. Нигде не лаяли собаки и не скрипело колесо, – и это тоже были знаки, что в эту ночь решалось все. Он шел и чуял это кожей; шатаясь, шел, как по воде… Однако ни один прохожий ему не встретился нигде. Маньяка, что ли, опасались – он становился все наглей, – а может, просто насосались (была гулянка, юбилей – давно истратив и развеяв остатки роскоши былой, тут не могли без юбилеев). Тая оружье под полой, он шел, сворачивал в проулки, кружился, не видал ни зги, – и в темноте, страшны и гулки, звучали лишь его шаги.

И лишь уже перед рассветом, под чьим-то запертым окном, в неостывающем, прогретом, зловонном воздухе ночном мелькнуло нечто вроде тени. Он вздрогнул и замедлил шаг. Ходили ходуном колени и барабанило в ушах. По темной улице горбатой, прижавшись к треснувшей стене, сливаясь с нею, брел поддатый. Убить такого – грех вдвойне. Ну что же! По моей-то силе сгодится мне как раз такой… Он вспомнил все, что с ним творили, чтобы недрогнувшей рукой ударить в ямку под затылок. Нагнал. Ударил раз, другой – и пьяный, точно куль опилок, упал с подогнутой ногой.

Как странно: он не чуял дрожи. Кого ж я это? Видит Бог, такой тупой, поганой рожи и дьявол выдумать не мог. Ни мысли в помутневшем взоре, широкий рот, звериный лоб… А что я думал – что в Гоморре иное встретиться могло б? И что теперь? Теперь уж точно поглотит нас кровавый свет. Теперь в Гоморре все порочно. В ней больше праведника нет. Он поднял голову. Напротив стоял урод, согбен и мал, и плакал, рожу скосоротив, как будто что-то понимал. И здесь же, около кретина, – к плечу плечо, к руке рука, – стоял неведомый мужчина годов примерно сорока.

– Се вижу праведного мужа! – он рек, не разжимая губ. – Все плохи тут, но этот хуже (он указал на свежий труп). Се гад, хитер и перепончат, как тинный житель крокодил. Я думал сам его прикончить, но ты меня опередил. Теперь мараться мне не надо. Се пища ада, бесов снедь. Невыразимая отрада – живого праведника зреть. Ты спас родное государство от неизбежного конца. Кого убил ты – догадался?

– Того, злодея?

– Молодца. Хвалю тебя, ты честный воин. Ступай домой, попей вина и с этой ночи будь спокоен: твоя Гоморра спасена.

– Я спас Гоморру. Вот умора, – промолвил праведник с тоской. – Люблю тебя, моя Гоморра, зловонный город нелюдской! Руины, гной, помои, бляди, ворье, жулье, гнилье, зверье… Уж одного меня-то ради щадить не надо бы ее. За одного меня, о Боже?! Ведь тут грешили на износ…

– За одного? А это кто же? – Господь с улыбкой произнес. Он указал на идиота и бодро хлопнул по плечу:

– Увидел праведника? То-то. Что скажешь мне?

– Молчу, молчу…

– Да не молчи, – сказал он просто. – С тех пор, как создан этот свет, все ждут разгрома, холокоста, конца времен… А вот и нет. Все упиваются распадом, никто не пашет ни хрена, все мнят, что катастрофа рядом и всё им спишет, как война. Я сам сперва желал того же: всех без остатка, как котят… Но тут сказал себе: о Боже! Они же этого хотят! Сбежать задумывают, черти, мечтают быть хитрей небес! Бывает жизнь и после смерти, и в ней-то самый интерес. Нет, поживи еще, Гоморра. Успеешь к страшному суду. Не жди конца, конец нескоро. Меж тем светает. Я пойду.

Он удалялся вниз по склону, и мрак, разрежен и тесним, поблекнул в тон его хитону и удалялся вместе с ним, – а праведник сидел у трупа, и рядом с ним сидел дебил. Герой молчал, уставясь тупо вослед тому, кого любил. Среди камней, во мгле рассветной – тропинка, вейся, мрак, клубись! – скрывался Бог ветхозаветный, Бог идиотов и убийц, а наверху, обнявшись немо, держа заточку и суму, два человека – сверх– и недо– – еще смотрели вслед ему. Дул ветерок, бледнело небо, по плоским крышам тек рассвет. Кто нужен Богу? Сверх и недо. Во всем, что между, Бога нет. Они сидели, чуть живые, в прозрачной утренней тиши. Несчастный праведник впервые в себе не чувствовал души. Исчезли вечные раздоры, затихло вечное нытье. Душа последняя Гоморры навек покинула ее.

6. «Когда от скрюченного тела душа, как высохший листок…»

Когда от скрюченного тела душа, как высохший листок, бесповоротно отлетела, то тело чувствует восторг! Ничто не гложет, не тревожит, не хочет есть, не просит пить. Душа избыточна, быть может. Душа – уродство, может быть. В рассветном сумеречном свете он видит: лето настает. А он совсем забыл о лете, неблагодарный идиот! Пока – без друга, без подруги, без передышки, без семьи он исчислял в своей лачуге грехи чужие и свои, пока он зрел одни помои и только черные дела – сошла черемуха в Гоморре, сирень в Гоморре зацвела… Как сладко нежиться и греться – как пыль, трава, как минерал… Он этого не делал с детства. На что он это променял?! Где непролившимся потопом стояла туча – тучи нет; по склонам, по овечьим тропам ползет ее прозрачный след. Как бездна неба лучезарна, как вьется желтая тропа, как наша скорбь неблагодарна и наша праведность слепа! О, что я видел. О, на что ж я потратил жизнь – тогда как мог быть только частью мира Божья, как куст, как зелени комок, как эта травка дорогая, как пес, улегшийся пластом – пять чувств всечасно напрягая и знать не зная о шестом! О почва, стань моей опорой! Хочу прильнуть к тебе давно. Зачем нам правда – та, которой мы не вмещаем все равно? Он бормотал и дальше что-то, по глине пальцами скребя, – и крепко обнял идиота: люблю тебя, люблю тебя! Торговка вышла на дорогу, старик поплелся в полусне… Теперь я всех люблю, ей-богу! Теперь я праведник вполне. Он таял в этом счастье глупом, а мимо тек гоморрский люд, пиная труп (поскольку трупам давно не удивлялись тут).

Как славно голубели горы, как млели сонные цветы… Он узнавал своей Гоморры неповторимые черты, он слышал рокот соловьиный (о чем? Ей-богу, ни о чем!). Как сладко было быть руиной, уже подернутой плющом! Вот плеть зеленая повисла, изысканна, разветвлена… В Гоморре больше нету смысла? Но смысл Гоморры был – война, и угнетенье, и бесправье, и смерть связавшегося с ней… О равноправье разнотравья, и эта травка меж камней, и этот сладкий дух распада, цветущей плоти торжество! Не надо, Господи, не надо, не надо больше ничего. Я не желаю больше правил, не знаю, что такое грех, – я рад, что ты меня оставил. Я рад, что ты оставил всех.

Люблю тебя, моя Гоморра! Люблю твой строгий, стройный вид, то ощущение простора, которым душу мне живит твоя столетняя разруха. Люблю бескрайность площадей, уже избыточных для духа твоих мельчающих людей. Хочу проснуться на рассвете от тяжкого, больного сна, в котором были злые дети, была чума, была война, – и с чувством, что меня простили и взор прицельный отвели, зажить в каком-то новом стиле, в манере пыли и земли; и вместе со своей Гоморрой впивать блаженный, летний бред посмертной жизни – той, в которой ни смысла нет, ни смерти нет.

Баллады

Первая баллада

В то время я гостила на Земле.

Ахматова
И все же на поверхности ЗемлиМы не были случайными гостями:Не слишком шумно жили, как могли,Обмениваясь краткими вестямиО том, как скудные свои рублиРастратили – кто сразу, кто частями,Деля на кучки (сколько ни дели,Мы часто оставались на мели).И все же на поверхности ЗемлиМы не были случайными гостями:Беседы полуночные вели,Вступали в пререкания с властями, —А мимо нас рабы босые шлиИ проносили балдахин с кистями:Как бережно они его несли!Их ноги были в уличной пыли.И все же на поверхности ЗемлиМы не были случайными гостями…(В харчевнях неуемные вралиИграли в домино, стуча костями,Посасывали пиво, чушь плелиИ в карты резались, хвалясь мастями;Пел нищий, опершись на костыли,На площади, где ночью книги жгли.)И все же на поверхности ЗемлиМы не были случайными гостями:В извечном страхе пули и петлиМы проходили этими местами,Над реками, что медленно теклиПод тяжкими чугунными мостами…Вокруг коней ковали, хлеб пекли,И торговали, и детей секли.И все же на поверхности ЗемлиМы не были. Случайными гостямиМы промелькнули где-то там, вдали,Где легкий ветерок играл снастями.Вдоль берега мы медленно брели —Друг с другом, но ни с этими, ни с теми,Пока метели длинными хвостамиПоследнего следа не замели.

Вторая баллада

Пока их отцы говорили о ходеСтоличных событий, о псовой охоте,Приходе зимы и доходе своем,А матери – традиционно – о моде,Погоде и прочая в этом же роде,Они за диваном играли вдвоем.Когда уезжали, он жалобно хныкал.Потом, наезжая на время каникул,Подросший и важный, в родительский дом,Он ездил к соседям и видел с восторгом:Она расцветает! И все это времяОни продолжали друг друга любить.Потом обстоятельства их разлучили —Бог весть почему. По какой-то причинеВсе в мире случается наоборот.Явился хлыщом – развращенный, лощеный, —И вместо того, чтоб казаться польщенной,Она ему р-раз – от ворот поворот!Игра самолюбий. С досады и злости —За первого замуж. С десяток набросьтеУнылых, бесплодных, томительных лет —Он пил, опустился, скитался по свету,Искал себе дело… И все это времяОни продолжали друг друга любить.Однажды, узнав, что она овдовела,Он кинулся к ней – и стоял помертвело,Хотел закричать – и не мог закричать:Они друг на друга смотрели бесслезно,И оба уже понимали, что поздноНадеяться заново что-то начать.Он бросился прочь… и отныне – ни звука:Ни писем, ни встречи. Тоска и разлука.Они доживали одни и поврозь,Он что-то писал, а она вышивала,И плакали оба… и все это времяОни продолжали друг друга любить.А все это время кругом бушевалиВселенские страсти. Кругом воевали,От пролитой крови вскипала вода,Империи рушились, саваны шились,И троны тряслись, и короны крушились,И рыжий огонь пожирал города.Вулканы плевались камнями и лавой,И гибли равно виноватый и правый,Моря покидали свои берега,Ветра вырывали деревья с корнями,Земля колыхалась… и все это времяОни продолжали друг друга любить!Клонясь, увядая, по картам гадая,Беззвучно рыдая, безумно страдая,То губы кусая, то пальцы грызя, —Сходили на нет, растворялись бесплотно,Но знали безмолвно и бесповоротно,Что вместе нельзя и отдельно нельзя.Так жили они до последнего мига,Несчастные дети несчастного мира,Который и рад бы счастливее стать —Да все не умеет: то бури, то драки,То придурь влюбленных… и все это время…О Господи Боже, да толку-то что!

Третья баллада

Десять негритят

Пошли купаться в море…

Какая была компания, какая резвость и прыть!Понятно было заранее, что долго ей не прожить.Словно палкой по частоколу, выбивали наш гордый                                                                 строй.Первый умер, пошедши в школу и, окончив школу,                                                                второй.Третий помер, когда впервые получил ногой по лицу,Отрабатывая строевые упражнения на плацу.Четвертый умер от страха, в душном его дыму,А пятый был парень-рубаха и умер с тоски по нему.Шестой удавился, седьмой застрелился, с трудом                                                раздобыв пистолет,Восьмой уцелел, потому что молился, и вынул                                                  счастливый билет,Пристроился у каравая, сумел избежать нищеты,Однако не избежал трамвая, в котором уехала ты,Сказав перед этим честно и грубо, что есть другой                                                            человек, —И сразу трое врезали дуба, поняв, что это навек.Пятнадцатый умер от скуки, идя на работу зимой.Шестнадцатый умер от скуки, придя с работы домой.Двадцатый ходил шатаясь, поскольку он начал пить,И чудом не умер, пытаясь на горло себе наступить.Покуда с ногой на горле влачил он свои года,Пятеро перемерли от жалости и стыда,Тридцатый сломался при виде нахала, который грозил                                                                      ножом.Теперь нас осталось довольно мало, и мы себя бережем.Так что нынешний ходит по струнке, охраняет                                                            свой каравай,Шепчет, глотает слюнки, твердит себе «не зевай»,Бежит любых безобразий, не топит тоски в вине,Боится случайных связей, а не случайных – вдвойне,На одиноком ложе тоска ему давит грудь.Вот так он живет – и тоже подохнет когда-нибудь.Но в этой жизни проклятой надеемся мы порой,Что некий пятидесятый, а может быть, сто второй,Которого глаза краем мы видели пару раз,Которого мы не знаем, который не знает нас, —Подвержен высшей опеке, и слышит ангельский смех,И потому навеки останется после всех.

Четвертая баллада

Андрею Давыдову

В Москве взрывают наземный транспорт – такси,                                           троллейбусы, все подряд.В метро ОМОН проверяет паспорт у всех, кто черен                                                                  и бородат,И это длится седьмые сутки. В глазах у мэра стоит тоска.При виде каждой забытой сумки водитель требует                                                                 взрывника.О том, кто принял вину за взрывы, не знают точно,                                                             но много врут.Непостижимы его мотивы, непредсказуем его маршрут,Как гнев Господень. И потому-то Москву колотит                                                               такая дрожь.Уже давно бы взыграла смута, но против промысла                                                                не попрешь.И чуть затлеет рассветный отблеск на синих окнах                                                              к шести утра,Юнец, нарочно ушедший в отпуск, встает с постели.                                                                    Ему пора.Не обинуясь и не колеблясь, но свято веря в свою                                                                      судьбу,Он резво прыгает в тот троллейбус, который                                                      движется на ТрубуИ дальше кружится по бульварам («Россия» —                                        Пушкин – Арбат – пруды) —Зане юнец обладает даром спасать попутчиков от беды.Плевать, что вера его наивна. Неважно, как там его                                                                        зовут.Он любит счастливо и взаимно, и потому его не взорвут.Его не тронет волна возмездий, хоть выбор жертвы                                                               необъясним.Он это знает и ездит, ездит, храня любого, кто                                                              рядом с ним.И вот он едет.Он едет мимо пятнистых скверов, где визг играющих                                                                   малышейЛаскает уши пенсионеров и греет благостных алкашей,Он едет мимо лотков, киосков, собак, собачников,                                                                   стариков,Смешно целующихся подростков, смешно серьезных                                                              выпускников,Он едет мимо родных идиллий, где цел дворовый                                                                 жилой уют,Вдоль тех бульваров, где мы бродили, не допуская, что                                                              нас убьют, —И как бы там ни трудился Хронос, дробя асфальт                                                           и грызя гранит,Глядишь, еще и теперь не тронут: чужая молодость                                                                    охранит.…Едва рассвет окровавит стекла и город высветится                                                                      опять,Во двор выходит старик, не столько уставший жить,                                                   как уставший ждать.Боец-изменник, солдат-предатель, навлекший некогда                                                              гнев Творца,Он ждет прощения, но Создатель не шлет за ним                                                             своего гонца.За ним не явится никакая из караулящих нас смертей.Он суше выветренного камня и древней рукописи                                                                    желтей.Он смотрит тупо и безучастно на вечно длящуюся игру,Но то, что мучит его всечасно, впервые будет служить                                                                      добру.И вот он едет.Он едет мимо крикливых торгов и нищих драк за                                                       бесплатный суп,Он едет мимо больниц и моргов, гниющих свалок,                                                        торчащих труб,Вдоль улиц, прячущих хищный норов в угоду юному                                                                  лопуху,Он едет мимо сплошных заборов с колючей                                                 проволокой вверху,Он едет мимо голодных сборищ, берущих всякого                                                                в оборот,Где каждый выкрик равно позорящ для тех, кто                                                       слушает и орет,Где, притворяясь чернорабочим, вниманья требует                                                        наглый смерд,Он едет мимо всего того, чем согласно брезгуют                                                       жизнь и смерть;Как ангел ада, он едет адом – аид, спускающийся                                                                 в Аид, —Храня от гибели всех, кто рядом (хоть каждый верит,                                                         что сам хранит).Вот так и я, примостившись между юнцом и старцем,                                                          в июне, в шесть,Таю отчаянную надежду на то, что все это так и есть:Пока я им сочиняю роли, не рухнет небо, не ахнет взрыв,И мир, послушный творящей воле, не канет                                                  в бездну, пока я жив.Ни грохот взрыва, ни вой сирены не грянут разом,                                                             Москву глуша,Покуда я бормочу катрены о двух личинах твоих,                                                                     душа.И вот я еду.

Пятая баллада

Я слышал, особо ценится средь тех, кто бит и клеймен,Пленник (и реже – пленница), что помнит много имен.Блатные не любят грамотных, как большая часть                                                                   страны,Но этот зовется «Памятник», и оба смысла верны.Среди зловонного мрака, завален чужой тоской,Ночами под хрип барака он шепчет перечень свой:Насильник, жалобщик, нытик, посаженный без вины,Сектант, шпион, сифилитик, политик, герой войны,Зарезал жену по пьяни, соседу сарай поджег,Растлил племянницу в бане, дружка пришил за должок,Пристрелен из автомата, сошел с ума по весне…Так мир кидался когда-то с порога навстречу мне.Вся роскошь воды и суши, как будто в последний раз,Ломилась в глаза и уши: запомни и нас, и нас!Летели слева и справа, кидались в дверной проем,Толкались, борясь за право попасть ко мне на прием,Как будто река, запруда, жасмин, левкой, резеда —Все знали: вырвусь отсюда; не знали только, куда.– Меж небом, водой и сушей мы выстроим зыбкий рай,Но только смотри и слушай, но только запоминай!Я дерево в центре мира, я куст с последним листом,Я инвалид из тира, я кот с облезлым хвостом,А я – скрипучая койка в дому твоей дорогой,А я – троллейбус такой-то, возивший тебя к другой,А я, когда ты погибал однажды, устроил тебе ночлег —И канул мимо, как канет каждый. Возьми и меня                                                                  в ковчег!А мы – тончайшие сущности, сущности, плоти мы                                                                    лишены,Мы резвиться сюда отпущены из сияющей вышины,Мы летим в ветровом потоке, нас несет воздушный                                                                       прибой,Нас не видит даже стоокий, но знает о нас любой.Но чем дольше я здесь ошиваюсь – не ведаю для чего, —Тем менее ошибаюсь насчет себя самого.Вашей горестной вереницы я не спас от посмертной                                                                         тьмы,Я не вырвусь за те границы, в которых маемся мы.Я не выйду за те пределы, каких досягает взгляд.С веткой тиса или омелы голубь мой не летит назад.Я не с теми, кто вносит правку в бесконечный                                                             реестр земной.Вы плохую сделали ставку и умрете вместе со мной.И ты, чужая квартира, и ты, ресторан «Восход»,И ты, инвалид из тира, и ты, ободранный кот,И вы, тончайшие сущности, сущности, слетавшие                                                                в нашу тьму,Которые правил своих ослушались, открывшись                                                                 мне одному.Но когда бы я в самом деле посягал на пути планетИ не замер на том пределе, за который мне хода нет,Но когда бы соблазн величья предпочел соблазну                                                                     стыда, —Кто бы вспомнил ваши обличья? Кто увидел бы вас                                                                        тогда?Вы не надобны ни пророку, ни водителю злой орды,Что по Западу и Востоку метит кровью свои следы.Вы мне отданы на поруки – не навек, не на год, на час.Все великие близоруки. Только я и заметил вас.Только тот тебя и заметит, кто с тобою вместе умрет —И тебя, о мартовский ветер, и тебя, о мартовский кот,И вас, тончайшие сущности, сущности, те, что                                                              парят, кружа,Не выше дома, не выше, в сущности, десятого этажа,То опускаются, то подпрыгивают, то в проводах поют,То усмехаются, то подмигивают, то говорят «Салют!».

Девятая баллада

Не езди, Байрон, в Миссолунги.Война – не место для гостей.Не ищут, барин, в мясорубкеВысоких смыслов и страстей.Напрасно, вольный сын природы,Ты бросил мирное житье,Ища какой-нибудь свободы,Чтобы погибнуть за нее.Поймешь ли ты, переезжаяВ иные, лучшие края:Свобода всякий раз чужая,А гибель всякий раз своя?Направо грек, налево турок,И как душою ни криви —Один дурак, другой придурокИ оба по уши в крови.Но время, видимо, приспелоНакинуть плащ, купить ружьеИ гибнуть за чужое дело,Раз не убили за свое.И вот палатка, и желтая лихорадка,Никакой дисциплины вообще, никакого порядка,Порох, оскаленные зубы, грязь, жара,Гречанки носаты, ноги у них волосаты,Турки визжат, как резаные поросяты,Начинается бред, опускается ночь, ура.Американец под Уэской,Накинув плащ, глядит во тьму.Он по причине слишком веской,Но непонятной и ему,Явился в славный край корриды,Где вольность испускает дух.Он хмурит брови от обиды,Не формулируемой вслух.Легко ли гордому буржуюВ бездарно начатом боюСдыхать за родину чужую,Раз не убили за свою?В горах засел республиканец,В лесу скрывается франкист —Один дурак, другой поганецИ крепко на руку нечист.Меж тем какая нам забота,Какой нам прок от этих драк?Но лучше раньше и за что-то,Чем в должный срок за просто так.И вот Уэска, режет глаза от блеска,Короткая перебежка вдоль перелеска,Командир отряда упрям и глуп, как баран,Но он партизан, и ему простительно,Что я делаю тут, действительно,Лошадь пала, меня убили, но пассаран.Всю жизнь, кривясь, как от ожога,Я вслушиваюсь в чей-то бред.Кругом полным-полно чужого,А своего в помине нет.Но сколько можно быть над схваткой,И упиваться сбором трав,И убеждать себя украдкой,Что всяк по-своему неправ?Не утешаться же наивным,Любимым тезисом глупцов,Что дурно все, за что мы гибнем,И надо жить, в конце концов?Какая жизнь, я вас умоляю?!Какие надежды на краю?Из двух неправд я выбираюНаименее не мою —Потому что мы все невольникиЧести, совести и тэ пэ —И, как ямб растворяется в дольнике,Растворяюсь в чужой толпе.И вот атака, нас выгнали из барака,Густая сволочь шумит вокруг, как войско мрака,Какой-то гопник бьет меня по плечу,Ответственность сброшена, точней сказать, перевалена.Один кричит – за русский дух, другой – за Сталина,Третий, зубы сжав, молчит, и я молчу.

Одиннадцатая баллада

Серым мартом, промозглым апрелем,Миновав турникеты у врат,Я сошел бы московским ОрфеемВ кольцевой концентрический ад,Где влачатся, с рожденья усталы,Позабывшие, в чем их вина,Персефоны, Сизифы, ТанталыИз Медведкова и Люблина, —И в последнем вагоне состава,Что с гуденьем вползает в дыру,Поглядевши налево-направо,Я увижу тебя – и замру.Прошептав машинально «Неужто?»И заранее зная ответ,Я протиснусь к тебе, потому чтоУ теней самолюбия нет.Принимать горделивую позуНе пристало спустившимся в ад.Если честно, я даже не помню,Кто из нас перед кем виноват.И когда твои хмурые бровиОт обиды сомкнутся в черту, —Как Тиресий от жертвенной крови,Речь и память я вновь обрету.Даже страшно мне будет, какаяЗолотая, как блик на волне,Перекатываясь и сверкая,Жизнь лавиной вернется ко мне.Я оглохну под этим напоромИ не сразу в сознанье приду,Устыдившись обличья, в которомБез тебя пресмыкался в аду,И забьется душа моя птичья,И, выпрастываясь из тенет,Дорастет до былого величья —Вот тогда-то как раз и рванет.Ведь когда мы при жизни встречались,То, бывало, на целый кварталБуря выла, деревья качались,Бельевой такелаж трепетал.Шум дворов, разошедшийся Шуман,Дранг-унд-штурмом врывался в дома —То есть видя, каким он задуман,Мир сходил на секунду с ума.Что там люди? Какой-нибудь атом,Увидавши себя в чертежеИ сравнивши его с результатом,Двадцать раз бы взорвался уже.Мир тебе, неразумный чеченец,С заготовленной парою фразУлетающий в рай подбоченясь:Не присваивай. Все из-за нас.…Так я брежу в дрожащем вагоне,Припадая к бутылке вина,Поздним вечером, на перегонеОт Кузнецкого до Ногина.Эмиссар за спиною маячит,В чемоданчике прячет чуму…Только равный убьет меня, значит?Вот теперь я равняюсь чему.Остается просить у Вселенной,Замирая оглохшей душой,Если смерти – то лучше мгновенной,Если раны – то пусть небольшой.

Двенадцатая баллада

Хорошо, говорю. Хорошо, говорю тогда. Беспощадность вашу могу понять я. Но допустим, что я отрекся от моего труда и нашел себе другое занятье. Воздержусь от врак, позабуду, что я вам враг, буду низко кланяться всем прохожим. Нет, они говорят, никак. Нет, они отвечают, никак-никак. Сохранить тебе жизнь мы никак не можем.

Хорошо, говорю. Хорошо, говорю я им. Поднимаю лапки, нет разговору. Но допустим, я буду неслышен, буду незрим, уползу куда-нибудь в щелку, в нору, стану тише воды и ниже травы, как рак. Превращусь в тритона, в пейзаж, в топоним. Нет, они говорят, никак. Нет, они отвечают, никак-никак. Только полная сдача и смерть, ты понял?

Хорошо, говорю. Хорошо же, я им шепчу. Все уже повисло на паутинке. Но допустим, я сдамся, допустим, я сам себя растопчу, но допустим, я вычищу вам ботинки! Ради собственных ваших женщин, детей, стариков, калек: что вам проку во мне, уроде, юроде?

Нет, они говорят. Без отсрочек, враз и навек. Чтоб таких, как ты, вообще не стало в природе.

Ну так что же, я говорю. Ну так что же-с, я в ответ говорю. О как много попыток, как мало проку-с. Это значит, придется мне вам и вашему королю в сотый раз показывать этот фокус. Запускать во вселенную мелкую крошку из ваших тел, низводить вас до статуса звездной пыли. То есть можно подумать, что мне приятно. Я не хотел, но не я виноват, что вы все забыли! Раз-два-три. Посчитать расстояние по прямой. Небольшая вспышка в точке прицела. До чего надоело, Господи Боже мой. Не поверишь, Боже, как надоело.

Тринадцатая баллада



Поделиться книгой:

На главную
Назад