Только он эту «Сынчизну» упомянул, как я в первом порыве гнева моего ударить его захотел, но уж так неумно слово то для уха звучало, что смех меня на этого больного, Безумного, видать, человека разобрал, и смеюсь я, смеюсь… он же ворчит:
— Что там у тебя с этим Стариком… Но ты так настаиваешь, что я (по дружбе тебе говорю) может даже вызов его приму. Конечно приму, если б секундант у меня был на дуэли той, Друг верный, который при заряжании пистолетов пули в рукав бы закатал. Бросай старика! Что тебе в Нем! Пусть Старик одним порохом стреляет, тогда и волк будет сыт и овца цела. А после дуэли мировую устроить и может даже выпить чего! А уж коль я отважно вызов его приму и мужество свое покажу, то он мне выпить с Игнатенькой своим-моим не воспретит…»
Я снова в смех, ибо смешна мысль его, однако говорю: «Не один секундант оружие заряжает, есть и другие секунданты».
Он говорит: «А за чем им следить — это обдумать можно, ведь не впервой во время дуэли Пули в Рукав». Я ему на это: «А как из Рукава на землю упадут?» Отвечает он: «В рукав-то Зарукавник вшить надо, вот они в Зарукавник-то и упадут; чего бояться».
И долго, безмолвно сидим с ним. Наконец я говорю (опять смех меня разобрал): «Ну, пора мне». Он меня к самой двери входной проводил и сразу же ее захлопнул, дабы Мальчик какой с улицы не углядел его. Один я оказался, но по улице иду, да что-то вдруг на меня «Сынчизна» эта напала и точно муха назойливая возле носа летает или как табак в носу свербит, так что обратно меня смех пустой одолел. Сынчизна! Сынчизна! Да ведь Глупость это, Безумство, да ведь сумашествие чистое! И тщетная, пустая болтовня его, чтоб я Пули в Рукав прятал да ради этого Путо Отца с Отчизною предавал…
*
Но как дальше быть? Ясно, что никакая человеческая сила не заставит Гонзаля под заряженный пистолет встать, и что если поклялся Томаш его как собаку убить, коли он вызов не примет, то все дело уголовщиной кончиться могло, до чего я, конечно, допустить не мог, поскольку другом Томашу был. Стало быть, другого выхода нет (если я Томашу добра желаю), кроме как Гонзаля обмануть пустой надеждой на сам-порох; когда ж он к барьеру выйдет, уверенный, что Томаша вокруг пальца обвел, мы, секунданты, тихонько Пулями-то пистолеты и зарядим, Пули-то и засвищут! О, нет, я Томашу другом был! Если б я к обману прибег, то лишь для Томаша добра! Однако все дело без его ведома обделывать следует, ибо, будучи необыкновенно благородным, он ни за что бы согласия своего не дал бы на интригу такую; и пришло мне тогда на ум присоветовать Гонзалю секундантами Барона и Пыцкаля (с коими я легко в соглашение войти могу) и с ними все ловко устроить.
Однако первым делом я с ними поговорить был должен… только осторожно, ведь черт его знает, будут ли они после вчерашней Томаша крови дальше с Гонзалем водиться, или, может, совесть в них заговорила и (хоть они, сударь, Деньги мне пихали) может все у них переменилось. Пошел я, значит, в бюро, куда меня обязанность службы моей звала, но, признаться, шел я как на казнь, потому что опять-таки, что там, как после вчерашнего на том приеме Хождения сослуживцы мои, коллеги меня примут, коль вместо Славы, Хвалы Поэта Гения Великого, лишь стыд жгучий, как в Рубашке, да к тому же — с Путо. Вот я и думаю, что лучше всего будет на водку или на вино свалить, и платочек к вискам прикладываю, вздыхаю, едва ноги передвигаю, как с Перепоя. Женщины на меня издали поглядывают, но ничего не говорят, шепчутся только друг с дружкой, в кучку сбившись среди бумаг, на меня как на Пугало смотрят и шепчутся, шепчутся. Мне ни единого слова никто не сказал, может по причине робости, боязливости, но друг с дружкой все шептались и друг друга булку ели, а тот этого толкает, и все шепоток, как из-за забора. Может, говорили, что я вчера наклюкался, а может и что Хуже шептали. Счетовод старый в бумагах своих закопошился и из них на меня, как сорока с ветки, посматривает, а может ему что старое вспомнилось, потому как все шепчет, шепчет: «Знайка майка Балабайка». Я же пьяным, а точнее как с Похмелья прикидывался.
Спросил я тогда про Барона. Но мне сказали, что Барон с Чюмкалой недавно купленный молодняк осматривают. Пошел я, значит, с Сынчизной этой (ибо Сынчизна сия у меня в голове занозой засела) в Сарай, что за Райтшуллей, с другого конца двора, а там смотрю — Барон во дворе стоит, перед ним Конюх на кобыле большой, чалой то шагом, то рысцой, то рысью, то ходом испанским или французским, дальше на лавке — Пыцкаль с Чюмкалой сидят, пиво попивают и подростка-гнедка, у которого копыто сбилось, разглядывают. Пыцкаль и говорит:
— Липоский, Липоский, где у тебя Хомут?
Барон хлыстом замахал — «Halt! Halt! На крыше воробей. Мне к ним тяжело было выходить из сарая, и уж совсем собрался я возвращаться, вовсе к ним не выходить, да вот Псы в псарне разбрехались, и нечего делать — пришлось выйти. Я все платочек в голове прикладываю, ноги едва переставляю, да вздыхаю, как с Перепоя. Им тоже, видать, тошно было со мной после вчерашнего, так что тут же платочки поприкладывали заохали-закрехали, а Барон говорит: «Ох, голова болит, голова болит, кажись вчера слишком много хорошего было, да уж чего там, чего там! Выпей же с нами Пива, и хоть оно в глотку нейдет, а с перепою самопервейшая вещь!»
Пьем пиво и охаем. Вот только Деньги ихние меня жгут, а как с ними заговорить, не знаю. При Чюмкале говорить не хочется (потому что в секунданты я лишь Барона с Пыцкалем определил), стало быть — пьем только да охаем. Жарко, к дождю. Чюмкала пошел в сарай с деревянным гвоздем, ключик он потерял, ну я, значит, и говорю, что Томаш Гонзаля на дуэль вызвал и в том Суть-Заковыка, что Гонзаль вызов принять боится и ни за что не примет. Так я, значит, говорю: «Нестаточное это дело, ибо клятва Томаша такова, что он его как собаку прибьет, если тот вызова не примет, а это, сударь, уголовщина была бы. И обратно ж невозможно, чтобы мы Земляку тяжко оскорбленному помощи какой не оказали в тяжкой нужде его, и надо чего-нибудь Придумать, чтоб Гонзаль принял его вызов». Они говорят: «Конечно, конечно, Земляк, Земляк, да еще в такую минуту, как тут Земляка бросить, как Земляку не помочь!» Головами кивают, пиво попивают и на меня исподлобья поглядывают.
А я о деньгах предпочитал не вспоминать, потому что мне тошно было. Но говорю, что видимо нет другого Выхода, и коль скоро Гонзаль хочет, чтобы стрельба без пуль была, ему это и надо пообещать, только тихо, тсс, чтоб о том ни одна живая душа не узнала. Тогда и волк сыт, и овца цела». Посоветовались. Смотрит Барон на Пыцкаля, Пыцкаль на Барона, но подал голос Барон: «Ясно, другого выхода нет, да дело больно хлопотное». Говорит Пыцкаль: «Темненькое дельце».
Я говорю: «Мне известно, что Гонзаль охотно Вельможных Панов-Благодетелей-Друзей своих в секундантах бы видел, поскольку вы при ссоре присутствовали, а уж мы, секунданты, по взаимной договоренности все бы тихо меж собой и уладили и, как водится, пули бы в Рукав и закатили, и хоть это, сударь, дело хлопотное, да намерение-то наше ведь чистое, ибо дело об избавлении друга-Земляка, человека уже пожилого и благородного, да и о том, чтобы имени Польскому вреда не случилось в столь тяжелый для Отчизны час». Пыцкаль на Барона смотрит, Барон на Пыцкаля, Барон пальцами заперебирал, Пыцкаль ногой повел. Говорит Барон: «Я у Путо ни за что секундантом не буду». А Пыцкаль: «Я — да у Путо секундантом! Еще чего!» Я говорю: «Ой, тяжело, тяжело, но надо, надо, ибо Земляк в нужде, ведь для Земляка, для Отчизны…» Вздохнул тогда Барон, вздохнул Пыцкаль. Сидят, смотрят на меня, посматривают, пиво попивают да вздыхают. Говорят: «Ой, тяжело, тяжело, но надо, надо, ничего не поделаешь, ведь для Земляка, для Отчизны!»
Ох Тяжело, как Тяжело. И главное, неизвестно их намерение. Черт их знает, кому они на самом деле услужить хотели — Гонзалю или Томашу? Да и сам я своего намерения не знаю: ибо хоть Отца-Старика сторону держу, Сынчизна молодая у меня в голове все ворочается. Но пошел дождь и Чюмкала с лестницы слез.
Однако, что-то делать надо. Поехал я к Гонзалю, чтоб ему Пыцкаля, Барона в секунданты присоветовать; он меня обнимал, Другом своим называл и, уверенный, что без пуль стрельба обойдется, златые горы сулил. Потом — к Томашу, которому только и сказал, что Гонзаль поклялся выйти к барьеру. Томаш меня обнял. Потом я к доктору Гарсия поехал, которого мне Томаш вторым своим Секундантом назвал; он адвокатом знатным был, а узнавши, что я от Томаша прихожу, самым наилюбезнейшим образом меня принял в канцелярии своей вперед всех клиентов. Говорит он (а в канцелярии шум, стук, клиентов масса, бумаги вносят, разносят, и все кто-нибудь подойдет да прервет): «Я господина Томаша знаю, я ему Друг, эти Дела экспедировать туда под расписку, и не был бы я человеком Чести, если б в деле об удовлетворении Чести, спросите Переса, получил ли он квитанции, так я, стало быть, ему в этом отказать не могу, о, Боже Всемогущий, здесь дописать надо этот Реквизит, позволь мне достойно, уберите эту папку, обязательства мои выполнить, письмо это отправить». Поехали мы, значит, к Гонзалю, и там был сделан вызов, который Гонзаль весьма отважно и гордо в своей Гостиной принял!
*
Когда ж однако поздним вечером — а я от усталости едва на ногах держался — домой вернулся, карточку от Советника Подсроцкого застаю, чтоб я в Посольство к 10 утра объявился, где Ясновельможный Посол со мной увидеться желает. Вызов сей как гром средь ясного неба меня поразил, ибо, хоть и не знаю, чего они там хотят, чего мне сделают, да уж верно насчет того Хожденья на Приеме или даже о Путо! О, пошто терзают, пошто Покою не дают, мало ль каши заварили, мало ль стыда мне и себе наделали! А может и кары какие, громы на меня падут за шутовство мое! Однако идти я был обязан, и вот, иду и об одном думаю: не тронь ты меня, не то я тебя трону, и ты не с каким-то там вертопрахом дело имеешь, а с Человеком, который у тебя костью в горле станет. Иду, стало быть. На улице «Polonia, Polonia» крик назойливый, но я иду, и в то время, как Отчизны бой и крик безжалостный отовсюду слышатся, я с Сынчизной в голове иду и иду. Тихо в Посольстве и комнаты пусты, но я иду, и ко мне Подсроцкий-Советник в брюках выходит полосатых и в сюртуке, да в двойном воротничке с бабочкой, углом повязанной. Очень вежливо меня поприветствовал, но очень холодно, и, два раза кашлянув, он мне пальцем своим длинным английским дверь входную указывает. Вхожу, а там Министр за столом стоит, рядом — другой Посольства член, которого мне Полковником Фихчиком, военным атташе, представили. На столе книга Протоколов и чернильница на то указывали, что, видать, не простой разговор предстоит, но Заседание какое.
Ясновельможный Посол выглядел бледным и невыспавшимся, но выбрит был гладко. Самым любезным образом поприветствовали меня, хоть, может, ему и было слегка не по себе… но ничего, мне тычок в бок и говорит: «Знать тебя не знаю, заварил ты кашу, упился вчера, осрамился как черт знает что перед людьми, ну да ладно, что было, то было…»
Тут он глазом стрельнул и вслед Фихчик с Подсроцким стрельнули. Понял я, значит, что всю ту глупость, что вчера приключилась, на пьянку сваливают, и говорю: «Зачуток перебрал я Родимой, добро бы только колика, а тут еще и икота…» Загоготал тут Посол, за ним — Советник, а за ним — Полковник.
Но смех сдавленный, деланный, как будто что против меня замышляют. Тут говорит Министр: «Скажи-ка ты мне, что там с этим паном Кобжицким, Майором, ссора что ль какая была, а? А то как Пан Советник к Барону поехал вчера коней смотреть, то там Барон сказывал, что дуэль будет. Правда ли?» Видя, что об этом они сведения имеют, я сказал, что из-за Чарки все, которую в Томаша бросили. Говорит Министр: «А еще говорил Барон, что необыкновенно достойно, благородно в этих обстоятельствах к наставлению всех Иностранцев, сие лицезревших, Майор Кобжицкий держался, чем неотвратимо доказал, что и с дуэлью этой он в грязь лицом не ударит и как рыцарь, как муж достойный, к барьеру выйдет. А то тут важно, судари мои, чтобы Мужества этого нашего под спудом не держать, а, конечное дело, на все четыре стороны света раструбить к вящей славе имени нашего, да еще в годину, когда мы на Берлин, на Берлин, в Берлин (Тут повскакали все, первым — Посол, вторым — Полковник, третьим — Советник, и кричат: Берлин, Берлин, на Берлин, на Берлин, в Берлин!)
Я пал на колени. И как только кричать они перестали, Советник это в Протокол занес. Дальше говорит Ясновельможный Посол: «Я с той мыслью сюда Господ с господином Гомбровичем на Заседание призвал, чтобы посоветоваться, как и что делать, ибо не только Гениями-Мыслителями, необычайными Писателями Народ наш славный Прославлен, но и Героев мы имеем, и когда там на родине у нас необычайное Геройство наше, пусть же и тут люди видят, как Поляк держится! В том и Посольства обязанность, чтобы талант в землю не зарывать, а для всех показывать, каково наше Геройство, ибо Геройство наше врага превозможет, Геройство, Геройство Героев наших неотразимое, необоримое тревогой силы адские исполнит, которые перед Геройством нашим содрогнутся и отступят! (Повскакивали, стало быть, все, и первым — Министр, вторым — Полковник, третьим — Советник и кричат: «Герой, Герой, Геройство, Геройство!»
Я пал на колени. Но говорит Министр: «А посему я после Дуэли, Бог даст счастливой, обедом торжественным пана Кобжицкого Майора в Посольстве почествую, на который и Иностранцев приглашу, а уж мы-то Силы Адские одолеем!» Советник тут же речь сию Ясновельможного Посла запротоколировал, а когда писать кончил, в раж впал и крикнул: «Отличная Мысль, Ясновельможный Пане Благодетель мой, прекрасная мысль!»
Полковник говорит: «Бесподобная Мысль Пана Благодетеля моего».
Говорит, значит, Министр: «А что, кажись, Неплохая Мысль!» На что все заголосили: «Отличная, знатная Мысль!». и тут же в Протокол занесли. Занеся же, Советник снова в раж впал и воскликнул: «Не бывать тому, не бывать, чтоб Ворог нашу силу-Отвагу одолел, и уж нету на всем белом свете Отваги такой, как наша! Ясновельможный Пане! А почему бы на самой дуэли Ясновельможному Послу не поприсутствовать? Итак, я предлагаю, чтобы не только на Обед в Посольстве, но и на Дуэль иностранцев пригласить: пусть видят, как Поляк с пистолетом к барьеру выходит! Пусть видят, как Поляк с пистолетом на врага, а пусть их всё это видят!» Воскликнул тогда Министр вместе с Полковником: «Пусть видят! Пусть видят!» Я на колени пал.
Но Ясновельможный Посол, для Протокола накричавшись, лицом передернул, глазом стрельнул, голос понизил и говорит в сторону, Советнику: «Ох и болван, болван с Пана Болвана — как же это ты будешь на дуэль приглашать, ведь Дуэль — не Охота. Ой, глупость сморозили, и как из этого выпутаться, когда в Протокол уже занесено?» Покраснел Советник, василисковым глазом на Министра глянул и говорит, да тихо так, в сторонку: «Может вымарать?» Говорит Посол: «Как же ты вымарывать будешь, протокол ведь!» Побледнели они все трое и на Протокол глядят, а тот на столе лежит. Я на колени пал. А они давай голову ломать: как тут быть, что делать?
Наконец заговорил Полковник: «Ой, глупость какая, и зря мы это ляпнули, да только есть-таки ход, чтоб все как следует уладить. Оно, Ясновельможный Пане, конечно, что ты, Пан, на Дуэли присутствовать не можешь, да и гостей не можешь на нее привести, ибо справедливо, Ясновельможный Пане, замечаешь, что дуэль — не охота… да только можно было бы как раз охоту учинить с борзыми на зайца, а на нее-то Иностранцев и пригласить… и так, когда Дуэль идти будет, мы вроде как бы и рядом, а однако ж — за зайцами проезжать будем, и под этим предлогом Охоты можешь, Ясновельможный Пане, иностранцам Дуэль показать, а к ней — и подобающую случаю орацию Чести-Доблести-Отваге нашей произнесть». Говорит Министр: «Побойся Бога, как это мы Охоту с борзыми учинять будем, коль ни борзых, ни коней нема!» Отвечает ему Советник: «Борзые бы нашлись у Барона, а что касательно коней, так и их тоже можно было бы из Райтшулле у Барона взять, у него там много молодняка!» Говорит Полковник: «Конечно, у Барона не только кони, собаки, но и хлысты, краги, шпоры найдутся. В двадцать или тридцать коней Кавалькадой можно бы проехать. Вот так, Ясновельможный Пане: либо туда, либо сюда, либо Пан, либо пропал, потому как Протокол ждет…»
Запрыгали все как ошпаренные. Но говорит Министр: «Побойтесь Бога, безумцы, зайцев-то, зайцев нема! Очумели вы что ль: как же охоту на Зайцев устраивать, коль здесь город большой, зайцев днем с огнем не сыщешь!» Буркнул Советник: «То-то и оно, что зайцев нет!» Я на колени пал. Говорит Полковник: «Так-то оно так, насчет зайцев тут шаром покати. Да только, Ясновельможный Пане, Протокол, Протокол, ведь какой-то выход нужен, Протокол, Протокол…»
И все как шальные вокруг Протокола скачут. Я на колени пал. Но заговорил Министр: «О, Боже, Боже, как же это Охоту на Зайцев, да с борзыми устраивать — война ведь, война!» Советник говорит: «Протокол!» Полковник: «Протокол!» Но воскликнул Ясновельможный Посол: «Боже, Боже, да как же это без Зайцев и на Зайцев?!» Всеобщий глас: «Протокол!» Ну, стало быть, Посовещавшись, делать нечего, голову ломают, кряхтят (а Протокол-то жжет, жжет), пока в конце не заговорил Посол, как полотно бледный: «Г… г… черт подери, давай так, давай, раз по-другому нельзя… только что я буду Кавалькаду на зайцев устраивать, если зайцев нет! Ой, что-то тут не так, как нужно, видать, с этой муки хлеба не испечешь!» Я тут на колени пал.
Сошлись, значит, на том, что коней, собак у Барона возьмут, и с борзыми на поводке Кавалькадой с Дамами неподалеку от места Дуэли проезжать будут как ни в чем ни бывало, что это как бы случайно: за зайцами заехали. Тогда-то Ясновельможным Дамам и приглашенным Иностранцам Дуэль показав, им же Мужество, Честь, Сраженье покажут, а также — Храбрость безмерную, Кровь Сердечную, Достоинство Непоколебимое, Веру св. Необоримую, Силу св. Небесную и Чудо св. Всенародное. Я на колени пал. На том порешив и, в Протокол занеся, закрыл Посол заседание, и все, повесив носы на квинту (ибо чуяли, что заварили кашу), «хвала, хвала, честь, честь» сказали; и первым сказал Посол, вторым — Полковник, третьим — Советник. Я же, на колени пав, тоже быстро удалился.
*
Лишь на улице дал я волю возмущенному чувству моему. А чтоб вас черти драли, черти, черти, черти, им теперь Героя захотелось, они, видишь, Героя себе придумали! А мне на Встречу надо было идти, которая с Бароном, Пыцкалем и с доктором Гарсия назначена была для уточнения условий дуэли. Ничего хорошего от этой Встречи я не ожидал, ибо видно было, что мы все больше вязнем, вязнем, и вязнуть будем, пока совсем не увязнем.
И точно, не обманули меня предчувствия мои. Встреча в садике кофейни назначена была, над рекой (потому как жара), но к удивлению, к изумлению моему, Барон с Пыцкалем на жеребцах больших, темно-гнедых подъезжают. Говорит Барон: «Жеребцов надо было слегка пообъездить, вот сюда и приехали». Но не для объездки они на Жеребцах приехали, а, видать, потому что будучи в секундантах у Коровы, о том лишь пеклись, чтобы их за Коров-Кобыл не сочли. Тут же и Помощник доктора Гарсии прибыл с известием, что Патрон в ипотеке должен трамитацию подписывать, а за отсутствие свое покорнейше просил простить, и его, Помощника то есть, посылает, чтоб он в совещании участие принял. Делать нечего.
Начали мы Совещаться, а под деревом два Жеребца. Я уж и не знаю, что бы дал, лишь бы только все это быстро, тихо уладить, да чтоб как лучше; да только что с того, коль Барон, Пыцкаль до неузнаваемости изменились: сидят, как аршин проглотили, почти не говорят, надутые, важные, зато любезные весьма, чуть что сразу кланяются. Говорю я, значит: «До первой крови и с 50 шагов». Они говорят: «Не годится, надо чтоб до третьей крови и с 30 шагов». Вот оно как: Кобылы боясь, Дуэль эту, прости Господи, пустую, без пуль, самой жесткой, самой тяжелой сделать хотят, а там Жеребцы у них под деревом стоят. Пыжатся-тужатся, сопят и (хоть без пуль Дуэль) крови жаждут.
А ко всему они еще что-то там друг другу бормочут, что-то затевают. Ни со мною затевать не осмеливались, ни с Помощником-Делопроизводителем… зато друг с другом смелее были, а, поскольку с нами находились, и Жеребцов своих без употребления оставили, то резкость всю друг на друга пустили: друг на друга ворчат, друг друга подкалывают. Занозы да Обиды старые-престарые вспомнились, и Мельница и Заклад; друг на друга косо смотрят, ворчат, того и гляди до мордобоя дело дойдет, до драки; и Барон из кармана большой старый Ноготь сломанный достал. Но поскольку друг с другом они не водились, то ко мне Речь свою обращали, однако, со мною советуясь, лишь друг друга укоряли. И говорит Барон: «Я не Хам из Хамов, а Пан из Панов, и все здесь не из Хамского по-Хамски свиным рылом, а из Панского по-Пански четверкою Коней, потому как я Пан, а не Хам, а мать моя покойница коров не доила да за овин не ходила». Говорит Пыцкаль: «Кто Хам из Хамов, а кто Пан из Панов, да только вот если мне захочется, то, прошу прощенья, портки средь бела дня перед всеми скину и Наложу, да перед всеми, а кто мне что вякнет, так я, конечное дело, морду ему расквашу…»
Во какие речи! Однако жгут Деньги, что они мне дали, жгут… и уж неизвестно, что с этими деньгами делать… ну как их тут возвращать, когда Совещание уже началось? Неизвестно, стало быть, Намерение, то ли против Гонзаля, то ли против Томаша подвох; да и неизвестно, то ли мы как люди чести условие Дуэли оговариваем, то ли опять заговор плетем. А если заговор, то снова неизвестно, против кого: и то ли мы Томаша защищаем, то ли ради денег, ради этой Мамоны пустой (но Сладкой, Милой) Гонзалю все ладно устроить хотим. В отчаянном порыве потребовал Барон, чтобы не 30, а 25 шагов было, ибо чем больше Дуэль мошенничеством отдает, тем жестче они ее сделать хотят и на всяческую Жесткость как могут направляют. Делопроизводитель тоже, сударь, болван, голландец что ль, а может швейцарец, бельгиец или румын, вовсе в Дуэльных делах ни ухо, ни рыло, а тоже туда же: чтоб обе стороны Заклад внесли в качестве Гарантии, что к барьеру выйдут, Закладу же нотариально заверену быть должно. И так все коряво, с таким трудом, а Дуэль все жестче и жестче становится, хоть и без пули.
Там же, за водами, пули свищут. И если б не то, что творилось за Лесами, за водами, так и во мне бы того беспокойства не было, но как раз под знаком идущей там кровавой Работы не только мне, а всем очень тяжело, трудно, и каждый думает, как бы что на голову не упало и как бы приключений каких себе не нажить. И вот, вместо того, чтобы в наше столь опасное время тихо сидеть, мы здесь Дуэль эту устраиваем, и когда там Пули, тут тоже Пуля (хоть оно и без пули). О, Боже Милостивый! Сохрани и помилуй! И пошто ж это, на что ж, да как же, да зачем же, да к чему все это приведет? О, Господи Иисусе Христе милосердный, тяжело, тяжело, тяжело!.. Но ничего не поделаешь, что ж тут сделаешь, когда дел других никаких у нас нет, кроме этой Дуэли — единственной цели всех дел наших. Вот почему я, хоть и сумрачно и плохо видно, но точно как в лесу, когда кто заблудится, издаля камень большой или пригорок за деревьями увидит, то к этому пригорку идет, чтоб хоть цель какую иметь для хожденья своего. И они тоже идут, каждый со своей стороны, каждый своею дорогою.
Шел, стало быть, и Томаш, да предприятие его Жесткое, Кровавое, ибо выстрелом своим он Корову хотел убить, Быка вызвать, Быка выстрелом призывал, чтобы Корову ту, что ему Сына единственного позорила, забодал он… О Бык, бык, бык! Шла Гонзаля тишком, бочком-сторонкой, под кустами пригибаясь, да как Ласка Мальчонку вынюхивает, за ним гонится, да от Томаша в пустоту Дуэли пустой убегает. Едут, ой едут, Барон, Пыцкаль на жеребцах своих, ад, небось, ворчат косо друг на друга глядят, сами не знают, чего хотят. Тоже и Ясновельможный Министр с Советником тянутся, проходят своей Кавалькадой через поляну, через равнину, под ивами, за Соснами-Елями да с Дамами! Темен лес! Раскинулась пуща вековая! Лесистое место! О, Боже Милосердный, Иисусе Христе Добрый, Справедлиный, о Пресвятая Богородица, а я тоже иду, иду и так Иду, и продвижение мое по дороге жизни моей, под зноем жестоким моим, под Гору, в дебрях моих. Иду я, значит, и иду, а там, у Цели моей, сам не знаю, что Сделаю, но Что-то Сделать обязан. О, зачем я Иду? Но Иду. Иду, потому что другие тоже Идут, и так мы все вместе, как овцы-телята на Дуэль ту тащим за собой и пустые планы, пустые замыслы и решения, а когда человек другими людьми стиснут, то он в людях, как в темном Лесу теряется. Вот так и Идешь, да все Блуждаешь, и решаешь что или планируешь, да все Блуждаешь, и вроде бы все в согласии с желаньем своим устраиваешь, да только Блуждаешь, Блуждаешь, и говоришь, делаешь, но все в Лесу, в Ночи, блуждаешь, блуждаешь…
*
И пока я с мыслями такими по улицам Хожу, назойливый газетный крик «Polonia, Polonia» ни на миг не прекращается, а все громче, все сильней становится… и как-то нехорошо делается… как будто что-то там не так, хоть, сударь, темно и почти ничего различить нельзя, точно в тумане, над водой, в сумерках… Однако видится мне что-то нехорошее и, кажись, оно трещит, лопается, едва дышит. Хожу, значит, я по улицам, хожу, газеты покупаю, но случайно к зданию Посольства подхожу и вижу, что окна Ясновельможного Посла светятся. Греховность намерений моих, дел моих, неясность, неуверенность чувства моего до того меня довели, что я в треноге на этот дом Отчизны моей святой, да, видно, Проклятой, смотрел; когда ж однако я тень особы Посла на белой занавеске углядел, не мог боле сдерживать мучающего любопытства моего, ибо знать хотел, знать мне надо было, как там, что там, какова Правда и как это мы на Берлин идем, коль скоро в варшавском предместье бой? И вот, несмотря на поздний час вечерний, я порог здания Отчизны переступил и по лестнице на второй этаж направился. Зарок мой был таков, что у человека этого правду я выпытать должен. Иду, значит, а пусто, тихо. Тихо. Шаг мой между колоннами терялся и исчезал, из гостиной же приглушенный Посла шаг доносился, и тень его сгорбленная на стеклышках двери то в одну, то в другую сторону передвигалась. Иду, иду, иду. Постучал я в дверь, и долгое время никто не отзывался, однако шаги утихли. Снова, стало быть, постучал я, и тогда крикнул Посол: «Кто там? Что там? Кто там?..» Я вошел, он у окна стоит. Меня завидев, крикнул: «Почему без Доклада «ходите?» От окна к камину перешел и руки в карманы засунул. И тут же говорит: «Да чего уж там, входите, все равно поговорить надо».
Сел он на стул, но привстал и ко мне, а, говорит, господин Гомбрович, то да се, вертит, крутит, обиняками, задворками, зырк да зырк, а в конце и спрашивает: «Ради Бога скажите, что это о Гонзале болтают, что, мол, вроде как бы он Мадама что ли с Мужчинами, а?» И на другую сторону комнаты перешел, на стул садится, но встает и ногти обгрызает. Я думаю, что это он так ходит, садится, встает, что это он так ногти грызет, но говорю:
— Болтать-то болтают, только доказательств нет, а вот вызов он принял.
— Смотри тогда, чтоб сраму какого не было, потому как Кавалькаду устраиваем, да и приглашенья, разосланы! Кавалькаду устраиваем, хоть война и зайцев нет! С ума можно сойти! А тут не фигли-мигли, а Посольство!
Крикнул он громовым голосом: «Посольство, — кричит, — Посольство…» А я думаю, чегой-то он так кричит? Он к подзеркальнику встал, а я думаю: чегой-то он так Стоит? Однако ж думаю: а чегой-то я так Думаю, что он кричит, садится или встает, с каких это пор мне крик его, приседание да вставание странными стали? Весьма странными, к тому же Пустыми какими-то, ровно пустая бутылка или Банка. Смотрю-присматриваюсь и вижу, что все в нем весьма Пустое, аж страх меня объял, а сам думаю: чтой-то так Пусто, может я лучше на колени паду?..
Что ж, падаю на колени, а он ничего. Стоит. Несколько шагов сделал. Снова встал и стоит.
Хоть я и на коленях, однако коленопреклонение мое очень какое-то Пустое.
Он — стоит, но стояние его тоже пустое.
«Встаньте», — буркнул он, но Пуста речь его. Я продолжаю на коленях стоять, по Пусто коленопреклонение мое. Подошел он к дивану и уселся, точно пузырь пустой или гриб-дождевик.
И тут я понял, что все к черту полетело. Что все кончилось, что Война Проиграна. И что он больше не Министр.
Встаю я, значит, с колен моих, поднимаюсь… Так и встал. Стою. Он тоже стоит.
Я, стало быть, спрашиваю: «Так теперь Кавалькады-то, небось, не будет?» А он дух перевел, да взгляд в меня метнул: «Не будет, — говорит, — Кавалькады? А почему бы ей не быть?»
Тогда я спрашиваю: «Так что, состоится Кавалькада?»
Он говорит: «А почему бы ей не состояться? Ведь решение принято, что должна состояться».
Стало быть, я ему: «А? Так значит состоится?»
Он мне: «Я не флюгер». И воскликнул: «Я не флюгер». И дальше: «Ты меня за кого принимаешь? Я — посол, Министр…» И вдруг как крикнет: «Я Посол! Я Министр!» И заявляет: «Ты — г…к, а я не г…к: я здесь правительство, Государство представляю!» А дальше все кричал без передыху, как чумной: «Я Посол, Я Правительство, здесь Посольство, я Министр, я Государство, а Кавалькада состоится, потому что Государство, потому что Правительство, потому что Посольство и я Посол, Посол, и Правительство, и Государство и на Берлин, на Берлин, в Берлин, в Берлин!» Побежал он, значит, к стене, к окну, оттуда снова к шкафу и кричит, кричит благим матом, что Государство, Правительство, Посольство, что он Посол, и такой крик поднял, что он Посол… Однако из крика его все дыхание куда-то ушло, а тут и я из Посольства ушел.
*
Ох, Пусто. И на улице тоже Пусто. Ветерок меня легкий и влажный овеял, но куда идти, что делать, не знаю; в кофейню зашел, а там — Чай, Пустой. Подумалось мне тогда, что все, конец Отчизне старой… но мысль эта Пустая, Пустая, и снова я улицей иду, иду, а сам не знаю, куда мне идти. Ну, значит, остановился. И так сухо и пусто, как щепки, как перец или пустая бочка. Стою я, значит, и думаю, куда бы пойти, что бы такое сделать, потому как ни Друзей, ни близких знакомых у меня, так и стою, сударь, на углу… и такая меня охота разобрала, чтоб в этот час ночной к Сыну идти, Сына увидеть… желание сие не слишком уместным было, к тому же — Ночью, но в меру продолжавшегося моего на углу стояния, не зная, куда мне идти (потому что и кафе уже позакрывались) оно все сильнее меня разбирало. Отец мой давно умер. Мать далеко. Ни детей у меня нет, ни Друзей, ни близких, так дай хоть на чужое дитя посмотрю, и хоть чужого, да Сына, увижу. Желаньице, говорю вам, вообще-то сумасбродное, но я двинулся с места; когда же я Иду без какой-либо цели, то сам Шаг в сторону Сына меня ведет, и так, ни с того, ни с сего, я к Сыну иду (и шаг мой стал медленным, робким). Сын, Сын, к Сыну, к Сыну! Знал я, что несмотря на поздний час, намерение свое осуществить я смогу, ибо Томаш с Сыном две комнатки в пансионате занимали, и, как принято в южных странах, все двери настежь оставляли.
И точно: без особых трудностей вошел я в пансионат и комнатку ту нашел, а там вижу: голый на кровати лежит, сном объятый, и такая у него грудь, такие плечи, такие голова и ноги, что шельма, шельма, ах он шельма, Гонзаль! Лежит и дышит. Дыхание его мне какое-то облегченье принесло, но внезапно злость меня взяла, что я к нему ночью пришел, черт его знает зачем, с какой целью… и так сам себе говорю: «Ой, надо, надо молодых хорошо стеречь, да в строгости их держать! Что лежишь так, лодырь? Я бы тебя в Работу впряг! Послал бы что ль за чем! Сделать бы что-нибудь велел! Ох, и строго держать вас надо, не распускать, на работу, на Молитву хоть палкой гнать, чтоб Человеком стал…» Да только лежит, дышит. Говорю, стало быть: «Палкой бы хорошенько дать, чтоб повиновался беспрекословно, в добродетели рос, потому что, прости Господи, кверху брюхом лодырь лежит… И лежит. Лежит, а я стою, и сам не знаю, что мне делать, зачем я сюда пришел. Вот уж и уйти хотел, да только уйти не могу, потому что Лежит, а я не знаю, зачем я сюда пришел.
Вот так и Лежит. Тут беспокойство какое-то меня охватило, и я говорю, но не громко, а тихонько: «Пришел я сюда в беспокойстве за будущее Народа нашего, который Врагами так покорен, что у нас больше ничего, кроме Детей наших, не осталось. Чтоб Сыновья были Отцам да Отчизне верны! Говорю так, но в миг тот страх меня охватил, почему я говорю это и зачем говорю… Как Пусто тут! Так вдруг стало Пусто! Вдруг так Пусто как-то, как будто Ничего… как будто ничего не было… а только он здесь Лежит, лежит, лежит… Пусто во мне и пусто передо мною. И воскликнул я: «Все дышащее да хвалит Господа!»
Напрасно однако Бога-Отца имя, коль Сын передо мною, когда только Сын и ничего, кроме Сына! Сын, Сын! Пусть подыхает Отец! Сын без Отца. Сын Сам по себе, Сын, от Пут Освобожденный — вот это да, вот это я понимаю!
*
Назавтра ранним утром — Дуэль.
Когда мы приехали на условленный лужок, что неподалеку от реки, еще никого не было; а Томаш молитву читал; вскоре однако бричка с врачом прикатила; а там и Гонзаль — с шумом, с шиком, четверкой рысаков и с форейтором, а за экипажем его — Барон вместе с Пыцкалем на рослых караковых жеребцах, которые, шпорами осаждаемые и уздою сдерживаемые, скакали и храпели. Все были в сборе. Я с Бароном площадку размечать начал, но лягушку увидел и говорю Барону: «Лягушки здесь». Он отвечает: «Потому что сыро». Тут доктор Гарсия ко мне подошел и попросил не тянуть, ибо Цессия у него, а еще трамитация.
Был подан знак, и противники вышли на место. Пан Томаш скромно, тихо, Гонзаль же в шике и блеске всех одежд своих, а именно: Перевязь синего атласу, жилетка такая ж Атласная, но желто-Шафранная, на ней Кителек черный и такой же Полуфрачок, позументом тисненный, парадный, потом — пелерина двухцветная, а также шляпа Черная Мексиканская с полями широкими, очень широкими. Барон с Пыцкалем опять на Жеребцах были. Гонзаль шляпою помахал, кони захрапели. Пыцкаль ко мне галопом подлетел, коня осадил и мне пистолеты с коня подал; Путо снова шляпою помахал.
Томаш спокойно на месте своем стоит и ждет. Я пистолеты заряжаю… да пули-то — в рукав, в зарукавник. Ну значит, пистолет Томашу вручаю, да только пустой, другой такой же пустой пистолет Пыцкаль Гонзалю вручил. Когда мы в сторонку отошли, Барон скомандовал: «Огонь! Огонь!» …но крик его Пустой, ибо стволы пустые. Гонзаль, шляпою своею оземь ударивши, пистолет поднял и выстрелил. Гул по лужку раскатился, но Пусто. Воробьи, что в кустиках сидели, (потолще, чем у нас), всполошились, то же и корова.
Томаш, видя, что гонзалева пуля его миновала (да и не было ее), оружие свое поднял и долго-долго прицеливался: только не знал он, что прицеливание его Пустое. Целится, целится, стреляет, ну и что: пусто, пусто, и от его пальбы ничего, кроме гула. Тут и солнышко слегка взошло, пригревать стало (туман рассеялся), а тут из-за куста корова выходит; Гонзаль шляпою помахал; а издали, из-за кустов Кавалькада показалась, а впереди два Форейтора, у одного — две, а у другого — четыре борзых на постромке, следом за ними Дамы и Кавалеры пышной вереницею едут, разговоры разговаривают, песни распевают… и так проезжают, проезжают, первым же справа — Ясновельможный Посол в охотницком платье на жеребце большом, в яблоках, дальше — Советник, а рядом — Полковник. Едут, едут, как ни в чем не бывало, вроде как на зайца, хоть оно, сударь, пусто, ибо зайца тут нет… вот так, сударь, потихоньку и проезжают.
Мы же — на них уставились, а главное — Томаш. Однако ж проехали они, Тогда мы пистолеты давай заряжать, я пули в рукав, огонь, огонь. Гонзаль шляпой помахал, палит из пустого дула, но ничего; и Томаш оружие поднимает, целится, целится, целится… о, как он целится! О, как он Целится долго, долго, тщательно, да так старательно, так страшно целится, что хоть и Пусто Дуло, съежился, замер Путо, и уж мне самому начало казаться, что не может того быть, чтобы Смерть из Дула этого не вылетела. Грохот. И кроме звука, ничего. Гонзаль шляпою Большой Черной помахал, Пыцкаль, Барон коней так осадили, что те аж на задах присели, а ко мне доктор Гарсия подошел и просит, чтоб побыстрее, потому что Цессия у него.
В тот момент я чуть было за голову не схватился! Сразу вдруг мне ясно стало, что мы как в западню попали, и что тут никогда никакого конца быть не может и Дуэль эта бесконечна, ведь она до крови, а откуда ж крови взяться, если без пуль пистолеты? Вот он недосмотр наш, путаница, ошибка наша, что мы это при условий составление просмотрели!!! Ведь они так весь день и ночь и следующий день и дальше ночь и потом весь день щелкать могут, потому что я у них Пули всё в Рукав и огонь, огонь, и так без конца, без передыху! Боже, что ж сделать, что предпринять! Однако выстрелил Гонзаль! Стреляет и Томаш! И Кавалькада вдали, за кустами показалась, Дамы, стало быть, и Кавалеры, да и борзые, и едут тихонько рысцой или шагом; первым — Ясновельможный Посол, потом Советник с Полковником едут и едут, на зайца (хоть зайца нет) поехали…
Гонзаль шляпой помахал. Томаш пистолет к глазам поднял. О, как он целится! Боже, Боже, Боже, всею душою своею, изо всех сил своих, изо всей честности что ли своей… и бровь хмурит… и глаз щурит… да как Целит, как Целит, аж Смерть, Смерть, Смерть неминучая, кровавая, здесь Смерть, Кровь быть должна! Грохнуло. Ух, стукнуло. И стуком пустым он, видать, сам себя убивает. Помахал Путо черной шляпой. Опять Кавалькада появилась, на сей раз ближе, и как ни в чем не бывало, друг с другом разговаривают, беседу ведут, перекликаются, на зайца, на зайца едут! А тут пыцкалев жеребец того жеребца, на котором Барон сидел, за круп как укусит. За круп укусил! Барон его оходил, оходил его и Пыцкаль, Барон его, значит, с коня да по башке, без разбору, и Пыцкаль по башке! Заржали жеребцы.
Мы к ним. Да они уж понесли, по лужайке носятся! Барон упал! А я вижу, что там кони в Кавалькаде храпят, ржут и Дамы падают. Затем собак борзых лай бешеный послышался и крик, стон, ой, видать на кого-то набросились, терзают! Мы же, дуэль забросивши, за кусты на помощь спешим; тут кони, Жеребцы все, удила закусили, поводья рвут, грызутся, ржут… а под собаками не кто иной, как Игнат с Собаками кувыркается, ими кусаемый да терзаемый! Людей крик, псов лай до удушья, Игната стон, коней галоп, дам писк, мужчин голоса в адскую симфонию слились.
Томаш «Пистолет, пистолет» закричал и, у меня из рук пистолет вырвавши, в собак стреляет, а ствол пустой.
Тогда Гонзаль на Собак этих бросился, с голыми руками да с криком страшным, в небо возносящимся… и, среди них упав, с ними кататься по земле начал, голося, всех разбрасывая, их от Игнатика своего отрывая, и телом его своим, телом прикрывая!
Да уж и Форейторы на собак с постромками, с кнутами, кто с чем был; другие тоже подбежали. Так этих собак и отогнали.
Так же и коней поотловили, а кто упавши был, те с земли заподнимались и в кучу собирались. Томаш к Сыну подбежал и, увидев, что кроме легких ран, никаких тела повреждений у того нет, на коленях Бога благодарил за безмерное благодеяние Его, потом же к Гонзалю руку протягивает: «О, боле ты мне не врагом, но Братом, Другом будешь, коль ты, Жизнь свою опасности подвергая, сына моего спас!» Ну, значит в объятии сошлись при великом всех присутствующих аплодисменте, да Гонзаля мужества под небеса вознесении: «От смерти его избавил! Врагу услугу оказал! Сам чуть не сгинул…» Игнат тоже — к Гонзалю руку протягивает, но тот в объятия его заключает и как брата к себе прижимает.
Так-то, за страхом — радость. Говорит Ясновельможный Посол: «Слава Богу, что так все завершилось, а вины в том ничьей нету, разве что жеребцов да форейтеров… потому что, когда жеребцы кусаться начали, у форейтеров собаки сорвались и на юношу кинулись, коего беспокойство об Отце своем до укрытия в кустах этих и привело. Вот, стало быть, господа мои хорошие, Дамы прекрасные, видеть вы могли явный знак Милости Божией, которая Отцу сына возвернула. Взгляните на эти рощи! Взгляните на травы, на кусты, на Природу всю, которая под небес громадой возлежит, и взгляните ж, как Поляк перед всем мирозданьем спасителя Сына своего прощает! Милость Божья! Благорасположенность природы всей! О, ибо дело верное, самовернейшее, что Поляк Богу и Природе мил Добродетелями своими, а главное — этим Рыцарством своим, Отвагою своею, Благородством своим, Благочестием и Доверчивостью своими! Взгляните ж на рощи сии! Взгляните ж на всю Природу! И взгляните ж на нас, Поляков, аминь, аминь, аминь». Тогда все «Viva Polonia Martir» воскликнули.
Я пал на колени. А тут Гонзаль как на середину вышел да Шляпу лихо заломил, от чего кони опять всполошились, он однако ж на коней внимания не обращая, так говорит: «Великая, неизмеримая в том Честь для меня, что я с человеком таким достойным поляком мог в поединке сойтись, ибо, Ясновельможный Пане, от стыда этого пусть меня Господь Бог спасает, чтобы я когда вызов чей не принял, и ужо я в таком разе никогда не уклонюсь, и меня Найдет тот, кто Ищет; потому что так я понимаю: нету для Мужчины большего сокровища, как безупречная Честь Имени его. Коль скоро за дело Спасенья от Собак Сына Его Милости сей достойный Противник меня в Друзьях иметь желает, я и от Дружбы, конечное дело, не уклонюсь, Другом, Братом его желаю быть на вечные времена. И тоже так думаю, что и он мне в милости своей не откажет, и приглашение гостем в дом мой примет, и для Выпития за дружбу сию вместе с Сыном своим в дом мой прибудет, где мы и выпьем!» Тут все начали кричать и ликовать, здесь обнимаются, там — целуются, и Гонзаль снова в объятия заключал: сначала Томаша, после — Сына его. Так и закончилась Дуэль.
*
Тяжела Гора моя в пустоте дороги моей и в Поле моем, но Пустом, Пустом, как будто ничего там и не было. Итак, после всего этого вместе с Томашем в экипаже Гонзаля во дворец его еду, да только не к тому дворцу, что в городе был, а к Эстансии, что в двух или трех милях. За нами на бричке Гонзаль с Игнатием едут. Едем мы, значит, по этой дороге, как под Гору, а там — дома, постройки, заборов много, трава, деревца фруктовые; и едем, а там, — собаки, куры, иногда, кошка, дети играют, да люди вертятся; и кони тянут повозку, едем довольно быстро, но Пусто, Глухо. Томаш молчал, молчал и я. Вдруг как схватит он меня за руку: «Скажи же ты мне, может не ехать… зачем нам ехать туда? Так-то оно вроде все как бы в порядке, вроде как бы Человек этот достойно себя показал и Сына моего от верной смерти спас, да только что-то мне не по сердцу приглашенье его… Ой, не поедем лучше!..» Так он мне говорит, но пусты слова его! Тогда говорю я: «Не езди! Если не хочешь, не езди. Не езди лучше… Или не видишь, что он не для тебя, а для себя Сына спас? Несчастный же ты Человек, зачем же ты прямо в дом его Сына своего везешь… лучше бы ты Игната из брички забрал и бежал прочь, как от Чумы!» Так я ему ответил, но Пустым ответ был, Пустым, ибо хотя для облегчения совести моей отягощенной говорил я, да только знал, что совет мой лишь обратный результат даст, и всякой бегства возможности его лишит.
Он же хлыст схватил и коней им оходил, а те — рванули! «Но, но, — крикнул, — а хоть бы и так было как ты говоришь, не стану я с Игнатом от него бежать, ибо Игнат мой не таков, чтоб обольщений его бояться!» А сам хлыстом коней бьет, а те — вскачь, я же для очистки совести моей продолжаю: «Уходи лучше, не заводи Игната в силки его…»
Через два часа мы к воротам большого сада подъехали, что посреди безграничных Пампы равнин плюмажем пальм, баобабов, орхидей выстреливал. А когда ворота открылись, аллея перед нами предстала сумрачная, душная, ко Дворцу вела обильно золоченому, Мавританской или Ронессансной, Готической да и Романской архитектуры, в дрожании колибри, мух больших золотистых, бабочек разноцветных, попугаев разнообразных. Говорит Гонзаль:
— Ну, вот мы и дома! Добро пожаловать! Добро пожаловать!
*
И давай нам до земли кланяться, в дом нас вводить! Я смутился, да и Томаш с Сыном тоже смутились, видя Салонов, Залов больших шик: Плафоны, Паркеты, Алебастры да Панели Деревянные, а также — Эркеры, Колонны, Картины, Статуи, и дальше — Амурчики, Трапезные, Пилястры, Дранировки, Ковры, и — Пальмы и Вазы такие, Вазы сякие, Ажурные, хрустальные, яшмовые, черпаки, корзиночки палисандровые, лари-ларчики венецианские, а то и флорентийские, а также — литая филигрань. И одно возле другого понапихано, нагромождено так, что не приведи Господь, что голова кругом идет: потому что там Амурчик подле Химеры, тут на кресле — Мадонна, а там на кушаке Ваза, и одно — под столом, а другое — за Вазоном цветочным, там снова Колонна неизвестно откуда и зачем, а подле нее — Щит, а может и Блюдо. Во всяком случае, видя Тицианов, Рафаэлей, Мурильев картины, да и другие незаурядные искусства шедевры, мы с уваженьем все это осматривали; я, значит, говорю: «Сокровища это, сокровища!» «Да, сокровища, — отвечает он, — и именно потому я, средств не жалея, все закупил и тут в кучу собрал, чтоб все это немного Подешевело. И впрямь: Шедевры эти, Картины, Статуи, вместе здесь сокрытые, одно от другого дешевело из-за избытка своего, и такими дешевыми сделались, что я эту Вазу разбить могу (и Вазу Персидскую астраханскую майоликовую бледно-зеленую ажурную ногою с подставки спихнул, так что Ваза эта на тысячу кусочков разлетелась). Однако прошу Господ дорогих перекусить слегка!» А пес тебя дери! Дери……. А тут как раз песик маленький залою бежит, Болонский песик, хоть, видать, с пуделем помесь: хвост — пуделя, а шерсть — фокстерьера. Тут же и Мажордом прилетел, которому Гонзаль отдал приказание стол накрыть, ибо это, говорит, наилюбезнейшие Друзья — Братья мои! А говоря это, Пану Томашу в объятия снова упал, потом меня обнял, а потом и Игнатия.
Но говорит Томаш: «Чтой-то собаки здесь грызутся». И точно: две собачонки, одна из которых Куцый Пекинес, но с хвостом пышным, вторая же — Овчарка (но хвост у ней как будто крысий, а морда — бульдожья) вместе через комнату, друг друга кусая, пробежали. Гонзаль воскликнул: «Ой, грызутся-кусаются! Ой, как славно грызутся, смотри ж, Пан Благодетель, как эта Мадонна того Дракона китайского-индийского кусает, а этот зеленый Ковер Персидский вот того Мурилью моего покусывает, а эти консольки — с теми статуями, черт бы их всех подрал, видать, клетки всем им придется справить, не то перегрызутся!» Тут он смехом взорвался и, схвативши хлыстик маленький, что на столе лежал, бить им Мебель начал, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе, не кусайся, знай место, знай место!» И, обрадованный, давай нас обнимать-целовать, главное же — Пана Томаша, хоть тоже и Игната. Скумекали мы, что грызне сей не одни лишь собаки причиною, но и мебель разнообразная, меж собой противуречная и разобщенная. Однако говорит Томаш: «А там — Библиотека».
И точно: в соседней комнате, большой, квадратной, книг, рукописей горы на полу, все навалено, как с телег сгружено, прямо под потолок горы высятся; а там, среди гор тех — ох и пропасти, уступы-выступы, овраги, осыпи, распадки, да и пыль-грязь такая, что аж в носу свербит. На горах сих, значит, очень худощавые Читатели восседали, которые и читали; а было их может семь, а может восемь. «Библиотека, — говорит Гонзаль, — библиотека, ох, сколько ж забот у меня с нею, наказанье Божье, ибо самые ценные да самые дорогие то произведения самых что ни на есть гениев, высшие достижения Человеческого духа, но что делать, коль Грызутся да Грызутся, да и дешевеют от избытка численности своей: слишком уж много, слишком много и что ни день, то все новые прибывают, а никто прочитать всего не может — слишком много, ах, слишком! Так вот я, милостивые государи, Читателей нанял и им прилично плачу, а то стыдно, что все так Нечитанным и лежит, но уж слишком много, никак прочитать всего не могут, хоть дни напролет все читают и читают. Хуже всего однако, что книги все друг с другом грызутся, грызутся и как собачки, видать, перегрызутся!» Я возьми да и спроси, ибо собачонка маленькая пробежала на волка похожая и на таксу: «А эта какой породы?» Ответствует: «То — собачки мои комнатные». В тот же миг Томаш другую собаку увидал, что в сенях лежала, и говорит: «Это, верно, Легавая будет, однако уши висят скверно: уши-то как у Хомяка». Ответил Гонзаль, что сука была Волкодава, которая в подвале с Хомяком, видать, сошлася, и хоть ее потом Легавый покрыл, она щенят с хомячьими ушами произвела. «Ату его, взять!» — крикнул он.
А нам все тоскливей… и хоть гостеприимство, любезность его к ответной любезности нас склоняла, трудно было скрыть растущее замешательство по причине странности этого дома и этого человека. Томаш замкнулся, косо смотрит, как сом губы надул, усы — вперед, Игнат-бедняга как будто воды в рот набрал, ничего не говорит, стоит; я хоть вроде и в союзе с Гонзалем, сам не знаю, чего ждать от места сего, которое, может, не столько каким-то конкретным сногсшибательным чудачеством, сколько собранием множества раздражительных деталей в головную боль нас ввергало. Когда Гонзаль, перед нами извинившись, в комнаты свои удалился, чтобы более удобное платье надеть, мы остались одни и говорить нам было не о чем, и слышались в тиши, в жаркой духоте вечера жужжание мух, крик попугаев, ворчанье и грызня собак. А тут возвращается Гонзаль, ба — в Юбке! Мы при виде таком «немели, а Томашу кровь в голову от гнева страшного ударила, того и гляди — побьет… да только юбка это как бы и не юбкой была! Черт ее разберет! Действительно, надел юбку белую кружевную, но кроем она что-то немного Халат напоминала; блузка же зеленая желтая фисташковая вроде и блузка, а вроде и майка. На голове Шляпа большая соломенная, цветами убранная, в руках — Зонтик, а на ногах голых — не то Сандальки, не то Туфельки.
Да как воскликнет: Прошу к столу, прошу к столу, погуляем будь здоров! Эй, слуги, подавать!» Но, заметив возмущение наше, добавил: «Ой, чтой-то я вижу, вы на меня как на чудище смотрите, но не чудище я, и да будет вам известно, что в стране моей родной повсюду по причине жары неумеренной люди в юбках по даму ходят, и ничего в том ни плохого, ни странного нет, и прошу вашего соизволения мне для удобства платье это носить. Что ни город, то норов! А еще я слегка припудрился, а то у меня кожа от жары шелушится. Эй, слуги, накрывать-подавать, праздник сегодня, живо, гость в доме — Бог в доме, от всей души прошу, да обнимемся ж еще раз, ибо лучше Друзей-Братьев у меня не бывало, да праздник же, праздник!» И обнимает, целует, и за руки нас берет, в столовую тащит с восклицаньями-приглашеньями, а там — круглый стол от кубков, Чаш, Хрусталей, Филиграней ломится… а тут же — лакеи с подносами, Блюдами, Кастрюльками, однако смотрим — а то, наверное, Горничные! Опять-таки смотрим: да нет, вроде Лакеи, потому что при Усах; хоть оно может и Горничные, потому как в Чепцах; а все ж, верно, Лакеи — ведь в штанах. Говорит Гонзаль: «Пожалуйста, ешьте-пейте — ничего не жалейте; Праздник, праздник у меня, а ну нажмем, а ну покажем!»
Налил мне гретого пива, только не поймешь: пиво — не пиво, потому что хоть оно и пиво, да видать вином разбавлено; и сыр — не сыр, оно, конечно, сыр, но вроде как бы и не сыр. Потом паштеты из Всякой всячины, и Крендель какой-то или Марципан, но не Марципан все ж, а может Фисташка, хоть она и из Печенки. Невежливо было бы угощенье слишком пристально рассматривать, ну, стало быть, едим, вином, а может пивом или вовсе не пивом запиваем, и хоть кто долго кусок жует, а все ж таки проглатывает его. Гонзаль же громкие сердечного гостеприимства давал доказательства и частушку спел:
*
А потом и говорит: «Черт бы их побрал, почему никто не стоит, ведь я специального Мальчика для Торжеств завел, чтоб Стоял он при гостях… Почему Парад не полный? Эй, эй, Горацио, Горацио!» На призыв сей Мальчик из буфетной вышел и посреди комнаты встал. Гонзаль на него: «Ты, лентяй такой-сякой, почему не стоишь, за что я плачу тебе, здесь Стоять должен во время Торжеств!» А нам говорит: «Обычай такой есть в стране моей, а главным образом — в приличных домах, чтоб на Торжестве один только слуга стоял; но, лодырь, любит кверху брюхом лежать. Выпьем, выпьем!»
Пьем, значит, выпиваем. Но тяжело, тяжело, ой, тяжело, как будто где по полю бредешь, а кроме того — Пусто, как в пустом овине, и как будто там только солома пустая. Вот так, в безбрежной пустоте души моей я будто шарманку кручу. Однако же смотрю я на Байбака этого, что посреди комнаты стоит и таращится, и вижу, что Горацио сей все время постоянно шевелит то тем, то сем… то глазом моргнет, то рукой пошевелит, или с ноги на ногу переступит, или слюну сглотнет. Движения эти в общем довольно естественными были, но также и Неестественный вид имели… вроде как бы и естественные, но едва уловимые… и что-то мне показалось, что он не просто для Торжества поставлен… а, получше этим Движениям его присмотревшись, я заметил, что балбес этот как бы вторил Игнатия движениям. А Гонзаль запел:
Итак, смотрю я, хоть вроде бы и не смотрю, да все ж таки смотрю… и вижу, что Байбак этот с Игнатием пару составляет и вот как: стоит Игнату Шевельнутся, тот тоже пошевелится (хоть этого почти не видно), точно у Игната был на веревке. Только Игнат за хлебом потянется, тот Глазом моргнет, а если Игнат пива отопьет, то он Ногой шевельнет, да так тихонько, так легонько, что шевеленье его почти незаметно, однако ж так своими Движеньями его Движеньям вторит, что как будто с ним движеньями разговаривает. Наверное, никто, кроме меня, этого не заметил.
В тот самый момент пришел ласкаться пес большой, легавый, как баран черный, но не баран это был, потому что как кот большой, с когтями, разве только с козлиным хвостом и не мяукал он, а как коза блеял. Гонзаль позвал: «Поди, поди, Негрито, на Огрызочек!» Спрашивает Томаш: «А этот, какой Породы?» Гонзаль и отвечает: «Сука была Сен-Бернара с легавой и шпица примесью, но, видать, с Котом-Мурлыкой где-то по подвалам валялась; стереги, не стереги — все равно не устережешь. Однако, пройдемте до залы на десерт, там попрохладней, посвежее, прошу, прошу, Гости мои дорогие!» Томаш говорит: «Не извольте гневаться, однако темнеет уже, а дороги мы не знаем, к тому же дела неотложные есть, так что самое время нам ехать. Вели, Пан-Благодетель, коней запрягать».
Тот восклицает: «Ни-ни-ни, даже слышать не хочу, не бывало еще того, чтобы я Гостей на ночь глядя отпускал! О-хо-хо, хо-хо, да я и колеса с экипажей поснимать велел!»
С наступлением сумерек появились большие золотистые мухи и под пальмами начали роиться, а когда Попугаев крики затихают, иные голоса, лязги, визги ночные неведомо какого Зверья раздаются, и ночь мантильей своею шумные Баобабы накрывает. А у нас десерт — не десерт, беседа — не беседа, и хоть не пьяные мы, а пьяны, среди Мебели, о которой неизвестно, Мебель это или Вазы… только вот Пусто, как в пустыне. И надо бы что-то начать, решить, да любая мысль, любое решение — как стерня, как Солома, как Стебель, ветром несомый по просторам сухим. И все пронзительней наша Бренность, пустота наша. Однако ж сей Байбак по-прежнему посередине стоит и Игнату в такт движениями своими подтанцовывает, хоть и не танцует (потому как вроде Стоит). Наконец хозяин участь нашу облегчил, ко сну знак подавая и слуг призывая, чтобы те нас в покои гостевые проводили.
*
Мне для ночлега отвели Купальную Комнату, а рядом — Томашу Будуар, в котором самых разных безделиц великое множество, как то — на полках, на Консолях, на подставках, столиках Китайских, за Ширмами. Игнатию в другом крыле дворца спальню предназначили, что опечалило Томаша: ибо на явь выходило Гонзалево намерение, чтоб его в отдалении удержать. Когда я в комнате один оказался, но с зажженной свечой, довольно сильная охватила меня тревога, и говорю я сам себе: о, что делаешь ты, чему предаешься, смотри, как бы тебе Хуже не было… но слова мои пусты, пусты, пусты. Вдругорядь говорю себе: о, зачем ты здесь, зачем ты с Путо против Отца благородного ковы строишь, ведь тебе Боком это может выйти… но как перец, как стебель — сухо, пусто все. А я все говорю: о, зачем ты Пули в Рукав прятал, зачем Земляка-Сородича предал?.. но как о стену горох, пустотой веет, пусто, сударь, пусто… Тут меня жуткий Ужас объял, но и он — совершенно пустой. Самое странное чувство испытал я, ибо видать, не страх, а Пустота страха моего ужаснула меня, и уж не сам Страх, а только Страх из-за того, что не было Страха. И вот, в пустыне моей говорю я: «Иди же к Томашу, повинися, открой Правду всю, пусть Правда воссияет, не то плохо тебе придется, иди, поспешай!..» Но вижу, что слова эти вместо того, чтобы взволновать, ужаснуть меня, гремят, как Пустая Бутылка или Ящик. И вот, увидев, что я ничуть не ужаснулся, я так Ужаснулся, что в Томашеву комнату как бешеный влетел, крича слова такие: «Знай же, Томаш, друг мой, что я тебя предал и Дуэль та без пуль была, ибо так уж мы с Гонзалем устроили! Ради Бога, уходи с Сыном своим, уходи, пока не поздно, ибо здесь, в доме этом проклятом Сына у тебя уведут, и не тебе с этими чарами силою мериться! Уходи, говорят тебе, уходи!»