Екатерина знала, что некоторые ее вельможи принимают субсидии от иностранных дворов: Н. И. Панин много лет получал подарки из Берлина, позднее А. А. Безбородко, А. Р. Воронцов, П. В. Завадовский — из Вены. В 1780–1781 годах Потемкину были предложены огромные взятки от Пруссии, Австрии и Англии.
Князь отклонил щедрые посулы за переориентацию русской внешней политики в выгодном для этих дворов русле[74]. Недаром императрица была уверена, что ее соправителя «не можно купить». Однако за такую преданность она умела сторицей воздать ему богатыми пожалованиями.
Была императрица информирована и о миллионных «неучтенных деньгах», которые прилипали к рукам президента Коммерц-коллегии А. Р. Воронцова, руководившего таможнями. Огромные средства крутились также на юге, на вновь присоединенных к России землях, где полным ходом шло строительство городов и флота. Несмотря на постоянные обвинения в растратах, сыпавшиеся из лагеря противников Потемкина, сам светлейший сохранил чистые руки. Две сенатские ревизии, по приказу Павла I, изучали счета Григория Александровича и пришли к выводу, что не покойный князь должен казне, а казна его наследникам[75]. Однако нельзя упускать из виду, что на поставках в армию подрядчики из числа родни и ближайшего окружения Потемкина сделали целые состояния. Все эти сведения не ускользали от Екатерины.
Тем не менее она сохраняла олимпийское спокойствие, держась мнения, что «эти уже наворовались, а новым нужно будет еще составить капитал». Императрица крайне редко позволяла себе не то что схватить казнокрадов за руку, но даже открыто выразить им свое недовольство. Как она говорила Сегюру: «Я ругаю тихо, а хвалю громко». Известно всего несколько случаев публично продемонстрированного ею неблаговоления. Памятная история со взяточником, генерал-губернатором Владимира Р. И. Воронцовым, которому на именины государыня послала кошель невероятной длины. После этого чиновник вынужден был уйти в отставку и вскоре умер от огорчения[76].
В другой раз, проезжая через Калугу, Екатерина узнала о недороде ржи и взлетевших ценах на муку. Вечером на пиру у генерал-губернатора М. Н. Кречетникова за ломившимся от яств столом она спросила, почему хозяин не потчует ее самым дорогим угощением — ржаной горбушкой — и в раздражении покинула зал. Такие поступки призваны были показать чиновникам предел, за который они не должны заходить в своем нерадении о благе подданных. Однако воровство помаленьку, домашнее и не слишком заметное, не вызывало у императрицы резкого протеста. Екатерина не мнила себя в силах исправить мир: главное, чтобы не был подорван бюджет и не разорялось население губерний. Этот компромисс вполне устраивал и ее, и чиновников. Государь и его аппарат нашли друг друга. «Воруй, но знай меру» — могло бы стать девизом таких отношений.
Кроме того, Екатерина любила награждать за службу. В вопросе о пожалованиях она была не просто щедра, а даже расточительна. Еще в юности ее упрекали за то, что она не знает счета деньгам. Став императрицей, Екатерина возвела щедрость в принцип. Немного тратя на себя лично, держа скромный стол и обходясь простыми нарядами, она буквально осыпала подарками тех, кто был ей нужен, и богатой рукой жаловала за победы на бранном поле. Это не могло не нравиться и привлекало сердца тех, кто жаждал выделиться, получить награду, стяжать славу и состояние.
За разгром турок в Чесменском сражении 1770 года Алексей Григорьевич Орлов получил четыре тысячи душ крепостных. На следующий год его брат Григорий Григорьевич, уходя с поста фаворита, был пожалован шестью тысячами крепостных, 150 тысячами рублей в качестве ежегодного пенсиона, великолепным серебряным сервизом, собранием картин, дипломом на достоинство князя Священной Римской империи, домом у Троицкой набережной — так называемым Мраморным дворцом[77].
По случаю заключения Кючук-Кайнарджийского мира с Турцией в 1774 году фельдмаршал П. А. Румянцев получил похвальную грамоту, алмазный жезл или булаву, шпагу, украшенную бриллиантами, золотые лавровый венец и масличную ветвь, алмазные крест и звезду ордена Святого Андрея Первозванного, пять тысяч душ, 100 тысяч рублей для постройки дома, серебряный сервиз и живописную коллекцию[78].
Создается впечатление, что щедростью Екатерина покупала преданность окружающих. Задаривала их, опасаясь измены. Для подобных опасений у нее были основания, рядом подрастал сын Павел.
Как-то в разговоре Сегюр подивился внешнему спокойствию, которое, по его мнению, царило при русском дворе. «Средства к тому самые обыкновенные, — отвечала императрица. — …Воля моя, раз выраженная, остается неизменною. Таким образом, все определено, каждый день походит на предыдущий. Всякий знает, на что он может рассчитывать, и не тревожится напрасно. Если я кому-нибудь назначила место, он может быть уверен, что сохранит его, если только не сделается преступником. Таким путем я устраняю повод к беспокойствам».
Посол усомнился в возможности долго не сменять сановников: «Что бы вы сделали, ваше величество, если бы, например, заметили, что назначили министром человека, неспособного к управлению?» Невозмутимость Екатерины поразила собеседника: «Я бы его оставила на месте. Ведь не он был виноват, а я, потому что выбрала его. Но только я поручила бы дела одному из его подчиненных; а он остался бы на своем месте при своих титулах»[79].
Екатерина не раз прибегала к названному методу. Так, при не слишком расторопном президенте Военной коллегии 3. Г. Чернышеве молодой и энергичный Г. А. Потемкин первое время был вице-президентом, стянув к себе все управление учреждением. Ту же участь разделил и А. А. Безбородко, долгие годы находясь в формальном подчинении руководителю Коллегии иностранных дел И. А. Остерману. Конечно, подобный метод не избавлял окружение императрицы от интриг, однако заметно снижал их накал, поскольку все заинтересованные лица, как верно отмечала государыня, оставались при своих должностях, титулах и доходах.
Заметно, что императрица всеми силами стремилась изгнать из круга приближенных малейшее неудовольствие по отношению к ней лично. Она закрывала глаза на служебную несостоятельность, воровство, старалась проявлять максимальный такт и участие. Для чего это было необходимо? Разве она не могла, как Елизавета Петровна, общаться с подданными «в повелительном наклонении»?
Мы видели, что иной раз Екатерине очень хотелось поступить «по-царски» и «отшибить хвост» своим противникам. Однако она сдерживалась и действовала больше лаской, уговорами, подкупом, закулисными интригами, чем открыто демонстрировала гнев и чинила государеву расправу. Помимо личной склонности к тишине подобная мягкая политика диктовалась необходимостью. Для того чтобы править, Екатерина нуждалась даже во врагах.
С первых же дней пребывания в России она усвоила себе особую модель поведения и не изменяла ей всю жизнь. «Я старалась приобрести привязанности всех вообще, от мала до велика; я никем не пренебрегала со своей стороны и поставила себе за правило считать, что мне все нужны, и поступать сообразно с этим, чтобы снискать себе всеобщее благорасположение»[80], — писала императрица в мемуарах. «Поистине я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать как следует, искренняя привязанность… И в торжественных собраниях, и на простых сходбищах и вечеринках я подходила к старушкам, садилась подле них, спрашивала об их здоровье, советовала, какие употреблять им средства в случае болезни, терпеливо слушала бесконечные их рассказы об их юных летах, о нынешней скуке, о ветрености молодых людей, сама спрашивала их совета в разных делах и потом искренне их благодарила. Я узнала, как зовут их мосек, болонок, попугаев, дур; знала, когда которая из этих барынь именинница. В этот день являлся к ней мой камердинер, поздравлял ее от моего имени и подносил цветы и плоды из ораниенбаумских оранжерей. Не прошло двух лет, как самая жаркая хвала моему уму и сердцу послышалась со всех сторон»[81].
Современный российский историк А. Б. Каменский верно заметил, что жизненное кредо юной Екатерины удивительно похоже на знаменитое молчалинское «угождать всем людям без изъятья»[82].
Эта угодливость представлялась образованному дворянину первой четверти XIX века чем-то низким, достойным порицания и осмеяния, как и само общество, в котором процветают Молчалины. Грибоедов сделал Чацкого не только обличителем, но и разрушителем ограниченного мирка Фамусовых. Вспомним, чем оканчивается «Горе от ума»: Софью отправляют «в деревню к тетке, в глушь, в Саратов», Молчалина прогоняют на улицу, сам Фамусов опозорен в глазах гостей и знакомых, а гордый резонер покидает разоренное им семейное гнездо «искать по свету, где оскорбленному есть сердцу уголок». Если отрешиться от симпатий и антипатий автора пьесы, то окажется, что Чацкий не менее опасный социальный тип, чем Молчалин. Объединение их в одном кругу грозит катастрофой.
Герой Грибоедова стал закономерным развитием той идейной линии, которую заложил в русском сознании Н. И. Новиков с его брезгливой нетерпимостью к недостаткам окружающего мира. В отличие от знаменитого мартиниста императрица была более созидательницей новых общественных добродетелей, чем бичевательницей старых пороков. Недаром де Линь замечал, что Екатерина стала «скорее создательницей, чем самодержицею своей империи»[83].
В этом смысле характерен ее журналистский и нравственный конфликт с просветителем. Едва начав выпускать журналы «Трутень» и «Живописец», Новиков немедля вступил в острую полемику с журналом Екатерины «Всякая всячина». Императрица редактировала и печаталась анонимно, именно благодаря этому в обществе имелась возможность вести с ней открытые дискуссии. Инкогнито монархини было для большинства читателей — людей светских — тайной полишинеля. Новиков, без сомнения, знал, с кем разговаривал в хлестком газетном тоне. Этот штрих многое говорит о степени дозволенности в России екатерининского времени.
Императрица рекомендовала своему оппоненту: «Никогда не называть слабости пороками, не думать, чтоб людей совершенных найти можно было, никому не думать, что он весь свет исправить может». Новикова такая позиция чрезвычайно раздражала. «Госпожа прабабка наша (так называла себя «Всякая всячина». —
Одним из собственных пороков императрицы была молчалинская угодливость, чаще именуемая лицемерием. Однако задумаемся над любопытным феноменом. Екатерина прибегла к угодливости для того, чтобы захватить власть, но и после переворота ее отношения с окружающими ничуть не изменились. Она по-прежнему помнила именины статс-дам, клички их собачек, никогда не рассталась с привычкой дарить вещи, которые приглянутся посетителям в ее покоях… Казалось, теперь можно было отбросить годами выработанный образ действий, но государыня крепко держалась за него. Почему?
Ответ на этот вопрос заключен в кредо Молчалина: «для избежанья зла». Наша героиня прежде всего хотела удержать власть. И при этом прекрасно сознавала, что является узурпатором. Представители дворянской оппозиции тоже помнили об этом. «Не рожденная от крови наших государей, — с неприязнью писал о ней князь М. М. Щербатов, — жена, свергнувшая своего мужа возмущением и вооруженною рукою, в награду за столь добродетельное дело корону и скипетр российский получила, купно с именованием „благочестивой государыни“, яко в церквях о наших государях моление производится»[85].
Всю жизнь Екатерина старалась доказать, что достойна занятого ею места. Если не по крови, то по уму, талантам и заслугам перед Россией. Она не раз подчеркивала, что продолжает дело Петра Великого, ощущала себя его преемницей и реально была ею. В официальных документах и в частной переписке императрица именовала русских государей прошлого своими «предками». Однако это не скрадывало незаконности ее пребывания на троне. Чтобы оставаться на вершине, Екатерине важно было всеобщее, солидарное одобрение ее действий.
На протяжении всего царствования у нее были сильные противники — партия великого князя Павла Петровича, на стороне которой стояла традиция передачи трона от отца к сыну. При русском дворе сложилась уникальная ситуация: все понимали, что Павел — законный государь, но абсолютное большинство хотело служить его матери. Сторонники великого князя наталкивались на отказ придворных и офицерства что-либо менять, а позднее на откровенный страх перед Павлом. При дворе, где фрейлины и истопники, камергеры и повара, статс-дамы и куаферы предпочитали нынешнего монарха, устройство переворота было затруднено.
Однако потенциально такой переворот оставался возможен. Ощущение шаткости престола сопровождало Екатерину всю жизнь. Именно оно заставило императрицу найти верный тон в общении с двором и шире — русским дворянским обществом в целом. Страх потерять власть понуждал государыню неустанно трудиться, приумножая силу своей державы. Можно сделать парадоксальный вывод: корни екатерининского золотого века лежали в узурпации короны и сознательном стремлении государыни ежедневно всем и каждому доказывать свое право на нее.
Будь Екатерина II законной правительницей, она, возможно, жестче пресекала бы поползновения зарождавшегося русского общества расширить сферу своей внутренней, не подчиненной государству жизни. Оставайся у власти Петр III, и развитие страны во всех сферах, в том числе и нравственной, пошло бы медленнее в силу узости кругозора монарха и его личного презрения к людям. Таким образом, переворот 1762 года сыграл роль тарана, разрушив старую модель отношений «государь — подданные» и создав предпосылки для появления новой «государь — общество». Именно эта формула и реализовывалась на протяжении следующих 34 лет царствования Екатерины Великой.
Глава вторая
День императрицы — день двора
Ритм жизни государя и его вкусы накладывали глубокий отпечаток на весь быт двора. А вслед за ним — столичного общества, которому, в свою очередь, подражали обитатели провинции. Не всякий монарх был столь требователен, как Павел I, и хотел, чтобы подданные вставали, обедали и отходили ко сну одновременно с ним. Тем не менее день императора служил стержнем, на который нанизывались события придворной жизни. Изучая его, можно узнать многое о нравах тогдашнего общества.
При Елизавете Петровне, например, в императорских резиденциях царил блестящий хаос, их обитатели не знали точных часов сна и отдыха, мешали день с ночью, а развлечения с богомольями. Все находилось в движении, не стояло на месте, ни в чем невозможно было найти точку опоры. «Никто никогда не знал часа, когда Ее Величеству будет угодно обедать или ужинать, — рассказывала Екатерина II о днях своей молодости. — Часто случалось, что придворные, проиграв в карты до двух часов ночи, ложились спать и только что они успевали заснуть, как их будили для того, чтобы присутствовать на ужине»[86]. Государыня имела обыкновение сидеть за столом очень долго, ее полусонные гости клевали носом, не могли связать двух слов, чем сердили хозяйку. Императрица бросала в досаде салфетку и покидала компанию.
«Она никогда не ложилась спать ранее шести часов утра, — сообщал ювелир Иеремия Позье, за которым Елизавета часто посылала ночью. — Мне иногда случалось возвратиться домой и минуту спустя быть снова потребованным к ней»[87]. После ночных бдений государыня вставала поздно, далеко за полдень, чувствовала себя усталой и неготовой принимать чиновников. Такой режим приносил большие неудобства тем должностным лицам, которые по службе обязаны были докладывать ей о делах. Часто она вовсе не допускала их к себе, приказывая передавать все бумаги фавориту И. И. Шувалову. Случалось, вельможи пускались на уловки и умоляли придворного «бриллиантщика» пронести вместе с драгоценностями в покои императрицы ту или иную важную бумагу на подпись.
Ни о какой серьезной государственной работе в таких условиях речи идти не могло. Вместе с тем Екатерина II отмечала в мемуарах, что при обширном уме, которым была наделена ее свекровь, безделье вызывало у последней скуку и раздражение. Не приучив себя трудиться, дочь Петра Великого тосковала и не могла развеяться даже среди увеселений.
Кроме того, Елизавета имела одну весьма обременительную для окружающих странность — страсть к перестройкам и перестановкам мебели. Во дворцах ни на день не прекращался ремонт — передвигались двери, строились новые лестницы, сносились и возводились на других местах стены, шла бесконечная перепланировка. Иной раз, чтобы выйти в сад, приходилось пользоваться не крыльцом и ступенями, а перекинутыми через подоконник досками, по которым, как по сходням с корабля, фрейлины спускались из покоев на улицу. Государыня никогда не спала две ночи на одном и том же месте. Исследователи связывают такое необычное поведение со страхом переворота. Захватив власть ночью, Елизавета панически боялась повторения событий 1741 года, когда жертвой могла оказаться уже она сама[88].
С Екатериной II дело обстояло иначе. Она словно задалась целью, вопреки любым внешним обстоятельствам, поддерживать размеренный образ жизни и внушить окружающим уверенность и спокойствие.
«Милый дом»
Раз и навсегда утвердившись в апартаментах Зимнего дворца, Екатерина уже не меняла их. Сюда императрица переехала в первый же день своего царствования — 28 июня 1762 года. Прискакав с Алексеем Орловым из Петергофа в столицу, где уже начался переворот, она сначала поехала в Измайловский полк, затем в его сопровождении к Казанскому собору, где приняла присягу остальной гвардии, духовенства и чиновников, а потом отбыла в Зимний.
«Я отправилась в Новый Зимний дворец, где Синод и Сенат были в сборе, — писала Екатерина Станиславу Понятовскому 2 августа 1762 года. — Тут на скорую руку составили манифест и присягу. Оттуда я спустилась и обошла войска пешком. Было более 14 000 человек гвардии и полевых полков»[89].
Зимний построил по заказу Елизаветы Петровны ее любимый архитектор Бартоломео Растрелли, решение о возведении нового дворца было принято в 1755 году. Однако покойная государыня не успела поселиться в нем. Петр III тоже медлил с переездом, ожидая окончательной отделки комнат для своей фаворитки Елизаветы Воронцовой — в ее спальне не был расписан плафон на потолке. Воронцовой не посчастливилось занять роскошные апартаменты, так же как и надеть корону законной супруги императора. Вместо развода и ссылки Екатерину II ждал триумф. Новое царствование начиналось в новой резиденции, комнаты которой еще пахли известкой и стружками.
Зимний включал 1050 покоев, в нем было 117 лестниц, 1886 дверей, 1945 окон, а общая длина фасадов составляла два километра. Богатство его отделки поражало воображение тогдашних петербуржцев. Однако очень скоро выяснилось, что дворец, несмотря на помпезность, плохо приспособлен для жизни. В жертву красоте были принесены удобства. Например, возле императорских и великокняжеских покоев не были спланированы мыльни. А в залах предусматривались только парадные двери, без боковых и черных ходов, из-за чего прислуга с вениками, тряпками и ведрами мусора нередко выходила прямо навстречу богато одетым гостям, следовавшим на бал или прием. Все это предстояло исправить.
В течение царствования Екатерины II Зимний достраивали, расширяли и перепланировали, приноравливая ко вкусам новых обитателей. Общий расход на эти переделки составил 2 миллиона 622 тысячи 20 рублей 19 копеек. В 1764 году архитектору Жану Батисту Валену-Деламоту поручили возвести здание Малого Эрмитажа, как хранилища художественных коллекций дворца. Оно тянулось от Миллионной улицы до набережной и отделялось от дворца переулком. Строительство закончилось в 1767 году. Через четыре года зодчий Ю. М. Фельтен продлил Эрмитаж до Зимней канавки. Позднее, в 1783–1787 годах архитектор Дж. Кваренги перекинул строительство за канал и создал на месте прежнего Лейб-кампанского корпуса Елизаветы Петровны театр, соединенный с Эрмитажем аркой. Кваренги же было поручено скопировать Рафаэлевы лоджии Ватикана. Под ними в четырех залах расположилась библиотека, куда поступили купленные у французских просветителей Дидро и Вольтера книжные собрания, коллекция карт географа Бюшинга, старинные манускрипты и древнерусские рукописи. Всего около 50 тысяч изданий.
Екатерине полюбились работы Кваренги, и именно ему она приказала отделать парадную часть дворца в модном классическом стиле. В 1786 году зодчий приступил к созданию мраморной галереи, включавшей Георгиевский и Тронный залы. Прежде служебные помещения в нижнем полуподвальном этаже отличались невзрачностью. По желанию императрицы архитектор построил там каменные своды, перепланировал мыльни и кухни, изгнав из них грязь, сырость и плесень. Под старость у Екатерины болели и отекали ноги. Кваренги построил для нее пологий скат со второго этажа Эрмитажа, позволявший спуститься к дверям в кресле на колесах.
Позднее внутреннее убранство дворца неоднократно переделывалось, а в 1837 году многие покои уничтожил страшный пожар, продолжавшийся 30 часов. От старого здания остались только стены и своды первого этажа. Поэтому современный посетитель Зимнего не увидит почти ничего из апартаментов времен Екатерины II. Сохранилась лишь широкая, расходящаяся в стороны парадная Иорданская лестница. Через нее в праздник Крещения члены императорской семьи и высшее духовенство выходили для водосвятия к проруби во льду Невы, называемой «иорданью»[90].
По свидетельствам современников, собственные комнаты государыни были не особенно велики и отличались скромностью отделки. Они располагались на втором этаже под правым малым подъездом ближе к Зимней канавке. Стеклянная галерея над узким каналом соединяла их с покоями Г. А. Потемкина, жившего в Эрмитаже окнами на набережную и Миллионную улицу. Адъютант светлейшего князя Л. Н. Энгельгардт писал: «Князь жил во дворце; хотя особливый был корпус, но на арках была сделана галерея для перехода во дворец через церковь мимо покоев императрицы»[91]. Григорий Александрович ходил к Екатерине по-домашнему — в мундирной шинели, накинутой на плечи, чтобы не замерзнуть в галерее, и с газовым розовым платком на шее.
Описывая внутренние покои императрицы, статс-секретарь Адриан Грибовский вспоминал: «Взойдя на малую лестницу, входишь в комнату, где на случай скорого отправления приказаний стоял за ширмами… особый письменный стол с прибором; комната сия стояла окнами к малому дворику; из нее вход был в уборную, которой окна были на Дворцовую площадь. Здесь стоял уборный столик Отсюда были две двери: одна направо в бриллиантовую комнату, а другая налево в спальню, где государыня обыкновенно дела слушала. Из спальни выходили во внутреннюю уборную, а налево в кабинет и зеркальную комнату, из которой один ход в нижние покои, а другой прямо через галерею в так называемый ближний дом; в сих покоях государыня жила иногда до весны»[92].
Следует уточнить, что слово «уборная» в те времена означало комнату, где государыню «убирали» к выходу, расчесывали волосы и помогали облачиться в парадное платье. Именно здесь императрицу постиг удар 5 ноября 1796 года, через день она скончалась. В «бриллиантовой комнате», так сказать под боком, хранились регалии: большая и малая короны, скипетр, держава и украшения из драгоценных камней. Современному человеку может показаться странным, что государственные реликвии держали так близко к жилым помещениям: не лучше ли было поместить их под специальную стражу в некоем официальном месте? Но в тот период все выглядело проще и камернее. Монарх не разделял жизнь на «частную» и «служебную», а свои вещи на «личные» и «державные». Императорский венец являлся для него такой же собственностью, как перстень или ожерелье. Как целая страна с ее людьми и недрами. Будучи хозяйкой всего, государыня вела себя, как сельская помещица, прятавшая шкатулку с украшениями в тайник за портретом дедушки. Павел I одно время держал корону у себя в спальне. И никто из подданных не видел ничего особенного в столь «домашнем» обхождении с символами государственной власти.
«Ближний дом» за галереей, где Екатерина в последние годы жизни проводила время до весны, это как раз и были покои Потемкина, осиротевшие после его смерти в 1791 году. Скучая по светлейшему князю, императрица не только пристроила в своем штате его бывших слуг, но и много жила в апартаментах, прежде занятых ее «любезным питомцем». Возможно, для того, чтобы поддержать угасающие душевные и физические силы, она нуждалась в воспоминаниях о нем. Желала оказаться в окружении его вещей, смешать, как в старые годы, свои и его табакерки, платки, книги… В сущности эти покои и прежде были для Екатерины домом, как ее комнаты оставались домом для Григория Александровича даже тогда, когда его роман с императрицей закончился. Почти два десятилетия они держались как семейная пара. Удивительно ли, что в отношении имущества князя Екатерина вела себя совсем по-вдовьи?
С первой капелью она перебиралась жить в Таврический дворец, возведенный для Потемкина на берегу Невы. «Главный корпус оного был в один этаж, кажется, нарочно, дабы государыня высоким входом не была обеспокоена. Здесь ее покои были просторнее, чем в Зимнем дворце, особливо кабинет, в котором дела слушала»[93].
«Сады Армиды»
Больше и роскошнее современникам казались комнаты императрицы в летних дворцах под Петербургом. Выезд «на дачу» совершался обычно в мае. Точное число зависело от погоды. Едва устанавливались теплые деньки, Екатерина покидала столицу. Особенно она любила Царское Село. Но камер-фурьерский журнал показывал, что для государственных торжеств обычно выбирался Петергоф. Там же нередко происходили и заседания Совета, собиравшегося раз в неделю по понедельникам. Кроме того, чтобы прогуляться и развеяться, двор устраивал катания по окрестностям и много времени проводил в Ораниенбауме.
Обычно, когда исследователи рассказывают о быте императрицы, они обращаются к «Запискам» статс-секретаря Адриана Моисеевича Грибовского, знавшего Екатерину II в последние годы ее жизни. Поэтому описание дня государыни в разных работах подчас выглядит «снятым под кальку». Между тем с возрастом привычки монархини менялись. Например, в молодости она была лихой наездницей, в зрелые лета — неутомимым пешеходом, а под старость часто прибегала к креслу на колесиках. В 90-х годах XVIII века ей уже трудновато было совершать частые переезды из резиденции в резиденцию, и она почти безвылазно проводила лето в Царском, о чем и упоминал секретарь.
Однако прежде Екатерина была очень подвижна. Камер-фурьерский журнал свидетельствует о частых и стремительных перемещениях государыни из столицы в Петергоф, Ораниенбаум, Царское, в строящуюся для великого князя Александра Павловича резиденцию Пелла, в гости к Орлову в Гатчину или к Потемкину в Осиновую рощу. Вообще императрица ездила много и, видимо, любила ощущение дороги так же, как и спокойную работу в кабинете. Ей ничего не стоило с утра отправиться в Петербург из загорода, провести там часть дня, а к вечеру вернуться обратно. Камер-фурьерский журнал, который вел особый чиновник — камер-фурьер, день за днем по часам отмечал все внешние события в жизни государыни — прогулки, обеды, выезды, приемы и т. д.
Из переписки видно, что по-настоящему хорошо Екатерина ощущала себя только на даче. Она не очень любила строгий этикет и с наслаждением предавалась прелестям «простой сельской жизни»: «Нет, я думаю, двора, где так много смеются и чувствуют так мало стеснения, как при моем, как скоро я перееду на дачу, — писала она 25 июня 1772 года своей парижской корреспондентке госпоже А. Д. Бьельке. — В городе другое дело: там мы чиннее: впрочем, и там часто непринужденность берет верх»[94].
Слова Екатерины подтверждал Луи де Сегюр: «Когда я приехал в Царское Село, императрица была так добра, что сама показала мне все красоты. Светлые воды, тенистая зелень, изящные беседки, величественные здания, драгоценная мебель, комнаты, покрытые порфиром, лазоревым камнем и малахитом, — все это представляло волшебное зрелище и напоминало удивленному путешественнику дворцы и сады Армиды…
При совершенной свободе, веселой беседе и полном отсутствии скуки и принуждения один только величественный дворец напоминал мне, что я не просто на даче у самой любезной светской женщины. Кобенцель был неисчерпаемо весел; Фитц-Герберт выказывал свой образованный, тонкий ум, а Потемкин — свою оригинальность, которая не оставляла его даже в минуты задумчивости и хандры. Императрица свободно говорила обо всем, исключая политику: она любила слушать рассказы, любила и сама рассказывать. Если беседа случайно умолкала, то обер-шталмейстер Нарышкин своими шутками непременно вызывал смех и остроты. Почти целое утро государыня занималась, и каждый из нас мог в это время читать, писать, гулять, одним словом, делать, что ему угодно. Обед, за которым бывало немного гостей и немного блюд, был вкусен, прост, без роскоши; послеобеденное время употреблялось на игру или на беседу; вечером императрица уходила довольно рано, и мы собирались у Кобенцеля, у Фитц-Герберта, у меня или Потемкина»[95]. Трудно поверить, что это описание жизни иностранных дипломатов при одном из самых больших и пышных дворов Европы.
«Я прошлась по царскосельским садам, — вспоминала Виже-Лебрён, — которые являют собой истинную феерию. У императрицы была устроена особая терраса, соединяющаяся с ее покоями, где содержалось множество птиц; мне рассказывали, что она каждое утро кормит их, находя в этом величайшее для себя удовольствие»[96].
С Петергофом у Екатерины было связано слишком много неприятных воспоминаний юности, когда молодая великокняжеская чета жила там почти взаперти под неусыпным оком соглядатаев Елизаветы Петровны. Только сильная жара могла выманить императрицу на берег Финского залива, поскольку «прелестное Царское Село было бы невыносимо: там пришлось бы задохнуться». «Я сегодня оставила мое любимое Царское Село, — жаловалась Екатерина госпоже Бьельке, — и отправилась в отвратительный, ненавистный Петергоф, которого я терпеть не могу, чтобы праздновать там день моего восшествия на престол и день святого Павла… Я, как школьник, выбрала дальнюю дорогу, отправляясь из рая в ад». В отличие от иностранных путешественников императрицу не восхищали ни каскады фонтанов, ни скульптурные композиции. Ей казалось противоестественным «взметать воду вверх», вместо того, чтобы предоставить ее спокойному течению прудов и заводей. К тому же Екатерина не обладала крепким здоровьем, и постоянные сквозняки из-за мощного бриза с залива смущали ее.
Помпезный Петергоф, где при большом стечении народа отмечались государственные праздники, в сознании государыни противостоял тихому и «уединенному» Царскому — кабинету философа, ее истинному дому. Мысленно она все время возвращалась туда и с охотой описывала свой распорядок дня на даче. «Никогда мы так не веселились в Царском Селе, как в эти девять недель, проведенные с моим сыном, который делается красивым мальчиком. Утром мы завтракали в прелестной зале, расположенной близ пруда, потом расходились, нахохотавшись досыта. После занятия каждого своими делами обедали, в шесть часов прогулка или спектакль, вечером поднимали шум по вкусу всех шумил, которые окружают меня, и которых здесь большое число. Невозможно буквально представить себе веселость безумнее и безумие разумнее нашего; но так как это прекрасное расположение духа оставило нас у ворот Царскосельского дворца, то я тотчас по приезде сюда заперлась в свою комнату и принялась марать бумагу… Итак я водворилась на жительство у берега моря, и гадкий Петергоф сумел сделаться сносным»[97]. Лишь свежий воздух и возможность работать ненадолго примиряли императрицу с резиденцией, которую многие считали волшебным миром.
Виже-Лебрён, побывавшая на празднике в Петергофе, была поражена его роскошью: «Обширный парк, прекрасные фонтаны, великолепные аллеи, одна из которых обсажена громадными деревьями, расположены на берегу усеянного кораблями моря. Искусства сумели использовать природные сии красоты и создали из Петергофа нечто феерическое. Когда я приехала к полудню на сей праздник…в парке уже теснилась огромная толпа… Я в жизни не видела такого количества плащей, расшитых золотом, столько бриллиантов и перьев… Били все фонтаны; помню огромный каскад, низвергающийся в канал с высокого утеса, под которым можно было пройти, не замочившись. Когда вечером иллюминированы были дворец, парк и корабли, не был забыт и сей утес, являвший собой воистину магическое зрелище, благодаря невидимости ламп, освещавших сии водяные своды, со страшным грохотом ниспадавшие в канал»[98].
От всего этого Екатерина по-видимому уже устала. Сравним «дачное» описание у Сегюра и праздничное у Виже-Лебрён. Сердце государыни принадлежало первому. Она не любила держать себя «чиннее», а при большом стечении народа «непринужденность» должна была уступить место «величественности». Столица диктовала еще более жесткие правила этикета. Поэтому императрица не торопилась туда. Возвращение в Петербург приурочивали к ухудшению погоды в сентябре, причем Екатерина любила затянуть с отъездом и, очутившись в Зимнем, чувствовала себя птицей в клетке.
«Жаворонки» и «совы»
Рассказ о распорядке дня императрицы мы постараемся использовать для того, чтобы остановиться на вкусах и привычках тогдашнего светского общества в целом. По природе Екатерина была жаворонком — вставала очень рано. Мемуары Грибовского указывают 7 часов, а камер-фурьерский журнал — от 5 часов утра летом и при хорошем самочувствии, до 8 часов зимой или когда государыня хворала. Все же чаще ее величество пробуждалась ото сна с зарей, так сказать, по византийскому времени, и лишь тогда ощущала себя здоровой, когда утро не было потрачено даром.
Большинство горожан в то время, как и сейчас, не благоволили к ранним подъемам. Сельские жители, конечно, вставали с петухами и, даже перебравшись в столицу, сохраняли прежние привычки. Во всех сословиях требовательные старички — блюстители нравственности — еще строго следили за тем, чтобы молодежь не пропускала заутреней. Но биологический ритм неумолимо менялся, и вторая половина XVIII века как раз стала периодом, когда на глазах у одного поколения городских дворян произошел массовый переход к позднему укладыванию и позднему вставанию.
Вспомним знаменитые державинские строки:
которыми он описывает образ жизни светского человека.
Мемуаристка Е. П. Янькова вспоминала: «Теперь и часы-то совсем иначе распределены, как бывало: что тогда был вечер, теперь, по-вашему, утро! Смеркается, уж и темно, а у вас это все еще утро. Эти все перемены произошли на моей памяти. День у нас начинался в семь и в восемь часов; обедали мы в деревне всегда в час пополудни, а ежели званый обед, то в два часа: в пять часов пили чай… Приносили в гостиную большую жаровню и медный чайник с горячей водой. Матушка заваривала сама чай. Ложечек чайных для всех не было; во всем доме только и было две чайные ложки: одну матушка носила при себе в своей готовальне, а другую подавали для батюшки. Поутру чаю никогда не пили, всегда подавался кофе. Ужинали обыкновенно в девять часов… Как теперь бывают званые обеды, так бывали в то время званые ужины в десять часов. Балы начинались редко позднее шести часов, а к двенадцати все уже возвратятся домой»[99].
Чем ближе к концу века, тем сильнее сдвигалось к ночи время бодрствования. Марта Вильмот, приехавшая в 1803 году в Россию по приглашению княгини Е. Р. Дашковой, побывала на балу в Петергофе, который закончился в половине третьего ночи. После чего она с подругами еще поужинала и только потом легла спать[100]. Первая четверть XIX столетия уже утвердила в правах ту модель, которая хорошо знакома читателю по «Евгению Онегину»:
Еще в постели приняв приглашения на вечер, пушкинский герой «в утреннем уборе» едет прогуляться на Невский, где щеголяет «широким боливаром» — эмблемой своих прогрессивных устремлений. В сумерках он отправляется обедать в ресторан Талона:
После дружеской трапезы с шампанским, трюфелями, «стразбургским пирогом» и прочими прелестями Онегин посещает театр, затем возвращается домой, переодевается для бала, проведя перед зеркалами «три часа по крайней мере», и устремляется в гости. Там он веселится до рассвета.
Такой ритм жизни светского человека еще только появился при Екатерине, он не был господствующим, но завоевывал себе все больше приверженцев. С чем это связано? Онегин — человек не служащий. Его время целиком отдано развлечениям, а они, как правило, тяготеют к вечеру. Однако свобода от государственной службы, дарованная еще Петром III, прививалась не быстро. Подавляющее большинство дворян при матушке-государыне продолжали тянуть лямку кто в полку, кто в разного рода учреждениях. Но тихие радости частной жизни помаленьку захватывали сердца горожан. Солидные чиновники, вроде Державина, вовсе не стремились являться в сенатское присутствие с петухами.
Мода вставать поздно пришла из Парижа. Вскакивать на заре, не разлеживаться в кровати, бодро молиться, а потом приниматься за работу считалось недостойным благородного человека. Долгое позевывание, нега на пуховых перинах, размышление перед зеркалом — знак хорошего тона и отличительная черта философа с состоянием. Императрица часто высмеивала тех русских дворян, которые, вернувшись из путешествия по Европе, говорили: «У нас в Париже». Так, в 1783 году в «Былях и небылицах» — сатирических заметках, которые печатались в журнале Академии наук «Собеседник любителей российского слова» — Екатерина поместила шуточную зарисовку «Записная книжка сестры моей двоюродной», изображающую неделю светской дамы. «Вторник — Я встала с постели в первом часу пополудни.
Человек XVIII века не видел ничего невозможного в том, чтобы сочетать традиционный, религиозный образ жизни и вольные привычки эры Просвещения. Из этого союза противоположностей рождался тот неповторимый быт, который невозможно спутать с нравами ни одной другой эпохи. «Марья Ивановна Римская-Корсакова, — рассказывала Янькова об одной из своих родственниц, — была хороша собой, умна, приветлива и великая мастерица устраивать пиры. Была она пребогомольная, каждый день бывала в Страстном монастыре у обедни и утрени, и, когда возвратится с бала, не снимая платья, отправляется в церковь вся разряженная. В перьях и бриллиантах отстоит утреню и тогда возвращается домой отдыхать»[102].
Изменение часов сна и бодрствования порой создавало неловкость в отношениях «отцов» и «детей». На рубеже XVIII и XIX веков люди старшего поколения не понимали, почему молодые не хотят укладываться «в положенное время». А молодежь, напротив, страдала, но была вынуждена подчиняться. Мемуаристка Е. А. Сабанеева передавала воспоминания своей тетушки А. Е. Кашкиной, которая служила фрейлиной при императрице Марии Федоровне, супруге Павла I. «Это было летом, двор жил в Гатчине. Фрейлинам был отведен для помещения павильон в саду. Мы жили там под надзором одной весьма почтенной и строгой статс-дамы. Она была уже преклонных лет и требовала от нас, чтобы мы очень рано ложились спать; это очень нас стесняло, прелестные июньские вечера мы должны были проводить в комнатах. Раз как-то вечером она, по обыкновению, выразила нам надежду, что мы ляжем спать, следуя ее примеру… Что делать! Нам следовало бы послушаться, но мы были молоды, нам так хотелось подышать вечерним воздухом в прелестном саду гатчинского дворца. Прождав несколько времени, пока старушка перестанет кашлять, и убедившись, что она спит, мы накинули на голову косынки и тихо гурьбой вышли из павильона»[103].
Девушки надеялись погулять по аллеям и вернуться так же тихо, как и ушли. Не тут-то было. В парке они встретили великих князей, разговорились, как вдруг со стороны павильона раздался истошный крик. Проснувшаяся статс-дама звала на помощь. Оказалось, что ее разбудила летучая мышь, попавшая в комнату через раскрытое окно и запутавшаяся в складках чепца старушки. Вскочив и сбросив чепец, испуганная женщина обнаружила исчезновение всех своих подопечных… Естественно, фрейлинам влетело.
В мемуарах провинциальной дворянки А. Е. Лабзиной рассказывается, как ее муж, получивший образование во Франции и ставший поклонником «просвещенных семейных отношений», пытался перевоспитать ее, наивную деревенскую барышню, на светский манер. Он «велел не ранее с постели вставать, как в одиннадцатом часу. И для меня это была пытка и тоска смертельная — не видеть восходу солнца и лежать, хотя бы и не спала. И эта жизнь меня довела до такого расслабления, что я точно потеряла сон и аппетит, и ни в чем вкусу не имела, сделалась худа и желта»[104].
Конечно, трудно было привыкнуть к такому ритму, если прежде девушку воспитывали в строгости: «Будили меня тогда, когда чуть начинает показываться солнце, и водили купать на реку. Пришедши домой, давали мне завтрак, состоявший из горячего молока и черного хлеба; чаю мы не знали. После этого я должна была читать Священное Писание, а потом приниматься за работу. После купания тотчас начиналась молитва, оборотясь к востоку и ставши на колени; и няня со мною — и прочитаю утренние молитвы; и как сладостно было тогда молиться с невинным сердцем!»[105]
Однако супругу все же удалось привить 15-летней жене некоторые из своих привычек. Уже попав в Петербург и живя в доме М. М. Хераскова, вице-президента Берг-коллегии и поэта, она с трудом вернулась к прежним правилам: «Раннее вставание было уже для меня тяжело, потому что муж мой приучил уж поздно вставать и, не умывшись, в постели пить чай. Даже я отучена была Богу молиться, — считали это ненужным; в церковь мало ходила… Все было возобновлено. Приучили меня рано вставать, молиться Богу, утром заниматься хорошей книгой, которые мне давали, а не сама выбирала. К счастью, я еще не имела случая читать романов, да и не слыхала имени сего». Как-то раз гости обсуждали новые издания, и Лабзина потихоньку осведомилась у хозяйки: «О каком она все говорит Романе, а я его у них никогда не вижу»[106]. Наивность юной дамы умиляла покровителей, и они старались держать ее подальше от светских соблазнов, среди которых поздний подъем — признак французской развращенности.
Жизнь четы Херасковых показательна. Не все светские люди разделяли новомодное стремление «проспать до полудня», а остальное время посвятить развлечениям. Михаил Матвеевич был крупным масоном, а на заседаниях лож произносилось много речей о поддержании общественной нравственности. Однако, несмотря на все старания вольных каменщиков, изменение ритма жизни вольных, согласно Манифесту 1762 года, дворян приостановить не удалось. Время званых вечеров и балов все более отодвигалось к полуночи.
Понятно, что приказ Павла I являться в присутствие к шести утра и ложиться в девять вечера стал катастрофой светской жизни. Екатерина II, хоть и поднималась на заре, как крестьянка на дойку коров, старалась не мешать приближенным украсть еще часок-другой сладкого сна. Ей было на что употребить свободное до утреннего туалета время.
Утренние часы
Императрица сама разводила камин, зажигала свечи и лампадку и садилась за письменный стол в зеркальном кабинете — первые часы дня были посвящены ее личным литературным упражнениям. Как-то она сказала Грибовскому, что, «не пописавши, нельзя и одного дня прожить»[107]. Екатерина сочиняла пьесы, либретто для комических опер, сказки, записки по русской истории, журнальные статьи, мемуары, наконец. Кроме того, она вела эпистолярный диалог с десятками корреспондентов — философами-просветителями, монархами соседних стран, содержательницами модных литературно-политических салонов в Париже, учеными, писателями, военными и государственными деятелями за рубежом и у себя на родине. Екатерина прекрасно понимала, что многие ее письма станут достоянием гласности, и умело использовала корреспонденцию как инструмент влияния на общественное мнение Европы.
Словом, утро не пропадало даром. Привычка вставать спозаранку выработалась у Екатерины еще в бытность ее великой княгиней и была связана не столько с размеренным «немецким воспитанием», сколько с необходимостью выучить русский язык. Сделать это оказалось непросто, поскольку при дворе на нем почти не говорили. Елизавета Петровна любила французский, из-за чего вся знать изъяснялась на галльский манер и даже не заботилась обучить детей родной речи.
В мемуарах граф А. Р. Воронцов очень сетовал на эту особенность русских вельмож: «Россия единственная страна, где пренебрегают изучением своего родного языка и всего, что касается страны, в которой люди родились на свет… Те жители Петербурга и Москвы, которые считают себя людьми просвещенными, заботятся о том, чтобы их дети знали французский язык, окружают их иностранцами, дают им хорошо стоящих учителей танцев и музыки, но не учат их родному языку, так что это прекрасное и дорогостоящее воспитание ведет к совершенному незнанию Родины, к равнодушию и даже презрению к стране, с которой неразрывно связано наше существование, и к привязанности ко всему, что касается нравов чужих стран, в особенности Франции»[108].
Сестра Воронцова — Е. Р. Дашкова приводила пример своей семейной немоты, когда она, аристократка, выросшая в Петербурге, приехала в Москву и не могла общаться с родными мужа. «Я довольно плохо изъяснялась по-русски, а моя свекровь не знала ни одного иностранного языка. Ее родня… относилась ко мне очень снисходительно;…но я все-таки чувствовала, что они желали бы видеть во мне москвичку и считали меня почти чужестранкой. Я решила заняться русским языком и вскоре сделала большие успехи, вызвавшие единодушное одобрение»[109].
В качестве учителя к великой княгине Екатерине Алексеевне был назначен известный литератор Василий Евдокимович Ададуров. Но употребить на практике полученные от него знания она могла только, разговаривая с истопниками, горничными, полотерами, а позднее со своими конюхами и берейторами. Стоит ли удивляться, что речь Екатерины запестрела народными пословицами и поговорками? Судя по переписке, императрице была свойственна простая, доходчивая речь с удивительно сильными, хотя не всегда правильными оборотами. Например, «любить со всего сердца», как бегать со всех ног. От грамматических ошибок она не могла избавиться всю жизнь, но заметим, их было куда меньше, чем у многих дам ее времени. Знаменитая история со словом «ещё», которое Екатерина якобы писала как «исчо» — не более чем анекдот, она не подтверждается ее собственноручными документами.
«Ты не смейся над моей русской орфографией, — сказала она однажды Грибовскому. — Я тебе скажу, почему я не успела ее хорошенько узнать: по приезде моем сюда с большим прилежанием я начала учиться русскому языку. Тетка, Елизавета Петровна, узнав об этом, сказала моей гофмейстерине: полно ее учить, она и без того умна. Таким образом, могла я учиться только из книг, без учителей, и это есть причина, что я плохо знаю правописание». Впрочем, по свидетельству секретаря, государыня говорила по-русски «весьма чисто», то есть без акцента, и любила употреблять «простые и коренные слова, которых она знала множество»[110].
Императрица охотно писала на языке своего нового отечества. Случалось, что к половине восьмого утра ее рука уже так уставала, что ей приходилось извиняться перед корреспондентами за плохой почерк[111]. Тем не менее она признавалась: «Я не могу видеть чистого пера без того, чтобы не пришла мне охота обмакнуть оного в чернила; буде же еще к тому лежит на столе бумага, то, конечно, рука моя очутится с пером на этой бумаге»[112].
Одинокие утренние занятия Екатерины не обходились без забавных происшествий. Однажды, разводя огонь, она обнаружила в трубе маленького трубочиста, который, почувствовав жар, начал кричать. Государыня немедленно залила угли, помогла мальчику выбраться из камина и наперед приказала поставить в прямой трубе решетку, чтобы предотвратить падение рабочих в пламя.
Иногда во время работы у Екатерины кончалась вода в графине и государыня звонила в колокольчик, зовя слуг. Но случалось, что ее «комнатные женщины» еще спали, и императрица терпеливо ждала их пробуждения. Однажды она звонила слишком долго и, заскучав, выглянула в смежную залу, где должны были дежурить камердинеры. Те преспокойно играли в карты, а на упрек госпожи отвечали: «Мы всего лишь хотели закончить партию»[113].
Утренние бдения государыни далеко не всегда бывали так невинны. Судя по ее запискам к Потемкину, она посещала его в ранние часы, когда весь дворец был погружен в сон. Вечер ее не устраивал, потому что после поздних визитов она плохо себя чувствовала. «Я думаю, — писала Екатерина возлюбленному, — что жар и волнение в крови от того, что уже который вечер поздно ложусь, все в первом часу; я привыкла лечь в десять часов; сделай милость — уходи ранее вперед»[114]. Григорий Александрович исполнил просьбу, но на этом проблемы не закончились.
Все знали, что у императрицы есть фаворит, но для нее считалось крайне неприлично афишировать эту связь. Например, посещать его покои, когда там находились посторонние. «Я было пошла к тебе, но нашла столь много людей и офицеры в проходах, что возвратилась»[115], — писала императрица Потемкину. «Я к Вам прийти не могла по обыкновению, ибо границы наши разделены шатающимися всякого рода животиной»[116]. «Я приходила в осмом часу, но нашла вашего камердинера, с стаканом против дверей стоящего»[117]. Лакеи, гайдуки, секретари, офицеры и просто посетители представляли собой непреодолимое препятствие в глазах Екатерины. Завидев их у покоев возлюбленного, она убегала «со всех ног». «Я никогда не решусь прийти к Вам, если Вы не предупредите меня»[118], — писала императрица.
Ненароком забытые в комнатах Екатерины вещи Потемкина — табакерка или платок — могли скомпрометировать ее[119]. Однажды подаренная Григорием Александровичем собачка, вбежав вслед за горничной в спальню государыни, учуяла там запах любимого хозяина и подняла радостный лай, чем вызвала сильное смущение монархини. «Я сегодня думала, что моя собака сбесилась. Вошла она с Татьяною, вскочила ко мне на кровать и нюхала, и шаркала по постели, а потом зачала прядать и ласкаться ко мне, как будто радовалась кому-то. Она тебя очень любит и потому мне милее. Все на свете и даже собака тебя утверждают в сердце и уме моем»[120].
Если все преграды были преодолены, Екатерина и ее избранник могли побыть некоторое время наедине. Проще всего это было сделать на даче. А в Петербурге подчас приходилось довольствоваться обменом записок с пожеланием доброго утра. «Я пишу из Эрмитажа, — сообщала Екатерина 8 апреля 1774 года. — Здесь не ловко, Гришенька, к тебе приходить по утрам. Здравствуй, миленький издали и на бумаге, а не вблизи, как водилось в Царском Селе»[121]. Вероятно, перед работой государыня нуждалась в хорошей встряске, чтобы потом весь день трудиться, как заведенный механизм. Покинув возлюбленного, она возвращалась к бумагам.
У кофе не дамский вкус
В кабинет ей подавали кофе без сливок и поджаренные гренки в сахаре. Последними она угощала своих собачек, а кофе выпивала сама. Кофе императрицы вошел в пословицу. Его варили из одного фунта на пять чашечек, и он отличался необычайной крепостью. Лакеи добавляли в толстый осадок на дне кофейника воды и переваривали для себя, после них хватало еще истопникам. Следует учесть, что турецкий кофе того времени лишь отдаленно напоминал современные суррогаты с пониженным содержанием кофеина. Это был напиток чрезвычайной крепости, используемый как возбуждающее средство. После него действительно наступал прилив сил. Как-то зимой Екатерина, заметив, что один из ее статс-секретарей С. М. Козьмин замерз, предложила ему чашку. Едва отхлебнув, несчастный почувствовал себя дурно, у него началось сильное сердцебиение.
Обычно не замечают, что в питье Екатериной кофе по-турецки содержался определенный общественный вызов. Правда, обращен он был не к России, а к Европе и обозначал не широковещательную, а молчаливую, домашнюю позицию — так сказать, стиль жизни. Как и любая мода, кофе пришел из Парижа. В саму Францию его завезла турецкая дипломатическая миссия в 1669 году. Новый напиток околдовал пресыщенных аристократов. К середине XVIII века в Париже уже насчитывалось около трех сотен кофеен (правда, дамы предпочитали горячий шоколад). Не отставал и Лондон, однако здесь в кофейни не допускали представительниц прекрасного пола. Англичанки даже составили «Женскую петицию против кофе», уверяя, что заморское зелье лишает их мужей потенции[122]. Итак, в Европе кофе считался скорее «мужским» напитком, чем-то вроде клубного знака.
В России XVIII века употребление чая и кофе было делом состоятельных, независимых людей. Возможно, даже слегка бравирующих своей репутацией. Недаром сложилось присловье: «Чай пьют отчаянные». Молодым незамужним девушкам приличнее было пригубить слабоалкогольного сбитня, чем чаю или кофе[123]. Традиции русского чаепития сложились позднее. Употребляя по утрам кофе, Екатерина как бы заявляла права на несвойственное ее полу удовольствие. Подчеркивала, что не только на троне, но и в домашнем быту она может вести себя, как представитель сильной половины человечества.