Когда я вернулась, на Рождество, меня пересадили за ее стол, потому что она перешла к Каплану, в здание на другой стороне Альберт-сквер. «Пообещали подчиненных, — сухо прокомментировал мой отец. — И возможность роста — с ее-то опытом; у нас, сама видишь, в основном мелочовка…»
«Нарушения правил дорожного движения. И преступления против личности».
«Ну да, все такое. Кроме того, как я понимаю, молодой Саймон накинул ей лишнюю сотню в год».
«И ленч за счет компании», — вставила я.
«Не удивлюсь, если так».
«Бритва Оккама бреет чисто», — сказала я. Неясные подозрения стали возникать, только когда он принялся множить объяснения. Моя нога дернулась — это случалось, когда на меня нисходило озарение, — и мысок туфли глухо ударился о наружную панель стола.
Для меня все было в новинку. Я знала, что люди нанимают секретарей. Я воображала себе всевозможные формы адюльтера вверх и вниз по Джон-Далтон-стрит, Кросс-стрит и Корн-Экс-чендж, но мы никогда не вдавались в матримониальность, скажем так (а если такое и происходило, клерки прятали от меня соответствующие документы); словом, мои представления о мужском двуличии были почерпнуты из романов Томаса Харди. Шестидесятые, эпоха свободной любви, остались позади, но этого еще не осознали в Уилмслоу, откуда мы ежедневно выбирались по будним дням на переполненной электричке в 7:45. Я догадывалась, почему Николетт перебралась на другую сторону площади. Старшему партнеру следовало проявлять скромность и не кичиться интрижками. Каплану, верно, что-то посулили взамен. Услуга за услугу, как в тот раз, когда они прислали нам новый степлер — наш вдруг развалился прямо у меня в руках.
Прежде наша жизнь была совершенно безоблачной. Мы жили в доме, где не найти ни пылинки при всем желании, и моя мать с утра до вечера наводила в этом доме порядок. Сестра укатила в педагогический колледж. Я выросла одержимой аккуратисткой по натуре. Что касается отца, он был не из тех, кто обременяет других заботами. Порой в то лето он отправлял меня домой в одиночестве, объясняя, что ему нужно, мол, заняться бумажной работой, можно подумать, у старшего партнера юридической компании есть другие дела, ну там, дрова пилить или что-то подобное. Через меня он передавал, что готовить ничего не надо, что он вполне обойдется бутербродом, когда приедет. Мама все равно готовила, конечно, и оставляла еду томиться в жаропрочной посуде; в итоге еда в этой посуде и пригорала, поскольку отец дома не ужинал. А мама в сумерках выходила в сад, подвязывала поникшие стебли, ее ноги тонули в сырой земле, щедро политой на закате. Если звонил телефон, она кричала мне: «Иду-иду! Наверное, это твой отец». И я слышала, как она сбивает комья земли с обуви у задней двери.
Отцу периодически выпадало адвокатское дежурство, и в такие дни он нередко задерживался допоздна в полицейском участке. Мама, и без того бледная от природы, становилась еще бледнее, когда часовая стрелка подползала к одиннадцати. «Зачем он соглашается?! — причитала она. — Ведь старший партнер как-никак. Пусть Питер Меткаф отдувается. Или Уиллис, ему и тридцати нет».
Однажды, когда отец приехал, от него пахло алкоголем.
«Ты ведь не садился пьяным за руль?» — Мама выглядела встревоженной.
«На Миншалл-стрит такая атмосфера, — отшутился отец. — Опьяняет без вина».
«Ты знаешь эту девушку, Николетт? — спросила я. — Она иностранка, да?»
«Бланд? — уточнил он, потом пояснил матери: — Николетт Бланд. Работает у нас. Печатает. Не начинай, Виктория».
«Ах, эта, — сказала мама. — Кажется, молодой Каплан предложил ей повышение».
«Да, она самая. А в чем, собственно, дело? Почему она должна быть иностранкой?»
«Ну, личико такое, карамельное. Ручки круглые, ножки пухлые, выглядят так, будто в форме отливали. Где-нибудь в Гонконге».
«Вот уж не думал, что в моей семье найдется поклонник Эноха Пауэлла»[15], — проворчал отец.
«Ничего подобного! — возразила я. — Просто если это у нее крем для загара, я хочу знать, где такой продается, чтобы стать привлекательнее для мужчин. С чего-то же надо начинать».
«Начни с прически. С этой ты смахиваешь на уголовника».
«Я не одобряю, — сказала мама. — Крем для загара, я имею в виду; прическа вообще не обсуждается. Посмотри на ее ладони, когда будешь рядом. Если цвет искусственный, они будут оттенка какао на папиллярных линиях. Все королевы красоты с этим мучаются. Так говорит Валери».
Валери звали ее парикмахершу. Убежденная сторонница перманента, капо наших окрестностей, Чезаре Борджа местного розлива. Мама неоднократно пыталась отвести меня к ней. Что-то разговор не туда свернул. Как будто мне решили устроить допрос.
«Я иду спать».
«Надеюсь, ничего дурного тебе не приснится, милая».
«Чмоки», — сказал отец, подставляя в полосе света из кухни свою щетинистую щеку для поцелуя.
После Рождества я вернулась в офис — скоротать время, пока определяюсь с будущим. В университете случились кое-какие неприятности. Кровопролития не было, но все же… Ладно, это к делу не относится.
В начале нового года мы выступали в суде. По нашим меркам случай был из ряда вон. Владельца паба в Энкоутсе обвиняли в нанесении побоев одному из клиентов. Прокурор доказывал, что истец мирно попивал пиво, ощутил зов природы и спросил, где туалет, а владелец паба умышленно направил его на двор, вышел следом и поколотил, проявив немотивированную агрессию, прямо среди бочек, после чего распахнул ворота и толкнул истца в грязную канаву. Поблизости оказался констебль в униформе, засвидетельствовал рану на голове истца, принял при свете уличного фонаря его заявление о побоях и составил отчет о происшествии.
Владелец привел ораву завсегдатаев своего паба, и все они клялись, что характер у него более чем дружелюбный. Надо признать, эта публика выглядела отпетыми головорезами. В полицейском отчете о происшествии обнаружилось множество нестыковок, но владелец паба, молодой и энергичный ирландец, сам все испортил, учинив перебранку в коридоре возле зала заседаний — вопил, улюлюкал, предлагал бесплатную выпивку всем, кто попадался ему на глаза. «Победа или смерть, сэр! — крикнул он Бернарду Беллу, который представлял интересы истца. — Заходите в любое время, заказывайте что угодно».
Я с трудом увернулась от его широко раскинутых рук. Огляделась, собираясь последовать за отцом в зал заседаний, и вдруг, к своему удивлению, увидела Николетт — в дальнем конце коридора. Она хмурилась, но едва заметила меня, сразу же нацепила привычное кукольное выражение. В руках она держала какие-то бумаги, перебирала листки, как бы демонстрируя, что она тут по делу, но я почему-то не сомневалась, что заявилась она в поисках моего отца; наверное, ее выдавал взгляд, так и шаривший вокруг. «Двойной джин для вас, принцесса», — предложил владелец паба, когда его протаскивал мимо нее полисмен. Лицо полицейского ясно говорило: теперь понимаете, почему мы против освобождения под залог?
Когда владелец паба, симпатичный тип, по большому счету, излагал свою версию событий, клерки рядом со мной захихикали, а с галереи для публики доносились взрывы хохота. Поттс, который славился тем, что напрочь лишен даже намека на чувство юмора, пригрозил очистить зал, поэтому тишину вскоре удалось восстановить. Что было дальше, я не знаю, потому что, едва место свидетеля занял полисмен, меня будто ударили в живот раздвоенным копытом; пришлось сложиться вдвое, покопаться в сумочке у ног, затем проскользнуть мимо отца, кивнуть Поттсу, выбраться из зала суда и опрометью кинуться в уборную. Отец, волей обстоятельств знакомый с биологией молодых женщин, сочувственно подмигнул. У двери я успела обернуться и увидеть, что Николетт восседает на галерее, стиснутая с боков приятелями владельца паба, которые угрожающе поглядывали на свидетелей обвинения внизу.
Когда я вернулась, суд прервали на обед. Николетт в коридоре о чем-то беседовала с моим отцом, глядя ему в глаза. Больше никого поблизости не было. Отец слушал мрачно, не сводя глаз с Николетт. «Наверняка проголодался», — мелькнула у меня мысль. Он окинул взглядом коридор, как бы высматривая возможность бегства — или официанта. Меня он заметил, но будто не узнал. Вид у него был поникший, какой-то серый, словно его бросили на обочине и один из головорезов из Энкоутса высосал из него все жизненные соки.
Затем коридор вновь заполнился суетой — публика и юристы спешили с обеда. Перед ними катилась волна удушающих запахов: табак, эль, сыр, лук, виски, мокрые плащи и влажная газетная бумага — многие разворачивали свеженапечатанный номер «Ивнинг ньюс». Николетт подошла ко мне, улыбаясь, каблуки громко цокали по полу. Казалось, она не прочь поболтать. Щелкнула застежкой сумки.
— Твой отец подумал, что тебе потребуется пара таблеток. — Она потрясла флаконом аспирина.
— Обычно я пью сразу три.
— Угощайся. — Она радушно свинтила крышку. Под крышкой была ватная пробка, и когда я попыталась выудить таблетку, вата провалилась внутрь. — Пусть валяется. — Николетт щелкнула перламутровым ногтем по стеклу флакона. — Придумают же.
Отец присоединился к нам. Покачал толстым пальцем, показывая, что ничем не поможет. Николетт покраснела, потупилась. На обоих веках у нее виднелся затейливый узор, фиолетово-синий, выведенный тонким пером. Я придвинулась ближе, чтобы рассмотреть ее кожу, уловить, где заканчивается треклятый карамельный оттенок; но разглядела лишь уродливые крапинки разочарования, ползущие вниз, туда, где обзор скрывали пуговицы шелковой блузки.
Вот и представители Короны.
— Что стряслось, Фрэнк? — спросил Бернард Белл.
Отец ответил:
— Удочки… э… голова разболелась.
— Это от солнца. — На дворе стоял февраль, но никто даже не улыбнулся. — Ладно, поглядим. Думаю, пинцет справится.
Я машинально обернулась, высматривая рахитичного клерка по прозвищу Пинцет — он вечно ходит в перчатках с обрезанными пальцами. Потом увидела, что Бернард копается в карманах. Он извлек пачку казначейских билетов, горстку монет, старых, еще дореформенных[16], и некоторое количество шерстяного пуха. Просеял найденное, снова окунул руки в карманы и довольно долго в них шарил; вот они, подумала я, чары Николетт.
Мой отец фыркнул:
— Берни, ты ходишь в суд с пинцетом? Кусачки для ногтей — это я понимаю, но…
— Смейся сколько влезет, — ответил Бернард, — но я видел, сколько хлопот способен доставить осколок стекла. А в руках человека, обучавшегося в отделении скорой помощи больницы Святого Иоанна, стерилизованный…
Тут Николетт триумфально взвизгнула. Ей удалось подцепить вату наманикюренным ноготком. Три таблетки аспирина упали в мою ладонь.
Если бы это оказалась ее ладонь, я бы изобразила брезгливость.
В начале второй половины дня вынесли приговор. Ирландец вывалился в коридор, обнимаясь с доброжелателями, молотя кулаками воздух и вопя: «Всех угощаю!»
Меня удивило, что Николетт по-прежнему в суде. Она стояла одна, сумочка на локте. Никаких бумаг в руках, никакой показухи. Она выглядела так, будто стоит в очереди куда-то.
«Очень достойное обвинение, сэр, вы — настоящий джентльмен», — сказал владелец паба Бернарду. Когда он проходил мимо Николетт, продолжая молотить кулаками воздух, она отступила к стене, весьма прытко, и прижала ладошку к плоскому животу.
В тот вечер мой отец вызвал маму на разговор. Она вроде бы слушала, но продолжала бродить по дому, бесцельно и бессмысленно, так что он был вынужден следовать за ней по коридору на кухню, твердя: «Выслушай меня, Лилиан». Я заперлась в ванной и покопалась в настенном шкафчике, чего обычно избегала — сама мысль о лекарствах вызывала тошноту. Перебрала содержимое шкафчика: маленькая бутылка оливкового масла, какие-то пахучие мази, рулон лейкопластыря, ножницы с закругленными концами и пятном ржавчины на стыке лезвий, пачка бинтов в целлофановой упаковке. Гораздо больше средств экстренной помощи, чем я себе представляла. Я достала вату, скатала два шарика и сунула в уши. Потом спустилась вниз, глядя на ноги, беззвучно ступающие по лестнице, точно разведчики. Сквозь стеклянную дверь на кухню я даже не посмотрела. А некоторое время спустя ощутила вибрацию под ногами, как если бы дом содрогнулся.
Я вышла в кухню. Отца там не было; не составило труда сообразить, что он, должно быть, выскользнул через заднюю дверь. Кухню наполнял глухой стук. Мама стучала по краю кухонного стола той самой жаропрочной посудиной, в которой обычно оставляла отцу ужин. Закаленное стекло разбить не так-то просто. Когда посудина наконец разлетелась вдребезги, мама выбежала из кухни, оставив осколки на полу, и метнулась наверх. Я успела показать на свои уши, как бы предупреждая, что любой комментарий вслух окажется напрасным. Оставшись в одиночестве, я собрала крупные осколки, затем взялась подбирать мелкие и складывать на стол. Не располагая надежным помощником-пинцетом, из ковролиновой плитки я выковыривала осколки ногтями. Эта нудная работа заняла, по счастью, немало времени. Пока вокруг раздавались звуки, мне почти неслышные, я выкладывала осколки так, чтобы восстановить изображение луковиц и морковок на разбитой посудине. Когда это получилось, я оставила все на столе, для мамы, но на следующее утро увидела, что осколки исчезли, будто их никогда и не было.
Я приехала навестить их после рождения близнецов. Николетт болтала не умолкая. Пыталась вспомнить старые добрые времена — экран у стола и все такое, — но я решительно оборвала поток воспоминаний. Отец выглядел таким же серым, как в тот день, когда судили ирландца — хозяина паба, а кожа обоих младенцев отливала желтизной; но он, похоже, был всем доволен и ухмылялся, как беспутный юнец. Я разглядывала крошечные пальчики и ладошки, таращилась на них, умилялась, как полагается, и отцу это явно нравилось.
— Как твоя мать? — спросил он.
На плите что-то варилось, что-то темное, бурое, несъедобное.
Маме достался дом. Она заявила, что категорически не желает бросать свой сад. Отцу пришлось оплачивать содержание, часть этих денег мама потратила на занятия йогой. Хрупкая по сложению, она теперь стала очень гибкой. И каждый день приветствовала солнце.
Я вовсе не обременена предрассудками. Я до сих пор замечаю, как у людей меняется цвет кожи, когда они врут, как меняется природная раскраска. Николетт выглядела так, будто ее не мешало бы пропылесосить. Пахло от нее детскими хворями и бурым варевом с плиты, волнистые кудри свисали над ушами неопрятными патлами. Она прошептала:
— Иногда он уезжает на вызовы, ну, на дежурство. Пропадает допоздна. Раньше тоже так было?
Мой отец, всегда уверенный в себе мужчина, стоял на коленях перед младенцами, покачивал кроватку, напевал им негромко какую-то дурацкую детскую песенку. Любовь не дается бесплатно. На самом деле он оказался на грани нищеты, но, должно быть, предполагал, что так будет. Думаю, Саймон Каплан, Бернард Белл и прочие им восхищаются. Насколько я могу судить, все, кроме меня, получили то, чего добивались. «По стаканчику?» — предложила я. Николетт, обнаружив, что ее руки ничем не заняты, полезла в буфет и достала бутылку британского шерри. Я смотрела, как она сдувает с бутылки пыль. И в чем оно, скажите на милость, мое удовольствие?
Как я вас узнаю?
Как-то летом в самом конце девяностых мне пришлось уехать из Лондона — позвали выступить перед литературным обществом того сорта, что считались старомодными еще на исходе предыдущего века. Когда настал назначенный день, я задалась вопросом, почему вообще согласилась; но сказать «да» проще, чем отказаться, и, конечно, когда даешь обещание, в глубине души веришь, что выполнять его не придется: случится ядерный апокалипсис или что-либо еще в том же духе. Кроме того, я сентиментально тосковала по дням самосовершенствования — эти читательские клубы, их основывали мануфактурщики со своими женами-продавщицами, или склонные к лирике инженеры, или слишком любящие супруг врачи, боровшиеся с унынием долгих зимних вечеров. Кто поддерживает их на плаву в наши дни?
В ту пору я вела бродячую жизнь, сражалась с биографией персонажа, которого успела невзлюбить. На протяжении двух или трех лет я пребывала в ловушке неблагодарного труда: выискивала факты, уже вроде бы найденные, комплектовала сведения, собранные мною ранее, перебрасывала их на компьютерные дискеты, которые имели обыкновение самостоятельно стираться по ночам. И вечно находилась в движении, заодно со своими картотеками, скрепками и дешевыми записными книжками на пористой, пятнистой бумаге. Потерять такую книжку было несложно, и я оставляла их в черных такси, на багажных полках электричек или выбрасывала вместе с кипами непрочитанных за выходные газет. Иногда мне чудилось, что я обречена бесконечно идти по собственным следам, бродить между Юстон-роуд и газетными архивами, которые в те дни еще располагались в Колиндейле, перемещаться между насквозь промокшим от дождей пригородом Дублина, где мой персонаж впервые увидел свет, и северным промышленным городом, где — через десять лет после того, как перестал считаться знаменитостью, — он перерезал себе горло в ванной железнодорожной гостиницы. «Несчастный случай» — так решил коронер, но было сильное подозрение в правоте этого вывода: для человека с длинной бородой мой персонаж брился очень уж энергично.
В тот год я потерялась и дрейфовала, отрицать не буду. А поскольку дорожная сумка у меня была всегда наготове, отказываться от визита в литературное общество не имелось никаких оснований. В письме-приглашении меня просили кратко и емко изложить членам клуба резюме моих исследований, остановиться на трех моих ранних романах, а затем ответить на вопросы из зала: после чего, по их словам, состоится «Выражение Благодарности». (Честно, прописные буквы меня встревожили.) Мне предложили скромный гонорар — сумма в письме не указывалась — и оплату проживания с завтраком в отеле «Роузмаунт», который расположен в тихом месте и видом которого, как интригующе заверяло письмо, я могу насладиться на прилагаемом фото.
Фото и вправду прилагалось к первому письму секретаря общества, напечатанному через два интервала на листке голубой бумаги (клавиша «г» на пишущей машинке западала). Я взяла снимок и присмотрелась к отелю. Фронтон навевает мысли о тюдоровском стиле; в наличии эркер, дикий виноград по фасаду — однако общее впечатление не в пользу отеля: как-то он расплывается, оседает и растворяется в очертаниях, точно один из тех домов-призраков, которые иногда возникают на повороте тропы и исчезают, стоит путнику проковылять мимо.
Поэтому я не удивилась второму письму, снова на голубой бумаге и с той же западающей «г»; в письме говорилось, что «Роузмаунт» закрывается на ремонт и переоборудование, поэтому меня вынуждены переселить в «Экклс-хаус», находящийся поблизости от места встреч общества и, как им видится, достаточно респектабельный отель. Опять же, письмо сопровождала фотография: отель оказался домом в длинной череде белых зданий; четыре этажа, два мансардных окна, точь-в-точь изумленно распахнутые глаза. Я была тронута такой заботой: проиллюстрировать размещение подобным образом. Сама я никогда не заморачивалась выбором места, лишь бы было чисто и тепло. И, конечно, частенько останавливалась там, где не было ни тепла, ни чистоты. Предыдущей зимой, к примеру, я жила в гестхаусе в пригороде Лестера, где воняло так, что сразу после пробуждения на рассвете я спешно одевалась и бежала из номера, а потом долго бродила по непроснувшемуся городу, топча башмаками скользкие и мокрые тротуары, минуя мили и мили двухквартирных домов с черненой штукатуркой на стенах, с мусорными баками на колесах и автомобилями на кирпичах вместо колес; исправно поворачивала в конце каждой улицы, переходила на другую сторону и возвращалась обратно, а за тонкими занавесками жители Восточных графств ворочались и бормотали во сне — десятки, сотни, сотни сотен пар.
В Мадриде, наоборот, мои издатели поселили меня в люксе, состоявшем из четырех небольших, обшитых темными панелями комнат. И прислали роскошный, громоздкий, душистый букет — огромные бутоны на толстых стеблях. Консьерж оделил меня тяжелыми вазами сероватого стекла, так и норовившими выскользнуть из рук, и я загрузила в них цветы и заставила этими вазами все полированные поверхности; ходила из комнаты в комнату, погребенная среди темно-коричневых панелей, несчастная, покинутая, осыпаемая пыльцой, будто человек, который пытается сбежать с собственных похорон. А в Берлине портье протянул мне ключ со словами: «Надеюсь, нервы у нас крепкие».
За неделю до назначенной даты мое здоровье было далеко от идеального. Перед глазами постоянно все плыло и переливалось, особенно слева, и почему-то мнилось, что там маячит ангел. Аппетит оскудел, в снах я странствовала по диковинным набережным и мостикам кораблей, плыла по вихревым течениям и бурным волнам приливов. С биографией, естественно, не ладилось, и сильнее обычного: разгребая заковыристую генеалогию своего персонажа, я перепутала тетю Виржини с той, что вышла замуж за мексиканца, и целый час, изнемогая от сосущего ощущения в желудке, была уверена, что неправильно выстроила хронологию, а значит, придется заново переписывать всю вторую главу. Накануне предстоящего выезда на восток я попросту забросила все свои потуги сделать что-либо полезное и легла на кровать, крепко зажмурившись. Я испытывала не то чтобы меланхолию, нет, скорее сознавала свою общую недостаточность, неэффективность. И даже тосковала по тем трем ранним романам и их бегло обрисованным персонажам. Вот бы и меня кто-то беллетризировал.
Путешествие обошлось без происшествий. Секретарь общества, мистер Симистер, встретил меня на вокзале. «Как я вас узнаю? — спросил он по телефону. — Вы похожи на свои фотографии на обложках книг?» Мол, в жизни авторы, как правило, выглядят иначе. И хихикнул, будто наслаждаясь собственным остроумием. Я выдержала паузу, короткую, но он всполошился: не прервалась ли связь? «Я похожа, — ответила я наконец. — Фото соответствуют, правда, я теперь старше, конечно, черты лица потоньше, волосы гораздо короче и другого цвета, и я редко улыбаюсь, как на снимках». «Понятно», — сказал он.
«Мистер Симистер, — спросила я, — а как я узнаю вас?»
Я узнала его по озабоченно нахмуренным бровям и экземпляру моего первого романа, «Полуденный грабитель», который он прижимал к сердцу. Пальто наглухо застегнуто: хотя стоял июнь, погода больше смахивала на зимнюю. Я почему-то ожидала, что он будет заикаться, как его пишущая машинка.
— Думаю, будет мокровато, ожидается, — сообщил он, провожая меня к своей машине. Мне потребовалось некоторое время, чтобы перевести в уме эту синтаксическую несуразицу. А он принялся двигать кресла, которые отозвались громким скрипом, потом бросил грязную вечернюю газету на собачью подстилку сзади и вяло махнул рукой над пассажирским сиденьем, как бы удаляя шерсть собаки магическим пассом.
— Ваше общество не собирается в дождливые дни? — уточнила я, ухватив наконец смысл его фразы.
— По-всякому, да, по-всякому, — ответил он, захлопывая дверцу и запирая меня внутри. Моя голова автоматически повернулась в ту сторону, откуда я прибыла. В те дни такое со мной случалось регулярно.
Мы проехали около мили в направлении городского центра. Пять тридцать, самый час пик. Мне запомнилась довольно широкая улица, обсаженная хилыми деревцами, и грузовики с бензовозами, с грохотом катящие к порту. На крупной развязке со светофором мистер Симистер выбрал пятый съезд и заверил меня:
— Уже близко.
— Отлично, — отозвалась я, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Не любите путешествовать? — с тревогой осведомился он.
— Нездоровится, — призналась я. — С прошлой недели.
— Очень жаль это слышать.
Его лицо и вправду излучало сочувствие; может, он боялся, что меня стошнит прямо на собачью подстилку.
Я отвернулась и стала рассматривать город. На этой широкой и прямой улице, с ее оживленным движением, не было никаких магазинов, только закрытые стальными ставнями витрины предприятий малого бизнеса. На верхних этажах, на уровне грязных окон, пестрели неоновые буквы: «ТАКСИ ТАКСИ ТАКСИ». Вот оно, свободное предпринимательство в своем первозданном виде: сборщики долгов, массажные салоны, лавки татуировщиков, «прачечные» по отмыванию денег, аренда захудалых помещений по бросовым ценам, горящие туры в Майами и Бангкок, дворы с натянутой поверх сеткой, где рычали бойцовые терьеры и где оперативно перекрашивали автомобили, прежде чем передать счастливому новому обладателю.
— Приехали, — объявил мистер Симистер. — Вас проводить?
— Не надо, — отказалась я. Огляделась по сторонам. У черта на куличках, рядом с шумной дорогой. И дождь, как и сулил мистер Симистер. — Половина седьмого?
— Шесть тридцать, — поправил он. — Отличное времечко, чтобы умыться и привести себя в порядок. Кстати, мы переименовались, зовемся теперь «Книжной группой». Что скажете? Народу все меньше, понимаете, люди умирают.
— Умирают? Не может быть!
— Увы. Стараемся привлекать молодых. Вы уверены, что вам не нужно помочь с этой сумкой?
Отель «Экклс-хаус» не слишком походил на фотографию из письма. Чуть в стороне от дороги он словно вырастал из автостоянки, из беспорядочного нагромождения автомобилей, припаркованных в два ряда у края тротуара. Когда-то отель явно обладал достоинством, но то, что я на снимке приняла за штукатурку, оказалось некоей новомодной субстанцией, приклеенной к фасаду: серовато-белая, бугристая, точно вскрытый мозг или кусок нуги, выплюнутый великаном.
Со ступенек крыльца я смотрела, как мистер Симистер выбирается на дорогу. Дождь полил сильнее. На противоположной стороне улицы высился ангар с вывеской «Ковры под размер комнаты. Остатки». Депрессивного вида парень, затянутый в водонепроницаемый комбинезон, запирал ангар на ночь. Я оглядела улицу. Интересно, а что запланировано в качестве угощения? Как правило, в такие вот вечера я находила оправдание — мол, жду телефонного звонка или слабый желудок, — чтобы и отклонить приглашение «слегка перекусить». Никогда не испытывала желания продлить срок общения с теми, кто меня приглашает. Нет, нервной особой меня не назовешь, необходимость выступить перед сотней людей не вызывает душевного трепета или растерянности, но общение в кулуарах утомляет изрядно, как и напускная веселость, все эти «разговоры о книжках» — хуже наказания нет.
Словом, я предпочла бы улизнуть; и если не получится уговорить отель выдать мне поднос с ужином, я пойду в город, отыщу какой-нибудь темный, полупустой ресторанчик в конце главной улицы, где подают пасту или филе камбалы, выпью полбутылки дурного вина, масляный эспрессо или стаканчик итальянского ликера. Но не сегодня. Придется вытерпеть все, что для меня приготовили. Ведь я не питаюсь коврами или «персональными услугами» и не стану отнимать кость у собаки наркодилера.
С прической, опавшей от сырости, я вошла внутрь, в застарелый аромат придорожной гостиницы. Сразу вспомнилась поездка в Лестер; но у этого места, «Экклс-хаус», была особая духота, собственная вонь. Я вдохнула — человеку ведь требуется дышать — запах десяти тысяч сигарет, амбре десяти тысяч пригорелых завтраков, ощутила на языке металлический привкус тысячи порезов во время бритья, заодно с отдающим конским каштаном дуновением ночных выбросов. Каждый запах, обитавший тут на протяжении десятка лет, гнездился в безвольно обвисших ситцевых занавесках и в алом ковре, который устилал уходящую вверх узкую лестницу.
Мой воображаемый ангел-хранитель промелькнул на краю поля зрения. Слабость, которую он принес, подступающая мигрень пронизали мое тело. Я вытянула руку и прижала ладонь к обоям на стене.
Никакой стойки портье в пределах видимости не наблюдалось. Кому нужен портье, кто в здравом уме рискнет остановиться здесь, путешествуя под своим именем? Раз уж на то пошло, я тоже выбрала чужое, не то, которое мне дали при рождении. Иногда я путалась в собственных фамилиях — той, что унаследовала после развода, той, на которую были зарегистрированы банковские счета, и той, под которой выпустила свои первые романы (эта последняя была фамилией одной из моих бабушек). Когда начинаешь играть в эту игру, ты должна быть уверена, что есть имя, которое стоит хранить: имя, на которое ты имеешь право, независимо ни от чего.
Откуда-то — из-за двери, за которой была еще дверь, — донесся мужской хохот. Потом дверь захлопнулась, хохот стих, его эхо словно превратилось в очередной запах в этом скопище ароматов. И тут чья-то рука потянулась к моей сумке. Я посмотрела вниз и увидела низенькую девушку — меньше двадцати явно: крохотная, скрюченная, она прижимала мою сумку к своему бедру.
Она подняла голову и улыбнулась. Красива дикой красотой, кожа желтоватая, глаза темные и раскосые, рот как тугой лук, нос вздернут, будто принюхивается к чему-то. Ее шею, казалось, подвергли скручиванию; мышцы справа поджались, словно некая огромная лапа их стиснула в карающем захвате. Тело крошечное, перекрученное, одно бедро выпячено, одна нога хромая, другую подволакивает. Я разглядела все это, когда она отступила от меня и поволокла мою сумку к лестнице.