О ПОЭТЕ И ЕГО КНИГЕ
Начну с воспоминания. В феврале 1950 года группа студентов Литературного института отправилась на экскурсию в Ленинград. Мы с утра до вечера ходили по городу, забирались на Исаакиевский собор, бродили по еще полупустынным в те годы залам музеев. И вдруг ударили тридцатиградусные морозы, да с балтийской сыростью, да с невским ветерком. Наша экипировка оказалась слишком легкой, и нам пришлось два или три дня совсем не выходить на улицу. В общежитии, где мы остановились, была библиотека. И вот я помню, в большой светлой комнате мы лежим поверх одеял на койках и читаем по очереди вслух старые маленькие сборнички — Тихонова, Саянова, Гитовича, и поновей — Шефнера, Чивилихина. Была среди них и книжка Владимира Лифшица. Я тогда всерьез открыл его для себя. Запомнились написанные со свойственной ему самоиронией строки о том, как когда-то, юнцом, он вез свою первую рукопись из Сибири в Ленинград:
В ней были стихи — Золотые надежды, Уверенность юности, Гордость невежды И вот — сочинитель Расхваленных книжек — Я вижу, что просто Чирикал, как чижик. Нас нянчила Щедрая наша эпоха И скидку давала На все, что неплохо… Эти стихи произвели на всех нас немалое впечатление: война давалась в плане пересмотра собственной работы и истинной значимости художественных оценок.
Разумеется, я и до этого знал Владимира Лифшица, и прежде всего по его главному стихотворению. Ведь у каждого настоящего художника, в том числе и поэта, обязательно должно быть произведение, одно упоминание которого сразу создает представление о его облике, о его творчестве в целом. Вот и у Лифшица тоже есть такое стихотворение, оно тут же приходит на память — «Баллада о черством куске». Оно — обязательный участник послевоенных антологий. Это стихотворение о ленинградской блокадной зиме, о стойкости, верности и любви. Именно по нему с достоинством равняются все остальные, даже написанные задолго до его появления. Так бывает. Я подумал об этом еще той далекой студенческой порой, в морозные каникулы. Поэт Владимир Лифшиц так и остался для меня связанным с молодостью, с зимой, с Ленинградом.
Это ощущение оказалось верным и в более широком плане. Владимир Александрович Лифшиц родился в 1913 году. Детство и юность провел в Ленинграде. Начал печататься в 1934-м. На войну уезжать не пришлось, — он провел ее здесь же. В 1941-м записался в Народное ополчение, был политруком пулеметной роты в 1-й Кировской дивизии, участвовал в боях, позднее служил в армейской газете «Боевая красноармейская». В 1944 году вновь стал строевым политработником, заместителем командира стрелкового батальона, принимал участие в окончательной ликвидации блокады Ленинграда, был ранен. Немало стоит за этими биографическими данными: жизнь, судьба — не только своя, но и своей Родины.
За сорок лет работы Владимир Лифшиц выпустил полтора десятка стихотворных книг. И через все его книги, через всю его жизнь, как сквозное ранение, проходит одна тема — война. Это ощущается даже в его довоенных стихах. В них есть нечто характерное и общее для большинства молодых стихотворцев той поры: наивность, некоторая восторженность, зримые приметы времени и легкий привкус литературности. Все четко, рельефно. Добродушно, часто шутливо. (Замечу в скобках, что склонность к юмору с годами еще усилилась и укрепилась, став одной из заметных сторон дарования поэта.) Изящно, иногда чуть грустно. И все-таки стихи эти интересны прежде всего тем, что это не столько довоенные, сколько предвоенные стихи. Революция 1905 года, и Октябрь, и Гражданская, и уже Испания — все это, накладываясь на мирную жизнь, создает ощущение предгрозовой тревожности, предчувствия.
И вот — война. Военная лирика Лифшица сразу становится куда более зрелой, конкретной и достоверной не только по внешним признакам, но и психологически — жизнь, быт, подробности войны. Стихи его сдержанны, человечны. Война оказалась для него испытанием во всех смыслах — истинным мерилом жизни в различных сферах.
Поэт умеет сказать — резко, сильно, точно. Вот он повествует о том, как шли к Ленинграду эшелоны с продовольствием и боеприпасами, и на каждом вагоне было написано мелом: «Привет ленинградцам!» Далее автор объясняет — из каких мест везли все это, и заключает:
Но мел, что оставил свой след на вагоне, Не весь ли народ подержал на ладони? Замечательно сказано!
В этой книге читатель найдет впечатления от путешествии, философскую лирику, стихи для детей. Однако главными и, не побоюсь утверждать, лучшими стихами, родившимися и в грозную годину, и десятилетия спустя, являются стихи о войне, о личном, кровном участии в ней поэта. Вновь переносясь в то суровое, горькое, мужественное время, он восклицает:
Но как легко нам дышится Средь белых этих вьюг, Как дружится, как пишется, Как чисто все вокруг! Это прекрасное ощущение не напрасно прожитой жизни, боевой молодости.
Помимо стихотворных книг, Владимир Лифшиц — автор нескольких повестей и рассказов, многочисленных книжек и пьес для детей. Нельзя не упомянуть и о том, что он широко известен также как поэт-юморист, пародист и сатирик.
Книга Владимира Лифшица оставляет впечатление цельности и достоинства ее лирического героя, чистоты помыслов, доброты и человечности.
Константин Ваншенкин
СТИХИ
(Из двенадцати книг)
1934–1940
СТОЛ
В сыром углу мой грозный стол Стоит с надменностью монгола На грузных тумбах, вросших в пол, На тумбах, выросших из пола. Я знаю, этот стол стоит Века — с невозмутимым видом, Суконной плесенью покрыт, Как пруд в цветенье ядовитом. С тех нор как хам за ним сидел Времен Судейского Приказа, Он сам участник черных дел — Мой стол, пятнистый как проказа. Потел и крякал костолом, На стенах гасли блики зарев. За настороженным столом Указ вершили государев. Но в раззолоченный камзол, В глаза ханжи и богомола Плевала кровью через стол Неистребимая крамола! Мой друг — эмпирик. Он не зол. Но вы представьте положенье: «На грузных тумбах — грозный стол», Одно мое воображенье! Он вышел некогда из недр Древообделочного треста, Был скверно выкрашен под кедр И скромно занял это место. Он существует восемь лет. Разбит. Чернилами измазан… Должно быть, так… Но я — поэт И верить в это не обязан! 1934
ВСТУПЛЕНИЕ
Двор. Весна. Жую печенье. — Дай кусманчик! — Нет, не дам.— Тотчас — первое крещенье — Получаю по зубам. Удивляюсь. Вытираю Покрасневшую слюну. Замечаю тетю Раю, Подбежавшую к окну. Знаю — дома ждет расправа. Восклицаю громко: «Раз!..» — И стоящему направо Попадаю в левый глаз. Это помню. Дальше — хуже. Из деталей — ни одной. Впрочем, нет: печенье — в луже, Тетя Рая надо мной… Летом — ссоры. Летом — игры. Летом — воздух голубей. Кошки прыгают, как тигры, На пугливых голубей. Разве есть на свете средство От простуды в январе?! Начиналось наше детство На асфальтовом дворе. Рыжей крышей пламенело И в осенний дождь грибной Лопухами зеленело Возле ямы выгребной. 1935
ВЕСНА
Мотоциклет Проспектом Газа, На повороте накренясь, В асфальт швыряет клочья газа, Узорной шиной метит грязь. Ему заранее открыли Проезд. И, взрывами несом, Он тарахтит. И плещут крылья Холодных луж под колесом. Герой — в седле. Глаза — в стекле. Под ним, колеса в грязь вонзая, Брыкается мотоциклет, Вытягиваясь, как борзая. Мне в спорах вечно не везет, Но здесь, Переходя на прозу, Держу пари, что он везет Бензином пахнущую розу! 1935
БОКС
Халат в малиновых заплатах Боксер срывает молодой, И публика, пройдя за плату, Гремит ладонью о ладонь. Халат в сиреневых заплатах Боксер снимает молодой, И публика, чтоб не заплакать, Гремит ладонью о ладонь. Сведя бугры надбровных дуг, Бойцы вступили в зону боя, Потом сплелись в безмолвный круг, В одно мелькание рябое: И тот, чьи губы — красный лак, И тот, чья лапа бьет, нацелясь, И тот, чей выброшен кулак, И тот, чья вывихнута челюсть. Я на свою соседку с края Взглянул и чуть не крикнул: «Брысь!..» Она сидела не мигая, Как зачарованная рысь. 1935
ОТЛИВ
Отлив от берега откатывает глыбы. Всплывает в раковинах глинистое дно. Глубоководные уходят в море рыбы. Струятся водоросли с ними заодно. О, ветер странствия! Я вновь тобой опознан Как водоросли нить, протянут за тобой. — Плыви! — командуешь. — Плыви, пока не поздно Пока гремит торжественный отбой. Пока туман с размаху рвется в ноздри. Пока седой ползет отлива час. Пока колышатся в крови морские звезды, Беспомощно топорщась и лучась. 1935
РОСТОВ, 1918
Минуты уходят, как камни — ко дну, Но память зажала минуту одну,— В ней буйный и грязный и дымный от солнца Растерзанный бьется Ростов-на-Дону. Мне было четыре коротеньких года. Я меньше всего был к поэзии склонен. Но помню: булыжник, ушедший под воду, Дробили копытами страшные кони, Храпели и ржали в ожогах плетей, И тлели винтовки на спинах людей. Мы с братом в буфете компот поедали. А ночью, пугая нас синью кальсон, В глубоком таинственном затхлом подвале Нам головы гладил сосед Зеликсон. И снова минуты без устали мчатся… Высокий студент к нам зашел попрощаться. Был шумен и ласков. И пел. Но слегка Дрожала растерянная рука. А в шесть или, может быть, в четверть шестого Он где-нибудь трупом лежал под Ростовом, И, грудь распахнув, чтоб навстречу — простор, Другие ворвались под вечер в Ростов. Я много с тех пор городов сосчитал: Иркутск, Ленинград и степной Кокчетав, Но вас, эти новые люди и кони, Я всех вас сегодня держу на ладони, И мерным годам, благодушным годам Я город Ростов никогда не отдам. 1935
КОМАНДИРОВКА В ЕНИСЕЙСК
Продолжается ночь. Неподвижно висят Надо мной комары, нестерпимо звеня. И уж мне никогда не вернуться назад, Где не любят, где просто забыли меня. Я устал. Я распух. Я расчесан до дыр. И мурашки бегут по замлевшей ноге… Вот возьму — и назло закачусь на Таймыр! Или вовсе помру в енисейской тайге. Но пока ворошу эту боль, как золу, На диковинный сук напоролась заря, И, томясь, потекла по сухому стволу, Лошадиную спину слегка озаря. И пока, озираясь, глаза не протру, Будет путь мой лежать, как солдатский ремень, Мимо сонных, замызганных на ветру, Мимо солнцем закапанных деревень. И не чувствуя больше ни рытвин, ни ям, Прикорнувшим домам посылая привет, По заклеенным стеклам, по желтым дверям Безошибочно я узнаю сельсовет. Туалетное мыло держа на весу, Секретарь на косое выходит крыльцо, Где висит рукомойник, где в пятом часу На ступеньках дрожит золотое кольцо. И с водою в горсти в этот солнечный круг Он шагает — знаток всевозможных примет, И вода у него не сочится из рук, А спокойно лежит, словно твердый предмет! Он с размаху плеснул. Из ворот озорно На дорогу оранжевый прыгнул петух. Подмигнул. Снисходительно клюнул зерно. Покричал ни с того ни с сего — и потух. Мне б унять ломоту онемелых колен, А ночной разговор — ерунда, дребедень! Вот встаю во весь рост. Вот и я на земле. Вот и мой, наконец, начинается день. 1936
СЕВАСТОПОЛЬ
Где-то затихли. Запели. Захлопали. Морс гремит. Издевается. Светится. — Странно, не правда ли? Вдруг — в Севастополе! Как это нас угораздило встретиться?..— Пена в лицо опаленное брызнула. Берег распластан песчаною шкурою. — Стало быть, все начинается сызнова? Сядем, судьба вы моя белокурая! — Вѐрхом проносится, низом проносится Волн равномерная разноголосица Катятся по морю волны, как по полю, От Севастополя к Константинополю. 1936
ОКРАИНА
Не девица с коромыслом За водой И не парень за девицей Молодой,— По булыжной по корявой Мостовой — Сухопарый, как фонарь, Городовой. В штукатурке осыпающейся Дом С трехкопеечным на вывеске Гербом. Кто-то песню напоследок Приберег Подле дома — тротуара Поперек: «Где вы, барышня, в которую Влюблен?.. Ваши брови подмалеваны Углём. Вам бы пряник, вам бы стопочку Вина! Рупь-целковый ваша красная Цена!» По рассказам старожилов, По кино Я с тобою познакомился Давно. И люблю тебя, Обиду затая, Бесталанная окраина Моя! 1936
1905 ГОД
Небо над окраиной Синевою ранено. Он войдет в историю, Этот громкий день! Солнце над окраиной Как пятак надраено. Сдвинула окраина Кепку набекрень. Главари легальные Нынче ходят кисленькие. У других же Деловой разговор идет! Это молодые Вечники и висельники. Это подмастерья Каторжных работ. Это бой разгуливает — До краев нальются им! Из вихлястых браунингов Садят на бегу. Это заалевшие Во славу революции Первые подталины Крови на снегу. 1936
ШАРМАНКА
Наш двор асфальтирован, прост и суров. Над крышей — шары из лиловых паров. Громадами улиц расплющенный гном, Бесстрастный шарманщик стоит под окном. То стонет шарманка, то блеет козой, То сладкой звенит молдаванской слезой. Он крутит — Гаврила! А мы, простаки, Из окон бросаем ему пятаки… Взойди на четвертый на трудный этаж, Где я ревизую свой скудный багаж, Где я ничего от тебя не таю, Где я романтичен — и клятву даю: Узоров не ткать. Славословий не прясть. Быть вечно голодным. Терпеть, но не красть. А если бесстрастия ляжет печать — Найти в себе мужество, чтобы молчать. 1936
ДОЖДЬ В ГОРАХ
Стоял туман. Томило. Пáрило. Овечьи звякали копытца. Меня дорога измытарила,— Я сел, И сван мне дал напиться. Невнятных лет, С дубленой кожей, Он был ни молодой, ни старый…. С утра туман стоял. А позже Я снова встретился с отарой. Бараны С выраженьем ужаса в глазах Бежали под утесы. И дождь не просто лил, А рушился, Не просто подгонял, А нес их! 1937
МАГНИТНАЯ БУРЯ
Бесшумная, Без ливня и без гула, На полчаса планету залучив, Она в полях травы не шелохнула, Не заслонила тучами луни. Ей не сопутствовали яростные ветры. Магнитный шквал Ветвей не разметал. Лишь на поверхности И вглубь — на километры — Затосковал разбуженный металл. Безумец тот, Кто, с ней бороться силясь, Подальше уплывает от земли. Она пришла — И компасы взбесились, И в море заблудились корабли. Вот так и я: Без грома и огней, Теряя курс, на гребни строчек лезу,— Мое томленье по тебе сильней Томления железа по железу. 1937
ГРОМ
Нет, недаром в злом азарте Замирает ипподром В тот момент, когда на старте Горячится рыжий Гром. Как удобообтекаем Длинный корпус рысака! Гром косится свысока: Слева — Прима, Справа — Каин. И взъерошенный стартер Флаг над ними распростер. Гром являет всем составом Принцип скорости самой: Вдоль трибуны распластав, он Тело стелет по прямой. До конца соревнованья Нет такого, кто бы мог Проследить чередованье Разлетающихся ног. Вот он весь. Вираж — секунда. Одолел — ищи-свищи! — Исчезает в брызгах грунта, Словно камень из пращи. Накренясь и уменьшаясь На далеких виражах, Он растет, как на дрожжах, Вновь к трибуне приближаясь, Боевой, Почти багряный, Весь подобие струны, Самый нервный, Самый рьяный, Самый быстрый конь страны. 1937
ЗДЕСЬ БЫЛ БОЙ
Еще простор солончакам, А море чувствовалось близко,— Оно дышало где-то там, Невдалеке от обелиска. Плечами камня подпирал Тот обелиск величье боя,— Как скалы Ждут и ждут прибоя, Так он, гранитный, песен ждал. О, величавая пора! Легендой К нам, юнцам, пришла ты…. Закрыть глаза — И, как вчера, На приступ ринутся бушлаты. Под крымским солнцем Серебром Сверкнут их тусклые винтовки. Внезапно оборвется гром Артиллерийской подготовки — И Фрунзе бросит из траншей С утра томящихся в траншеях Немногословных латышей На многославный перешеек! 1937
БАЛЛАДА О БЛОКНОТЕ
В Мадрид приехал журналист. Тропа на фронт скалиста. Пронумерован каждый лист В блокноте журналиста. От серой шляпы до штанин Он под защитой флага — Тридцатилетний гражданин, Газетчик из Чикаго. Республиканский полк привык К сухому парню с «лейкой»,— Он снял и полк, и труп, и штык, Покрытый кровью клейкой. Он снял и женщин и детей, Копающих траншеи. Он снял залегших там людей — Затылки их и шеи. В его движениях сквозит Ленивая отвага. А впрочем, что ему грозит? — Он под защитой флага. Вот первый лист из-под пера Уходит телеграммой: «Мятежный полк разбит вчера В бою под Гвадаррамой». Блокнот второй роняет лист… Жара. Воды — ни капли! Но пьет из фляги журналист В костюме цвета пакли. Шофер прилег за пулемет. Девчонка бредит рядом. Их только пленка заберет — Им не уйти с отрядом! Вторым прилег за пулемет Учитель из поселка. Его и пленка не берет — Погибла от осколка! Попали в сложный переплет Рабочие колонны. И третьим лег за пулемет Монтер из Барселоны. Он лег на пять минут всего — Смертельная зевота… И больше нету никого, Кто б лег у пулемета! Уже мятежников отряд Спускается с пригорка, Как вдруг их снова шлет назад Свинца скороговорка! За пулеметом — журналист. А после боя кто-то Последний вырывает лист Из желтого блокнота И пишет, улучив момент, Как совесть повелела: «Ваш собственный корреспондент Погиб за наше дело!» 1937
ВАСИЛЬЕВСКИЙ ОСТРОВ
Без труда припомнит всякий: Ночь, как дым, была белеса, И застыл старик Исакий — Исполни, лишенный веса. Кто-то первый песню начал, А вода была зеркальна,— До рассвета в ней маячил Мост, взлетевший вертикально. Подхватив, запели хором, Взялись за руки, как дети, И пошли, минуя Форум, Позабыв про все на свете. Что же ты припомнил пару Глаз — то дерзких, то молящих? Чью же ты припомнил пару Кос и ленточек летящих? Как он горек и отраден, Ветер юности тревожный, Как он влажен и прохладен, Этот ветер осторожный. Ты стоишь, расправив плечи, Возмужалый ленинградец, На проспекте Первой Встречи И Последних Неурядиц. 1939
MOPE
Море бьет в веселый бубен. Пять минут Стоит наш поезд… Рыжая, В воде по пояс, Знаешь, кто ты? Дама бубен! Потому что поглядела И ничуть не удивилась, Что по пояс преломилось В море бронзовое тело! 1939
ЗАРЯ
Стеклянная заря Над нами пламенеет. Зачем я здесь? К чему терзаться зря? Ты вздрогнула, Твоя рука немеет, Лебедки выбирают якоря. Спокойствие!.. Уже убрали сходни. Он машет нам — Высокий и прямой. Вернись, Чтоб я сумел Помериться с тобой! Зачем я здесь? Как тяжко мне сегодня!.. Подумаешь, Великая заслуга — Смотря вослед Большому кораблю, На старой пристани Стоять с любимой друга, Любить её И не сказать «люблю». 1939
АЛЫЕ ПАРУСА
Стоял на высокой горе санаторий. Я жил и дышал в нем. А ты умирала. И Черное море, как черное горе, Дробясь об утесы, Всю ночь бушевало. Я проклял судьбу, потерявшую совесть, Я моря не мерил, но горе измерил! И я прочитал тебе Странную повесть, Которой, в отчаянье, сам не поверил. Но ты засыпала. Ты легкой и милой. Ты прежней улыбкой своей улыбалась, Такой, Что мерцанье зари краснокрылой Мне парусом алым На миг показалось. Когда же из рук твоих выпала книга И грянули зубы о грани стакана, Я бросился к морю. В нем не было брига. Была предрассветная дымка тумана.