При этом на протяжении веков в области культуры господствовала безотносительность. Каждая формация признавала только определенные ценности и считала их абсолютными и единственными. Именно с этой точки зрения одна культура оценивала любую другую. Очевидно, что на практике преимущества получала та аксиология, которая обладала более мощным инструментарием. Поэтому за период от Средневековья до XIX века колониализмом были разрушены все сохранившиеся на уровне неолита и ранее первобытные культуры.
В свою очередь, приобретающий актуальность релятивизм культуры явился результатом понимания того, что любые формы поведения людей, любые их поступки не соответствуют метафизической санкции. Если что-либо мы считаем плохим, то исключительно исходя из последствий, которые эта вещь или действие может иметь для каких-то людей. Однако мы не считаем, что, причиняя зло людям, например заставляя их страдать, мы к тому же нарушаем трансцендентально установленный порядок. То есть если опыт подсказывает нам, что, к примеру, определенные половые аномалии, вроде гомосексуализма, общественной опасности не представляют, что они никого не оскорбляют и не нарушают никаких издревле установленных норм, то мы приходим к выводу, что подобное поведение не должно подвергаться табуизированному запрету. Все, что опыт считает безопасным, что не нарушает физическую и психическую целостность человека, может быть реализовано, если это нравится кому-нибудь и если это не бьет рикошетом по интересам других людей. Как бы ни оценивалась такая тенденция в согласовании норм культуры с эмпирически сложившимся подходом, всегда приходится исходить из неэмпирических позиций. Я могу быть противником гомосексуализма, но не могу доказать правоту своего мнения, основываясь на эмпирических данных. Их просто нет.
Новым союзником или, точнее, старым, но набирающим неограниченную власть опекуном, заботящимся об удовлетворении наших капризов и потребностей, все очевиднее становится технология, производные продукты которой в частности и в совокупности создают благоприятную для человека окружающую среду. Но подобная покровительственная и односторонняя тенденция развития технологии может стать отрицательным фактором в ином аспекте взаимодействия с обществом. Легче всего представить себе такую оптимизацию удовлетворения потребностей, которая способна разрушать индивидуальную мотивацию, потому что, когда все достигается слишком легко, все и обесценивается. Тогда антиконформизму проще выступать с деструктивных позиций, а не с каких-то творческих и созидательных. Таким образом, нигилистическую реакцию можно считать сигналом, предупреждающим о появлении признаков тотального аксиологического обвала. Техноэволюция не всегда развивается только в благоприятном для жизни человека направлении. Она может навредить, так как ведет к постоянному усилению индивидуальной и социальной зависимости от надежности функционирования технологической аппаратуры, поддерживающей искусственную окружающую среду. Чем заботливее опекает нас техника, тем больше забот требует. И оптимальная работа техники, и ее постоянный ремонт, модернизация и усовершенствование становятся центральными инструментальными ценностями технологически ориентированной цивилизации. Чем глубже погружается культура в русло такого эволюционного развития, тем в большей степени она подвержена воздействию всего того, хорошего и плохого, что несет в себе подобная эволюция. А для прогресса в этом направлении характерно то, что он определенно коррелирует с постоянным усложнением всех составляющих структур: энергетических, производственных, информационных и т. п. Следовательно, с течением времени тем, кто живет в искусственно созданной среде, оказывается все труднее ориентироваться в техническом оснащении и в логике поведения той же среды. С позиций комфортности ситуация кажется вполне приемлемой, но с точки зрения интеллектуальной суверенности человека она весьма сомнительна, потому что происходит переход на тот уровень, когда цивилизация — как структурное целое — превращается в настолько громоздкую сумму знаний и опыта, что ни один индивидуальный интеллект не в состоянии ее ассимилировать. Фактически в фикцию превращается управление на основе демократических принципов в условиях функционирования такой сложной структуры, что только специалист еще как-то сможет сориентироваться в последствиях манипулирования ее фрагментами.
Итак, возникнет цивилизация, контролируемая и управляемая исключительно экспертами. Существуют периоды развития, когда решающее значение приобретают знания и опыт специалистов, что проявляется в передаче им функций контроля и управления. Эти знания могут войти в противоречие с традиционными нормами и культурными ценностями, если, по мнению специалистов, традиции и культура будут мешать продвижению вперед. Но общий рост эмпирической информации ведет одновременно к расширению свободы многофункциональной деятельности, то есть образует пространство, в котором необходимо принимать определенные решения, хотя относительно того, какие решения являются оптимальными, опыт молчит. Мы привыкаем к мнению, согласно которому проблемы техники, экономики, информатики следует оставить специалистам. Но намечается тенденция перехода под контроль экспертов приоритетов, издавна считавшихся суверенными и незыблемыми.
Речь идет о новом историческом типе отношений между опытом и культурой. Мы из опыта поняли то, что позволяет считать культурные ценности относительными, так как традиции, эпос, религия, свойственные нашей культуре, нисколько не лучше, но и не хуже любых других. Но дифференциация норм существует только в границах отведенного человеку биологического ядра. Ведь если мы признаем относительными и непостоянными запреты и требования различных культур, это не значит, что аналогично мы могли бы релятивизировать само функционально-морфологическое ядро человеческого организма. Признав, скажем, что моторные, сенсорные, сексуальные функции человека также относительны, мы бы этим согласились с возможностью их радикального изменения. Анализируя отдельные типы культур, можно заметить различия иногда даже инверсионного характера (у нас цвет траура черный, а у китайцев — белый и т. п.). Но межкультурные различия в биологии человека невозможны, потому что его биология одинакова для любых возможных формаций. Так было в прошлом, и так остается сегодня, но в будущем все может измениться.
Релятивизм, который уже поглотил наши культурные нормы, может в конце концов проникнуть в сферу сложившейся биологической инвариантности человека. До настоящего времени человек приспосабливался к политическим системам и к культурным формациям как исключительно гибкое в интеллектуальном смысле существо, но происходящая таким образом адаптация всегда была обратимой. Биотехнологическая интервенция происходит вначале на каких-то изолированных участках, но сразу навязывает соблазн автоэволюции нашего вида, создавая дилемму, которую в самой сжатой форме можно сформулировать в следующих словах: если человек будет в состоянии это сделать, пойдет ли он на то, чтобы изменить самого себя и приспособиться к миру, который сам же и создал? Уже сегодня раздаются голоса, что с позиций информационно-производственной функциональности человек начинает или скоро начнет уступать «интеллектуальным» ЭВМ, что по «прочностным» характеристикам он не полностью отвечает требованиям, предъявляемым к члену команды космических кораблей, скорость которых со временем резко возрастет, так как чисто технически это вполне осуществимо, и т. п. Человек, приспособившись в процессе автоэволюции к высокотехнологичному миру, мог бы стать, вероятно, совершенным и счастливым существом! Достаточно представить себе такую, например, ситуацию: благодаря распространению эктогенетических способов оплодотворения и эмбриогенеза вся сфера сексуальных физических контактов перейдет в область чисто «развлекательного» удовлетворения, как бы освобожденного от функций воспроизводства; чтобы вновь обратить сексуальную сферу, но уже совершенно иным способом, на пользу общества, осуществляются такие преобразования мозга, что благодаря им интенсивная творческая работа, или тонкая настройка технологического оборудования, или, наконец, любая общественно полезная работа будут приносить достаточное сексуальное удовлетворение (так как средства его достижения соответствующим образом по вновь созданным нейтронным цепям подключаются к центрам мотивации). Зачем, спрашивает рационалист, сторонник такого рода перестройки, мы должны в течение последующих столетий тащить за собой анахроничную, даже архаичную, конституцию организма, которая привела к возникновению противостояния «душа — тело», «высшая психическая деятельность — низменная чувственность» и т. п.? Не лучше ли использовать секс рационально, чтобы любой вид общественно полезной работы выполнялся индивидуумом с наивысшим энтузиазмом (потому что работа доставит ему огромное чувственное наслаждение). Конечно, обозначенная программа кажется сегодня фантастической и совершенно неправдоподобной. Но в данном случае речь идет о смелой экстраполяции тенденции, которая наметилась уже сегодня.
Первые проявления этой тенденции уже очевидны. Ведь ослабление неразъемного соединения «копуляция — воспроизводство» относится к «контрбиологическим» деяниям: мы делаем то, что нам удобно или приятно, вопреки тому, что в нас заложено природой. Заманчивым кажется предоставить человеку возможность дышать под водой с помощью жабер или встроенной аппаратуры или жить на планетах, лишенных атмосферы, обходясь при этом без воздуха или кислорода. Такие проекты уже получили известность не как фантастические литературные сюжеты, а, к примеру, в качестве так называемого плана «киборгизации» организма.
Однако такая тенденция в своем дальнейшем развитии позволяет усомниться в правильности все большего числа найденных в процессе эволюции решений и попытаться заменить то, что создано эволюцией, тем, что создадим мы, встав на ее место. Изменение кровообращения; освобождение его от случайностей, подстерегающих такой интенсивно работающий орган, как сердце; «переадресация» забот по сохранению вида посредством выведения процессов оплодотворения за пределы организма (секс может при этом остаться как «чистое наслаждение», освобожденное от функций воспроизводства, а может использоваться «инструментально» или утилитарно, о чем выше было сказано); генная инженерия, «аранжирующая» новые элементы в плазме наследственности как воспроизводства в соматической структуре Homo таких систем, органов, функций, какие ни он, ни какой-либо другой вид на Земле никогда не имел; расширение мозга и его произвольная перестройка; возможность поочередного подключения к мозгу различного сенсорного оборудования, включающего диапазон импульсов, недоступных для естественных органов чувств; преобразование всего комплекса нашего эмоционального восприятия; иная «конфигурация», чем данная нам эволюцией, аффективно-рефлекторной жизни; внедрение в организм в качестве его компонентов подсистем небиологического происхождения; создание таким способом «природно-синтетических метисов»; обеспечение, в связи со всем вышесказанным, функционирования новых способов «телесной» и интеллектуальной обработки информации; возникновение новых видов познания, новых характеристик психики, новых видов развлечений и наслаждений, ощущения превосходства, интеллектуальной власти и понимания смысла явлений, превышающего — возможно? — известные до сих пор потенции человека. И все это уже сегодня мы в состоянии представить себе. И широко известно, что недооценка исходных возможностей развития превратилась в закономерность любых попыток прогнозирования, когда-либо предпринимаемых в истории.
А так как секс уже сегодня отделен от деторождения, так как уже сегодня можно корректировать характер человека с помощью психофармацевтической терапии, так как уже сегодня можно поменять сердце на сердце, печень — на печень, заменить легкие, почки, так как можно трансплантировать в человеческое тело искусственные кровеносные сосуды и искусственные суставы, нейтронные стимуляторы и т. д. и т. п., никто не осмелится утверждать, что наши предыдущие высказывания — всего лишь плод легкомысленного фантазирования. Ни о каких фантазиях речь уже не идет, и довольно давно. Это только косное мышление, отчаянно защищаясь от бездны, в которую не осмеливается заглянуть, упрямо и непреклонно стоит на своем: мол, эти явления в принципе не влияют на развитие событий, «в истории все уже было», «человек как-нибудь и к такому приспособится»; говоря иначе, но, в сущности, то же самое, культура справится и ассимилирует эти явления. Однако культура подверглась релятивизации и в процессе распада уже вынуждена была в определенных точках искать опору в биологии: множатся высказывания, что «мы можем рассчитывать на секс» как на генератор человеческих ценностей, он был с нами, когда мы вели полуживотный образ жизни, и он останется с нами как гарантия стабильности миропонимания и как организатор поведения. Но нет нужды тратить много слов, чтобы доказать, каким страхом пропитана ложь таких высказываний. Культура подверглась релятивизации, и биология не может быть ее надежной основой, так как, в свою очередь, инструментально экспансивный и неудержимый в своем развитии опыт подвергает релятивизации саму нашу биологию. Если я не могу выбирать ни пол моего ребенка, ни мой собственный физический облик, ни функции тела, ни интеллектуальный уровень, если все это вместо меня решает биологический жребий внутри моего вида, то моя жизненная ситуация коренным образом отличается от той, когда и собственный физический облик, и данные моего ребенка, и параметры интеллекта, и органы чувств, и соматические способности я в состоянии подвергать изменениям в произвольном диапазоне. Что тогда может произойти? Да все, что угодно, все окажется в пределах возможного. После релятивизации культуры релятивизация биологических норм — как последней основы аксиологии — становится прогнозируемым фактом.
Предположения, будто сначала удастся овладеть только такими секторами биотехнологии, которые позволяют осуществить «массовое производство» эволюционно отобранных образцов здоровья и красоты, а возможности коррекции и преобразования структуры организма, которые отбрасывают нормы биологического вида, смогут появиться намного позднее, на следующем этапе исторического развития, такие суждения почти каждый день опровергаются фактическими данными. Подтекстом таких предположений является безосновательная оптимистическая гипотеза, что материальный мир был осознанно приспособлен для нашего обитания, именно поэтому очередность выдачи порций инструментальной информации, скоррелированная с градацией сложности ее получения, была специально спланирована так, чтобы научный прогресс никогда не мог нам навредить. Естественно, никогда ничего подобного не происходило и не произойдет; замена изношенного сердца здоровым — операция неправомочная, исходя из любой эволюционной точки зрения; также и отрыв копуляции от функций воспроизводства означает насильственное изменение установленных эволюцией параметров; не иначе обстоят дела и с психоделическими средствами, и с возможностью выбора пола ребенка, и с развитием плода за пределами организма, — а это все реалии, уже сегодня существующие или осуществимые в ближайшем будущем. Таким образом, тщетной остается греющая душу надежда, что мы не причиним сами себе зла, так как мир, благодаря объективно существующей структуре, этого не позволит.
Подведем черту под вышесказанным. До настоящего времени техноэволюция представляла независимую переменную земной цивилизации, а постоянным параметром этой цивилизации была биологическая и видовая норма человеческого организма. Теперь же речь идет о том, как бы техноэволюция не вобрала в себя этот параметр, подчинив себе, что произойдет, если человек — под давлением техноэволюционных градиентов — признает, что физически и интеллектуально он вынужден приспосабливаться к машинам, ко всему синтетическому окружению, которое «возникло» в течение последних столетий. Его единственным прибежищем, внетехнологической точкой опоры может быть только культура с характерными для нее автономными ценностями. У Архимеда для его рычага, которым он намеревался перевернуть весь мир, не было иной точки опоры, кроме как в самом этом мире, но у нас, если исходить из позиций технологического развития, такая точка опоры есть, точнее, она может у нас быть.
Высказав такую точку зрения, мы намереваемся указать на одну из наиболее значительных для научной фантастики тем, ибо она одновременно является литературой, то есть должна в соответствии со своим названием входить в круг культурных ценностей, а одновременно это и разведывательный отряд литературы, захвативший плацдарм на берегах точных наук и технологий. Научная фантастика в предложенном диапазоне проблем в состоянии создать сюжеты, подтверждающие определенные формы осуществления автоэволюции, а также предостеречь нас, прогнозируя те коллизии, которые ждут нас, если культура, сняв охрану с аксиологии и со входа в лабиринты произвольных трансформаций человека, позволит овладеть нами технологическому прогрессу, для которого сиюминутные интересы важнее тенденций векового развития.
Незрелость научной фантастики проявляется, увы, в том, что не предпринимается даже косвенных попыток рассмотреть названную проблематику{7}. Вместо точно прописанных как в положительном, так и в отрицательном смысле футурологических сюжетов, демонстрирующих не только величайшие возможности, но и пронзительный ужас инструментализма, определяющего цивилизационный процесс, она, подобно Кассандре, ограничивается воплями страха и отвращения или же предается эскапистским фантазиям, совершенно чуждым насущным проблемам реального мира. По сути дела — как мы в дальнейшем постараемся доказать — Anima Phantаstica[42] подчеркнуто, без каких-либо исключений, абсолютно пренебрежительно относится к науке и опытному знанию. В настоящее время творчество самых выдающихся писателей в жанре научной фантастики настолько же антисайентично, как и в среде традиционной гуманистики и литературы. Но тот, кто вместо конкретных предостережений устраивает бунт отчаяния и отрицания, кто отвергает все, что несет с собой цивилизация, тот не может предложить ей ни помощи, ни поддержки, ни правильного направления развития. Да, действительно, антирациональной измены в собственном штабе, антисайентической ереси, возрождения предательского иррационализма и нигилизма мы дождались в лагере «научной» фантастики, которая должна была омолодить литературную традицию и оздоровить ее сильнодействующими инъекциями информационной сыворотки. Разумеется, упрямая до тупости вера, готовая слепо присягнуть любой инновации в убеждении, что она автоматически способствует прогрессу, достойна только осуждения. Но в той же степени достойны осуждения упрямые попытки перечеркнуть все достижения, которые — будучи результатом научного поиска — единственно в состоянии обеспечить будущее человечеству более благоприятное, чем его прошлое.
Генерирующие структуры фантастики
Теперь обратимся к тем элементарным операциям, которые лежат в основе творчества в сфере фантастической литературы:
1) восприятие готовой структуры событий с локальными или же нелокальными подстановками;
2) простая или сложная инверсия; вариантом чего является конверсия (изменение);
3) столкновение двух противоположных телеологий (структура игры);
4) комбинированные операции (например, групповые преобразования, в которые могут входить все из названных простых операций).
Названные операции имеют формальный характер, то есть они относятся к действиям, формирующим ситуационный синтаксис без учета семантических последствий, которые за этим последуют. Одни и те же операторы, занимаясь определенным смысловым материалом, дают превосходные художественные и познавательно ценные результаты, а если их перебросить на работу с другим материалом, то результаты будут ничтожными. Разница заключается в основном в глубине вспашки, которую трансформационный плуг способен осуществить на семантическом поле. Структуры преобразований могут быть простыми, но не должны быть примитивными результаты пертурбаций семантических соотношений в атакованной таким образом системе понятий. Но разница заключается не только в масштабах произведенных преобразований: оператор, перемещающий смысловые значения, не может лишь разорвать прежние смысловые связи (когда преобразует нечто известное и обычное в фантастическое). Связность, сочлененность — как одновременно трансформированное, но в итоге безусловно необходимое состояние — должна быть восстановлена. В противном случае в результате операций по трансформации получается распадающийся без тени когерентности материал, а не новая — фантастическая — организация смысловых значений.
Наглядно ситуацию можно представить следующим образом: формальные операции как бы приложимы к короткому рычагу синтаксического генератора. Его длинный рычаг выполняет движения в гигантском диапазоне, потому что эти движения осуществляются внутри семантического континуума. Результаты операций по простой перестановке (инверсии) могут быть значительными и сложными, если элементы смысловых значений, которые подвергаются инверсии, нельзя отнести ни к одновалентным, ни к одномерным. Легче всего показать это на примерах.
1. Американский фантаст Фредерик Браун дал пример преобразования готовой сказочной структуры в произведение научной фантастики, использовав легенду о царе Мидасе. Вместо царя Мидаса подставим некоего грека, живущего в Нью-Йорке; вместо волшебства, благодаря которому любое прикосновение руки Мидаса все превращает в золото, — «молекулярную технику трансмутации»; вместо сверхъестественного существа, заколдовавшего царя Мидаса, — «представителя космической цивилизации». Произведения, возникшие на такой простой основе плагиата с подстановками, можно часто встретить в научной фантастике. Но можно обнаружить также такие тексты, где подобные приемы эксплуатируются с большим размахом. Например, в рассказе Ларри Нивена «The Organleggers» («Органлеггеры») описана история детективного расследования в будущей цивилизации, где господствуют такие вот отношения: подавляющее большинство человечества живет на Земле в технически обеспеченном благополучии; меньшая часть — на планетах Солнечной системы, занимаясь прежде всего добычей минерального сырья в поясе астероидов, поэтому и люди эти зовутся белтерами. Эти геологоразведчики ведут суровую, строгую, полную приключений жизнь по примеру американских золотоискателей и героев вестернов (они должны быть выносливыми, сильными, ловкими, предприимчивыми, объединяясь в группы по законам спартанской этики и одновременно по принципу «один за всех, все за одного» и т. д.). Герой рассказа Джил Гамильтон 2 октября 1123 года получает уведомление от полиции Лос-Анджелеса, что его старинный приятель — тоже белтер — Оуэн Дженнисон погиб в гостинице. Оуэн погиб в результате дегенерации мозга, вызванной электрическим током; его труп обнаружили в одноместном гостиничном номере; на черепе был укреплен прибор «droud», включенный в электросеть; ток через вживленные в череп электроды возбуждал центры удовольствия. Такие приборы, разрешенные для продажи «электронаркоманам», при их использовании в течение ряда лет приводили к деградации мозга, но прибор Оуэна был переделан так, что величина тока, воздействующего на мозг, была слишком значительной, вследствие чего смерть наступила всего лишь за несколько дней.
Гамильтон в прошлом тоже был белтером, но в результате несчастного случая он потерял руку и вынужден был отказаться от прежнего образа жизни и вернуться на Землю. Протез носить он не хотел, а на операцию по трансплантации руки не хватало средств. В обществе белтеров не было социального страхования, которое только на Земле обеспечивало пострадавших в авариях людей жизненно необходимыми органами. Поэтому Гамильтон, только получив земное гражданство, мог претендовать на бесплатную операцию по пересадке руки. Он стал сотрудником ARM, что более или менее соответствует сегодняшнему ФБР. ARM занимается, в частности, поисками преступников, похищающих людей с целью продажи их органов: ведь спрос на трансплантаты несравнимо выше предложения, что привело как к изменению уголовного права, так и практики уголовного розыска. Закон карает смертной казнью за такие преступления, за которые раньше полагалось только тюремное заключение; осужденных не казнят «по-старому», а тела их расчленяются на фрагменты, служащие «сырьем» для последующих пересадок. Несмотря на это, «сырья» для всех нуждающихся не хватает. Используя сложившуюся ситуацию, шайки гангстеров расширяют новый бизнес по похищению людей. Как оказывается в ходе следствия, Оуэн вошел в контакт с гангстерами, дав им понять, что готов заняться контрабандой человеческих органов, извлеченных из тел жертв гангстерского киднепинга (среди белтеров особенно ощущалась нехватка сырья для пересадок). На самом деле Оуэн хотел отдать преступников в руки правосудия, но те его перехитрили и убили с помощью «droud’a», подключенного к электродам, вживленным в его мозг (чтобы скрыть преступление, представив дело так, будто Оуэн погиб ненасильственной смертью «электронаркомана»). Добавим, что Гамильтона, для которого наказание убийц дело личное, так как Оуэн был его другом с Белта, тоже похищает банда, но он выходит сухим из воды, потому что, пока был безруким, открыл в себе удивительные способности: у него есть «психическая» невидимая рука, которой он может пользоваться как обычной конечностью, а кроме этого, проникать ею внутрь любых объектов; вот и босса бандитов он убивает оригинальным способом: хотя он и связан, как баран, но вводит свою «психокинетическую руку» в грудь бандита и останавливает его сердце, зажав его в кулаке.
Такой текст — это всего лишь нагромождение различных заимствованных сюжетов. Каркасом служит противопоставление «изнеженных комфортом» землян и суровых, солидарных белтеров, отстаивающих принципы настоящей мужской дружбы.
У белтеров сложились собственные традиции; узнав о смерти Оуэна, Гамильтон отправляется в поход по кабакам и барам, но не для того, чтобы напиться как следует, а чтобы предаться воспоминаниям о своем друге, ибо так велит традиция (не слишком, впрочем, пуританская: эти одинокие блуждания кончаются под утро в постели очаровательной девицы). Таким образом, на «новую традицию» накладывается сюжет из «черного детективного романа», где сыщик, как известно, ни от рюмки, ни от постели с девицей никогда не отказывается, а количеством выпитых бутылок и эротических приключений, выпадающих на его долю в ходе следствия, определяется его мужская квалификация наравне с профессиональной. Традиционная схема преступления подвергается различным локальным подстановкам: симуляция несчастного случая — это традиционная структура; модернизирует ее использование «droud’a», а также вся история с «электронаркоманией». Также и традиционная схема поведения гангстеров и полицейских подвергается инновации: ни те ни другие уже не погибают в жестоких стычках. Задача гангстеров заключается в похищении жертвы, избежав по возможности нанесения ей физических травм, чтобы доставить ее в целости и сохранности на операционный стол подкупленного бандой хирурга-преступника. А задача полицейских заключается в том, чтобы, выстрелив в гангстера кристаллическим наркотиком паралитического действия, только обездвижить его, так как суд все равно осудит его на смерть — тоже на операционном столе (только на этот раз расчленение будет осуществляться во имя закона). Чтобы стимулировать фантастичность новеллы, автор подбрасывает читателям отдельный сюжет — «психокинетической руки» главного героя, заимствованный не из детективного романа и не «из жизни» (нарочитый характер соотношения реальной ситуации с трансплантацией органов и гангстерской сказочной слишком очевиден), но из такой научно-фантастической литературы, которая тематически была связана со сверхсознанием, психокинезом, сверхчувственным восприятием и т. п.).
Итак, в рассказе Нивена мы сталкиваемся как с простыми подстановками (например, заменой реальных объектов на фантастические «droud» вместо ножа и яда, «голографии» преступников вместо их фотографии, компьютер, контролирующий гостиничный коридор вместо служащего) в рамках общепринятых сюжетов (сюжет следствия как реконструкция преступления, сюжет преступной деятельности гангстеров), а также с совмещением этих сюжетов, что обеспечивает как локальный, так и нелокальный эффект. И именно в том, что является здесь нелокально трансформированным сюжетом, можно усмотреть реальные результаты — гипотезу-прогноз (в том смысле, что нельзя исключать возможности возникновения тайных преступных сообществ, состоящих из гангстеров и врачей-преступников, в связи с увеличивающимся спросом на органы для пересадок).
2. Операцию инвертирования мы уже в какой-то мере рассматривали, анализируя новеллу «Двое молодых людей». Иногда используется лишь одно оперативное поле, а другое только предполагается, оставаясь за скобками. В повести «Паллада, или Забота» Э. Де Капуле-Юнака (не буду пересказывать содержание этой повести, о чем уже говорилось в «Философии случая», ограничившись лишь обусловленными тематикой замечаниями). В повести рассказывается о «космическом уподоблении людей собакам» в рабстве чудищ с планеты Паллада. Они для людей становятся тем, чем люди бывают для своих мопсов и терьеров. В «Двух молодых людях» у нас есть ситуация (землянин мечтает о космонавтике) и ее противопоставление (космонавт мечтает о жизни на Земле). В то время как в «Палладе» ситуация (отношение людей к собакам) вообще не раскрывается, а лишь подразумевается, показана только «антиситуация», возникшая благодаря инверсии (люди, к которым относятся как к собакам).
В повести Анатоля Франса «Таис» парная и симметричная операция по инвертированию перемещает грешницу на место святого, а святого — на место грешницы. Это делается в реалистической манере, благодаря ситуационным градиентам, использованным автором. Одновременно происходит онтологическое изменение смысловых значений, так как не только двое людей меняются ролями, но, кроме этого — и благодаря этому, — осуществляется инверсия двух экстрактов — святости и греха. В рамках свойственной нашей культуре метафизики — это инверсия максимально возможного экзистенциального диапазона; ведь целая бесконечность отделяет ад от рая. Когда же оба кандидата на занятие мест диаметрально меняют направление движения, вся метафизическая онтология становится с ног на голову.
Более того, результат этой инверсии с семантической точки зрения далеко не однозначен. «Короткий рычаг» оператора перемещает только двух конкретных людей: отшельника Пафнутия и куртизанку Таис. Одновременно «длинный рычаг» соответствующим образом смещает смысловые значения — сразу в двух семантических плоскостях. Причем эти плоскости не имеют точек соприкосновения, наоборот, они исключают друг друга. А если мы делаем вывод, что предлагается «метафизически» двойная и, значит, симметричная инверсия, тогда в западню для смысловых значений произведения превращается доктрина св. Августина о непостижимой любви и благодати, изливающейся с небес не обязательно на тех, которые особенно ее достойны в соответствии с осуждением нашего бренного мира. В этом случае мы предоставляем произведение для рассмотрения во всей глубине религиозной доктрины, тогда его значение и смысл будут только такими, какими они должны быть в соответствии с утверждениями непререкаемого догмата.
Однако смысл произведения может лежать также в плоскости провокационной психологии с допустимой фрейдистской трактовкой. Тогда святой с самого начала и не был на самом деле святым, а грешница в конце повести тоже, очевидно, святой не стала. Эти два типа смысловых значений взаимно пытаются аннулировать друг друга. Но так как в повести одновременно сосуществуют эти два смысловых значения, то в этом двойном посыле сквозит насмешка — как вектор, исходящий из психологически светского изложения и язвительно адресованный сакральной сфере. Но чтобы прозвучала насмешка, необходимо взаимодействие двух смысловых плоскостей, в чем и заключается семантическая сложность текста.
Принцип рокировки греха и святости, использованный в «Таис», в другом романе Франса — в «Восстании ангелов» — подвергается эскалации. Перемещения в «Таис» индивидуально локализованы (местами меняются отшельник Пафнутий и прекрасная куртизанка). В «Восстании ангелов» происходит уже симметричное взаимоперемещение целых сфер — Рая (Неба) и Ада.
В этом романе появляется ироничное предложение новой онтологии, в соответствии с которой атрибуты божественности или сатанизма не являются имманентной особенностью сверхъестественных существ, восседающих — соответственно — на тронах или у котлов с кипящей смолой, но определяются «топологией системы». Бог это или дьявол, зависит от того, где кто находится, а не от того, кто кем по сути своей является. Метафизика с язвительной насмешкой подвергнута сомнению из-за того, что фундаментальная полярность бытия, обусловленная анизотропным разрывом между Высшим Добром и Высшим Злом, излагается посредством самого процесса инвертирования этих понятий как всего лишь побочный продукт происходящей на Небе борьбы за власть, ибо дьявол, воссев на райский трон, превратится в Бога, а Бог, низвергнутый с Небес, станет Сатаной.
Речь идет о такой метафизике, которую можно было бы назвать «карусельной». По сути, инверсию в «Восстании ангелов» нельзя назвать чистой фантастикой, ведь образы ангелов и дьяволов, меняющихся ролями только потому, что они поменялись местами, рождены наблюдениями нашей бренной жизни и не являются результатом абстрактных операций, осуществляемых лишь в силу того, что они в принципе возможны. Отвлеченно представляя себе принцип инверсии, можно инвертировать все, что угодно, лишь бы речь шла о двучленной системе. Поэтому мы могли противопоставить «топору тетки» — «тетку топора», хотя для нас только первая часть двучленной системы имеет реальное смысловое значение. Однако от отвлеченного понимания инвертирования не зависит понятие, которое можно выразить в словах: «Не тот побеждает, кто лучше, а тот, кто побеждает, выдавая себя за лучшего». Вот и смысл «Восстания ангелов» совершенно внеметафизический, чем этот роман напоминает рассказ «Двое молодых людей». Да, фантастические произведения могут отличаться реалистическим повествованием. Однако повествовательную структуру, аналогичную «Двум молодым людям», может иметь также совершенно реалистический текст, такой, например: мы расскажем, как один и тот же мужчина, покоясь в объятиях то одной, то другой женщины, обнимая одну, страстно мечтает о другой, а обнимая другую, думает о первой.
Формальные связи, возникающие при инверсии, не совпадают с семантическими; в «Восстании ангелов» инверсия формально такая же, как и в «Таис», однако плоскости, на которых откладываются смысловые значения, только в «Восстании ангелов» можно признать взаимосвязанными. На плоскости реалистических смысловых значений происходит трансформация — борьба за власть, а на «метафизической» плоскости социологические смысловые значения прежнего уровня переходят в форму, разрушающую монолитность, определяемую догматом о сущности элементов Добра и Зла. (В соответствии с догматом эти элементы связаны с личностными сущностями, а не с тем местом, которое эти личности занимают.) Таким образом, в «Восстании ангелов» обе трактовки («светская» и «насмешливо-сакральная») взаимодействуют, в то время как в «Таис» они скорее исключают друг друга.
Рассмотрим теперь, какую, собственно, структуру имеет произведение, структурные парадигмы которого мы не в состоянии обнаружить, как и свести его конструктивные принципы к понятиям инверсии и конверсии. Такой текст «чистой фантастики», дважды стерилизованный от признаков реализма, как в локальном, так и в нелокальном отношениях, мог бы выглядеть следующим образом: пусть где-то существует мир, в котором живут ушастые, болтливые и ласковые деревья, ходячие дома, хищные по своей натуре, и облака, нейтральные по отношению и к деревьям, и к домам. Привнесем в этот мир определенные закономерности: если дом хочет растерзать дерево, а в это время к ним приближается облако, то дом не может этого сделать; если же два облака встречаются над местом нападения дома на дерево, то дерево даже может победить дом. Все вместе выглядит совершенно фантастично и абсолютно бессмысленно, так как ни в эмпирии, ни в культуре мы не обнаружим смысловых примеров, к которым подобное произведение хотя бы приближалось. Существует только один способ «семантически переварить» такую беллетристику. К ней необходимо отнестись как к игре и как игру воспринимать в процессе чтения. Причем это будет абстрактная игра, как, например, шахматы (то есть подчеркнуто условно сконструированная и не направленная на достижение каких-либо внешних целей). Бесспорно, что даже самые высокоабстрагированные структуры конфликтов, динамизированные в игровых образах, оказываются вполне приемлемыми для поддержания внимания при восприятии.
То, почему мы любим абстрактные игры, потребовало бы отдельных, зачастую весьма спорных рассуждений и последующих выводов, которые не имеют к теме непосредственного отношения. Однако в любом случае приведенные здесь соображения не относятся к разряду сенсаций. Речь идет о констатации общеизвестного факта.
Таким образом, асемантическая игра, предложенная в произведении, которое благодаря этому переводится в разряд «чистой фантастики», тематически возможна и в принципе может быть реализована также в репертуаре чудищ и уродцев, подобных, как в нашем примере, ушастым деревьям, хищным домам и нейтральным облакам. Чем для реалистического произведения является причинно-следственная связь перипетий человеческой жизни; чем в психологическом произведении — каркас мысли, направляющей изменчивость ассоциаций в потоке сознания; чем в повествовании на абстрактную тему — его становой хребет как логический комплекс понятий, — тем в «отвлеченном» фантастическом тексте будет топологическая структура игры, развлечения, предложенная читателю как столкновение противостоящих логических систем, вовлеченных в конфликт. Но как бы ни увлекала нас такая игра, ее системное подобие ситуации, когда сталкиваются две противоположные телеологии, это, в сущности, все, что такое произведение может нам предложить. Никаких цельных общесмысловых значений ни в эмпирическом, ни в культурном плане от такого повествования ожидать не приходится. То есть речь идет о фантастической артикуляции игры как занятия, которое иногда бывает реальным (военная игра), а иногда «фантастическим» — если бы кому-нибудь пришло в голову именно так назвать математику!
Но здесь появляется новая сложность: с того момента, как структура игры становится центральным каркасом фантастического произведения, отсеченного от любых эмпириокультурных смысловых значений, от качества заданной игры будет зависеть качество самого произведения. И это правило не имеет исключений. Если мы выставляем на всеобщее обозрение шахматы со странными фигурами, когда вместо короля и ферзя за «белых» играют отважные космонавты, а за «черных» — странные существа с Альдебарана, мы можем потерпеть фиаско как изобретатели столь странных, хотя и великолепных фигур. Но если мы садимся за шахматную партию, тот факт, что мы играем хлебными шариками под названиями соответственно «слон», «ладья» и т. д. или же самыми настоящими фигурами, не имеет ни малейшего значения для оценки качества нашей игры. Мы будем или великими шахматистами, или никудышными.
Можно играть всем, что под руку попадется, были бы игроки хорошие.
Итак, не структура элементов, участвующих в игре на правах пешек, а структура самой игры определяет ее смысл, от которого зависит оценка всей партии. Это же относится и к литературе. Если образы достаточно оригинальны и необычны, но их поведение ограничивается рамками стереотипного развлекательного сюжета, то игра ведется на недостаточно высоком уровне. Ведь тот, кто — вместо уровня семантических ассоциаций — предлагает нам абстрагированную от смысловых значений структуру «чистого развлечения», навязывает или оригинальную игру, или же — по причине ее неоригинальности — совершенно бессмысленную. Когда происходит погружение в семантику, вынесение приговора не бывает столь однозначным и автоматическим. А в отрыве от нее — как формальный каркас операции — структура инверсии становится невыразимо банальной. Однако не бывает банальной ее использование с конкретным смысловым наполнением, как, например, в «Восстании ангелов». Таким образом, укоренившись в сфере значений, будь то эмпирических или культурных, литературная структура как бы защищается от дискредитации. Сам акт экстраполяции или трансплантации структурного каркаса из одной устоявшейся системы смысловых понятий в другую, в которой раньше подобной структуры не существовало, уже может быть весьма оригинальным предприятием, и именно так это будет оцениваться читателями. Но если мы слой за слоем снимаем со структуры произведения все ассоциативные смысловые значения, тогда она (структура или сюжет) выступает в имманенции своих типологических качеств, поддержать которые не смогут никакие смысловые понятия. То есть над сферой научной фантастики постоянно висит дамоклов меч: или структуры научно-фантастических произведений семантически зависимы — подобно любой, самой блистательной беллетристике — и тогда их проблематика входит в компетенцию соответствующих трибуналов, рассматривающих ее в соответствии с кодексом культурно-познавательного права, или же они семантически не столь зависимы или вообще абстрагированы и демонстрируют отвлеченные фантастические игры, тогда их ситуация совершенно иная. Самым лучшим будет такое произведение, которое предложит новые правила, то есть создаст новую игру и великолепно разыграет партию. Но случается так, что автор изобретает новую, оригинальную игру, но не в состоянии играть в нее на соответствующем высоком уровне (вполне возможно, что создатель шахмат был плохим шахматистом). И наконец, бывает, что и игра придумана неинтересная, и партия разыграна отвратительно. К сожалению, и таких казусов в научной фантастике предостаточно.
Простая инверсия — это довольно распространенный прием в научно-фантастической литературе. Она используется или для диаметральной деформации понятий, или для их «внутриструктурных смещений»:
а) Простая инверсия основывается на следующем принципе: если то, что для нас обычно, для других будет необычным, можно сделать вывод, что необычное для нас будет совершенно обычным для других.
Например: на Земле, так как она вращается вокруг одного Солнца, есть день и есть ночь, а в системах с несколькими звездами планета может быть постоянно освещена.
Если в результате чрезвычайно редкой конфигурации множества солнц произойдет их затмение и на одном из полушарий или только на его части на некоторое время наступит тьма, то это вызовет у местных жителей ужас и чрезвычайное замешательство. Ведь для нас ночь и звезды на небе — дело привычное, а они никогда не видели ни черного неба, ни сияния далеких звезд. Такая ситуация описана в рассказе А. Азимова «The Nightfall» («Приход ночи»);
б) Инверсия, основывающаяся на одном уровне, может исходить из следующего, скажем, принципа: на Земле все организмы — это независимые биосистемы, а где-то в Космосе организмы могут существовать только в телепатической связи или в каком-либо подобном симбиозе или даже все живое, то есть вся биосфера планеты, — это один гигантский живой организм. Если бы этот гигантский организм захотел придумать что-нибудь оригинальное или совершить какие-нибудь необычные поступки, то инверсия, послужив лишь стартовым ускорением для дальнейшего уже автономного творческого процесса, была бы полностью оправданной. Но иногда мысли биосферы ограничиваются примерно следующим: прилетевшие на планету люди — существа добрые, и их следует любить, или, наоборот, они злые и любви недостойны и т. п. С интеллектуальной точки зрения это не слишком увлекательно, как «предлог исследования» экологии Космоса — тоже. Попытки продемонстрировать оригинальность обычно адресованы материальной сфере и не служат развитию некой идеи. И тогда биосфера оказывается фтороводородом. А разумная раса — моллюсками или гигантскими гусеницами и т. п. А мысль остается на том же уровне слаборазвитых детей школьного возраста.
Зато вполне семантические последствия может иметь такая инверсия, когда оператор смещает смысловые понятия внутри свойственной им системы, очевидно, релятивизированной в соответствии с конкретной онтологией. Так, в рассказе Э.Ф. Расселла оказывается, что практика, которую мы считали магической — вбивание кола в грудь убитого «вурдалака», — имеет чисто эмпирическую основу, так как причиной «овурдалачивания» на этой планете является бескислородный вирус. Поэтому необходимо пробить колом грудь и не давать ране закрыться, чтобы под воздействием поступающего воздуха погиб анаэробный вирус. Или же на какой-то планете совершенно рационально, учитывая существующие там физические условия, сложилась практика ритуалов инициаций и заклятий. В подобных случаях речь идет об инвертировании — как конверсии — того, что для нас контрэмпирично, в нечто обычное и эмпирически оправданное.
Разумеется, использование таких методов не является исключительной привилегией научной фантастики; в рассказе Дино Буццати заключенный получит свободу, если его речь, обращенная из тюремной камеры к толпе, будет встречена аплодисментами. Оратор, чувствуя всеобщую ненависть, умоляет присутствующих не аплодировать ему, тогда он сможет остаться в тюрьме. После чего, разумеется, кто-то из его врагов хлопает в ладоши — и он оказывается на свободе. И здесь правила игры меняются на противоположные.
Популярным и выдающимся писателем, который для создания фантастических произведений широко использует инверсию, является Роберт Шекли. В одном из его рассказов жители некой планеты не могут поддерживать отношения с людьми, так как от человеческого дыхания они теряют сознание, от прикосновения человеческой руки покрываются волдырями и ожогами, и только в конце рассказа выясняется, что от того же прикосновения даже высохшие бревна вдруг пускают ростки и расцветают (All the Things You Are («Все, что вы есть»), печаталось на русском также под названием «Что в нас заложено»). Если бы они зацветали от проклятий, посылаемых на них космонавтами, симметрия инверсии, возможно, была бы лучше. В другом рассказе космонавты на чужой планете гибнут от голода в переполненном консервами гастрономе, пока не догадываются о существующей на этой планете закономерности: то, что на Земле несъедобно, там употребляется в пищу, — и наоборот («One Man’s Poison» — «Где не ступала нога человека»). И тогда они начинают поедать местную колымагу, потому что она живая и вкусная, а запивают еду топливом из бочка, потому что это вода.
Еще в одной новелле Р. Шекли рассказывается, как вместо аппарата психоанализа, предназначенного для людей, по ошибке используется аппарат для психоанализа марсиан и какое из-за этого происходит забавное и безумное qui pro quo.[43]
Или вот двое людей приобретают яхту, которую когда-то построили «Другие существа», разумные ящеры; у этой яхты есть собственный электронный мозг, и он заботится о них, но таким образом, что заставляет пить какую-то отвратительную бурду, есть мерзкое месиво и т. п. Им остается только притвориться, что они умерли, и тогда яхта устраивает им «морское погребение», выбросив за борт.
Или, например, «скаут» с некой планеты задается целью содрать с человека кожу, но лишь срывает с него одежду, предполагая, что это часть человеческого тела. А на другой планете и в другом рассказе космонавт, в задачу которого входило испытать скафандр с безупречными изоляционными характеристиками, чтобы не погибнуть от холода, греется у пламени костра, разведенного из кусков термоизоляции скафандра. Еще кому-то совершенное оружие помогает выжить, так как его можно использовать как молоток, когда пришлось забивать колышки для палаток. В сущности, один из рассказов Шекли вообще построен на развернутой инверсии, когда некто, выходя из дому, постоянно оказывается в каменном веке, и все потому, что существо, которое занимается конструированием всей Галактики, использовало какие-то бракованные атомы: из-за их дефекта образуется «зазор во времени», нарушается пространственно-временное равновесие, и отсюда эти перескоки в каменный век (инвертированию подвергается «рама»: то, что для нас всегда было естественным и незыблемым, то есть Галактика, в рассказе Шекли оказывается всего лишь обычным строительным объектом, и как при строительстве дома могут обнаружиться дефекты, так и при возведении Галактики).
Таким методом пользуется не только Шекли, у Ван Вогта, к примеру, последний космонавт, спасшийся при крушении ракеты на Марсе, думает, что сумел «приспособить под себя» автоматизированный и пустой город, который сначала кормит его какой-то гадостью, а потом все более вкусными кушаньями. В действительности он сам настолько хорошо приноравливается к этому городу, что в конце концов у него вырастает щетинистый хвост и огромные клыки. Незаметно для себя он превращается в нечто вроде дикого кабана («The Enchanted Village» — «Зачарованная деревня»).
В качестве типичных примеров инверсии можно привести следующее: на Земле люди превосходят по умственным способностям обезьян, а где-то в Галактике обезьяны умнее местных людей; на Земле паразиты — создания недалекие, а где-то среди звезд некоторые из них отличаются незаурядной смекалкой и т. п. Увы, такая инверсия ничего особенно любопытного не представляет. В недалеком будущем можно, наверное, так запрограммировать ЭВМ, что она будет выдавать подобную фантастику по миллиарду слов в час.
Такая инверсия обесценена, потому что она формально убога, а семантически вообще ничего не значит. Она существует как самоцель. Таким способом можно совершенно бессмысленно генерировать бесконечные цепочки превращений. Например, берем пары объектов: тараканы Яна, лейкоциты организма, жители Галактики, сад мертвеца, следы дождя, поле гравитации, оружие пчел. После чего поочередно рокируем объект в паре, получая благодаря этой «перестановке» схему научно-фантастического рассказа.
1. Ян тараканов. Это значит, что существует такой Ян, который является собственностью тараканов. Такая ситуация завершает повествовательную трансформацию. Ян живет одиноко, в подвале у него завелись тараканы, он борется с ними и всячески отравляет им жизнь. Здесь на летающих тарелках заявляются разумные насекомые и бросаются на выручку своим родичам из подвала. И тут уже не тараканы оказываются во власти Яна, а Ян попадает в рабство к этим несимпатичным насекомым.
2. Организм лейкоцитов. Организм человека для лейкоцитов — как кровяных шариков — это бесконечный Космос. В результате мутации возникает очень экспансивная форма лейкоцитов. Они исследуют весь организм, предпринимают экспедиции в мозг, в почки, не понимая, что подрывают этим основы собственного существования. Поднабравшись ума-разума, они это осознают, но слишком поздно: организм агонизирует.
3. Галактика жителей — это, конечно же, такая система, объектами которой являются не звезды, а гигантские мыслящие монстры; там жизнь пронизывает, скажем, любую планету, превращая ее в своеобразный организм; вот вам и Галактика, образованная исключительно живыми существами.
4. Мертвец сада будет литературой ужасов. Вначале рассказывается, что у какого-то человека был сад, а когда человек умер, его в этом саду и похоронили. Из него, то есть питаясь его телом, выросли разные странные растения, которые по своей структуре и свойствам повторяют в «вегетальной» транспозиции определенные, даже, возможно, психические, особенности покойного. Из его мозга повырастали всякие цикуты, росянки, борец и белена, такие ядовитые, что даже пчелы, пролетая над ними, падают замертво. Можно долго еще развивать такой сюжет.
5. Дождь следов испещрил пейзажи какой-то чужой планеты и нагнал страху на космонавтов: там, видно, живут такие огромные существа, как сразу сто китов, и передвигаются они на бесчисленных маленьких ножках. Где пройдут, там и остается «дождь следов». Сражения с такими тысячетонными тысяченожками можно живописать в свое удовольствие.
6. Гравитация тока — это небывалое открытие: оказывается, что электрический ток, проходящий по контуру определенной формы, образует поле тяготения, которым можно нейтрализовать гравитационное поле Земли. (Это не такая уж плохая идея, ведь написан же целый роман — «Бритва Оккама», — в котором из нашего измерения можно выйти в миры иных измерений, вращая соответствующим образом проволочную рамку с мыльной пленкой.)
7. Пчелы оружия. Это означает, что некое оружие приготовлено из пчел, из них оно, собственно, и сконструировано. Нет ничего проще. На одной из планет имеются цветы, которые, кроме нектара, выделяют микроскопические порции урановых солей. Такова уж там почва, и такова форма материи. Местные пчелы заметили, что когда целый рой их напьется нектара и опять соединится, то масса урана перейдет критическую черту и произойдет страшный взрыв. Пчелы в процессе эволюции научились избегать таких ситуаций, но если грозит опасность их существованию как вида, определенная часть пчел, жертвуя собой, летит к источнику опасности и там соединяется в рой, взрыв которого уничтожает агрессора. На эту планету прилетает ракета землян, космонавты замечают улей, хотят полакомиться медом, подходят… и т. д.
Рассказы такого рода можно производить поточным методом, что, собственно, и делается в научной фантастике. На инверсии других пар объектов или терминов: призрак изобретателя, ухо сельди, огонь сражения, фортепиано укротителя, сон управляющего — можно построить рассказы о том, как была изобретена машина, которая, чтобы пугать людей, могла вызывать духов, своеобразный фантомотрон; как космонавты потеряли на чужой планете аквариум с сельдью, та забралась в ухо чудищу морскому, из-за чего началась межзвездная война; как укротитель сошелся один на один с фортепиано, когда оно во время межпланетного перелета сорвалось с крепежных болтов; о человеке, который мог управлять чужими снами, и т. п. Нельзя сказать, что каждая пара слов может предоставить подручный исходный материал для подобного творчества: из «печали моря» многого не выжмешь, так как «море печали» — это устойчивая и красивая метафора, да и «бочка капусты» как «капуста бочки» не много обещает, однако приобрести сноровку при отборе подходящих пар несложно.
Множество даже известных писателей обязаны своей славой в научной фантастике такому простому методу подстановок и инверсии.
Приведенных примеров, пожалуй, достаточно, чтобы оправдать то упорство, с которым мы выступаем против типичной для научной фантастики тематической классификации, когда тексты подразделяются по сюжетам о вторжении инопланетян, о мутациях, о космических экспедициях и т. п.
Исходя из таких позиций, ту пригоршню рассказиков, которые мы здесь небрежно рассыпали, следовало бы распределить по всей Вселенной: «Ян тараканов» — это рассказ о пришельцах (как вторжения разумных тараканьих союзников); «организм лейкоцитов» — это о биологических мутациях; «Галактика жителей» — космологическая фантазия; «мертвец сада» — фэнтези-хоррор; «дождь следов» — экология чужих планет, и только «оружие пчел» относится к той же категории, что и предыдущий рассказик.
Такая классификация за подлинную монету принимает всего лишь внешние признаки. Литературные произведения подразделяются по совокупности своих характеристик, а не по отдельным особенностям реквизита, который в них используется. Поэтому «Доктор Фаустус» — это эпический роман, так же как и «Война и мир», и нельзя романы Томаса Манна определять в жанр фэнтези только потому, что в них реально появляется дьявол. Таким образом, приведенные нами тексты, как Шекли, так и наши примеры, относятся к одному и тому же классу: моноинвертированных игр-многоходовок, вроде шахматных окончаний. Ведь окончание, где мат дает конь, нельзя отнести к иппологии или к коневодству, а если мат устраивает королева, то не следует искать здесь монархические мотивы.
Общей особенностью таких произведений-«многоходовок» стало чисто негативное свойство, а именно отсутствие эстетической и познавательной связности высшего смыслового значения. Естественно, что такой недостаток — это коррелят структурной скудности. Слона можно переделать в клопа-телепата, а того — в биосистему, у которой вырастут крылья, затмевающие звезды, и устроить на этих крыльях инкубатор для смертельно опасных вирусов — и так далее, лишь бы не останавливаться на этом бездумном пути, но, как ни продолжай цепочку превращений, она не приведет к смысловой цельности и тем более к семантическому перевороту в любой области познания.
Однако, как мы уже отмечали, постепенное развертывание трансформации, только не линейной и не чрезмерно примитивной, иногда способствует проявлению одной из локальных особенностей научной фантастики, названной нами формальной игрой.
Наиболее разумным представляется подойти к этой области с той стороны, где ведущие позиции еще занимают простые и поэтому малозначительные сюжеты развлечений и игр. Научная фантастика сама их не создавала, а со всем богатством, а точнее, скудностью их реквизита позаимствовала у детективного романа.
Как было верно подмечено, такой роман строится по хронологии выявления последовательности некоторых событий, а не на основе присущих им причинно-следственных связей. Начинается такое произведение с того, что как бы замыкается загадочная цепочка событий, как правило, преступлением, а в тексте рассказывается история реконструкции этого преступления.
В детективном романе характеристики персонажей подобраны таким образом, чтобы они соответственно могли: 1) совершить преступление; 2) затруднить расследование этого преступления; 3) однако довести это дело до логического конца. Так как в соответствии с правилами жанра все, что не служит основной цели детективного романа (раскрытию преступления), не имеет значения, произведения этого жанра освобождены от моральной, психологической, социальной и даже, честно говоря, криминалистической проблематики. Так как реальные преступления коренным образом отличаются от преступлений, описанных в романах, то и настоящие детективы, и преступники ничем не напоминают свои литературные образы. О том, насколько в детективном романе условна индивидуальность персонажей, на которые, как на манекены, навешаны чисто «инструментальные» характеристики, способствующие совершению преступлений, свидетельствует хорошо известный факт, что вопрос о том, способна ли психологически на убийство эта всеми уважаемая пожилая дама, вообще в «криминале» не возникает. Важно только то, достаточно ли у этой дамы сил, чтобы спуститься по веревке с этажа на этаж, воткнуть кому следует нож по рукоятку и опять подняться по веревке в свою комнату, чтобы обеспечить себе надежное алиби.
Добросовестный автор в заключение бросит мимоходом, что детектив заметил в квартире дамы слегка запыленный диплом, который она когда-то получила на соревнованиях по гимнастике. Что касается психологической мотивации, она вообще никогда не требует никаких обоснований. Детективные романы предполагают, что преступление может совершить абсолютно любой человек. Чем при этом он менее похож на преступника, тем вероятнее, что именно он и окажется преступником, потому что игра, которая ведется между изобретательностью автора и догадливостью читателя, признает только одномодельную схему вероятностей. В соответствии с этой схемой убивает тот, кто prima facie не мог сделать этого ни физически, ни психически, ибо мистерия творческого акта и заключается в доказательстве, что нет ничего невозможного, все только видимость. Если уж хронологические и гимнастические выкрутасы, записанные на магнитофон голоса покойников, чувствительнейшая аппаратура, веревки, искусственные бороды и вообще все содержимое театральной костюмерной необходимо для осуществления чего-то невозможного в каузально физической сфере (например, для демонстрации того, как можно убить человека, запертого на три засова в комнате без окон), то как бы результатом чрезмерных усилий в этой области стало в соответствии с законами жанра принятое пренебрежение к психологическому правдоподобию преступного деяния. А условный характер всех персонажей произведения, включая личность убитого, обесценивает и аннулирует все моральные установки, например, какого-нибудь наивного чудака, который вдруг заявил бы, что равнодушие по отношению к самому факту убийства человека, характерное для любого романа детективного жанра, достойно осуждения. Но ничего подобного: во всяком случае, осуждения не больше, чем если бы косо посмотрели на игрока в бридж, который воскликнул бы: «А вот я дам по башке твоей даме!» — убивая ее козырем. Ведь лужи крови в детективном романе — это не драгоценный живительный сок, а один из элементов головоломки, так же как застывшие конечности жертвы — это не симптомы агонии, как литературного memento mori[44], а своеобразные часы, по которым можно установить время совершения убийства; и даже «гримаса ужаса», застывшая на лице жертвы, — это только след (возможно, он подскажет, как было совершено убийство и даже — кто это сделал), а не последняя судорога предсмертной агонии. Знатока и любителя детективной литературы совершенно не шокируют отталкивающиеся для профана перипетии, случающиеся зачастую с телом жертвы: его раздевают, переодевают, выбивают ему зубы или, наоборот, вставляют, носят его в мешках, заталкивают в чемоданы или в багажники автомашин, пишут ему кровью на лбу различные ценные для следствия сведения и т. п. Ведь это всего лишь отдельные комбинации и приемы внутри заданной правилами игры, а не какие-то там ужасы и мерзости. Так проявляется одно из характерных наших свойств, которое образно передает поговорка: мол, из-за леса деревьев не видно; когда отдельные элементы конститутивно включены в системное целое, их автономия может оказаться совершенно утраченной и обесцененной.
Впрочем, детективный роман сохраняет видимость нравственных позиций, ибо в конце концов справедливость всегда торжествует. (Если бы она не восторжествовала, мы бы так и не узнали, кто же, собственно, убийца.)
Относительно свободной в смысле «инструментальной» изобретательности, то есть техники совершения преступления, детективный роман фатально ограничен малым набором мотивов, которые подталкивают людей в частной жизни к убийству друг друга. В этой области ничего нового, пожалуй, не удастся придумать.
Научная фантастика охотно пасется на поле детективного жанра. В частности, лишь недоразумением можно объяснить претензии как авторов, так и части читателей, требующих, чтобы фантазия, описывающая, к примеру, «контакт землян с чужими» по принципам детективного повествования, была отнесена к «космической научной фантастике». Лишь невежество «внутренней критики» позволяет подобным притязаниям отстаивать право на существование.
Вот несколько примеров. Имеется целый ряд произведений с похожими сюжетами: на некой планете живут разумные существа, которые не желают иметь с людьми ничего общего. Предыдущая экспедиция на эту планету ничего не добилась или даже космонавтов убили, в общем, туземцы как-то продемонстрировали свое нежелание войти в контакт с землянами. В то же время людям чрезвычайно важно договориться с местными жителями, так как на этой планете растет какой-то грибок, настой которого возвращает молодость, или там есть минералы с уникальными свойствами лечения раковых заболеваний, или, наконец, там находится настолько ценная субстанция, что автор даже не берется описать ее свойства, и это правильно и вполне рационально, потому что ни внешние признаки, ни внутренние достоинства этого столь вожделенного предмета для дальнейшего хода действия не имеют ни малейшего значения. На планете высаживается очередная экспедиция, и ей удается наконец выяснить, почему «чужие» столь ревностно прячутся за стеной изоляции и почему с ними никак нельзя наладить отношения. Такова сюжетная схема, живо напоминающая структуру детективного романа, потому что история обнаружения определенных причинно-следственных цепочек, то есть реконструкция ситуации, — это основной мотив повествования, а не сама ситуация в ее хронологическом воплощении. Однако данная структура, и это бросается в глаза, намного более «автономна», чем структура детективного романа. В детективном романе кто-то должен совершить убийство, но мотивов, как уже было сказано, для этого преступления немного, изобретательности хватает только на короткую дистанцию; насколько же свободнее в этом смысле чувствуешь себя среди «чужих»! Возможно, они не хотели вступать в контакт потому, что, будучи телепатами, почувствовали низменность намерений членов первой экспедиции; но в следующей найдется честный парень, которого они полюбят и одарят сокровищами. Возможно, там существует твердое правило не совать нос в чужие дела, а первые земляне повели себя, с их точки зрения, очень нахально, поэтому никто с ними не захотел разговаривать; но деликатность поведения и политика компромиссов все исправят. Возможно, для налаживания отношений необходимы «инициации» или же люди должны продемонстрировать туземцам какие-то физические возможности, потому что по местным законам технические средства в счет не идут. (Все приведенные сюжеты позаимствованы из реально существующих текстов.)
В детективном романе структура игры на заключительной стадии подвергается строгой кодификации. Когда мотивы убийства, способ его совершения и преступник определены, партия закончена. Но вышеупомянутая партия «контакта» совсем не обязана завершаться, даже когда уже раскрыта «тайна планеты»! Раскрыть подобную тайну доступно и рассказу, роман просто продолжит свое повествование. Возможно, тот, кто сумеет договориться с туземцами, окажется гуманистом, допустим, этнографом. Он будет сочувствовать туземцам, и из-за этого ему придется бороться на два фронта: решать проблемы не только общения с туземцами, но и с руководством экспедиции. Случается, что этот гуманист терпит поражение в борьбе землян за сокровища планеты, но это происходит только потому, что он переходит на сторону туземцев, признав их аргументы справедливыми, а человеческие — плохими и корыстными. Иногда он вообще оказывается столь активным предателем интересов земных конкистадоров, что становится во главе туземных войск и дает им для борьбы с наглыми агрессорами земное оружие. Как мы видим, структура игры может подвергаться инверсии (в детективном романе этому соответствует «изменение ориентации детектива», который вместо того, чтобы отдать преступника в руки правосудия, скрывает его от закона; это редко, но случается в детективном жанре).
Кроме вышеуказанных «линейных» сюжетов, научная фантастика в тех же тематических рамках способна создать как бы «разветвления». Земляне насильно отбирают у безоружных туземцев вожделенные сокровища. Не помогают даже мольбы гуманиста-энтографа. Но физический состав планеты таков, что в ее атмосфере постоянно находится субстанция, смертельно опасная для жизни, — разумеется только человеческой. Очень скоро люди страшной ценой расплачиваются за свою преступную алчность. Возможно, людям даже удастся спастись, но тут появляется местный вирус, который пожирает металлы, и ракета, оружие, машины, роботы — словом, все рассыпается в прах, и люди, навечно приговоренные нести наказание за свое преступление, остаются беззащитные на чужой планете во власти тех, кого они обокрали. На таком уровне, то есть в масштабах столь запутанных конфликтов, детективный роман не в состоянии предоставить соответствия фантастическому.
А иногда случается так: туземцы только в глазах землян существа примитивные и недоразвитые. На самом деле они далеко позади себя оставили эпоху техноэволюции, и теперь уже ни машин, ни вообще каких-то орудий им не нужно, настолько они развили силу своего духа. До поры до времени они могут даже позволить землянам грабить себя. Но когда их — как образцы местной фауны — посадят в космический корабль, они тут же психически овладеют всей компьютерной аппаратурой, парализуют системы управления и таким образом дадут жадным и злым землянам хороший урок. О таких существах с мощным психическим оружием рассказал в своей новелле Брайан Олдисс. Или же туземцы даже пальцем не захотят пошевелить, не тронут ни ракету, ни земных роботов, а просто блокируют человеческое сознание. Вместо уродливых «чужих» люди будут видеть очаровательных и соблазнительных девушек. Космонавты настолько сбиты с толку, что один за другим отправляются в местную деревню и оказываются во власти туземцев. Капитан остается один. И вот он со своим бластером в руках садится на последнюю ступеньку трапа и предается страшному отчаянию, а потом сам погружается в мир галлюцинаций. А что, собственно, ему остается делать?
То появляется новый вариант, и оказывается, что это не туземцы, честные и беспомощные, насылают на космонавтов такие галлюцинации, а, к примеру, местные растения или рачки. Бывает даже, что эти рачки оказываются самыми развитыми существами на этой планете. А кое-где человекообразные существа, которых земляне воспринимают как носителей разума, на самом деле служат чем-то вроде домашнего скота для высокоинтеллектуальных птиц. (Мотив похож на уже упоминавшийся сюжет романа, по которому даже был снят фильм. В данном романе рокировка осуществляется в паре «обезьяны — люди», а здесь та же инверсия, но для других объектов.)
Если местная цивилизация высокоразвита и технологически ориентирована, то контакты с ней приобретают государственно-дипломатическое значение. Такая ситуация породила в научной фантастике целое направление, которое никак нельзя свести к детективному жанру (но это не значит, что благодаря новым сюжетным линиям созрел урожай шедевров).
Иногда инверсия может замыкаться в круг. Например, в «Writting of the Rat» («Записки крысы») Джеймса Блиша люди издавна борются с Умным Врагом, всячески его уничтожая. Называют они этих «чужих» — «крысами» (это существа величиной с человека, покрытые шерстью и с длинным хвостом). Что же оказывается на самом деле? Враг занят поисками в Галактике неких разумных чудовищ, которые с незапамятных времен устраивают во Вселенной форменный геноцид; Враг не захотел мирно договориться с землянами, потому что именно их принимал за этих космических монстров. Но теперь он разобрался, что люди — это хотя и родственная, но боковая ветвь кровожадных чудовищ. Человек родился не на Земле: он давний и беспризорный потомок этих страшных хищников Галактики, лишь подобревший и «обмякший» в процессе культурного развития (но не очень). Таким образом, именно человек становится «крысой», а Враг — «терьером, гоняющимся за крысой», — такими словами заканчивается рассказ. Мы ищем вора, а выясняется, что этот вор — мы сами.
В «Horrer Howce» («Дом ужасов» или «Ужастик») Маргарет Сент-Клер некий конструктор строит «дома ужасов» для Диснейлендов. Он демонстрирует странный и пугающий спектакль бизнесмену, который собирается купить «новую страшилку для публики». Бизнесмен садится в автомобиль и едет на нем по «дому ужасов», а из проезжающих мимо лимузинов время от времени вытягивается уродливая длинная рука, которая пытается вытащить человека через окно его автомобиля и разорвать на куски. Конструктор и бизнесмен уже готовы были подписать контракт, но тут двери срываются с петель, и в комнату врываются страшные монстры, которые раньше ездили на лимузинах, — отвратительные вумы. Они хватают бизнесмена и тащат его в свое логово, чтобы там спокойно сожрать. Вне себя от бешенства и отчаяния, конструктор решает построить «дом ужасов» для самих вумов, чтобы в наказание запугать их там до смерти! На этот раз круговая замкнутость инверсии (тот, кто пугал, будет сам напуган) отдает своеобразным черным юмором.
Инверсия лежит также в основе рассказа Брайана Олдисса «Poor Little Warrior» («Бедный маленький солдатик» или «Бедный маленький вояка»): паразиты огромного бронтозавра в панике покидают его, когда он падает, убитый охотником-человеком, но эти паразиты, эти «вши бронтозавра» столь огромны, что тут же убивают охотника. («Блоха гиганта для нас будет тигром» — вот принцип данной инверсии.)
Инверсии во времени подвергается обычная структура криминального следствия в рассказе Джона Сутера «The Seeds of Murder» («Семена убийства»), в которой расследуется еще не совершенное преступление. Некий мужчина, когда его погружали в гипнотический сон и заставляли мысленно пережить определенные моменты его детства, умел точно сказать, что с ним происходило в конкретный календарный день. (Такие психологические эксперименты действительно проводились.) Потом его просили рассказать, что «происходило», но предлагали ему дату из будущего. Мужчина спокойно рассказывает об обстоятельствах совершенного им убийства женщины по имени Айрис. Тут начинаются поиски среди его знакомых и родных женщины с таким именем, но найти ее не удается. (Естественно, что загипнотизированный, когда просыпается от гипнотического сна, ни о чем не догадывается и ничего не помнит.) Заключительные фразы рассказа дают возможность истолковать его двояко: или он провидел будущее и действительно убьет Айрис, или никаким провидческим даром не обладает, но из его слов и так ясно, что он потенциальный убийца.
Уже не на инверсии, а на «технической рационализации» основывается методика убийства в «One in Two» («Один из двух») Макинтоша: преступник, чтобы обеспечить себе безукоризненное алиби, создает с помощью «удваивателя атомов» свою живую копию (но полиция будущего уже прекрасно знает подобные штучки, и они преступнику не помогут).
Инверсия используется, в частности, для того, чтобы вывести читателя из равновесия, ошеломить его, атаковав незыблемые устои его миропонимания. При этом инверсия подвергается беллетризации таким образом, что в произведении воплощается только ее конечный результат или же демонстрируется ее динамическое развитие. Если в произведении показан лишь конечный этап такой операции, то ее методика должна быть скрыта от читателя. Ведь читатель не должен задавать вопросы генетического порядка («Как автор сумел сотворить странный мир чужой планеты?»), он должен задаваться только эмпирическими вопросами («Как может быть, чтобы где-то было нормальным то, что для нас ненормально до ирреальности?»). Ибо во втором случае овеществленный мир произведения воздействует как возможная реальность, а не как продукт интеллектуальных спекуляций писателя. Но простое перемещение некоторых земных реалий (на Земле люди ездят на лошадях, а на какой-то планете местные паразиты летают верхом на огромных птицах) интеллектуально нас не занимает: мы просто принимаем к сведению новую ситуацию. Происходит симметричная рокировка одной из пар наших привычных смысловых понятий, однако эта операция ограничивается лишь локальными результатами и не претендует на системную реконструкцию или изменение привычной схемы восприятия реальности.
Несколько более сложной представляется ситуация, когда топология предложенных смысловых понятий оказывается не столь локальной. В произведении описывается такая ситуация, когда, например, магия становится рационально оправданной — как инкорпорация определенной части метафизики (того, что мы принимаем за метафизику) в эмпирическую сферу. Следовательно, уже какой-то фрагмент нашего онтологического порядка подвергается перестановке. Бесспорно и неизменно (как мы считали) иррациональное где-то оказывается рациональным в адаптации к местным условиям. Однако после недолгих размышлений мы придем к выводу, что онтологический порядок не был поколеблен, это только видимость, потому что практическая магия соотносится здесь с ее неинструментальностью. Суеверный не пройдет ни под одной лестницей, но когда лестница — это часть лесов разваливающейся многоэтажки, под ней не пройдет и рационалист. И если предложенная ситуация находит эмпирическое объяснение и благодаря этому отделяется от магии, к которой она по случаю апеллировала, не имея с ней ничего общего, то и мы понимаем, что инопланетная реальность магии всего лишь фикция. Ибо подобие фантастических обстоятельств и магической практики — это не более чем результат инерциальной познавательной работы нашего ума. Намного интереснее, когда инвертирование образует круг, в котором будет двигаться мысль читателя — как в «Семенах убийства».
Жесткая установка, что загипнотизированный действительно видел будущее, не только лишает нас логической поддержки (ведь мы не понимаем, как это может быть, а только узнаем, что так быть может), но, кроме этого, подбрасывает нам типичную каузальную антиномию, характерную для «хрономоции» (если он видел, что в определенный момент будущего убивает Айрис, то видел или реальную ситуацию, и тогда никакие предостережения неизвестной Айрис ни к чему не приведут, или же не видел такой ситуации, тогда он не ясновидец и предупреждать Айрис тоже нет необходимости). Если же подвергнуть сомнению его способности как ясновидца, проблема из логической превратится в психологическую (если он видел убийство, которое сам и совершил, то он потенциальный убийца). Двусмысленность толкования заставляет мысль вращаться по кругу, и остановки на альтернативных полюсах здесь не очень оправданны (предвидение будущего — как слишком неправдоподобное — заставляет нас склониться к психологической гипотезе, но всем известно, что человеку нередко снится, как он совершает убийство, хотя это не дает нам права считать его потенциальным убийцей, и тогда проблема становится слишком пустяковой). В итоге действительно любопытным может быть только мотив «расследования еще не совершенного преступления», так как в этой схеме выделяется наиболее оригинальный момент в сюжетной инверсии повествования.
Сам процесс инвертирования показан, к примеру, в «Записках крысы» Дж. Блиша. Но в произведениях, счет которых пошел на тысячи, а рассказ Блиша — это только их репрезентативный образец, отмечается постоянная диспропорция между передвигаемыми с места на место горами и мышью, рождающейся в результате этой операции. Все пространство Галактики подвергается радикальному переустройству ad hoc[45] только для того, чтобы объявить, что не Враг является злобной крысой, а человек бесстрашным терьером, а как раз наоборот. Такая рокировка ролей не приводит, впрочем, ни к каким семантическим осложнениям, потому что ограничивается всего лишь сомнительным по оригинальности открытием, что люди ошибались, считая Врага злым существом.
Мы так много места посвятили инверсии, так как это простейший и повсеместно используемый прием нагнетания «странности» в научно-фантастическое повествование. Типичные в научной фантастике перестановки не имеют познавательного значения, они лишь выдают за возможное то, что раньше мы считали невозможным. Но трансформация невозможного в возможное отличается выборочным, точечным характером; однозначная адаптация ее в категориях сознания не представляет никакой сложности. Ну существуют где-то медузы-телепаты, очень хорошо — и что из того? Великими для нас становятся такие произведения, от которых мы не можем раз и навсегда избавиться, и это происходит, в частности, потому, что их нелегко классифицировать, они не поддаются «легкому» к ним отношению. Именно такая сложная инверсия используется в «Процессе» Кафки, который, впрочем, и в других произведениях охотно применял этот прием (достаточно вспомнить его «Превращение», то есть, в сущности, инверсию, или его кротов, мышей, собак и т. д.). В «Процессе» невиновность преследуется по суду именно как вина, как преступление. Автор научно-фантастических романов, конечно же, сразу приписал бы господину К. какое-нибудь преступление, предъявил бы ему улики, и тут же произведение онтологического уровня деградировало бы до рядовой сенсации. Речь идет, разумеется, не о простой, то есть не о линейной и элементарной инверсии. Она проявляется уже в том, что господин К., когда ему предъявляют обвинение, не понимает, в чем, собственно, его обвиняют, а это уже инверсия закона. Мы наблюдаем и физические, и умственные метания этого человека, и диапазон их постепенно расширяется. Масштабы мнимой вины определяются только интенсивностью преследования, но господин К. остается на свободе; при этом вырисовывается следующая психологическая закономерность: чем дольше скрывается смысл обвинения, тем более становится оно неопределенным и обобщенным; отсутствие объяснений в рамках логических причинно-следственных связей («так как он совершил Х, то будет наказан способом Y») заставляет нашу мысль обегать в поисках истины все более широкие круги; наконец все, похоже, сводится к тому, что господин К. виноват хотя бы потому, что вообще существует.
Так инверсия приобретает масштаб, за который вообще невозможно выйти; в Бытии нет большего обобщения.
Этого нет ни в «Таис», ни в «Восстании ангелов»; в «Таис» — потому что взаимной компрометации подвергаются сразу два возможных толкования — «сакральное» и «светское», при этом автор маскируется «светской» трактовкой, что добавляет произведению щепотку сарказма. В «Восстании ангелов» — потому что трансценденцию мы наблюдаем как бы со стороны, с какой-то «супербожественной» точки зрения, ибо только с такого балкона борьба Бога с дьяволом видна как на ладони; то, что было скрыто под насмешкой в «Таис», здесь становится уже явным; саму инвертированную цепочку повествования, оригинальную, забавную и блистательную, автору мастерски удалось замкнуть в единое целое.
Если же говорить об иронии Кафки, то она настолько замаскирована, настолько тонка, что во многом вообще не воспринимается, но именно это и придает произведению характерную двусмысленность.
У Томаса Манна она в большей степени лежит на поверхности, потому что он ее более осознанно дозировал. (Он говорит о чем-то и одновременно самоиронией наполовину оспаривает только что сказанное; если поставить под сомнение всю аргументацию или — с ее же помощью — то, чему она адресована, получится клоунада, или шутовство, или же — эпически несостоятельная — карикатура.)
Тайна произведений типа «Процесса» заключается в том, что из них вообще нельзя как-то выйти «наружу», чтобы раз и навсегда определить незыблемые смысловые значения; любая попытка их стабилизации в сознании оказывается проходной, и приходится идти дальше в поисках «более удобной семантической полянки», которой нет в принципе. Это движение по кругу имеет некоторые соответствия в реальности, так как и в ней нет «метабожественных» или хотя бы «метачеловеческих» наблюдательных пунктов. Отсюда ковариантная ультрастабильность произведений Кафки («Процесс» допускает и «бытовые», и «вневременные», и «социологические», и «метафизические» толкования, он ответит на любые вопросы, предложенные ему в произвольной последовательности). Вот так из удивительно малого числа элементов и нужно строить модель мира, потому что и в реальности можно обнаружить в мировоззренческих позициях непротиворечивые точки соприкосновения противоположных онтологий (иногда реальные факты кажутся нам «последней инстанцией», а иногда мы их воспринимаем как знамения высшего порядка, ниспосланные Богом). Как было бы хорошо, если бы в научно-фантастической литературе множились подобные инверсионные и ковариантные структуры, но, к сожалению, это далеко не так. Но вернемся к нашим баранам.
О том, что конверсия — как сближение далеких по смыслу понятий — это творческая операция на высоком теоретическом уровне, нам бы хотелось многое сказать, но эта проблема скорее метанаучная, чем метафантастическая. Мы упоминали о соединении магии и эмпирии; по своему смысловому значению мораль такого произведения оказалась довольно убогой и сомнительной. Другого типа конверсию предлагает Т. Диш в «Camp Concentration» («Лагерь для концентрации»), где один из героев, болезненно «огениальненный» препаратом, который одновременно усиливает интеллектуальные способности и разрушает организм, ищет подобие Бога в лагерном палаче; при этом он ссылается на историю концентрационных лагерей, где заключенного ждала не та участь, на которую он мог бы рассчитывать, соблюдая, к примеру, все правила содержания в лагере, а та, которую ему мог уготовить непредсказуемый каприз надзирателя. Иногда там за один и тот же проступок наказывали, а иногда — награждали и т. п. То есть Диш соединяет социографию лагерной жизни с доктриной святого Августина о милости Божией, не всегда даруемой тем, кто ее более всего заслужить старается. Следует, однако, подчеркнуть, что суждения, преступающие таким способом религиозную догматику, в научной фантастике обычно не присутствуют, а повесть Диша, принадлежащая к «Новой волне», стоит в этом отношении особняком.
Повествовательные структуры, по которым с благословения автора будто трактор прошелся, оставляя странные, иногда живописные следы, мы оставили без внимания, обращаясь к нашему краткому перечню научно-фантастических произведений. Теперь мы восполняем это упущение. Разорвать можно любую структуру, но, как правило, такие слишком энергичные меры приводят к полному распаду смысловых значений. Поэтому лучше ее только надорвать и остановить незамкнутой. Произведения с незамкнутой структурой можно узнать по тому, что их окончание оставляет ощущение внезапного и немотивированного обрыва повествования. Оно могло бы продолжаться далее на многих страницах, а могло быть закончено намного раньше. Любопытство можно подогреть еще сильнее, если добавить в повествование мнимые головоломки, перестановки и комбинации элементов которых не обеспечат никакой связности и целесообразности. Такая неинтегрированность создает эффект «семантического раздражения» читателя. Частичная дифференциация способствует возникновению ауры таинственности. Так Дж. Баллард в фантастической (не научно-фантастической) новелле «Now Wakes the Sea» («И пробуждается море» или «Нынче спящее море») рассказывает о мужчине, который встает каждую ночь и выходит на улицы города, затопляемого потоками воды. Иногда до самого рассвета он бродит по улицам в состоянии галлюцинаторной заторможенности. По утрам жена объясняет ему, что от моря их отделяют тысячи миль. Однажды ночью, когда муж выходит из дому, жена идет за ним. Определенно мы так и не узнаем, что с ними случилось этой ночью. Но домой они не вернутся. Потом нам лишь сообщат, что этот мужчина два дня не появлялся в библиотеке, в которой работал. Недалеко от библиотеки есть глубокий колодец, может быть, он в результате несчастного случая упал в него? В колодце ведутся какие-то работы, в результате которых обнаруживаются два скелета. Но, как объясняет специалист, этим скелетам более тысячи лет. Возможно, даже миллион. На этом повествование обрывается. Два человека исчезли, но все-таки два скелета нашлись. Арифметические расчеты сходятся, хотя хронологические упорствуют. Чтобы соединить концы с концами смысловых значений, необходимо отважиться на совершенно фантастическую гипотезу, например, такую: персонажи рассказа не только провалились в глубь колодца, то есть поменяли местоположение в пространстве, но и исчезли в бездне времени. Миллион лет назад этот город был как раз дном морским, и по этому мелкому морю мелового периода бродил по ночам мужчина, как бы предвосхищая свое материальное и бесповоротное возвращение в доисторическую эпоху.
Однако не всегда самая фантастическая гипотеза, придуманная нами, позволяет интегрировать текст. Когда он приобретает характер ряда изолированных элементов, лишенных одноградиентного семантического притяжения, возникает непреодолимое непонимание. Если что-то можно понимать по-разному (например, с точки зрения объективных, логических, аллегорических, аналоговых и других соответствий) и с разной степенью полноты восприятия, то можно что-то не понимать на самых разных уровнях и, что существенно, в разных эмоциональных модальностях (непонятное может быть только загадочным и пугающим, но может быть также возвышенным, патетическим и т. п.). Однако мы не собираемся отправляться в структурное пространство «непонятного», потому что это слишком странная сфера; ограничимся только общим замечанием, указывающим на необходимость проведения в будущем работ по рекогносцировке этой территории.
В повествование можно добавить необычности, освободив его от одного из структурных элементов. В «The Drowned Giant» («Утонувший великан») Дж. Балларда море выбрасывает на берег останки великана. По его груди будут прогуливаться зеваки, люди окружат толпой прудик с водой, поблескивающей в его полуоткрытой ладони; другие, более суетливые и предприимчивые, проворно примутся за утилизацию останков: машины отрежут великану ноги и руки, гигантские кости отправятся на завод по производству костной муки, и, наконец, останется только устремленный в небо как скала осколок бедренной кости и пустая грудная клетка, похожая на остов сгоревшего корабля. Можно ли здесь говорить об инверсии как о творческом приеме? Лишь в том смысле, что из всей совокупности типичных элементов нормального человеческого поведения один элемент был целиком и сознательно изъят. Ибо в данном случае вообще никто не интересуется, откуда взялся в море этот великан, кем он был, каким образом оказался сначала в море, а потом на берегу, на который его вынесло приливом, и т. п. Таким образом, мы лишены возможности поставить все те вопросы причинно-следственного порядка, который столь свойственен научной фантастике. Остается патетический образ огромных останков, человеческий муравейник, который спокойно растаскивает их по кускам, образ, не лишенный меланхолической красоты, с проблеском молчаливого упрека, адресованного человеческим букашкам, ибо этот образ подлежит и аллегорическому толкованию. Это хороший рассказ, написанный простым и чистым языком, но, к сожалению, его нельзя отнести к научной фантастике. Это скорее «антисказочная» фэнтези. Итак, констатируем: общее изменение структуры может быть обусловлено изъятием из схемы обычного человеческого поведения только одного сегмента (в данном случае это целый сегмент практического познания и соответствующего поведения: муравьи ведут себя буквально так, как люди в рассказе, ибо они не задают никаких вопросов гносеологического порядка, когда находят какие-нибудь животные останки).