– Здоров, Коля-Николай! – приветствовал его Женьча. – Ну, как оно все у тебя идет? Порядок? Чем дышишь? Малюешь-рисуешь? Покажи после. А я, Коля, хватанул работенки. В МТС, по ремонту инвентаря сельскохозяйственного. Знаешь, сколько один трактор ХТЗ на прицепе косилок-агрегатов тянет? А?.. То-то!.. А под Сталинградом-то слыхал? Сколько наши в плен забрали! Триста двадцать тысяч! Во как дали!..
И опять он, этот Женьча, знал все лучше других и помнил все цифры наизусть – и сколько самолетов сбили и сколько в плен взяли, – все решительно он знал и помнил. И по-прежнему Женьча чувствовал себя хозяином во дворе, как будто не он сам, а Коля куда-то уезжал.
А дворы теперь были разгорожены, соединены, и стал Женьча признанным всеми мальчишками повелителем пяти дворов. А Коля-то думал, что он, так много за это время понявший, столько в Москве переживший, по всем статьям обойдет Женьчу и тот наконец уступит ему первенство… Не тут-то было!
Впрочем, все это сейчас уж не так занимало Колю. Двор для него теперь перестал быть самым главным местом. Осенью Коля поступил в 61-ю школу Киевского района и назывался отныне учеником первого класса «А». Это была настоящая школа, не то что музыкальная, в которую его до войны водила мама. Нет, тут он стал действительно школьником. Когда за ним закрывалась, впустив его, дверь школы, Коля чувствовал, что он с этого момента полностью отрешен от всех будничных, домашних и даже дворовых дел. Ведь там, во дворе, чем бы он ни занимался, он всегда чувствовал себя немножко под крылышком у мамы, знал, что за ним следит, на него взирает, его оберегает мамино окно.
А теперь его взяли под свое высокое покровительство уже другие люди, подчинили себе иные правила: он стал учеником. Главным местом в его жизни сделалась школа, самыми могущественными для него отныне были учителя, и среди них самая важная – Елизавета Леонидовна Островская, его учительница.
Что скрывать, он ее сперва побаивался. Шутка ли сказать, учительница, с которой ему изо дня в день надо заниматься четыре года, должно быть все на свете уже выучившая и к тому же обладающая удивительной властью – куда бы ни пришла, вносить с собой тишину. Он был очень внимателен на уроках, сидел не шелохнувшись, «разинув глаза и выпучив рот», как шутил папа. А потом постепенно освоился, обвыкся, и на обложках его тетрадок, на свободных страничках стали появляться изображения, не имеющие никакого отношения ни к арифметике, ни к грамматике. Танки были на них, и самолеты, и взрывы, похожие на деревья с кудрявыми кронами и огненными плодами.
И это бы еще ничего. Но однажды на уроке арифметики, когда решали примеры, учительница увидела на обратной стороне обложки Колиной тетради… себя. Уж нельзя сказать, чтоб она была нарисована совсем в точности. Куда там! Все лицо так и скосило вбок. Однако отпираться было бы бесполезно: Коле, к несчастью, удалось схватить сходство.
Были приглашены родители, а Коля был призван не портить арифметические тетрадки, ибо известно, что портрет даже самой любимой учительницы не способствует точному счислению…
Коля запомнил это происшествие. Дня три он и дома не брался за карандаш, но потом еще больше пристрастился к нему.
А летом опять поехали в уже знакомую Мамонтовку.
Неподалеку от поселка, где в то лето жили Дмитриевы, за полем, высокий глухой забор с колючей проволокой поверху ограждал некое таинственное пространство, недоступное для любопытных взоров. Но зато слух окружающих привлекало тяжелое, могучее урчанье, которое беспрестанно доносилось из-за забора. Казалось, что там вся земля дрожит от каких-то подспудных, рвущихся наружу сил.
Вскоре узнали от мальчишек, которым всегда все на свете известно, что в заповедном пространстве находятся танки. Коля как-то пробрался к самому забору и стал смотреть через щелочку. Он не слышал, как сзади подошли, лишь почувствовал, что кто-то не больно, но крепко взял его за оба уха и потянул от забора. Потом одно ухо Коли было отпущено, а за другое его осторожно повернули. И Коля увидел перед собой невысокого, коренастого командира, у которого на зеленых фронтовых погонах были маленькие латунные танки.
– Ведь, наверно, очень плохо видно? – спросил командир.
Коля молчал, весь красный.
– А почему плохо видно? – продолжал командир. – Как ты думаешь?
– Не знаю, – пробормотал Коля. – Потому что очень щелка узка.
– А я думаю, потому тут плохо видно, что смотреть туда не полагается вообще. Вот и забор поставлен, чтобы некоторые любопытные граждане туда глаза не запускали и чтобы им было видно плохо… Ты откуда? – спросил он.
Коля объяснил, что он из Москвы, а сейчас живет тут на даче с папой и мамой и работает с ними на огороде. Он подумал, не рассказать ли командиру, что уже все равно давно сам рисовал танки и знает, как они выглядят. Но в те дни он будто поостыл к рисованию. Должно быть, для Коли как раз наступило время, когда начинается бессознательная проверка предшествовавших сегодняшнему дню увлечений. В этом возрасте многие ребята, которые еще недавно легко складывали стихи, увлеченно рисовали, вдруг бросают эти занятия. Им уж перестает нравиться то, что они прежде делали и что так радовало их самих и восхищало старших. Наступает пора сознательной оценки и критического отношения к себе. Тут вот и решается обычно, действительно ли есть у маленького человека настоящие способности, которым в будущем дано, быть может, при необоримом усердии вырасти в талант, либо все предыдущие удачи были лишь почти инстинктивным выражением живой радости бытия, естественным для растущего существа, которое еще одинаково дивится всем звукам, краскам, словам и движениям окружающего мира.
Нет, ничего не сказал сначала командиру Коля. Но, видно, сам по себе приглянулся командиру танкистов внимательный синеглазый мальчуган с золотистой головенкой, выгоревшей на солнце волнами. Он проводил Колю домой. И они разговорились. Командир спросил Колю, учится ли он, работает ли его школа, чем занимаются родители.
– А я вот с такими, как ты, занимался, – проговорил он вдруг очень серьезно. – Я учителем до войны был.
Коля даже отодвинулся в легкой оторопи: как всем младшим школьникам, учителя еще казались ему существами совсем особенными, могущественными и, пожалуй, иногда даже немного опасными. Разговор с ними влек подчас за собой непредвиденные последствия. Правда, это был учитель из другой школы.
– А вы были строгий? – осторожно поинтересовался Коля.
– У, порядок в школе у меня был! Тишина на уроке – держись только! – отвечал командир, показав кулак и смешно делая свирепое лицо. – Но сейчас бы, скажу тебе по совести, дорого бы я дал, Коля, чтобы послушать, как класс гудит. Всем бы всласть дал наораться. Кричи сколько хочешь…
А через минуту Коля уже знал, что командир-то вовсе не танкист, а командир самоходной батареи. Он так и представился Федору Николаевичу, который, несколько удивленный, встретил их на крылечке.
– Старший лейтенант Горбач, Виктор Иванович. Командир батареи. Вот, извините, привел вам вашего, – посмеиваясь, объяснил он. – Смотрит куда не надо, да еще недоволен, почему плохо видно… А у вас тут уютно, хорошо, – проговорил он, оглядывая маленький чистенький домик, в котором жили Дмитриевы. – Ну, как успехи огородные?
Был он веселый, симпатичный и сразу всем понравился. Ему, видно, очень не хотелось уходить, и он не заставил Наталью Николаевну повторить приглашение выпить чашечку чаю.
Жадными, почти немигающими глазами смотрел Коля на гостя, который не спеша, обстоятельно потягивал чай с блюдечка. Не часто приходилось видеть так близко и запросто военного человека, да еще офицера. И не просто видеть – разговаривать с ним и пить чай за одним столом. А Горбач рассказывал:
– Я до войны учительствовал на Волге. Вот с такими дело имел. – Он показал подбородком в сторону Коли. – Это же золотой материал!.. У меня тоже сынишка и дочь. На Урале сейчас. На Волге-то у меня ничего не осталось, абсолютно ничего… А была квартира приличная, уютно жили. Примерно вот как вы. – Он одобрительно оглядел комнату. – Так что вот, я весь тут: гол как сокол.
И Коле стало страшно за этого коренастого, загорелого, широкоскулого человека, у которого ничего не осталось – ни дома, ни кровати, – ничего. Как же он будет дальше жить?
А тот не унывал. Выпил стакана четыре чаю, не отказался от молодой картошки, похвалил ее, сказал, что давно такой вкусной не едал, пообещал Коле, что прокатит его на самоходке, поблагодарил за угощение и ушел, оставив в комнате легкий запах новых ремней и бензина.
Он выполнил свое обещание – зашел через день, прихватил с собой Колю и Катюшку и, держа обоих на руках, проехался с ними на тяжелой самоходной пушке, которая, казалось, сама подстилала себе, как половичок, бесконечно бегущие рубчатые гусеницы.
Он стал частым гостем у Дмитриевых. Должно быть, его тянуло к домашнему уюту, к семье, к детям. Катюшка тоже привязалась к Горбачу, особенно после того, как он подарил ей прехорошенький обливной горшочек, покрытый золотистой глазурью, тугощекий, словно улыбчивый… А Коле командир подарил маленький компас и трофейный электрический фонарик, которым можно было светить попеременно красным, зеленым и белым огнем.
Часто по вечерам Горбач рассказывал интересные фронтовые истории. Но больше всего он любил поговорить о своей родной Волге. Он там вырос, учился и сам стал работать в школе.
– Нет, вы только представьте себе, друзья, что это было, когда два фронта сомкнулись в тылу фашистов! – Он вынимал из планшетки карту и короткими, выразительными взмахами загорелых рук показывал на ней движения войск, направления их ударов. – Ведь в какую петлю они тут угодили! Вот смелый ход был у нашего командования!..
В другой раз Горбач принес и бросил плашмя на стол истрепанный, наполовину обгорелый листок бумаги.
– Все забываю показать вам вот этот трофей, – посмеивался Горбач. – Это мы под Калачом в одном офицерском блиндаже обнаружили. Очень, понимаете, характерная вещь. А вам особенно интересно будет, художникам… Это рисунок из альбома Гитлера. Ведь фюрер-то прежде мечтал художником быть. Учился даже, говорят, и подвизался в этой области. Ну, таланта не хватило: признан был полнейшей бездарностью. Решил тогда переквалифицироваться в фюреры, искать славу в ином направлении. А самолюбие, по-видимому, у этого художника-неудачника крепко было уязвлено и до сих пор не зажило. Вот германское министерство пропаганды и издает подхалимские роскошные эти альбомы рисунков художника Гитлера. Поглядел я – ну и ну! По-моему, товарищи, это такая мазня тошнотворная – с души воротит!.. Прежде чем порвать, я решил вам продемонстрировать. Вот поглядите. А? Что скажете? Акварелист, черт бы его взял! Как у Гоголя сказано: «Он бачь, яка кака намалевана»…
Все склонились над листком. Коля просунулся головой под локтями взрослых и тоже подлез поближе.
На обожженной с одного края бумажке был воспроизведен цветной рисунок, изображавший с унылой настойчивостью всевозможные руины, груды обломков, обгорелые стены рухнувших зданий, истоптанные поля, какие-то ощипанные деревья, пожарища, пасмурное небо в зареве. Линии рисунка были вычурны, краски вопили истерично. А в то же время ничто не трогало зрителя, как не волновало, видно, и равнодушного живописца…
Бумага, на которой был напечатан рисунок, выглядела глянцевитой, плотной. Наверно, она была приятной на ощупь. Но Коля не мог бы заставить себя притронуться к этому листку, который, казалось, был захватан руками самого ненавистного сейчас для него человека.
– До чего же бездарь! – сказала мама. – И сколько претензий! Дилетантство!
– Без души, без таланта и без царя в голове, – добавил Федор Николаевич. – Намалевано, развезено, а к чему, спросите? Недаром у него на всех портретах глаза стеклянные, как у утопленника. Что ими хорошего увидишь?..
А Коля презрительно смотрел на бумажку, которую тут же порвал на мелкие лоскутки Горбач, жадно слушал рассуждения взрослых, так верно все понимавших, а сам думал про себя:
«Плохо как рисует!.. А еще Гитлер. Куда уж ему воевать с нами! У нас его и за художника бы не считали. У нас вон какие картины художники умеют рисовать!»
И сердчишко у Коли так и взыграло от чувства восхищения нашей страной, которую защищают такие храбрые солдаты и где так хорошо рисуют художники! А бесталанные фашисты с их фюрером ни воевать, ни рисовать как следует не умеют, а еще полезли… Теперь Коля уже твердо знал, почему Гитлер велел бросить бомбу в Третьяковскую галерею: он просто завидовал, что в Советской стране столько хороших картин. И вот теперь картины пришлось увезти из Москвы, спрятать, а Коля из-за этого так и не видел до сих пор Третьяковской галереи…
В самом разгаре лета Горбач неожиданно забежал проститься с Дмитриевыми: самоходную батарею срочно перебрасывали куда-то на фронт.
– На какое же направление? – негромко спросил Федор Николаевич Горбача при прощании.
Тот уклончиво повел одним погоном.
Грустно было Коле прощаться с Виктором Ивановичем.
Вот еще одного старшего друга взяла себе война… И зловеще опустошающей показалась Коле тишина, теперь воцарившаяся за высоким забором, возле которого он познакомился с Горбачом. Ушли батареи, оставив на пыльной дороге глубокие рубчатые колеи – след от гусениц. Перестали гулять на перроне станции приземистые, коренастые танкисты-самоходчики, батарейцы.
Тихо стало в Мамонтовке. Только в тетрадке для рисования дачника-огородника Коли Дмитриева беззвучно двигались, палили по врагу, смело бросались вброд через глубокие реки быстроходные танки и самоходные пушки с красными звездами.
Коля вспомнил, что папа еще не выполнил одного своего обещания.
Дело в том, что Коле давно очень хотелось подсмотреть самый первый луч, который посылает на землю солнце, когда оно встает утром. Так получалось, что солнце всегда вставало раньше Коли. Уж он пробовал нарочно не спать, привязывал себя за большой палец ноги к пруту кровати, чтобы проснуться, как только станет переворачиваться с боку на бок. Ничего не выходило. Как ни рано вскакивал Коля, солнце опережало его, выбравшись из-за горизонта, прежде чем Коля успевал вылезти из-под одеяла.
И вот папа обещал, что как-нибудь разбудит его рано утром и Коля увидит самый первый луч солнца.
Назначили наконец точно этот день.
Накануне все легли спать пораньше. Но около полуночи, когда Коля крепко спал, Федор Николаевич разбудил Наталью Николаевну, услышав, как в невыключенном громкоговорителе прозвучало:
– Внимание!.. Через полчаса будет передано по радио важное сообщение.
Спать уже, конечно, не хотелось. Решили не будить детей и послушать, что скажет радио.
Прошло около получаса, и снова зашуршало в репродукторе, и опять тот же голос возвестил:
– Через полчаса по радио будет передано важное сообщение.
Медленно тянулись ночные минуты. Зато сердца у всех частили, спеша…
Но вот опять ожил репродуктор, и понеслось из Москвы сквозь теплый сумрак июльской ночи над бодрствующими зенитными батареями, над спящими дачными поселками – над всей землей нашей, сгоняя дрему, будя и радуя, торжественное сообщение о том, что наша армия отбила у врага Орел и Белгород. А дальше… Дальше сообщалось, что столица нашей родины Москва будет в эту ночь салютовать доблестным войскам, освободившим Орел и Белгород.
Разбудили Колю и Катюшку. Катюшка хлопала глазами и пыталась сначала снова уткнуться головой в подушку. Коля же выпрыгнул из кровати, как игрушечный пружинный чертик из табакерки:
– Что, уже восход?
Все вышли на крылечко. Коля накинул папино пальто, но ночная свежесть проникала под рубашку, холодила теплое, еще не стряхнувшее с себя окончательно сон тело.
Было темно. Но везде слышались голоса. Чувствовалось, что никто не спит. Хлопали во мраке двери, калитки, ставни. Перекликались люди.
– Куда ты смотришь? – услышал Коля голос отца.
– Как – куда? Туда, где солнце встанет. Я еще с вечера по компасу проверил.
– Чудак ты, милый! Мы же тебя не за этим подняли. Разве мама тебе не сказала? Или не понял спросонок? Орел и Белгород наши взяли. Это значит – на Курской дуге полной победой дело кончилось.
– А Виктор Иванович там?
– Вполне возможно. И сейчас в Москве салют будет артиллерийский. Повернись и смотри вон куда.
Отец в темноте положил руку на голову Коле, взял его за макушку и повернул в ту сторону, где за горизонтом, за деревьями, еще не совсем погас бледный и холодный отсвет позднего летнего заката.
И вдруг весь край неба в той стороне разом вздрогнул, будто от сотен одновременно вспыхнувших зарниц. Казалось, тучи там отпрянули ввысь, опаленные по всей своей нижней кромке багровыми сполохами. Несколько мгновений спустя донесся далекий глухой гром. Потом снова полыхнуло алым над горизонтом, за которым была Москва. Высоко в небо медленно поднялись и осели зеленоватые отсветы. Небо стало опаловым, погасло. И опять прокатился оттуда могучий рокочущий продолжительный удар.
Много-много раз вскидывались над невидимой Москвой волшебные багрово-зеленые отблески, и далеко окрест мерно и глухо погромыхивал горизонт.
Это Москва салютовала залпами, ракетами тем, кто разгромил танковые, бронированные армии Гитлера, вторгшиеся глубоко в просторы нашей страны. Это Москва салютовала, верно, и учителю Горбачу с его товарищами самоходчиками.
Коля и на этот раз проспал первый луч утреннего солнца. Но он уже видел нечто большее. Стоя на крылечке тихого домика в Мамонтовке, стекла и стены которого легонько подрагивали при каждом далеком салютном залпе, он вместе со всеми видел в эту ночь один из могучих лучей восходящей великой победы.
Глава 6
Под старым дубом
Все до́ма были рады, когда пришло наконец осенью письмецо от Горбача. Командир благодарил «за приют, внимание, заботу»… «Радостно идти в бой, – писал он, – безостановочно гнать это зверье все дальше на запад – освобождать наши города, села и советских граждан от этой банды грабителей и убийц. Ве́сти замечательные – Донбасс опять наш. Италия капитулировала. Близится дело к концу».
Коля раз десять перечитал письмо Горбача, потом пошел с ним во двор и там читал его Женьче и другим ребятам на скамеечке под старым дубом. И все с уважением разглядывали маленький бумажный треугольничек, на котором внизу отличным, учительским почерком было написано: «П. П. 77136, Горбач Викт. Иванов.».
Вернулся этой осенью Викторин Ланевский. У него в эвакуации обнаружился, оказывается, талант. Он там занимался в кружке художественного слова, и поэтому теперь разговаривал о самых простых вещах с особым выражением, странно двигая ртом и строя губами всякие замысловатые фигуры. «Это я артикулирую», – пояснял он своим дворовым друзьям. И Женьча посочувствовал Викторину, что теперь у него так много хлопот с собственным ртом.
Мало чему научился в эти трудные годы вдали от Москвы Викторин. Не на пользу пошла ему, видимо, поездка. Он так же хвастливо рассказывал о своих необыкновенных успехах, о том, как все его уважали там, за Уралом, и удивлялись, до чего он культурный и развитой. При этом он стал ломаться еще больше, чем прежде, да и привирал, должно быть, немало. Получалось, по его рассказам, так, будто он в эвакуации сошелся на короткую ногу со всеми известными артистами, ходил на все спектакли бесплатно – словом, провел все это время не без удовольствия. Кроме того, он теперь, едва ребята собирались под старым дубом, объявлял, не давая никому сказать слова, что будет декламировать.
– Стойте, ребята, – говорил он, – хватит разговоров. Я вам лучше почитаю. Вот я вам исполню то, что я один раз на вечере самодеятельности в гортеатре читал для бойцов. Успех был – это просто жуть!
И, став под дубом, вокруг которого привыкли теперь собираться ребята пяти дворов, усиленно выворачивая наизнанку губы, Викторин читал: «По горам среди ущелий темных…» И странное дело: Женьча Стриганов, тот самый Женьча, который прежде презирал Викторина и звал его «Касторкой», «Жоржиком» и «Интелягушкой», теперь почему-то сдружился с ним. Ему нравилось, что Викторин мог устроить бесплатный пропуск или контрамарку в кино, в театр, что он звонил по телефону артистам, которых Женьча только в кино видел.
Коля чувствовал, что Женьча стал относиться к нему самому, как к малышу, с которым можно позабавиться во дворе, но нельзя еще делать настоящие дела. Женьча за эти годы очень быстро повзрослел. Сказалась разница в возрасте между ним и Колей, которая раньше как-то не замечалась. И Коля знал, что у Женьчи впереди все ясно и просто: как только подойдут годы, он поступит в ремесленное училище и будет токарем по металлу. Женьча говорил об этом уверенно, не очень часто, но твердо, как о вопросе, давно решенном.
Ну, а что Коля?.. Действительно, чем он мог быть сейчас интересен тому же Викторину, который столько повидал известных людей, или Женьче, собирающемуся в большой, трудовой путь и знающему наперед, что из этого получится! Давно уже перестал рассказывать во дворе свои «придумки» Коля. Он много читал, и воображение его бушевало, сближая вычитанное в книгах с теми грозными, всех касающимися событиями, которые продолжали составлять смысл всего происходившего. Говорить об этом сейчас было трудно, а еще труднее было изобразить на страничках альбома для рисования все, что копилось в воображении. И рисунки свои Коля в это время никому не показывал.
Но, когда в школе выпускали стенную газету, он не удержался и стал помогать товарищам. На него сперва посмотрели с усмешкой: что может такой малыш сделать? Но, ко всеобщему изумлению, он так разрисовал заголовок с алыми знаменами, которые осеняли школьный глобус, стоявший на фоне далекой батальной картины с участием танков, на которых горели красные звезды, что приходили смотреть на стенгазету и из других классов. И сам пионерский вожатый Юра Гайбуров, увидев стенную газету, превосходно изукрашенную Колиными рисунками, спросил:
– Это что вам, ребята, кто-нибудь из учителей помог?
И был очень удивлен, узнав, что все это нарисовал третьеклассник Дмитриев Николай.
– Ты что же, еще не пионер? – спросил он Колю. – Учишься ведь хорошо. Видишь, и активность проявляешь. Ты подумай.
– А я уж давно, все время про это думаю.
Да что тут было думать! Коля с завистью поглядывал на ребят, носивших алый галстук, и рисовал в тетрадочках пионерский значок того времени – алый флажок с серпом, молотом и девизом: «Всегда готов!» Он чувствовал, что тоже давно готов стать в один строй с этими дружными и надежными ребятами, носящими алый галстук и занятыми разными интересными делами. Но он был так застенчив, так заливался краской и казался сперва таким робким и что-то в себе таящим… Сам он не заговаривал, а его не звали. И вот теперь вожатый первый сказал Коле о том, к чему его уже давно самого тянуло.
Все это произошло очень вовремя. Коля чувствовал, что дворовая дружба понемножку распадается. С Викторином ему было не по пути, а Женьча гнет линию Викторина и отходит от Коли. И даже для Катюшки он сейчас уже больше не авторитет. С осени Финтифлига пошла в школу. Первые дни она еще робко выслушивала наставления старшего брата о том, как надо поставить себя в школе, чтобы все уважали, как надо действовать, если дразнят, и каким образом следует сжимать кулак, чтобы он бил больнее… Но мама, услышав как-то эти наставления, вошла в комнату и сказала:
– Коля, ты, пожалуйста, оставь эти поучения. Надеюсь, что Кате они не пригодятся. Девочки ведут себя в школе не так, как вы. И, пожалуйста, прошу тебя, не забивай ей голову всякими глупостями.
Ладно, глупости так глупости… Потом спохватятся, что не сумела Катька поставить себя в школе как нужно, да поздно будет. Попросят заступиться – нет уж, извините. Надо было вовремя слушать, что говорит опытный третьеклассник, который уже видал виды и добился у себя в классе уважения. Смешно было слушать, как Катя первые дни, возвращаясь из школы, рассаживала на скамеечке своих кукол и мишек, клала перед ними на ящик листочки бумаги и говорила:
«Здравствуйте, дети. Теперь вы не просто девочки, а ученицы. Когда я вхожу, вы должны все встать…»
Но так или иначе, а Катюшка была теперь уже не просто Финтифлига или Симак-Барбарик, а ученица первого класса 70-й школы Киевского района. И, таким образом, она уже волей-неволей высвободилась из-под опеки старшего брата.
А вот теперь Кате опять придется признать его превосходство над собой. Он станет юным пионером. А уж это, уважаемые товарищи, кое-что да значит!
Да, друзья, это многое значило… Не только то, что Коля теперь имел право носить красный галстук и отдавать салют – он обрел это гордое право с той торжественной минуты, когда, весь горя от еще не изведанного дотоле волнения, произнес звонким, чистым, прозрачным голоском: «Я – юный пионер Союза Советских Социалистических Республик…» – и, подняв над головой салютом руку, обернувшись пылающим лицом к алому знамени, торжественно пообещал жить и учиться так, чтобы быть всегда готовым бороться за великое дело Ленина… Нет, это означало, как объяснил вожатый Юра Гайбуров, что через него, через Колю Дмитриева, отныне проходит линия нерушимого строя юных пионеров-ленинцев, ибо его приняли в братство самых лучших и передовых ребят Родины. И на груди его горит теперь язычок великого пламени, зажженного над миром Лениным и поддерживаемого неустанным трудом и великими подвигами народа, верного партии. Принимая из рук Юры Гайбурова и повязывая на груди у себя красный галстук, Коля действительно почувствовал, будто его сердце лизнул алый язычок священного пламени.
Как хорошо умел рассказывать обо всем этом Коле и другим его сверстникам-пионерам вожатый Юра! Недаром его так уважали все в школе.
«Он уже почти как учитель, только совсем свой, как мы сами», – говорили ребята.