— Я тоже хотела уехать в Москву учиться, но Николай Андреевич сказал: «Все уезжают, а кто же землю пахать будет?» И мне вдруг стало стыдно, что я хочу уехать потому, что здесь труднее жить…
Владимир, улыбаясь, смотрел на нее, и Маша, смутившись, поглядела на свои руки, ужаснулась, какие они грубые, жесткие, и сказала:
— Когда лен теребили, бывало все ладони в крови, словно ножом изрезаны… Стебли в горсть зажмешь, а выдернуть нет сил, больно…
«Зачем же это я говорю? Он вообразит, что я стыжусь», — подумала она и умолкла.
Вошла Анна Кузьминична, Том внес самовар; пришел Николай Андреевич.
— Ну, рассказывай, что видел за морем-океаном? Какие там чудеса? — сказал он, гордясь сыном, и благодарно улыбнулся Анне Кузьминичне, как бы признавая, что обязан этой радостью ей.
— Вот одно из заморских чудес. Я купил это в Нью-Йорке, — сказал Владимир, вынимая из кармана маленькую круглую коробочку.
Он положил коробочку на стол, и все с любопытством стали рассматривать ее. На дне коробочки, под стеклом, был нарисован тощий, желтый, почти голый индус, стоящий на коленях со связанными на спине руками; палач занес над его головой железный меч. Стоило нажать кнопку — и палач опускал свой меч на шею несчастного. Но голова не отваливалась — продолжала держаться на железной шее. И было непостижимо, как же мог меч очутиться ниже шеи, не разрубив ее.
— Весь интерес этой «игрушки», по замыслу ее изобретателя, состоит в том, чтобы отгадать, каким образом меч проникает через железную шею, хотя всем ясно, что он не может разрубить ее, — говорил Владимир, нажимая кнопку, и палач рубил голову несчастному индусу.
Николай Андреевич удивленно покачивал головой:
— Вот это чудо!
— Это просто обман зрения, — сказал Владимир, снова нажимая кнопку карманной американской гильотины. — Вам кажется, что меч падает на шею и рассекает ее, а на самом деле меч вращается на своей оси в обратную сторону, описывая полный круг, и оказывается уже внизу, под шеей индуса. Но вы этого не замечаете, потому что меч вращается со скоростью, неуловимой для глаз благодаря сложному механизму «игрушки».
— Это… игрушка? — тихо спросила потрясенная Анна Кузьминична.
— Да, я купил эту гильотину в магазине подарков для детей, — сказал Владимир, повертывая коробочку другой стороной. — Вот здесь написано: «Индус. Патент № 824. Сделано в Германии. Запатентовано в Германии, Англии, Японии и Соединенных Штатах. 20 июня 1933 года».
— Да как же позволяют делать такие игрушки? — воскликнула Анна Кузьминична. — Неужели есть на свете матери, которые покупают такие игрушки? Это же сумасшествие!
— Нет, мама. Эту игрушку делали очень трезвые, расчетливые люди. Они воспитывают с детства в людях жестокость, будят в них зверя, чтобы эти люди не знали пощады, когда их пошлют убивать нас…
Пришел Тарас Кузьмич. Увидев Тома, он оторопело попятился, нерешительно протянул ему руку и тотчас же вытер ее платком. Он заинтересовался коробочкой и долго вертел ее в руках, нажимал кнопку, ахал от удивления и восторженно приговаривал:
— Вот это техника!
Но все угнетенно молчали.
— Надолго приехал? — спросил Николай Андреевич, чтобы прервать это тягостное молчание.
— Нет, я должен торопиться, — сказал Владимир и, заметив, как вздрогнула мать, подошел к ней и положил руку на плечо. — Я приеду потом на все лето, мама, а сейчас за работу…
— А ты что же собираешься делать? — спросил Николай Андреевич.
— Хочу написать о том, что видел за океаном… Сравнить с тем, что делается у нас…
— А как вы назовете книгу? — спросила Маша.
— «С Востока свет».
— Какое красивое название! — воскликнула Анна Кузьминична, восторженно глядя на сына.
— Это не мои слова. Так называлась статья товарища Сталина, напечатанная в декабре 1918 года. Он писал:
«С Востока свет!
Запад с его империалистическими людоедами превратился в очаг тьмы и рабства. Задача состоит в том, чтобы разбить этот очаг на радость и утешение трудящихся всех стран».
Владимир помолчал и, как всегда в минуту волнения, запинаясь, сказал:
— И я верю: труженики разобьют этот очаг!
— Опять политика, — уныло пробурчал Тарас Кузьмич. — Ты бы лучше прочитал что-нибудь из поэзии.
— Это выше всякой поэзии! — вдруг взволнованно сказала Маша. — «С Востока свет», — тихо повторила она, потрясенная впервые открывшимся ей величием времени, в которое ей суждено было родиться и жить.
И собственная жизнь с ее маленькими делами — с тревогой за мокнущий под дождем хлеб, с болью в ладонях, изрезанных льном, — показалась ей ничтожной по сравнению с величием дела, служить которому призывает Владимир. И Маша с горечью подумала, что ей никогда не подняться на высоту, с какой он смотрит на мир.
Маша всю ночь провела без сна. Ей казалось, что жизнь ушла куда-то далеко вперед, а она, оставшись в Спас-Подмошье, сама отрезала себе путь к счастью, и ей суждено теперь остаться здесь навсегда.
И Маша, глядя на свои жесткие, с потрескавшейся кожей руки, заплакала.
Утром зашел Владимир и предложил прокатиться на лыжах.
Березы, густо одетые инеем, стояли неподвижно, как бы погруженные в воспоминания о своей далекой юности: здесь, по Смоленскому большаку, проходили полчища Наполеона, устремившись к Москве; французы, немцы, поляки, австрийцы, итальянцы — вся Европа, поднятая завоевателем против России; скрипели тысячи телег, нагруженных русским добром, ржали кони, поднимая копытами непроглядную пыль; на двенадцати языках кричали солдаты, пьяные от вина и сознания своей непобедимости… Под этими березами потом коченели они, убегая из Москвы, закутавшись в рогожи и женские кофты, растеряв свои пышные кивера; может быть, на эту березу, что раскинула свои могучие ветви над сельсоветом, смотрел Наполеон в страхе перед неведомой силой России.
Владимир любил эти коренастые, вековые березы Смоленского большака. Весной, в прозрачных светлозеленых косынках, в крепком смолистом запахе молодой листвы, в веселом щебетании птиц, стояли они вдоль широкой дороги, как девушки, мечтающие о любимом. Летом, опустив почти до земли тяжелые косы ветвей, плавно покачиваясь на легком ветре, они напоминали спасподмошинских молодиц — степенных, налитых спокойной силой здоровья. Осенью, в пестрых шалях, похожие на цыганок, шумливые, озорные, они метались в исступленной пляске под свист и завывание ветра, срывая с себя и яркие шали и медные серьги листвы…
Хороши они были и в это тихое зимнее утро, в легких кружевах, сверкавших той совершенной чистотой, какую можно видеть только на деревьях, одетых инеем.
Вошли в березовую рощу, и Владимир вспомнил весенние вечера, когда он стоял на тяге и чувствовал, что где-то рядом бродит Маша. Пролетал вальдшнеп, и Владимир запоздало, второпях, стрелял, зная, что промахнулся. Маша, встретив его, спрашивала с улыбкой: «Опять ничего не убил?» И Владимир молчал, не смея признаться, что промахнулся потому, что думал в это время о ней… Так ни он, ни она не сказали друг другу того самого трудного и самого великого слова, с которого начинается первая весна в жизни каждого человека.
Вспомнилось Владимиру и то, как ходили они вдвоем в Красный Холм, когда учились в десятилетке. Почти весь путь — шесть километров — проходил через бор узенькими тропинками, проложенными в один след. Вдвоем нельзя было итти рядом по такой тропинке, и Владимир уступал тропинку Маше, а сам шел сбоку, по траве, по корням; итти было неудобно, но Владимиру было приятно сознавать, что Маше итти легко. Маша тоже не хотела одна пользоваться узенькой тропкой, она уступала ее Владимиру, и получалось так, что оба они шли по траве, по корням, а тропинка оставалась свободной и лежала между ними, как граница, через которую они ни разу не переступали, хотя они шли так близко друг от друга, что иногда касались плечом.
Однажды, в конце марта, торопясь в школу, они вдруг остановились в лесном овражке: дорогу им пересекал широкий зажор — подснежная вода. Владимир оглянулся, разыскивая что-нибудь, бревно или обломок сушняка, чтобы сделать настил, но вокруг ничего не было.
— Я-то в сапогах перейду, а вот ты… — сказал Владимир, взглянув на ноги Маши, обутые в туфли. — Я… я перенесу тебя, — запинаясь от внезапного волнения, проговорил Владимир, и не успела Маша даже подумать, каким образом может он это сделать и следует ли соглашаться на это, как Владимир уже подхватил ее на руки и понес.
Он ощущал в себе приток новой, неведомой до сих пор силы, и ему казалось, что он в состоянии поднять на своих плечах весь мир.
Теперь они шли по лесу той же самой дорогой, по которой ходили вместе в школу, но теперь здесь была уже не узенькая тропинка, а хорошая зимняя дорога, укатанная санями, и с теми ступеньками на подъемах, какие вырубают копытами лошади, поднимаясь в гору с тяжелым возом, — здесь возили бревна: спасподмошинцы и окружные колхозники строили дома, сараи, амбары — старые постройки не вмещали ни людей, ни богатства.
Так они дошли до того лесного овражка, где когда-то дорогу им преградила подснежная вода. И, вспомнив, как все это тогда произошло, они остановились, и Маша, улыбаясь, сказала:
— А теперь вот здесь лед…
— Но в марте он снова растает, — тихо проговорил Владимир.
Как хотелось ему, чтобы сейчас хлынула из лесной чащи вода и затопила этот овражек!
Незаметно они дошли до Красного Холма. Поровнявшись с домиком, над которым торчал шест со скворечником, Владимир сказал:
— Мне нужно повидать Семена Семеныча. Зайдем на минуту.
Персональный пенсионер Семен Семенович Гусев, член партии с 1898 года, доживал свои дни в тиши родных смоленских лесов. Семен Семенович видел, что вокруг совершаются великие исторические события, но никто их не записывает и добрые дела исчезают из памяти людей. И он стал из года в год записывать все хорошее, что делали люди.
Семен Семенович радушно встретил гостей. Маленького роста, с пышными седыми волосами, в очках-пенсне старинного фасона — с дугообразной пружиной и черным шелковым шнурком, — он напоминал земского доктора.
— Чем могу служить? — спросил он, внимательно разглядывая гостей поверх очков, которые висели криво и придавали его лицу выражение добродушия.
Владимир сказал, что он хотел бы познакомиться с «Книгой добра».
— Что ж, полюбопытствуйте, — с гордостью сказал Семен Семенович, поправляя пенсне, которое, однако, снова повисло криво. — Учителя могли бы почерпнуть из моей книги поучительные примеры жизни для воспитания в детях добрых чувств и стремлений, секретарь райкома партии мог бы извлечь из моей книги факты для доказательства торжества коммунизма в нашем районе… Но, к сожалению, мы не любопытны…
Семен Семенович взял толстую конторскую книгу, лежавшую на столе, с надписью на переплете: «Книга добра».
Раскрыв книгу наугад, Владимир стал читать:
«…В деревне Новоселки не осталось ни одного неграмотного.
В Отрадном для детского сада колхозники построили голубой дом. В саду вокруг дома деревянные раскрашенные фигуры: волк и Красная Шапочка, осел, козел, мартышка да косолапый мишка.
Во время пожара в Белавке пламя охватило дом, в котором лежала больная старуха. Проезжавший на велосипеде через деревню молодой человек бросился в огонь и вынес старуху.
Колхозники из «Искры» осушили Горелое болото площадью в двести сорок гектаров и засеяли его льном.
Градом выбило всю рожь в колхозе «Вольный труд». Соседний колхоз «Заря социализма» дал пострадавшим семена в безвозвратную ссуду.
На облаве возле Красноболотова убиты два старых волка и три переярка.
В Заполье построили мост через реку, раньше ездили вброд и не раз тонули.
Возле школы в Демехине посадили сорок яблонь.
В Иванове замостили камнем улицу.
В Смоленске, возле вокзала, стояла пересыльная тюрьма. В одной из ее камер в 1902 году молодой искровец-ленинец Семен Гусев ожидал отправки партии ссыльных в Сибирь… Теперь это страшное здание переделали под гостиницу.
…В деревне Усвятье крестьянка Матрена Саврасова, имеющая двенадцать детей, получает ежегодно от государства четыре тысячи шестьсот рублей пособия.
…Граждане села Отрадное вынесли постановление закрыть церковь ввиду того, что в селе осталась одна верующая в бога старушка. По предложению учительницы-комсомолки Ольги Дегтяревой в церкви будет подвешен маятник Фуко, дабы посредством этого маятника наглядно показывать людям, что Земля действительно вращается…»
— Молодец Ольга! — сказал Владимир с радостным волнением, живо представив себе, как в церкви раскачивается маятник, подвешенный к куполу, и чертит своим острием на песке, насыпанном на полу, бороздки, отмечая извечное движение Земли.
«…Февраль. В районную милицию доставлен кошелек, найденный на дороге возле Соловьева перевоза. В кошельке обнаружено сто сорок четыре рубля двенадцать копеек.
Март. Жители села Красноболотово вызвали жителей Спас-Подмошья на соревнование: чьи парни и девушки лучше пляшут и поют песни? Соревнование состоится в октябре, на празднике урожая.
Август. Колхозница из Спас-Подмошья Мария Орлова связала пять тысяч снопов в день при норме пятьсот снопов…»
Владимир прочитал это вслух.
— Ну вот… Зачем же вы, Семен Семенович, написали об этом? — сказала Маша, смущенно краснея.
— Я записал этот факт потому, Мария Александровна, что вы совершили поступок, достойный восхищения, — торжественно проговорил Семен Семенович. — На протяжении многих веков человечество смотрело на труд, как на проклятие за грехи прародителей. В библии сказано, что бог, изгоняя из рая Адама и Еву, заявил: в поте лица будете есть хлеб свой… Вот с тех пор и пошло! В тяжком труде добывал человек хлеб свой и ненавидел труд, старался избежать его… жить полегче, без труда… И заметьте, Мария Александровна, самое счастье представлялось людям как избавление от труда, и блаженство в раю рисовалось как ничегонеделанье, как созерцание и вечный покой… Вы же, Мария Александровна, так сказать, совершили переворот. Вы несете миру великую весть: «Люди! Труд — радость!»
Семен Семенович низко поклонился Маше, и пенсне слетело с переносицы.
Смущенная и счастливая, стояла перед ним Маша. Ей было радостно, что Семен Семенович сказал столько хорошего о ней и что это слышал Владимир, и в то же время она сгорала от стыда, и ей хотелось убежать.
Дорогой Маша рассказывала, как ей удалось связать так много снопов. Девушка из ее звена выравнивала валки скошенной ржи. Другая раскладывала перевясла из мягкой соломы. Маша брала перевясло в правую руку, быстрым движением просовывала его под охапку ржи и скручивала перевясло, прижимая коленом хрустящий сноп.
Девушки, помогавшие Маше, пели, но она не могла присоединиться к ним: ничем нельзя было нарушать ритм дыхания. Она наклонялась, обнимала руками горячую от солнца солому, скручивала перевясло и, связав сноп, передвигалась на коленях по жесткой, колючей стерне с новым перевяслом в руке.
Владимир видел этот жаркий августовский день, неутомимые руки, мелькающие над снопами, строгое лицо Маши, полураскрытый в напряженном дыхании рот…
В районе была созвана конференция, на которой Маша выступила с докладом о своем методе сноповязания. Она стала известной не только по всему району, но и по всей области, ее снимали кинооператоры, интервьюировали корреспонденты, расспрашивали писатели, рисовали художники, и она почувствовала, что жить на земле необыкновенно интересно…
Владимир слушал ее взволнованный рассказ и думал:
«Да, она нашла свое место на земле и никуда не уйдет отсюда, как никуда не уйдет вот та береза, что стоит на пригорке», — и он с грустью подумал, что дороги их разошлись в разные стороны и никогда не сойдутся.
Анна Кузьминична в десятый раз подогревала самовар, а сына все не было. Давно остыли пирожки. Анне Кузьминичне было обидно, что все ее труды остались незамеченными, неоцененными, что она одна в доме.
Белая курица со связанными лапками лежала на полу и, не ведая своей участи, спокойно посматривала рубиновыми глазами на Анну Кузьминичну, в ожидании, что она возьмет ее в свои ласковые руки, проверит, есть ли яйцо, и снова отнесет в теплый курятник. Анна Кузьминична отвернулась: ей было тяжело смотреть на обреченную птицу.
Можно было бы подождать Владимира, но Анна Кузьминична не хотела обременять сына неприятным для него делом. Владимир и на охоту ходил не ради того, чтобы убить тетерева или вальдшнепа, а ради того, чтобы постоять в лесу на закате, послушать вечернюю благостную тишину: в такие минуты приходили большие и волнующие мысли.
Николая Андреевича не было дома: он рано уходил в правление колхоза. Анна Кузьминична решила пойти к брату, Тарасу Кузьмичу, оделась и взяла курицу, и птица, почувствовав прикосновение ласковых ее рук, весело забормотала что-то.
С неохотой шла Анна Кузьминична к брату. Она не любила его и бывала в его доме только в случае неотложной нужды. Были в ее жизни трудные дни, нужда заставляла напомнить Тарасу, что, когда он учился в ветеринарном институте, она часто помогала ему, выкраивая несколько рублей из своего скудного учительского жалованья. Но Тарас Кузьмич, уже ставший ветеринарным врачом, говорил, что ему самому трудно жить: нужно купить ботинки Бореньке, сделать пальто Вареньке, что и рад бы помочь, да уж как-нибудь в другой раз… Тарас Кузьмич жил только для себя — для своей Вареньки, для своего Бореньки. У него было все подсчитано и взвешено, распределено по полочкам: он ограничил даже свой инстинкт к продолжению жизни, после Бореньки не пожелал иметь больше детей. Вдвоем с располневшей Варенькой они питали, растили, оберегали Бореньку, и он вырос здоровый, упитанный, розовый, и Тарас Кузьмич всем хвалился, что Боренька в шестнадцать лет весил семьдесят пять килограммов и съедал за обедом почти килограмм мяса.
Тарас Кузьмич зажал курицу между колен и, медленно, аккуратно перепиливая ей горло, сказал раздраженно:
— Вот вырастила сынка: курицу зарезать не может!.. Идейность не позволяет! Нервы! Рефлексия!
— Нет, может, но не любит и не умеет так, как ты, — сказала Анна Кузьминична.
Курица билась, разбрызгивая перья и кровь, а Тарас Кузьмич, наклоняя ее над миской, собирал кровь, чтобы потом зажарить ее с луком.
Варенька лениво месила тесто.
— Боренька женится, — сказала она таким тоном, будто этого события давно уже ожидало все человечество, — на дочери академика Дуличкова. У них своя легковая машина и дача под Москвой. Он известен даже за границей… А Наташа его учится в консерватории, будет знаменитая пианистка… И у них квартира из шести комнат возле Кремля… Сейчас Владимира вашего видела, очень уж он худой. Не болен ли? Его непременно нужно послать на рентген, легкие просветить, помилуй бог… Нутряное сало натощак надо ему пить и рыбий жир. Я Бореньку только и спасла рыбьим жиром, вы же помните, какой он родился слабенький… А Владимир с Машей Орловой к лесу пошел… Старая любовь! Только что она ему теперь — деревенская девушка, у нее и руки-то, словно грабли… Ни манер, ни образования! Если уж жениться, то надо выбрать такую жену, чтобы не с ней возиться, а чтобы она сама помогла мужу выбиться в люди…
Анна Кузьминична молчала, ей было все неприятно в этом доме — и то, как Тарас возился с курицей, и философия Вареньки, и тяжелое, располневшее от беззаботной жизни ее тело, похожее на кусок теста, которое она мяла в своих ленивых руках.
«Нет, нет, эти люди ужасны в своем самодовольстве!» — подумала Анна Кузьминична, радуясь, что Владимир не похож на этих людей.
Жажда родственного тепла и общения с близкими становилась все сильней после того, как жизнь перевалила за пятьдесят, и Анна Кузьминична иногда думала, что пора уж ей помириться с Тарасом и все ему простить, помириться и с другими родственниками, которые считали ее гордой и заглаза осуждали, и последние дни на земле прожить в согласии и мире.
И она с еще большей энергией стала готовиться к приезду гостей из Москвы, чтобы все остались довольны ее гостеприимством, чтобы эта редкая встреча почти всех Дегтяревых прошла в сердечной радости.
Она хлопотала по дому, а сама то и дело заглядывала в окно: ей хотелось увидеть Владимира с Машей, и где-то, в глубине сердца, теплилась надежда, что Владимир женится, семья привяжет его к дому, и начнется оседлая, счастливая жизнь.
Наконец пришел Владимир. Анна Кузьминична, вглядываясь в его лицо, пыталась догадаться, чем кончилось его свидание с Машей. Ей очень хотелось, чтобы Маша стала женой сына. Хотя Анна Кузьминична знала, что существуют девушки более красивые, она не могла допустить, чтобы женой Владимира стала неизвестная ей женщина. Анна Кузьминична больше всего ценила в Маше не то, что она хорошая труженица, красивая, добрая, а то, что Маша относится с уважением к ней, доверяет ей свои тайны, спрашивает совета. Анна Кузьминична думала о том, что, живя с Машей под одной кровлей, она останется полноправной хозяйкой в доме; больше всего страшилась она, что в доме будет жить чужой человек, со своими особыми привычками, вкусами, взглядами на жизнь, и ей придется поступаться своими привычками и вкусами, ограничивать себя и переделывать свою жизнь.
— Ну как, нравится дома? — спросила Анна Кузьминична, подавая завтрак. — В Москве-то, верно, все время шум. А вот у нас тихо…
— Да, здесь хорошо, — сказал Владимир. — Снег такой необыкновенно чистый, настоящий. А вот у нас там — черный.
— Черный снег? — изумленно переспросила Анна Кузьминична, не представляя себе, как это снег может быть черным. — Почему же это, Володя? Почему черный?
— Тысячи тонн золы и копоти вылетают из множества труб, от этого и снег черный.
— Ну, зато у вас там все лучшие люди собраны, со всей страны. Чистые душой, образованные, самые умные… Это как вода в котле: когда закипает, нагретые частицы стремятся вверх, правда?
— Да нет, не все хорошие люди туда уехали, — с ласковой улыбкой сказал Владимир. — Вот ты осталась здесь, мама… И еще есть чудесные люди…
Он обнял мать и, ощущая острые плечи ее, вдруг подумал, что ей уже пошел шестой десяток, что жизнь ее прожита в труде и заботах, а он так мало заботится о ней, погрузившись в свои дела и думы.
— Ну, что я сделала такого в жизни! — проговорила Анна Кузьминична, растроганная неожиданной лаской сына; большего счастья она и не желала, и в эту минуту вся жизнь ее получила оправдание и великий смысл: жить для него — самого родного, самого близкого, радоваться его радостью, думать его думами и гордиться перед всеми матерями мира, что у нее такой хороший, такой ласковый сын.
Гости приехали под вечер на трех машинах. На большом «зисе» приехал генерал Михаил Андреевич с женой, адъютантом и гостем в полувоенном костюме, которого он назвал членом правительства, Дмитрием Петровичем Белозеровым. На второй машине — Егор Андреевич с женой и ребятами, а на третьей — Борис Протасов со своей невестой и ее отцом академиком Куличковым.