Очень скоро дело доходит до катастрофы, во время которой погибает часть членов экспедиции; марсиане спасают остальных, а один, некий Вли, берет на себя присмотр за рассказчицей. Бедняжка с поломанными костями беспомощна, поэтому, чтобы лучше с ней общаться (интересно только, на какую тему? Ведь об этом ни слова!), Вли раздевает ее и, разумеется, обращается с ней марсианскими методами, используя соответствующие участки тела. Скромница Ольга, видя повествовательницу, лежащую голышом, проходя мимо, всегда накрывает ее по самую шейку, а та протестует:
Сия генитальная болтовня так увлекает молодую ученую, да, пожалуй, и автора, что им уже не хватает ни места, ни времени, чтобы объяснить, что же привело к страшной катастрофе, при каких обстоятельствах она произошла и т. д.
В результате разговоров с Вли авторша беременеет (Вли вежливо говорит: «Надеюсь, во время вступительных бесед я случайно не оплодотворил одно из твоих яичек?»). Так появляется на свет марсианско-земной гибрид, Виола. Полагаю, этого примера достаточно. Отвращение, о котором я упомянул, вызывает у меня не чудовищность описания, оно, в конце концов, достаточно наивно. Злит проституирование науки; юная ученая, у которой от контактов с «иными» на одной планете рождается «случайный» ребенок, а на другой ее оплодотворяют «в ногу», — это фантастическая дурь, глумление над хорошим вкусом, биологическими знаниями, наконец, рассудком. Для полноты картины эта ученая, удивительно неисчерпаемая, еще сохраняет достаточно силы, чтобы в эпилоге «заделать» ребенка с совершенно обыкновенным человеком. Добавлю, из чувства лояльности: не все мыслящие разновидности этого романа беседуют копулятивно. Есть среди них и такие, которые колют человека в пальцы, есть растительные мясоедные формы, есть подобные тысяченожкам; повествовательница — как крупная солидная ученая — на каждой очередной планете обнаруживает тот единственный подходящий метод, с помощью которого можно общаться с аборигенами; так возникает перечень смертельно нудных, бесплодных, лингвистически бесцветных описаний, имеющих целью убедить нас в богатстве форм космической жизни.
Повествовательница и ее подруги ведут себя так, будто стремятся все тело превратить в половой орган. Тут и там делают присадки, заводят детей от сороконожек, марсиан, людей и т. д. Ну ладно, если б это хоть было толково придумано! Потому что если взять в руки такое старое произведение, как солидная немецкая монография Иоганнеса Майзенхаймера «Пол и его представители», изданная еще в 1921 году, то на 898 страницах in quarto мы находим тысячи копулятивных устройств и органов, которыми «обустроены» не космические диковинки, а земные виды от простейших земных существ до человека. Как обычно в научной фантастике, апломб идет под ручку с невежеством, ибо разнообразие генитальных форм, а также технологий размножения, реализованных эволюцией, на голову бьет измышления ученых космонавток. Кому это интересно, тот может узнать, сколь неисчислимо разнообразие гоноподий, ложных органов рождения (а сколько — настоящих), как действует титиллятор насекомых, как вырабатывался пенис у Epistobranchiata, какие хватательные, застежечные, цепляющиеся органы вырастили различные виды существ для копулятивных целей, какие там встречаются присоски, какие вспомогательные органы есть у гадов и земноводных, какие органы механического раздражения имеются у лягушки и у человека и т. д. Воистину поразительно это не фантастическое, а совершенно реальное богатство того щедрого разнообразия, с помощью которого реализуются усилия по продолжению рода. Так что жаль каждой минуты, проведенной над книгами такого типа, как роман мадам Наоми Митчинсон. Смысл имеет реальная эрудиция специалиста; в литературе же надуманная эрудиция оправдана лишь постольку, поскольку она является средством, ведущим к семантической цели; так вот: цилиндрические зверушки, лучевики с других звезд и все остальное, погружающее читателя в дрему, есть чистой воды предлог для того, чтобы показать несколько проведенных генитально дискуссий.
Зато мой призыв от 1956 года, касающийся «пандемониума механизированного секса», похоже, реализует уже упомянутая книга «Серебряные яйцеглавы» Фрица Лейбера. Он медик по образованию, и это чувствуется в некоторых его текстах; впрочем, он писывал и романы, в которых дальше пятой или десятой страницы мне доползти не удавалось. Возможно, «Серебряные яйцеглавы» — лучшее произведение этого автора. До шедевра ему далеко, хотя местами оно вполне забавно. Вот будущее, в котором у литераторов есть персональные компьютеры, пишущие за них книги, а также любовницы, выделяемые авторам издателями; в котором симпатичные роботы пишут романы для других роботов, а издатель ангажирует «роботессу» мисс Румянчик в качестве цензора, отбраковывающего неподходящие материалы; немало здесь найдется и фантазии — впрочем, сравнительно невинной, — касающейся секса.
Тощий и спокойный издатель мистер Каллингем в приступе искренности такие вот идейки высказывает своему партнеру:
«Сексуальной автоматики» в «Серебряных яйцеглавах» значительно больше, но она выдержана в таком же шутливом тоне, ехидно адресованном в основном издателям (герой, Гаспар де ла Нюи, например, подглядывает за своим издателем, когда тот принимает в кабинете буйную автоматическую блондинку, присланную мадам Пневмо, и, разыгрывая из себя маленького мальчика, сосет поочередно из одной ее изумительной груди шоколадный, а из другой — ванильный напиток). Но это ни всерьез злостный, ни ужасающий гротеск. Впрочем, и познавательного смысла в нем маловато.
В исторических формациях культуры сексу придавали либо прямо-таки ритуальный характер, либо принижали и вершили тайно, как весьма греховный; на эту его изменчивую полярность мы уже обращали внимание. Так вот из столкновения таких полярностей должна была бы следовать нейтрализация как положительных, так и отрицательных значений; множество средств массовой информации в США (с «Плейбоем» во главе) внедряют в сознание граждан лозунг «Sex is fun» — «Секс — это игра» попросту. Удивительное отражение обретает эта максима в научно-фантастической продукции самых молодых писателей. Эти авторы, скучившиеся под штандартами так называемой «Новой Волны», «нововолновики», вокруг английского ежемесячника «Новые миры», поклоняются довольно претенциозной моде. Независимо от того, протекает ли акция произведения научной фантастики среди разрозненных уцелевших остатков послеатомной цивилизации или в группе путешественников по времени, переносящихся разнообразия ради в меловой период вместе с маленькими мотоциклами (как в романе «Век» Брайана Олдисса), они время от времени совокупляются, впрочем, всегда по-деловому и достаточно прохладно, что и описано с соответствующей прохладцей и деловитостью.
Обычно партнеры оказываются людьми совершенно чуждыми друг другу, да и их физиологические ощущения тоже не блещут эмоциональностью; со скукой либо нетерпеливо, словно их ждет на кухне немытая посуда или непрочитанная газета, принимаются они за копулирование; акт протекает одинаково, что у Балларда, что у Олдисса, что у других фантастов младшего поколения. Придерживаясь традиционных критериев, следует сказать, что речь обычно идет о грубых сценах, в которых напрямую называются и гениталии, и их работа, однако в дескрипции этой нет ничего возбуждающего именно из-за холодной незаинтересованности, образующей ауру экзистенциальной постности и тоски. Совокупляющимся приходят в голову разные мысли «геометрической тематики», когда акт описывается Баллардом, и объектом рефлексии оказывается, например, женская грудь, потом, так же легко, как «слились в одном порыве», копулирующие рассоединяются и продолжают заниматься тем, что прервали лишь на время, потребное для проведения акта. Эти действия напоминают взаимно оказываемые услуги, совершенно мимолетные, случайные, лишенные каких-либо вневременных последствий, а стало быть, и какого-либо значения. Таким образом одухотворенный традиционной моралью рефлекс попадает в пустоту, поскольку из поведения действующих лиц следует, что они не воспринимают совершаемое как участие в оргии либо грехе, и все это для них лишь немногим значительнее, нежели выпить чашечку какао, например. То есть высвобождение из пут ханжества произошло чисто механически, дав скорее жалкие результаты. Такой секс отнюдь не забавен, он начисто лишен ценности как в показе, так и в переживании. Ему не знакомы ни стыдливость, ни желание, ни страсть, что, правду говоря, довольно забавно выглядит при сопоставлении с более традиционной научной фантастикой. Например, такой Ф.Х. Фармер, эволюционно-сексуальные мании которого мы обговорили раньше, в плане организации фиктивных предродовых действий включает даже оргазм, как ощущение, являющееся неотъемлемым условием оплодотворения. Если Фармер подчеркивает по крайней мере эволюционное, то есть приспособленческо-рациональное значение конвульсий блаженства, то новаторы научной фантастики лишают его даже культурной роли. Ни к чему захватывающему секс не ведет, и, вероятно, поэтому он столь несущественен. Промискуитет победил и в результате — проиграл. Я не думаю, что такое отношение авторов к сексу выражает надвигающиеся перемены, то есть якобы такие произведения одухотворила идея предсказания. В них уйма маньеризма в виде потуг на «современную» бескомпромиссность. Сверх того, под маской холодности, невозмутимого безразличия скрывается убожество эмоций, вызванное тем, что пространство между «вытянутой рукой и плодом на ветви» аннигилировало. Это всего лишь недозрелость, которая хотела бы организовать мир иначе, нежели то делали предыдущие поколения, но не может придумать ничего, кроме рутины торопливого промискуитета. Тут нет и речи о какой-то извращенности; после того, как разрушили все табуистические запреты, охранявшие доступ к нему, секс оказался местом совсем обесцененных, словно даже совершенно пустых действий. Его идеальное упрощение — это форма аксиологического нигилизма, возникшая не под воздействием обдуманных программ, а сходящаяся с градиентами технической цивилизации, для которой упрощение любых проектов является основной целью.
Интересно выглядит вопрос: что могло бы случиться дальше с сексом, полностью облегченным или обесцененным? Можно найти удивительнейшие гипотезы, правда, не в научной фантастике, например, о «благотворительной проституции». Рассуждение идет так: проституция всегда порицалась моралистами; ее безвозмездные формы не существуют (возмездность не ограничивается лишь денежным вознаграждением); если бы фактор экономической мотивации исчез, проституция утратила бы по крайней мере часть «рекрутационной базы». Но ведь у нее есть одна хорошая сторона: она обеспечивает исполнимость вожделения людям, лишенным любого иного шанса из-за психофизических изъянов. Тогда (в «постиндустриальном обществе») оказание полового «оброка» увечным, возможно, было бы прекрасной моральной задачей для идейных добровольцев и доброволок. Я эту концепцию и не порицаю, и не одобряю, а лишь цитирую. Секрет в том, что «все возможно», когда культурная аксиоматика в произвольной области разваливается; а если ощутимые последствия раздражителей слабеют, первой задачей техники является создание усилителей; при таком подходе когда-нибудь секс может подвергнуться «эскалации». Тогда в коитусной сфере могут возникнуть профессии, показы, ревю, соревнования, изобретения, конкурсы, аппараты. В самом конце этого пути стоит изумительное стоэтажное фантоматическое здание, стены которого дрожат и сотрясаются и в котором окна вылетают от воплей, вызванных массовым оргазмом вконец заласканной публики.
Подвергать сомнению каждое очередное усовершенствование на этом пути представляется абсурдным, иррациональным, бессмысленным предубеждением в свете программ и советов, толкнувших на этот путь.
Охранные рассуждения эмпириков выглядят обычно так: семья — атом общества, разбивать который принятием промискуитета не следует, поскольку таким образом мы приводим к разрушению, возможно, всей общественной структуры, то есть сами уничтожаем собственный социостаз. Это такой же тип рассуждений, который в другой области говорит: не следует опасаться компьютеров как интеллектуальных сопрофессионалов человека, поскольку компьютер способен далеко не на все, например, он никогда не заменит человека в качестве творца. Подобное рассуждение как бы молчаливо подразумевает, что мир, как материальная система, был создан с такой сознательно запланированной предусмотрительностью, чтобы мы часом не набили себе шишку об его углы. То есть что нам всегда найдется, к чему руку приложить, поскольку сама материальная структура мира не позволит автоматизировать все виды работы и созидания. Что промискуитет должен разбить семью, а поскольку основа социостаза — семейная ячейка, постольку мы будем вынуждены промискуитет отринуть, даже если б мы незнамо как его алкали. И т. д.
Разумеется, столь «эмпирическое» мышление — не что иное, как чистая магия. Никто мира для нас специально не создавал, параметры материальных явлений не были соединены и связаны так, чтобы свести к нулю любые самогубительные и самоугрожающие действия; поэтому мы не имеем права сбрасывать со своих плеч ответственность за судьбы человеческие ни на Господа Бога и Провидение, ни на «объективные закономерности Природы»; и как бы ни манипулировали этой свободой, от нее уже не убежишь, коли в поте лица своего и натужном труде мысли однажды ее добились. Надобно это бремя тащить, то есть надо решаться.
Но «решаться» означает как раз не что иное, как выбирать различные формы управления культурными процессами. Увы, единственная известная нам пока что форма — это пропаганда и принуждение. Но осознанный запрет всегда воспринимается как захлопнутые двери. Тогда основной ценностью может показаться вышибание этих дверей из навесов и засовов. Не лучший способ использования человеческой энергии. Пропагандные формы, например криптократические, применение сублиминального внушения (с помощью телевизионной сети) и тому подобные, то есть психотропные, тоже морально сомнительны. Конечно, сакрализация или иная форма возвышения ради ревалоризации проблем пола, возможно, были бы в определенный исторический момент весьма желательны. Но как можно «задним ходом» загружать то, что уже было до предела облегчено, неизвестно, если не говорить о карательных санкциях. Дело не представляется безнадежным, однако выглядит очень сложным и трудным. Во всяком случае, ясно одно: генеральная трактовка культуры во всех ее нормативных и нормализующих быт проявлениях как сложной системы заграждений и заборов, ограждений и стен, против которых самым простым и самым проблемным средством является технологический танк, это уже не только грабительское хозяйничанье в аксиологическом саду, это подрезание ветки, на которой держится наша суть и существование одновременно. Ни панмеханизация, ни панурбанизация, ни панкопуляция не могут быть девизами, прибитыми над вратами «постиндустриального» рая. Превращать в развалины ценности с помощью технических средств чрезвычайно легко, но после того, как они уже будут развалены, их последующая реставрация может оказаться задачей невыполнимой в течение неведомого времени.
Разве не была бы ценной повесть, предостерегающе изображающая мир, который дал себе поблажку в сексе «до предела»? Но таковых в научной фантастике, увы, нет. Удивительно, как легко писателям удается отбрасывать прежние моральные обязанности литературы, чтобы заменить их чистой игрой. Особо своеобразный характер сказанное обретает в сфере половых извращений.
Антропологические теории, опирающиеся на психоанализ, утверждают, что извращения в сексе проявляются как акт целенаправленного искажения устоявшихся ценностей. Отсюда, в частности, следует, что ребенка нельзя считать исходно извращенным, как то утверждают фрейдисты, то есть он не занимается, например, садизмом, уничтожая игрушки, вместо того чтобы конструктивно играть. Так организм реализуется в доступных ему активных формах действия, а в его развитии отмечается такая фаза, когда ребенок уже может что-то сломать или испортить, но еще не умеет ничего ни исправить, ни построить. Однако в подобном акте нет ничего от преднамеренного уничтожения, а нет его потому, что намеренность предполагает предварительный выбор. Если я стираю подошвы тапочек при долгом хождении, то не потому, что я садист, деструктивно нацеленный против обуви, а потому, что летать не могу.
Там, где цель достигается при движении вдоль безальтернативного пути, там нет места намерению, понимаемому селективно. Поэтому неловкость, беспомощность, неуклюжесть просто означают отсутствие психических установок высшего порядка, которые появляются в очередных фазах развития.
Как показывают наблюдения (см. H. Giese.
1) падение удовлетворенности от реализуемых контактов при сохранении работы неудовлетворенного и неудовлетворяемого воображения;
2) в связи с этим наблюдается тенденция к умножению таких контактов с дальнейшим коллапсом удовлетворенности как коррелятом;
3) различный характер удовлетворенности. Ибо дело обстоит вовсе не так, будто извращенец не удовлетворяется только наличием общественных запретов и, не будь их, его жизнь была бы чудесной и счастливой. Синдром его проявлений принципиально тот же, что и в любой наркомании со свойственными ей стадиями — неизбежным повышением дозы, снижением удовлетворенности, сплющенностью амплитуды ощущений, и все это — комплексы повреждений и разложения ведущих структур личности. Одним словом, человек, целиком подчиненный сексу, не может чувствовать себя счастливым, если полностью не поддастся его власти. Ведь никто не думает, будто трагедия морфинистов вызвана трудностями, связанными со сложностью добывания все больших количеств наркотиков.
Однако в сфере половых извращений все гораздо запутаннее тем, что там следует различать извращенца импульсивного и культурного. Первый трактует существующие нормы как преграды на пути осуществления, но вовсе не обязательно стремится к тому, чтобы они подверглись ликвидации в соответствии с ориентацией его желаний. Второй желает, чтобы такие изменения произошли. И тогда будто бы его поведение из анормального станет нормальным. Правда, на практике такую дифференциацию осуществить сложно. Потому что встречаются внутренне противоречивые положения: классическим примером здесь является уже упоминавшийся де Сад. Культура ему была, как сказано, потребна в качестве коврика, который можно пачкать, вытирать об него ноги. Противоречивость же состоит в том, что если его «пачкающая» программа осуществится, то есть если исчезнут ценности девичества и сами девушки, надежное опекунство и опекуны и т. д., то де Сад превратится в лишенного воды пловца. То есть он одновременно и оппонент культуры, и ее приверженец: ибо, уничтожая ее ценности, он не смеет (если б это было возможно) уничтожать их полностью и поэтому представляет собой разновидность паразита, который, действуй он с особой эффективностью, объедает собственного носителя так, что гибнет вместе с ним.
Кроме того, наблюдение бихевиора не всегда извещает о его мотивации. Для одного уничтожителя ценностей акт их деструкции сам по себе является целью; для другого — средством достижения цели. В этом смысле пироманьяк поджигает дом не по тем причинам, по каким его разрушает пожарный (когда горящий дом стоит в центре пожара и через него огонь может перекинуться на другие постройки). В этом же смысле анархисты готовы совместно с коммунистами уничтожать государственный механизм, но сразу же после этого их пути расходятся, поскольку анархисты не намерены строить новый порядок. Стало быть, рассуждая аналогично, не исключено, что один является педофилом, поскольку сексуальные контакты с несовершеннолетними особо строго запрещены (и тогда их ценность следует из факта нарушения табу), другому же на эти запреты наплевать, не они «подвигнули» его на педофилию, а какие-то неизвестные черты личности, биографии и т. п. Так что генеральные попытки классификации всяческих извращений, пытающихся отыскать общий их источник, — занятие пустое. Природа источника извращений неуничтожимо гетерогенна; это касается всех — от гомосексуалистов и до наиболее чудовищных форм реализации фетишизма. Мы говорим об этом, поскольку представляется существенным вопрос, как будет справляться с отклонениями названных типов будущее. Энтони Бёрджесс в романе «Вожделеющее семя» изображает перенаселенную Англию будущего, в которой правительство усиленно рекомендует мужской части населения заняться гомосексуализмом; государственную инициативу поддерживает законодательство, регламентирующее рождаемость (нельзя заводить детей без разрешения, незаконное зачатие преследуется и наказывается и т. д.). В романе просматривается насмешка (поскольку в Англии до сих пор гомосексуализм наказуем; Бёрджесс же утверждает, что в случае нужды все моральные аргументы, используемые в защиту существующего закона, будут перевернуты на 180°).
Другую попытку показа изменений в сексуальном поведении человека предпринимает роман Б. Вулфа «Лимбо 90». Исходные пункты таковы: после атомного конфликта весь мир в порядке реакции охватило стремление к самоизувечению, которому добровольно поддаются молодые мужчины; речь идет об ампутации рук и ног, заменяемых совершенными кибернетическими протезами. По замыслу пропагандистов движения это должно на веки веков ликвидировать угрозу военных конфликтов. Сама идея представляется абсурдной даже не столько из-за жестокости процедуры (в конце концов, из истории известны секты, исповедующие самокалеченье), сколько из-за явной неэффективности в чисто инструментальном плане, ибо роман предполагает, что применение протезов делает искалеченных физически более совершенными, нежели нормальные люди (они быстрее, сильнее, могут заниматься необычными формами акробатики и т. д.). В таком случае непонятно, почему бы протезированной руке не пользоваться автоматом или управлять пусковым устройством ракеты? Однако на такой вопрос, который в тексте романа даже не возникает, ответа, естественно, тоже нет. В пределах рассматриваемой же нами тематики роман предлагает такую картину: протезы в сексе ни к чему; те, что подверглись ампутации, окружены всеобщей славой; межполовые отношения настолько изменились, что теперь уже женщины всеми силами добиваются благосклонности мужчин; изменилась даже поза, в которой обычно осуществляется акт, поскольку мужчина лежит в постели беспомощным чурбаном. С юной женщиной, взросшей уже под солнцем таких норм, разыгрывает любовную сцену пожилой мужчина, вернувшийся с далеких островов, где в течение нескольких лет был оторван от цивилизации; этот человек, врач, пытаясь осуществить акт анахронически традиционными методами, чуть ли не истязает девушку; приводит ее в изумление, едва не граничащее с шоком. Кстати, описание происходящего не перегружено наглядностью; чувственные реакции героев показаны через нюансы их сознания. Этот эксперимент, оказавшийся в научной фантастики как бы в одиночестве, конечно, оригинален, однако главенствующие исходные положения (программа пацифицирующей ампутации всего, что можно, как антивоенный ultimum remedium[50]; впрочем, в книге она полностью дискредитирована) ослабляет «реальную» достоверность целого.
Всех вариантов эволюции секса, какие только можно было бы придумать, мы не в состоянии затронуть даже несколькими словами; но один, до сих пор не упоминавшийся, заслуживает внимания. Экономические факторы, учитывая расходы на изготовление, могли бы сильно рассегментировать изготовление андроидов; подобное происходит сейчас, например, в автомобильной промышленности, где различают модели автомобилей дешевых, среднелитражных, спортивных, а также дорогих и, наконец, роскошных, выпускаемых очень малыми сериями. Вероятно, роботы для простых работ могут появиться раньше наделенных каким-то, пусть и мизерным, интеллектуальным потенциалом, кроме того, столь же экономически расточительной, сколь и инструментально излишней, окажется подгонка всех андроидов под один аршин умственного совершенства. Это может привести к последствиям, в некоторой степени подобным феодальному миру. Как сегодня у каждого человека есть стиральная машина, холодильник, радиоприемник, телевизор, так он смог бы завести себе «двор» андроидов, сравнительно примитивных умственно; однако чисто внешне они могли бы сильно напоминать людей (впрочем, могли бы и просто носить какие-то знаки, нестираемый показатель, чтобы избежать нежелательных ошибок). И не исключено, что могла бы установиться какая-то культурная норма, признающая вырожденцем человека, уделяющего специфическое внимание этим манекенам, каковым сегодня, например, считают скотоложца. Это один возможный вариант эволюции.
Однако все может быть совершенно иначе; например, норма устанавливает, что мимолетный флирт с андроидом не имеет особого значения; или что это небольшой и простительный грешок, нечто вроде теперешней мастурбации; лишь тот, кто предпочитает кукол живым людям, считается анормальным. И при этом — это представляется интересным, поскольку копировать телесную красоту человека в тефлоне и нейлоне сравнительно легко и несравнимо легче, чем копировать его умственную структуру в синтетической субстанции — ценности, считающиеся главенствующими, могли бы сместиться и в чисто человеческом поведении; доминантой стали бы умственные характеристики, поскольку очень легко можно было бы добиться благосклонности «прелестной роботессы», но по-прежнему немалым успехом считалось бы завоевание живой мыслящей женщины (и, вероятно, наоборот, потому что другого пола это касается в равной степени).
В гротеске «Короткое замыкание в груди» Идрис Сибрайт рисует сцену консультации в кабинете «Хаксли» робота-психолога. «Короткое замыкание в груди» — произведение, не очень понятное абсолютному профану; в таких произведениях отсутствует авторский комментарий и смысл вначале неизвестных вещей и отношений мы познаем через акцию; поэтому я не пересказываю новеллу, а путем реконструкции описываю мир вожделенного будущего или, точнее, его карикатуру. Вся американская публика выряжена в военные мундиры; между отдельными ведомствами существует антагонизм, который смягчается сексуальными контактами, администрируемыми бюрократически.
Этот научный порядок копуляционного введения групповой гармонии разработали психологи; сексуальные контакты имеют официально-служебный характер и установленную процедуру (партнеров стимулируют комбинированными гормонально-антиконцептивными инъекциями и т. д.). На фоне такой «нормы» новелла рисует ее извращение: майор Соня Брайт должна была получить от служебно-сексуального партнера данные, касающиеся питательной смеси для выращивания свиней, пребывающих под ее присмотром и чувствующих себя неважно; однако названные выше инъекции не подействовали, и межслужебное напряжение снять не удалось; мадам майор, получив очередной «dighting slip» — назовем его «копуляционной повесткой», сперла ампулу «Уотсона» (дополнительный возбуждающий укол), и напряжение между военно-морским флотом и авиацией удалось смягчить, но продолжать уворовывать препарат она не может. «Хаксли», у которого «короткое замыкание в груди», советует ей в случае, если следующий партнер окажется импотентным, застрелить его; ведь робот вследствие «замыкания» спятил; девушка соглашается последовать его совету. Здесь перед нами как бы две степени сумасшествия в сравнении с известными нам нормами: вначале весь «научный план» в действии, а затем столкновение свихнувшегося робота с ненормальной ситуацией. При этом беседа «Хаксли» с девушкой, касающаяся «плана», ведется на языке, типичном для современной психологии специфических групп, лишь немного «подправленном».
В историйке этой содержится несколько скрытых стрел; первая — та, что основное усилие Департамента Обороны направлено на снижение межслужебных предубеждений и напряженностей — а известно, что они в Соединенных Штатах представляют собою реальное явление (флот и сухопутная армия долгое время вели работы над ракетами раздельно, состязаясь меж собой; тенденции к такому соперничеству проявляются во многих отраслях, коснувшись и космической программы); далее — насмешка направлена на «научные методы редуцирования напряженности», поскольку она карикатуризирует оптимистическую приверженность американцев ко всему, что им предлагают под видом «научной рекомендации»; речь идет об еще не универсальном, но явном обеднении культурных ценностей, запросто оказывающихся жертвами любого нового нажима и любого замысла или технического изобретения. Так что перед нами торжество прагматизма над здравым смыслом. Советы «Хаксли» кажутся сумасшедшими даже девушке, однако их высказывает тот, кто обладает служебно-научным авторитетом, значит, его надлежит слушаться (сейчас анахроничную войсковую муштру заменяет шантаж «научности»: от науки, мол, никуда не денешься). В отношении тенденции к инструментализации всех возможных ценностей, а конкретно — превращению половых сношений в аппарат «милитарного гомеостаза», новелла, разумеется, явно фантастична, но одновременно вполне реалистична в части гротескного раздувания тенденций, явно заметных уже сейчас. Она изображает мир, в котором не осталось личностно-автономных ценностей, мир «безопасной технологии». Сексуальное влечение действительно может временно сплачивать людей, а посему и использовано оно для «склеивания» надтреснутой военной структуры. Так возникает юмористическо-чудовищная картина огосударствленной и бюрократически милитаризованной проституции под эгидой спецов-психологов, а эту предметную ситуацию сопровождает соответствующий язык, полный патриотической фразеологии (все творится во имя блага Службы).
Подобная тенденция проявляется не обязательно в сфере секса, просто, сталкиваясь с привычным нам восприятием, она особенно шокирует. Немедленная инструментализация всяческих навыков и умений проявляется не только так; в новелле Фрэнка Херберта «A-W-F Unlimited» мощный рекламный консорциум (рекламирующий то, что продают его клиенты) намерен начать крупную кампанию, оплачиваемую опять же Министерством Обороны, чтобы сделать жизнь женщин в Космосе более привлекательной. (Причем в этой истории также необходимо различать придуманный мир, в котором происходят действия, и фабульную интригу, протекающую на его фоне; интрига в новелле Херберта не ограничивается показом рекламной кампании, а пронизывает и личные отношения в рекламном предприятии.) Повышение привлекательности службы в WOMS (Womens of Spase)[51] также выполняется научно-психологическими методами. Девушки не хотели служить, поскольку скафандры уродливые, да к тому же еще скрывают их прелести; теперь их рабочая форма будет прозрачной до пояса, а у космонавток и космонавтов будут ключи, открывающие скафандры. Эти же ключи будут символами мужественности и женственности; обмен парой ключей в Космосе может иметь соответствующее продолжение на Земле, по окончании службы.
Как мы видим, Херберт менее изобретателен, чем Идрис Сибрайт, по крайней мере в основной проблематике новеллы. (Кстати, очень забавны приводимые в тексте рекламные призывы, над составлением которых корпят сотрудники агентства; например, рекламы «метафизик»: «Религии Лунного клуба», объявления вроде «Вступай, чтобы обрести эту религию совершенно БЕСПЛАТНО! Полный текст Черной Мессы плюс сокращенный Мистицизм!», «Не будь полубезопасным! ВЕРЬ ВО ВСЕ!!! Откуда тебе знать, не ведет ли к ИСТИНЕ Африканская Магия Банту?!» и т. п.) Впрочем, кошмар разбушевавшейся рекламы является темой немалого количества произведений (к ним относится и «Туннель под миром» Ф. Пола). Как видим, в цивилизации, которая не только машинами сильна, но и сама себя считает машиной, любая культурная ценность, в том числе и эротическая, может обрести статус смазки для сцепляющихся шестеренок целого. Таким образом, инструментально зачатые структурные связи вконец «разделывают» человека; все присущие ему функции тела и разума направляются, соответственно «запряженные», на службу механизму, коэффициент полезного действия которого должен постоянно повышаться. Такое направление социоэволюции лишь ярко иллюстрируется проблемами секса. В новелле Идрис Сибрайт связующим звеном флота и авиации оказывается оргазм, а в рассказе Херберта о нем лишь символически-романтично упоминается. Но операционный принцип одинаков.
Использование секса в качестве аппарата рекламы уже не фантазия; фантастично у Херберта лишь перенесение рекламной кампании в сферу милитаризованной космонавтики. Идрис Сибрайт делает очередной шаг в том же направлении. Таким образом, перед нами явная тенденция инструментализации секса, который, будучи отторгнут от культуры и включен в сферу технико-цивилизованных процессов, направлен на стабилизацию их структуры. Такому направлению противодействует спонтанная реакция, противопоставляющая сексу институционированному секс как «развлечение»; во второй крайности его отделяют от всех свойств как биологического (коли он уже не служит размножению), так и социального (ибо его освободили от пут супружества, верности, постоянства и т. д.) характера. Похоже, оба члена оппозиции одинаково скверны. Первый, как выражение тенденции к дезиндивидуализации людей, превращающей сферу наиинтимнейшего контакта в соединительную муфту противоличностных целостностей, а второй — как выражение чисто негативного сопротивления такому положению. Эта ситуация представляет собой результат типично прагматического манипулирования отдельными «кусочками» биологии человека; есть смысл обратить внимание на то, что обе приведенные и противопоставленные тенденции пользуются результатами «научного осознания»; биологическая прагматика уведомляет нас о том, что можно сделать с сексом точно так же, как физика поучает, что можно сделать с определенной формой энергии; в таком случае диагностированию подлежит некий механизм, который уже потом иначе, нежели механизм, рассматриваться не может. Его присоединяют то к одной, то к другой цели, а поскольку «просвещенный» уразумел, что секс — не что иное, как только механизм, то он и не может рационально противодействовать таким откровениям: ведь они же гарантированы истинностью науки! Так вот: такие действия — не что иное, как уничтожение культуры. Страшнейшее недоразумение состоит в том, что с чисто физических позиций секс действительно есть всего лишь некий эволюционно встроенный в нас механизм и, с этих позиций, точно так же неким сложным системным механизмом является культура.
Если ее исследовать эмпирически, то каждый раз прежде всего выявляется необязательность норм и поведений, которые она требует от составляющих ее индивидов. И ведь действительно, мы можем здороваться, прощаться, выражать признательность либо осуждать, питаться, относиться к детям совершенно не так, как делаем это сейчас, поскольку наша форма культуры вовсе не столь ультимативна в том смысле, в каком неотвратимо падение тел в гравитационном поле. При таком подходе вроде бы получается, что если данная форма культуры необязательна, то, вероятно, ее можно заменить любой другой. Подобное утверждение звучит уже вполне абсурдно, поэтому его и не высказывают во всеуслышание, тем не менее молчаливо реализуют следующие из него выводы, произвольно манипулируя отдельными фрагментами культуры, совершая дислокацию секса, выкорчевывая его из мест извечного биокультурного размещения. И верно, вывих, дислокация фрагментов культурного поведения может быть делом удивительно легким. Таким образом, то, что в связи с его целостной несомненностью было определенным единством, опорой жизни, аксиологическим обоснованием всех мотиваций и решений, начинает ослабевать и наконец разваливается. Проблем, требующих решения, нет там, где нет нашей власти; пропорция рождения полов, связь копуляции с продолжением рода, конкретные виды чувств, индуцируемых этими сферами, — все это оказывается не подлежащим усреднению и образует фундамент быта до момента вторжения эмпирии. Потом мы уже сами должны решать, рожать ли больше девочек или мальчиков, реализовать ли эндогенез или же эктогенез, может ли секс быть инструментом управляемой социализации или же его следует «пустить на самотек» и т. д. Массив решений, которые надо принимать, должен подчиняться аксиологическому ядру культуры, то есть на этом поле необходима стратегия, замечающая максимум причинных связей, а также последствий каждого партикулярного действия. Однако на практике все обстоит совершенно иначе: капитал ищет новые инструменты рекламы, политические, милитарные и парамилитарные лобби легко перехватывают данные, поставляемые эмпирией, и тогда первой реакцией на коммерциализированный и институциализованный секс может оказаться его скрытное и анархичное осуществление. Научными данными пользуются, как было сказано, обе стороны, но обе одинаково скверно, ибо результирующая их усилий приводит к тому, что они по-разному искажают то, что было ценностно, поскольку обладают автономией. Секс «бунтарей» хотя бы не автономен, так как направлен против кого-то, а именно против социальных институтов, против цивилизованной тенденции.
Как обычно, единственным спасением от неполного и, кроме того, скверно используемого знания является знание лучшее, но с ним дело обстоит не так просто, поскольку его прихода следует ожидать со стороны недоразвитого все еще региона науки. Ни раздутая до звезд психофармакология, ни биология секса, никакая другая связанная с особыми телесными факторами дисциплина не могут нам ничего сказать относительно серьезных решений в вопросах реконструкции культурных нормативных систем. Биотехники на практике рассматривают тело как мозаику; видя ослабление притягательности контактов, химик прежде всего создаст, если сможет, препарат, усиливающий сексуальное наслаждение: тогда промискуитет тут же усилится, секс снова потеряет свойственную ему прелесть, химик придумает очередную пилюльку или усилитель оргазма в виде шлема с электродами, который партнерам придется нахлобучивать на голову и т. д. Такая эскалация — направление наисквернейшее из возможных; из антропологических исследований, из социологии и психосоциологии неизбежно должны проклюнуться сведения о пропорциях состава, оптимализирующего внутрикультурные ценности. Пока что сведений таких нет и неизвестно, когда они появятся; состояние такой неуравновешенности в поступлении эмпирической информации давно уже приводит к фатальным последствиям.
Литература понимает это по-своему: нефантастическая — когда указывает, как изгнанная романтика чувств вынуждена как-то утаиваться (см. микророман Ж. Кабаниса) либо окуклиться, превращаясь в отклонения, ненормальность (у Набокова); фантастическая — когда пугает и смешит нас показами «тотально регламентированного секса». Впрочем, это извечная задача литературы; жаль только, что попытки реалистического ее рассмотрения так редко появляются в научной фантастике. В ней доминирует — особенно в ее «классике» — футурологическое викториантство, заменяющее транзисторными «cache-sexe» отмирающие фиговые листки. Знатоком проблем любви, а также ее фантастическим певцом считается Теодор Старджон, писатель старшего поколения, пользующийся славой одного из десяти или двенадцати крупнейших практиков и, собственно, уже классиков жанра. Коли так решили «фэндом», любители и критики научной фантастики, значит, недурно было бы к его писательству присмотреться. Старджон начинал писать с четверть века тому назад, причем у его первых произведений была эротическая, но не фантастическая тематика. Однако он не мог их нигде опубликовать. Тогда он переработал новеллу «Ураганное трио» в фантастическую и опубликовал в журнале научной фантастики. Таково было начало его писательского пути. Положив немало труда, критик-любитель Петер Рипота извлек из всех текстов Старджона (а их сотни) эротические ситуации и сопоставил их скелетики. Суть такого сопоставления однозначна. Рипота выделил схему, узником которой был и остался Старджон (Теодор Старджон скончался в 1985 году, то есть через пятнадцать лет после написания Лемом своего труда. — Е.В.). Она всегда выглядит так:
1) Пуританское отношение к телу, проявляющееся в стремлении избежать любого столкновения, даже прикосновения, даже если это могло бы случиться в дружеской обстановке; причиной является страх перед наготой, которая для Старджона никогда не теряет греховного характера: в одной из наиболее смелых сцен, вышедших из-под его пера, некий мужчина в утопии издали подсматривает за купающейся женщиной, и ничего безнравственного ему при этом в голову не приходит. Вот вершина столь своеобразно обозначенного пути.
2) Антиисторическое отношение к сексу: не то что земная, но даже космическая моногамия для писателя неприкосновенна; он придумал цивилизацию двуполых, гермафродитов, которые тем не менее тоже создают нормальные двучленные семьи, венчаются, как положено, воспитывают у домашнего очага детвору и т. д. и т. п. На всех небесных телах внесупружеская связь — грех! Если, как говорит Рипота, в каком-то из произведений Старджона в постели оказываются индивиды разного пола, то можно однозначно утверждать, что речь идет о супругах.
3) Фарисейское отношение к извращениям, хотя при всем вышесказанном Старджон всегда вербально подчеркивает свое вольнодумство, свой принцип полного эротического равноправия всех, а значит, и гомосексуалистов, тем не менее, как только начинает этим попахивать, он делает все, чтобы дело не дошло ни до непосредственного физического контакта, ни даже до его возможности.
4) Незамужние женщины Старджона всегда инертны, беззащитны, деликатны, нуждаются в мужской твердой руке, а также стыдливы и скромны; его жены — тихие, послушные, верные и с величайшим рвением окружающие заботой господина и мужа.
5) Так что в результате наложенных на них Старджоном табу строго придерживаются не только люди обоих полов, но также пришельцы из Космоса, члены других планетарных цивилизаций и даже сверхчеловеки; его супермен, страдающий гормональной неуравновешенностью, от которой, кстати, и погибает, увлекается юной женщиной — психологом, присматривающей за ним, но этот Homo Superior, которому в высшей степени безразлична вся этика и мораль Homo Sapiens, человек, который сам для себя устанавливает законы, узнав, что психологиня — девица, тут же отказывается от позорного намерения лишить ее непорочности.
Так сфера эротического контакта, залитая толстым слоем розовой лакрицы, образует почву смелых футурологических и космических трудов писателя. Свои тонко начерченные матримониальные треугольники и многоугольники Старджон проецирует на два особо излюбленных им тематических полотна. Первое размещается в зоне психоанализа, второе — в биологии. Это не означает, что он избегал других тематических кругов, но между летающими тарелками, гостями с других планет, суперменами и супердетьми у Старджона царит непрекращающаяся викторианская эпоха. В его утопиях буйствует целиком высвобожденный от всех запретов секс — это правда, но все его герои без исключения, как только наступает нужный момент, незамедлительно заключают супружеские союзы. Ничто иное просто невозможно во всей Вселенной.
Надо ли добавлять, что извилистые психоаналитические конструкции Старджона представляют собою сплошную психоаналитическую фальшивку. Из языка, или, вернее, жаргона психоанализа, как и из профессиональной биологической терминологии, он отштамповал для себя комплект фиговых листков; и дело тут просто в поэтике перифразы, которая любую непристойность обезвреживает и обходит стороной; будучи признанным в научной фантастике стилистом, Старджон предлагает нам повествование щеголевато-элегантное, изощренное, наполненное намеками, забитое долгими изъяснениями, топчущимися вокруг простых и примитивных проблем; чтение его текстов напоминает игру в прятки посреди развешанных и богато украшенных складками длиннейших драпри, за которыми не скрывается ничто или почти ничто; единственный грех, которому с удовольствием отдается добродетельный автор, это выход за пределы хорошего тона и хорошей сути научного метода. Поскольку он не ощущает никакого торможения, всегда подвертывается возможность злоупотребить специальными терминами; так, например, в одной из новелл соитие любовников (но благословенных на то супружеством) у него именуется не копуляцией, а конъюгацией. Однако путем конъюгации могут соединяться только одноклеточные (она заключается во взаимном обмене элементами наследственных субстанций клеточных ядер), так что конъюгация человеческих организмов — это примерно то же самое, что геометрия квадратных колес, но, естественно, сие ничуть Старджону не мешает. Однако пусть бы он себе позволял и такое, если б из непривычной инновации полового сношения что-либо возникало, ан нет: все кончается новым термином. В рассказе «Не стоит недооценивать» некий доктор Леффертс вводит в корпус испытываемой водородной бомбы некую субстанцию, которая, будучи рассеяна ветрами по всему миру, должна реализовать идею сего ученого мужа — вызвать такие изменения в женском организме, что в результате дамочка ничем не будет отличаться от самок животных: лишь раз в месяц у нее будет течка, а в остальное время она какую-либо возможность зачать ребенка утратит. Доктор Леффертс возносит пламенные диатрибы, восхваляющие его мысли, адресуя их собственной жене, теперь — воркует он — мужчина освободится от сексуального рабства, женщина потеряет над ним извечную власть; все украшающие ее средства — макияж, косметика, искусительная одежда — окончательно утратят силу; при всем этом красноречии мы, однако, так и не узнаем, почему, собственно, нельзя будет заниматься ЭТИМ вне дней женской менструации, ведь способность партнерши к зачатию может для ее партнера не иметь никакого значения, более того, то, что в данный момент она фригидна, должно быть дополнительным фактом удовольствия, а не отвращения; но в такие глупости Старджон вообще не вдается. Впрочем, доктор Леффертс фатально ошибся: женщины после взрыва бомбы остались такими же, какими и были, а вот мужчины сделались постоянными импотентами за исключением двух часов каждые две недели; психоаналитическая трактовка этой истории извлечет на свет божий позицию Старджона: к женщине, неспособной зачать, нельзя приближаться с сексуальными намерениями; мужчина, который пожелал опозорить дамский пол, напортил сам себе вкупе с братьями по полу! Рипота прав: Старджон провозглашает равноправие полов, потому что он тяжко закомплексован и по сути дела женщин опасается. Casus[52] Старджона далеко выходит за индивидуальные рамки: он вскрывает глубокую недозрелость всей научно-фантастической среды, у внутренней критики которой других слов, кроме хвалы и уважения, для оценки такого творчества нет, и одновременно показывает, что фантастика может стать оранжереей для писателя, который вне ее тепличных условий никогда не выбился бы в первые ряды, поскольку Старджон, сдери с него научную терминологию и фантастическую шкурку, — это ремесленник, заполняющий сладенькими «лиризмами» полосы американских дамских журналов. Мне остается только пояснить, как соотносятся мнения вроде процитированного высказывания Рипоты с оценками, установившимися в соответствующей среде. Мнения такие можно найти в публикациях типа «фэнзина», то есть в периодических изданиях, тиражи которых колеблются в пределах от 30 (да!) до 500 экземпляров; они не оказывают никакого влияния ни на издательскую политику, ни на актуальные «биржевые курсы» конкретных авторов, ни на высказывания профессиональных критиков научной фантастики, которые, одновременно выполняя функции редакторов антологий, журналов со значительным тиражом, посредников между научной фантастикой и книжными клубами и т. д., управляют всем книжным оборотом в этой сфере. Однако молодые и способные авторы вроде Балларда своего мнения не высказывают, поскольку, мне думается, не хотят торпедировать собственную карьеру, и вовсе не случайно. Самые оригинальные тексты американцев (например, «Жук Джек Баррон» Спинрада) опубликованы не в США, а в Англии.
Возвращаясь после этого расчищающего путь экскурса к нашей тематике, мы можем сказать, что секс — это стрелка сейсмографа, фиксирующая сотрясения, вызываемые столкновениями цивилизации и культуры, то есть парадигматической технократии и сил, которые ей стихийно противодействуют. Но тот манипуляционный характер процедур над сексом, который изредка приоткрывает научная фантастика, еще не последний из возможных этапов эмпирического вмешательства. Ведь можно манипулировать не только биологически данным сексом: его можно изменять глубоко проникающими операциями, переформировывающими как биологическую, так и психическую сферы человеческого организма. Техники антизачатия или эктогенеза могут положить начало дальнейшим гораздо более смелым действиям автоэволюционного типа. Фантастика о них умалчивает, но давным-давно один из первых сексологов, если не ошибаюсь, Хавлок Эллис, сказал, что секс, возможно, изменил бы характер, если б его подвергнуть анатомической транслокации. Рассуждение шло в таком направлении: ради обычной экономии средств эволюция соединила детородные органы с конечными участками элементов, предназначенных для удаления отходов «производства», и то, что «inter faeces et urinam nascimur»[53], равно как и то, что такое размещение позволяет реализовать любовное тяготение, оказывалось камнем преткновения для типично сублимационных, возвышающих действий, за которые культура берется, приступая к телу человеческому.
Так, может быть, удалось бы снять с них налет брезгливости, разместив детородные органы, допустим, между лопатками. Сказанное звучит дико и глупо, кроме того, мы никоим образом не можем предвидеть, к каким психологическим последствиям могла бы привести подобная транслокация. Возможно, они и не были бы существенными; enfant terrible[54] английской литературы Колин Уилсон в книге «Источники сексуальных побуждений» утверждает, что для секса существенен фактор проникновения в наиинтимнейшую сферу личности другого человека; когда это происходит, то возникает как бы временный отказ от обычной нормальной недоступности этой сферы; в норме партнеров связывает обоюдное желание, согласие на это, аберрация же означает отклонение в одном из двух возможных направлений: либо сексом насилуют, унижают партнера, и это уже садизм, либо «насилуемому» по душе причиненное насилие, и тогда это признак мазохизма. Но все эти рассуждения нисколько не кажутся мне надкультурным инвариантом. Понятие приватности как основной личностной ценности представляется вторичным по отношению к конкретному пути эволюции культуры, ибо вначале следует принять, что все люди рождаются свободными и, значит, обладают равными правами, чтобы сделать названную приватность главенствующей ценностью. Если же сексуальная услуга была бы в числе культурных норм чем-то второстепенным, то трудно было бы назвать ее ярчайшей из возможных форм вторжения в чужую телесность. Секрет в том, что мы толком не знаем, где оканчивается пластичность природы человека — в смысле модифицируемости обусловливающих и ценностно-творческих установок, а где начинается принуждение, связанное с существующей анатомической и функциональной структурой организма. Этим я хочу сказать, что никакой эмпирически осмысленной гипотезы в проблемах «транслокации» секса, а также предполагаемого проектирования «новых моделей» генитального аппарата мы не в состоянии предложить и предположить. Речь не идет об «а вот если бы» в отношении невозможных действий (ибо они могли бы когда-нибудь осуществиться), а о том, что последствия таковых являются для нас «великим неведомым». Вот где простор для фантастических изысков! Однако же — интересное дело — если кто-либо когда-либо вообще приближался к этой проблеме, то исключительно в сказочно-платонической тональности, то есть мечтании о мирах, в которых «поцелуй — есть бракосочетание девиц» и можно «понести» от пылкого любовного взгляда, от лунного света, от золотого дождя, хлынувшего на Данаю, и т. п.
Программа антропологической инженерии в виде проектирования новой анатомии и физиологии человека не вызывает особых возражений до тех пор, пока речь идет о популяризации культурных идеалов здоровья и красоты: то есть о телесном и умственном «подтягивании» всего рода с установкой на одну парадигму, например, Аполлонову или Афродитову; самое большее, что можно услышать, это опасения такого рода: «если все станут прекрасными, то никто не будет красив» etc. Но на это всегда можно ответить, что если бы все стали богачами, то богатым не был бы никто, а возможно, сие только при оппозиции «нужда — богатство». А поскольку быть сильным, красивым, здоровым каждому желательнее, нежели быть слабым, уродливым, больным, то при таком определении программа может дождаться осуществления без противодействующей ей бури протестов. Я думаю, и оптимизация функций подсистем организма могла бы пройти достаточно гладко; орган, который заменил бы сердце и усовершенствовал бы кровообращение, ликвидируя тем самым возможность заболеваний и известных недомоганий, столь же заслуживает апробирования. Однако же существенный (скажем) эктогенез, то есть вынесение процесса размножения за пределы тел, незамедлительно породит невероятно сложные проблемы. От эндогенеза можно отказаться; все, что можно сказать в его защиту, представляет собою аргумент, лишенный силы принуждения. Такая аргументация зиждется, вероятно, на ощущении, якобы здесь видится какой-то ужасный переворот во всей человеческой жизни; однако нерушимость биоэволюционной схемы уже давным-давно сведена к нулю как принцип. Отстаивая такую нерушимость, некогда боролись с обезболивающими средствами, с техникой облегчения родов, с изучением свойств человеческого тела, и все эти суждения сегодня уже отброшены их былыми защитниками. Еще достаточно сильной нам сегодня представляется аргументация, взятая из романа «О дивный новый мир» О. Хаксли. Но Хаксли не сделал ничего особенного, лишь указал, как можно кошмарно злоупотребить некоторыми технологиями; рассуждая аналогично, можно утверждать: бриться не следует, ибо бритвами можно перерезать горло. Нет никакой обязательной связи, никакого iunctim[55] между эмбриогенезом в искусственной матке и селекцией выращиваемых в ней плодов таким образом, чтобы они подразделялись на «альфы», «беты» и «гаммы», то есть элиту и подчиненных ей рабов. Если сказать себе, что выращивать будут исключительно одних «альф», а роль других существ из романа Хаксли, созданных в реторте, перейдет к автоматам или другим машинам, то противопоставляемые такой программе возражения сразу же ослабнут. (Вопрос, чьи сперматозоиды и яички закладывать в синтетические матки, я здесь не рассматриваю как совершенно особый.) В полемике с биотехнологией, кою представляет собой труд Хаксли, мы имеем дело с точно такой же контаминацией разнородных понятий, как в случае евгенической программы, которая была чудовищно извращена и в буквальном смысле человекоубийственно дискредитирована гитлеризмом. Но гитлеровская евгеническая программа была обычной ложью, пользовавшейся (кстати, совершенно неумело) псевдонаучными терминами, имеющей целью реализовать доктрину социал-дарвинизма; поэтому понятно, сколь осторожно и тонко должны действовать сегодня люди, которые обесцененный тем кошмарным злоупотреблением принцип евгеники, имеющий в виду оптимизацию генного популяционного состава, искренне хотят реабилитировать. Ибо возникли объяснимые историческими обстоятельствами асоциальные комплексы понятий, как в случае романа «О дивный новый мир» с его эктогенезом, так и в случае Третьего рейха с его «евгеникой» убиения психически больных и «расово» неполноценных. Но, повторяю, ни злоупотребления, фантастически предсказанные Хаксли, ни злоупотребления, нефантастически реализованные Гитлером, не имеют ничего общего с уровнем эмпирических установок. {1}
Отделив же поверхность соответствующей проблемы от акцидентальных наслоений, мы вновь оказываемся перед дилеммой: скажем, как мы отдали многочисленные наши и наших тел функции во власть идеальной техники, так отдаем под ее власть возникновение человеческих существ. После всего этого у нас остается как бы «голый», совершенно чуждый какой-либо биологической пользе секс. Но и что с ним делать? Во-первых, его можно было бы просто убрать из периферийной нервной системы, не затрагивая, однако, центральномозговых центров; не имея уже, допустим, никаких специализированных генитальных органов, мы сохраняем в своем распоряжении мозговые установки и нейронные переключения, позволяющие разместить эрогенные зоны на любых участках тела, и даже, чтобы в зависимости от ментально предпринятого акта воли, эрогенной зоной становился произвольный район тела. Как сегодня мы можем поднимать либо опускать руку, так смогли бы после соответствующей процедуры «эрогенизовать» либо «дезэрогенизовать» произвольный район тела, который становился бы «временной периферийной эксплозитурой», то есть датчиком сексуальных ощущений, которым при теперешней норме является только внешний половой орган. Но можно также представить себе операцию, переключающую «трассы» в центральной нервной системе так, что аура типично сексуальных ощущений будет постоянно сопровождать любые действия, то есть те, которые «инженер-стрелочник мозговых дорог» своим решением подключит к центрам наслаждения. Тогда родился бы мир, в котором каждый человек любил бы себя на своей работе, на своем рабочем месте, в объектах производства примерно так же, как сейчас можно любить только эротически, и даже в котором наградой за работоспособность была бы какая-то форма оргазма. Несомненно, это кажется нам довольно кошмарным, поскольку речь-то идет об основном виде порабощения наслаждением, но по сравнению с естественным, данным эволюцией, это порабощение было бы лишь локализовано иначе. Ведь вообще-то никто не считает, будто мы порабощены тем сексуальным предпрограммированием, которое вкомпоновано в наши тела. (Из этого правила были исключения, и весьма смелые; взять хотя бы скопцов, секты самокастрирующихся, кроме того, как было сказано, доктрина Церкви фиксирует состояние некоего полового рабства, если считает воздержание добродетелью.)
Во всяком случае ясно, что реализация эктогенеза лишает нас жесткого до сих пор критерия, позволяющего различать норму и аберрацию сексуальных поведений. Ибо, когда дети появляются на свет под опекой автоматических устройств (что может быть идеально в смысле ликвидации осложнений, вызванных плодовым развитием или родами), то уже невозможно считать, что гомосексуальность — это аберрация, а гетеросексуальность — норма. Ведь при таком положении вещей никакие половые контакты, как гетеро-, так и гомосексуальные, прокреационных последствий не имеют.
Рассудок подсказывает, что, пожалуй, лучше всего было бы вообще не подвергать радикальным перестройкам сексуальную сферу. Это представляется реальным на десятилетия, а может, и на столетия, но навсегда ли? Сердце, легкие, печень, кишечник, возможно, постепенно подвергнутся оптимизирующим перестройкам в ходе автоэволюции и лишь генитальной области метаморфоза не коснется. А собственно, почему?
Перечисленные последствия операции, если они дадут апробированную и воплощенную в новые качества культуру, уничтожат последние остатки табуированных торможений. Это по крайней мере не исключено. Но как мы не можем выскочить за пределы данной нам психики познавательно, чтобы исследовать мир в его качествах «непосредственно», так не можем и перенестись воображением в сферы психики благодаря целостным реконструкциям совершенно отличной от нашей. Поэтому, я думаю, описание мира 4969 года, автоэволюционно перестроенного в соответствии с туманно изложенными здесь проектами, было бы для нас чем-то таким, что нельзя воспринимать всерьез. Мы неустанно колебались бы между ощущениями непередаваемой комичности и жутковатой гротескности, даже если бы такое видение содержало признаки прогностической достоверности. Стало быть, такое визионерство не похоже на программу возможных воплощений для негротескной и несардонической фантастики. Впрочем, говоря это, я лишь высказываю предположение, которое представляет собою весьма шаткую гипотезу, однако опровергнуть ее могло бы только конкретное литературное произведение.
Событием в НФ стал роман Урсулы Ле Гуин «Левая рука тьмы». Эта писательница — дочь известного американского антрополога Крёбера. Роман представляет собой рассказанную от первого лица историю человека, который исполняет на планете Зима функцию одинокого официального Посланника и должен склонить жителей планеты вступить в Лигу Миров, Экумену. Он действует в одиночку в соответствии с политическим обычаем Экумены, так как решение, которое примут жители планеты Зима, должно быть добровольным; похожие мотивы — посланничества в чужих космических обществах — можно найти и в других НФ произведениях.
Оригинальной ценностью книги является антропологическая гипотеза, касающаяся сексуальности жителей планеты Зима (гетенианцев, так как они сами называют свою планету Гетен). Гетенианцы представляют удаленную во времени и пространстве ветвь вида Homo Sapiens, которая когда-то была подвергнута, судя по всему, существенному преобразованию в соответствии с планами биологической инженерии тела (но сами они об этом не подозревают). Телесная разница между людьми и гетенианцами сводится к биологии пола. У гетенианцев, как и у многих земных низших млекопитающих, периодически бывает течка или гон (раз в месяц), а в остальное время они инертны в половом отношении. Однако в отличие от всех млекопитающих они не имеют постоянно определенного пола и лишь в результате случайной работы желез внутренней секреции могут принимать признаки мужественности или женственности, причем заранее определить, какой пол победит, невозможно. Таким образом, каждый гетенианец является «латентным гермафродитом», а во время течки (состояние «кеммер») может стать женщиной или мужчиной. В другое же время он представляет собой гермафродита с сильно редуцированными половыми органами. Лишь в том случае, если у индивида в «женском воплощении» наступает беременность, сохраняется стабилизация пола на время вынашивания плода, родов и всего периода лактации. В результате каждый гетенианец может быть в течение жизни как отцом, так и матерью. В межполовой период (состояние «сомер») жители планеты не проявляют сексуальной потенции и не имеют определенного пола в психологическом отношении. Когда начинается течка, гетенианец может отправиться в так называемый «дом любви», повсеместно общедоступный храм, в котором дело доходит до возникновения сексуальных пар, но может оставаться и в более постоянной связи с выбранным индивидумом, что соответствует моногамному браку. Такая моногамия возможна в результате того, что индивид, у которого половые черты формируются во время течки раньше, индуцирует у своего партнера во время «вступительной половой игры» возникновение противоположного пола (то есть если один гермафродит первым становится самцом, то его партнер станет самкой,
Столь особенная сексуальная динамика гетенианцев является лишь фоном собственно действия, вращающегося вокруг политической интриги, то есть стараний о введении Гетена в Лигу Миров, заканчивающегося хеппи-эндом после многочисленных приключений. Роман написан искусно в литературном отношении и с антропологической компетентностью, скорее редко встречающейся в НФ; в нем представлено значительное богатство подробностей гетенианской культуры, отрывки местной истории, быта, цитируются тамошние саги, легенды, приведено множество локальных названий, местный календарь, упоминания о верованиях и т. п. Гетен — это землеподобная планета, переживающая период оледенения; на ней существуют два больших государства, конституционная монархия с феодальными чертами, хотя и обладающая довольно развитой технологией (электрические поезда, радио), и бюрократически централизованная автократия; рассказчик поочередно посещает оба эти государства и в обоих переживает много приключений.
Роман, заслуживающий признания, к сожалению, довольствуется лишь трактовкой «иной сексуальности» гетенианцев в качестве скорее экзотического, нежели отнологического явления. Тем временем значение указанной «планетарно-политической» интриги несоизмеримо с важностью «иного секса»; размышление показывает, что для жизни гетенианцев их решение вступать или не вступать в Лигу Миров, в сущности, малосущественно. Тот или иной выход из этой альтернативы не касается поразительной проблематики их существования, вызванной отличающейся биологической конституцией. Вхождение Гетена в Лигу является, конечно же, победой концепции мирного сосуществования и гармонического сотрудничества над идеей изоляционизма, но это позитивное решение дилеммы является хоть и морально благородным, но познавательно банальным явлением.
Намного интереснее было бы отслеживание всех последствий психологической, морально-культурной, социальной и, наконец, метафизической натуры, вызванной отличиями от человеческой половой жизни; но с этой задачей роман справляется недостаточно. Секс Гетена должен был стать — из восхитительного второстепенного вопроса — сутью проблематики, поскольку лишь такое изменение центра тяжести, перенося политическую интригу на второй план, перевело бы произведение в измерение онтологии — как философии человека. Ибо то, что в качестве гипотезы отличающейся сексуальности представляется лишь исключительно биологическим отличием, на самом деле должно быть фундаментом совершенно иной судьбы; вся ценность этой гипотезы заключается в возможности представления на уровне естествоведческого (эмпирического) исследования вероятного варианта Homo Sapiens, то есть показа своеобразной параллели человеческой формы. Гетен — это потенциальная система отношений, глядя на которую мы могли бы сравнительно оценить нашу собственную судьбу, наши земные культуры, мировоззрения и метафизические веры. То есть «иное человечество» Гетена могло бы стать пробным камнем, экзистенциальной системой измерения — для реального человечества. Писательница так далеко пойти или не сумела, или не захотела. Поэтому все богатство культурно-антропологической экзегетики повисает в конце романа в пустоте.
При намеченном типе сексуальности подвергаются сильным изменениям основы формирования структур личности, базовые понятия общественной роли, возможные выводы из соматического самопознания парадигм типа трансцендентальной и т. п. Так, например, любовь, как и ее наиболее облагороженные формы (мистицизм), должны были бы формироваться на Гетене совсем иначе, чем на Земле; безосновательным было бы также признание мужественности Бога (который в огромном большинстве земных вер является, хотя бы только грамматически, «самцом»); также проекции элементов мужественности и женственности во внешний мир проходили бы здесь по-особенному. Одним словом, локальное изменение биологии дает в результате тотальную трансформацию культурных смыслов бытия и другую экзистенциальную перспективу. Онтологические элементы не затронутого в романе измерения я наблюдаю особенно в индивидуальном индетерминизме человеческой судьбы, увеличенном — по сравнению с земной нормой — неопределенностью пола. К вопросам, которые мы обычно адресуем собственному неизвестному будущему, на Гетене добавились бы такие, которые нам неизвестны, например: «Кем я буду в ближайшем месяце — мужчиной или женщиной? Кто из моих знакомых или близких начнет меня тогда эротически привлекать в результате сексуальной инкарнации?» и т. д. Эти вопросы, конечно, нельзя свести к тривиальным ответам чисто биологического характера (в рамках альтернативы «или я буду оплодотворять, или буду оплодотворен»), поскольку границы сексуальной роли ни в одной культуре не являются чисто биологическими. Поскольку диктат непредвиденных a priori половых желез вызывает в течение личной жизни колебания между мужественностью и женственностью, подчинение телесным механизмам, предопределяющим эротические роли, должно проявляться в форме принуждения намного сильнее, чем на Земле.
Гетенианцы являются как бы и более «свободны» в половом измерении, и одновременно более им «связаны» (свободны, поскольку располагают дополнительной по сравнению с человеком степенью свободы, могут изменять пол; связаны, коль скоро эти происходящие с ними метаморфозы навязаны им конкретизирующимся и непредвиденным капризом тела). Эта игра создает восхитительную в психическом отношении диалектику; достаточно представить себе борьбу, которую должен вести каждый гетенианский творец — философ, художник, мыслитель — за целостность практического произведения, неустанно подрываемого сексуальными колебаниями. Роль секса в метафизических системах и их догматике также должна была бы формироваться иначе, чем в нашей истории; одним словом, судьба гетенианцев представляется более трудной в сравнении с человеческой и именно поэтому представляет мощный вызов для нормативно-интерпретационных культурных работ. Неуверенность будущей судьбы увеличивается на половое качество и тем самым легче подлежит амбивалентному толкованию; такой тип секса должен был бы обрасти оппозиционными пояснениями в порядке облагораживания (ведь это инкарнация мифа Прометея!) или в порядке снижения (изменение половой роли как своеобразная «кара», как форма «упадка» и т. п., откуда можно сделать вывод, что даже космогонические мифы Гетена выглядели бы иначе, чем наши). К сожалению, в это измерение роман вообще не входит, довольствуясь чисто фабульной эксплуатацией гипотезы с почти полным уходом от дальнейших антропологических последствий.
Роман Урсулы Ле Гуин является объявлением неисполненных возможностей, но объявлением необычайно поучительным: он показывает возможность создания вселенной «парачеловеческой» культуры, которая одновременно была бы мерой и сравнением для условий нашего существования. Этим конкретным примером он доказывает существование в НФ залежей до сих пор не использованных познавательных и интеллектуально-конструктивистских форм, показывает, как чисто локальное на первый взгляд изменение телесности может представлять условия другого качества всей судьбы; является попыткой (хотя и незаконченной) построения структуры значений, демонстрирующей соматическое укоренение духовного мира человечества; а одновременно является литературой, то есть деятельностью, которая занимается проблематикой человека, ведь благодаря экзотике Гетена мы возвращаемся к Homo Sapiens обогащенные знанием о неуникальности и необязательности нашей собственной телесной конституции, а также — нашей ментальности и культуры. Флюктуационный характер «самцовства» гетенианцев привел, согласно тексту романа, к отсутствию агрессивного элемента, а этим — и войн на этой планете; однако, приобретя одно, гетенианцы утратили другое в сравнении с человеком.
Именно такими моделями, которые близки нам per genus proximem[57] (гетенианцы достаточно подобны нам, чтобы мы могли вникать в их жизненное положение и с пониманием к ним относиться) и одновременно далеки per differentiam specificam[58] (о полной идентификации с ними для нас даже не может быть речи!), научная фантастика являет свою силу как творческий потенциал, недоступный реалистической литературе. Сопоставление фантастического гетенианца с реальным землянином является не только уроком космической изменчивости и соматической относительности судьбы, но и вкладом в эмпирическую философию человека, распознающего себя в ином биологическом и духовном воплощении.
VI. Человек и сверхчеловек
Казалось бы, тема сверхчеловека, супермена должна привлекать авторов научной фантастики, однако, вопреки сказанному, здесь он — гость редкий, если не считать его комиксной версии. В комиксах он — герой прямо-таки сверхмогучий, из любой ситуации выходящий целым и невредимым; в разные периоды комиксной истории он носил разные имена, причем те, кому любой ценой надо было приладить ему почтенную генеалогию, выводят его корни чуть ли не от Гильгамеша. Однако в научной фантастике этот термин означает не существо, по определению, всемогущественное, а лишь очередной шаг эволюции, ведущий род от Homo Sapiens. На первый взгляд кажется, что произведений, посвященных этой теме, множество, но потом выясняется, что авторы берутся за нее, чтобы тут же предусмотрительно уйти в сторону (примером может служить рассказ Маргарет Сент-Клер, в котором некий хирург признается, что собственными руками «прикончил супермена», поскольку обнаружил в черепе оперируемого человека вместо ожидаемого новообразования другой, гораздо более совершенный, развившийся в черепе пациента мозг; чтобы спасти пациента, он извлек из его черепа этот зародыш супермена). Время от времени появляются сверхчеловеки в ипостаси чудесных детей; так, в романе Уилмара Х. Шираса «Дети атома» умный психолог случайно сталкивается с мальчиком, который вынужден скрывать от своих ближних творческие способности зрелого мужчины; мальчик родился после взрыва в атомном центре, породившего целую серию подобных мутаций; благодаря стараниям психолога и группы посвященных в его проект исследователей создается специальная школа для юных суперменов. Роман Шираса написан прекрасно, но, что характерно именно для этой темы, обрывается там, где ему следовало бы начаться. Ибо приписывать годовалому ребенку способности четырехлетнего, придавать мальцу-дошкольнику умение рассуждать с математиками о проблемах высшей алгебры, превратить его в гимназиста — автора романов, публикуемых под псевдонимом, и изобретений, также патентуемых анонимно, — еще самая легкая часть задачи. Ведь такой гений, как и все люди, растет, и гениальность его по достижении юношеского возраста должна быть в романе показана, но, спрашивается, как автор, будучи далеко не гением, может это сделать? Поэтому ценность книг, рисующих детство и юность сверхчеловеков, сильно ограничена, а единственная позиция, правильно заполняющая и творящая эту тематику, это «Странный Джон» Олафа Стэплдона. Никто еще вещи лучшей не написал, и, сдается мне, вряд ли кто-либо сможет Стэплдона перещеголять.
Краткое содержание романа, изданного в 1936 году: Странный Джон родился у совершенно обычных родителей; скорее всего он оказался результатом биологической мутации. Развивается он с умственной и физической «акселерацией»; уже в подростковом возрасте интеллектом превышает взрослых людей из своего окружения, когда ищет контактов с выдающимися личностями (то это известный поэт, то — крупный промышленник), но в качестве наперсника выбирает просто «порядочного и доброго парня» (у Стэплдона этим парнем оказывается повествователь, добродушным стоицизмом немного напоминающий манновского Серенуса Цейтблома); такой прием фильтрации сведений о гении сквозь интеллект среднего человека, как авторский porte parole[59], кажется, навязан конструктивно; пожалуй, не случайно его использовал Манн в «Докторе Фаустусе». Кстати, «Странный Джон» называет наперсника «Fido, old thing», то есть словами, которыми приманивают собак.
Джон подрастает эксцентричным, гениальным, решительным, неуравновешенным и порой агрессивным; сравнительно быстро осознав себя, он понимает, что представляет собой изолированный экземпляр Homo Superior, и это проявляется у него в различных формах кризиса — периодами неприязни, брезгливости и даже ненависти к «бездумному стаду» Homo Sapiens; периодами сочувствия и доброжелательности, когда он решает помочь человечеству в его психосоциальных проблемах; периодами «ухода в себя», когда он отправляется в горы, предается одиноким медитациям; моментами испытания собственных возможностей и, наконец, периодами конкретных действий, когда он решает отыскать на Земле существ, подобных себе, и организовать общество таких избранных на уединенном океанском острове.
Эту задачу удается выполнить. Избранных Джон узнает на расстоянии благодаря телепатическим способностям, но не все сверхчеловеки одобряют его действия; на острове возникает колония, заложенная, впрочем, варварски жестоким образом (молодые сверхчеловеки, которым остров необходим, гипнотически принуждают аборигенов совершить коллективное самоубийство). Однако долго пребывать в изоляции невозможно. Появляются любопытствующие, потом наведываются военные корабли различных государств, возникают все более острые конфликты, наконец, последняя попытка вооруженного вмешательства оканчивается полным уничтожением острова со всеми его обитателями.
Научная фантастика посекла этот фабульный скелет на отдельные кусочки и повторяла его самыми неоригинальными способами.
О качестве книги он не говорит ничего; самым ценным в ней является личность Странного Джона, поданного как удачный портрет сверхчеловека в период «бури и натиска» юности. Фигура эта многоплановая; роман кишит мыслями и замечаниями Джона, злобными, угрюмыми, ироничными, адресованными чаще всего цивилизации Homo, его экзистенциальным усилиям, его прошлому и будущему. Одним словом, произведение содержит кредо супермена, а также просвечивающую сквозь эту интеллектуальную конструкцию схему его личности, которую приятной не назовешь; естественно, так и должно быть. Упомянутая книга Шираса по сравнению со «Странным Джоном» — типичная «молодежка» с галереей прилизанных генийчиков; несмотря на то что значительные усилия, вложенные Ширасом в конструирование супердетей, нельзя считать пустым делом, он все же многие проблемы даже не посмел затронуть (например, проблемы созревания, в том числе сексуального; Стэплдон с ними справился). Кредо стэплдоновского супермена, пожалуй, во многом пересекается с авторскими убеждениями, о чем свидетельствуют его далеко идущие совпадения со всем идейно-понятийным лейтмотивом величайшей книги Стэплдона — «Последние и первые люди». Конечно, это схема мировоззрения, прошедшего через все трансформации, связанные с беллетризацией; речь идет о роде «усиленного» кредо, поскольку мысли утрированы, затянуты либо умышленно недосказаны, чтобы оказать на читателя большее влияние, нежели это вытекает из их чисто дискурсивного содержания; но это в общем-то добрая воля и право писателя; licentia poetica[60] ощущается также и в интеллектуальном звучании произведения. Думаю, повторив «метод примеров», я смогу дать читателю хотя бы некоторое представление о климате книги.
После мессы в кафедральном соборе Джон бросает:
После возвращения из «пустыни», то есть медитации в горах:
Об интеллектуальной элите:
Это цитаты, взятые, как говорится, навскидку. Их ценность в том, что у них обычно «два конца», поскольку они указывают и на объекты, о которых говорит Джон, и на него самого. Благодаря этому большие дозы «изложения», in extenso[61] приводимых повествователем, не образуют реферата и воссоздают атмосферу, которая в период взросления юноши прежде всего оказывается атмосферой ума, пришедшего в отчаяние от всего того, что он обнаруживает вокруг. Это никогда не «мудрствование», щекочущее собственные нервы; определенная нотка аутентизма, порой трагического, не столько имеет оттенок высокого литературного класса (в чем можно сомневаться), сколько подлинности, просто обусловленной авторской порядочностью, ибо Стэплдон, как я уже отмечал, временами наверняка мыслил так же и сам. Максимально личностно и внелитературно. Но благодаря тому, что мысли зрелого ученого вложены в уста юноши, который выглядит экстравагантным и смешным в своей экстравагантности, возникает положительный эффект, потому что очень искусно юноше придается то, чего у взрослого уже быть не может: гигантская, изумительная перспектива дальнейшего разрастания и усиления, которых не будет, поскольку в тех условиях быть не может, а юный сверхчеловек недостаточно ослеплен собой, чтобы этого не заметить. Отсюда страх и отчаяние, глубоко укрытые в его существе, которые, впрочем, не раз вроде бы исчезают, но потом оказывается, что ничего подобного не случилось. Удалось Стэплдону объединить также интеллектуальный уровень зрелой рефлексии с наивной свежестью непосредственного восприятия вещей, которая так часто свойственна детям, это, конечно, тонкости, которых ни один плагиатор не углядит, а может лишь механически и слепо их переписать. Именно поэтому «Странный Джон» оказывается — как произведение — столь одиноким во всей научной фантастике. Роман явно требовал, чтобы автор показал конкретные таланты Джона; это, в частности, умение молниеносно овладевать иностранными языками и даже разговаривать на них «шиворот-навыворот», если требовалось, чтобы окружающие не могли подслушать разговора; феноменально быстрая ориентация; головокружительный темп усвоения новых сведений; виртуозная свобода в данных науки, а сверх того — особые таланты, например телепатический, обеспечивающий контакт с другими представителями рода Homo Superior на расстоянии и даже во времени, так как некоторые из этих индивидов к тому моменту уже ушли в мир иной, а Джон может возвращаться в тот период, когда они еще жили, чтобы «там» с ними пообщаться.
Обладает Джон также способностью гасить конкретные следы памяти в сознании обычных людей, овладевая, но только до определенной степени, аппаратом их воли, и наконец, что самое необычное, реализовать аннигиляцию материальных частиц в избранном месте одним усилием нужным образом сконцентрированной воли. Ибо материя — не только чисто осязаемый, но и «психофизический» субстрат, и тот, кто обладает такой властью, может ее как бы «загипнотизировать», снося преграды между ее диаметральными зарядами, что и приводит к реакции уничтожения.
Роман, по-крупному, распадается на три части: в первой, особенно богатой замечаниями и рефлексиями приведенного выше типа, Джон — подрастающий мальчик; во второй он отправляется на яхте, которую приобрел за деньги, добытые благодаря соответственно задействованной смекалке, чтобы поискать себе подобных; наконец, третья часть посвящена островной колонии и ее фатальному концу. Повествователь непосредственно наблюдает за событиями только в двух первых частях; на острове он побывал лишь однажды и недолго, так что его сведения о том, как формировался финал жизни юных сверхчеловеков, лаконичны и составлены из неравноценно подробных фрагментов. Вторая часть носит несколько новеллистический характер, поскольку изображает ряд встреч Джона с разными другими сверхлюдьми, образующими весьма странную галерею фигур; следует признать, что эти существа невероятно разнятся между собой. Стэплдон — совершенно справедливо — вовсе не сделал интеллектуальное совершенство единственным отличительным признаком супермена; так, один из обнаруженных героем «собратьев» — переросток, ведущий трагическую жизнь парализованного немого; все усилие его сверхчеловеческого ума концентрируется на всеобщей ненависти, но — как интересно показывает это автор через Джона — ненависть эта не форма мести всему свету, то есть не только компенсационная реакция, а результат сознательно избранной роли: поняв, что ничего хорошего он сделать не может, несчастный калека, живущий в вечном заточении, решается как бы разыгрывать в космической истории роль элемента, помеченного крайне отрицательным зарядом по принципу «каждый служит, как может», а молчаливый подтекст подразумевает, что в таком деле даже сатанинское вмешательство представляет собою неизбежную составляющую.
Автор намеками показывает встречу Джона с калекой, расставившим Джону нечто вроде ментальной ловушки (происходит телепатический поединок, слепец пытается втянуть Джона в глубины своей духовной бездны, заполненной черной ненавистью ко всему сущему; вначале он схлопнут, «словно устрица», но неожиданно, когда Джон «напирает мыслью», тот принимает его в себя; Джону позже начинает казаться, что он едва избежал непонятной формы уничтожения).
Другая фигура романа — женщина, внешне молодая, а фактически уже более чем столетняя, жизнь которой прошла в скитаниях по низам и вершинам; ей не чужды ни дворцы, ни канавы; в конце концов она всегда возвращалась к профессии проститутки, которую рассматривала как своего рода жречество; эта форма «утешения одиноких и страждущих» оказалась, ко всему прочему, крепкой нитью, связавшей ее с цивилизацией Homo Sapiens. Ее беседа с Джоном относится к любопытнейшим местам произведения; фигура этой женщины набросана эскизно, но убедительно; своей жизнью она еще раз доказывает авторский тезис, утверждающий, что полное приспособление Homo Superior к цивилизации Homo Sapiens — дело невозможное; только скрывая от Homo Sapiens свои фактические способности, Homo Superior может уцелеть — ценой, подобной той, которую платила столетняя куртизанка, в противном случае смертельного исхода избежать не удастся.
Стэплдон должен был «скроить» сверхъестественные возможности героя так, чтобы они не спасли его от конечной трагедии; поэтому и будущее Джона можно прозондировать лишь весьма туманно, неточно, и в середине книги о нем можно только догадываться по намекам тех, кто не захотел присоединиться к проекту создания колонии.
Чем книга не удовлетворяет? Самой интересной мне представляется первая честь, а также фрагменты второй. Идея создания колонии — это, собственно, начало конца. В чем могла бы проявляться творческая сила группы сверхлюдей — ни слова. Еще раньше сделанные в Англии заявления «Странного Джона» о желании активно участвовать в жизни Homo Sapiens так, откровенно говоря, и не проявились ни в делах, ни даже в конкретных проектах. Создание колонии фактически привело к изоляции группы сверхлюдей и временному отстранению от мира, вернее, бегству от него. Начатую партию Стэплдон с точки зрения тактики хорошо разыгрывает на острове: удивителен, пленяющ и порой даже в чем-то достоверен характер осевшей на нем группы. Но тактические успехи сопровождаются нарушениями стратегии: в конце концов, просто невероятно, чтобы существа с таким индивидуальным умственным потенциалом — а что уж говорить о коллективном — могли настолько скверно ориентироваться в состоянии всемирных дел. Совершенно не надо быть ясновидцем, чтобы понимать, что идеальная островная изоляция, возможная лет сто назад, в двадцатом веке неосуществима, и тем не менее колония оказывается неподготовленной к вторжению извне; ее как бы поражает роковая слепота, и читатель, которому куда как далеко до проницательности суперменов, видит безрассудность их мероприятия в плане чисто праксеологическом, то есть замечает наивность плохой работы, о чем, однако, ни один из сверхлюдей даже вроде бы и не подозревает. Тут ничем не помогают и авторские увертки, сколь бы хитроумны они ни были, приходится признать — либо что существует какая-то предуставная гармония роковой трагедии, которая должна быть доведена до предначертанного конца, либо, а это, увы, гораздо вероятнее, что автор «сдался» и поставленной перед собой задачи не решил, поскольку «концы у него не сошлись»; поэтому мысль, которая должна была бы драматургически управлять движениями запущенных в ход судеб, попросту подменяется фатумом в виде всесокрушающего удара. А причина здесь в том, что концепция трагично сверхстабилизированной гармонии просто-напросто противоречит свойственному Стэплдону пониманию мира как Универсума недетерминированных возможностей, а не Универсума непреложности часового хода, ибо в таковом любые стремления и ведущиеся битвы — завершающиеся установленным заранее концом — всегда оказываются мнимыми, мышление же и страдания протагонистов таких боев — не более чем их субъективные, чисто эпифеноменальные иллюзии, которые до сути вещей не добираются. Так что целостное поражение концепции имеет онтологический, а не только литературный, то есть повествовательно-драматургический характер.
Однако победной остается, как было сказано, первая часть романа. Вывихнутых произведений мы видим в литературе достаточно много, чтобы научиться уважать и правильно оценивать даже только фрагменты, ежели они удачны. Так вот, считая его достаточно толковым, я поместил бы на полях «Странного Джона» такое замечание: роман является крахом весьма амбициозной посылки, но не по размерам понесенного поражения, а по масштабам задумки, которая частично все же оказалась реализованной. Он вписывается в универсальную концепцию литературы, т. е. писательства, понимаемого как попытка преодолеть достигнутые ранее границы. От понятия такой всеобщей литературы произошел медленный поворот; в мире, полном одними только специализированными профессиями, литература, похоже, смиряется с тем, что она, вообще говоря, тоже специальность, одна из многих; для такого отхода на заранее предусмотренные позиции симптоматичны автотематичность, роман, уведомляющий о «невозможности создания романа», поиски «внутреннего пространства человека» как убежища, предлагаемого литературе теми ветвями психологии и антропологии, эмпирический статус которых наиболее сомнителен именно в связи с их слишком явным родством с мифическим мышлением (психоанализ, Юнговы теории «архетипов» и т. п.). Таким образом, движение идет от позиции универсализма как трансцендентирования уже испытанного и понятийно-категориально освоенного к позициям специализации повествовательных технологий, покрывающих высказывание оболочкой, а тем самым удаляющих эти технологии с фронта боев познавательного, метафизического, онтологического и даже этического характера. О свершении акта правосудия над миром не может быть и речи; ведь на роль судьи не годен тот, кто ни дела, поступившего на рассмотрение, ни доводов сторон не понимает. Частично происходящая внутри течений эволюции писательства такая ревалоризация задач, а также рекомбинация первичных основных установок любого творческого характера не была бы еще делом столь скверным, если б разумное понимание того, сколь гетерогенным должно быть усилие по созданию культурных ценностей, хотя бы уравнивало в правах — потенциально — творческое усилие, ранее (но действительно ли ранее — еще вопрос) трактованное как «повсеместное продление достигнутых человеком рубежей». Так вот, то, что «Странный Джон» вообще не относят к литературе, то, что его вместе с «Последними и первыми людьми» даже библиографии не упоминают, по моему разумению, свидетельствует о достойном сожаления кризисе самой литературы. Ибо это результат сектантского ограничения; это также и размещение качества поэтики выше качеств семантики, что представляет собою дезертирство с непредсказуемыми долговременными последствиями. Область языкового творчества, в которой мысль стала шатким, генерально сомнительным качеством, в целом достойна сожаления.
Как сказано, у романа Стэплдона есть композиционные трещины, однако портрета героя они не задевают. В Джоне сосуществуют достоверные, хоть и странные свойства почти старческого отстранения от собственной личности, возбудимости, приводящей даже к драмам и дебошам, эгоцентризма, который подается именно как таковой (впрочем, это одна из наиболее отталкивающих черт). Направляясь к острову на яхте в компании уже собравшихся вместе сверхлюдей, Джон встречается с тонущим кораблем и вначале спасает членов его экипажа, а затем их убивает; помощь была первым импульсом, а смерть — результатом рефлексии, поскольку спасенные, оказавшись на борту его яхты, начали слишком живо интересоваться ее необычными пассажирами; Джон, видя, что тайну плана соблюсти не удастся, если спасенные вернутся в мир, принимает после раздумий названное решение. Впрочем, такая беспощадность — не «приватное» свойство Джона: уже на острове, когда молодая «суперменша» впала в неизлечимый психоз, ее партнер усыпил ее и убил, а затем продолжил нормальную жизнь среди своих. Из этого видно, что этический кодекс сверхчеловека достаточно своеобразен; во всяком случае, он един; цель оправдывает использованные средства не только в отношении Homo Sapiens, но и в применении к Homo Superior. (В скобках заметим, что исходные точки Стэплдона в вопросе генезиса сверхлюдей насквозь материалистичны; изменение рода возникает вследствие случайной игры факторов наследственности, и поэтому наряду с формами, пригодными к жизни, появляются мутанты, отягощенные уродством, как упомянутый парализованный немой, или же запросто сползающие с уровня «надсознания» в полное и уже необратимое помешательство, как девушка с острова.)
Беллетризованную судьбу сверхчеловека можно трактовать, воспользовавшись различными структурными матрицами, и как аллегорию, адресованную в глубине плана фигуре Христа либо иного творца религии, и как моделирование с укрупнением взаимоотношений на оси «человек гениальный — общество», или, наконец, как максимально генерализованное отношение «субъект-предмет», то есть уже в полном и чистом онтологически-аксиологическом масштабе; так мы подходим к проблематике Существования, Познания, Долга.