Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Большая дорога - Василий Павлович Ильенков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Андрей Тихонович миновал домик правления колхоза с красным флагом, трепетавшим на ветру, как пламя. У крыльца стояла «эмочка»; значит, Николай дома и успеет еще отвезти на почту телеграмму братьям, что медведь обложен.

Проходя по площади, Андрей Тихонович остановился и взглянул на Ленина, стоявшего с протянутой вперед и немного вверх рукой. Заходящее солнце освещало розовым теплым светом высеченное из гранита лицо, и казалось, что прищуренные, устремленные вдаль — на запад — глаза видят что-то более значительное, чем эти крепкие и уютные домики.

И Андрей Тихонович тоже повернулся и глянул туда, где горело оранжевым огнем небо.

«Что же это я стою? — спохватился он. — Надо Николаю сказать, чтобы ехал на почту телеграмму подать братьям». Старик вернулся к домику правления и, поставив лыжи у крыльца, вошел в сени, а из них — в просторную и светлую комнату.

За длинным столом сидели человек десять и слушали то, что говорил им Николай Дегтярев. Андрей Тихонович присел на скамью у дверей, решив обождать, пока сын не кончит говорить. Приглядываясь к сидящим за столом, старик подумал, что это заседает правление, но сын говорил не о коровах и лошадях, не о семенах для посева, не о кормах, а о чем-то очень далеком от крестьянской жизни, чего нельзя было сразу постигнуть.

— Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание, — сказал Николай Дегтярев, и голос его звучал строго, словно он читал постановление или закон; проговорив это, он помолчал и внимательно оглядел сидящих за столом, как бы проверяя, какое впечатление произвели на них эти слова. — Как надо понимать это? Я понимаю так…

«Теперь они просидят тут до полночи, — подумал Андрей Тихонович. — Не успеет Николай дать телеграмму насчет медведя». Он хотел уйти, но тут Николай заговорил о простых и понятных ему вещах. Андрей Тихонович снял шапку, которую уже надел на голову, положил ее на колени и стал слушать.

— Возьмем для примера хотя бы наше Подмошье. Как мы жили лет двадцать назад? У нас насчитывалось семьдесят пять дворов. И каждый вел свое хозяйство особняком, единолично. Хлеба своего хватало только до января. А почему? А потому, что с десятины намолачивали от силы двадцать — двадцать пять пудов, а уж ежели сорок пудов, то долго потом говорили: «Вот господь дал урожай!»

— Да ведь что про это вспоминать? Все это было и быльем поросло, — перебил угрюмый голос.

— Как же так не вспоминать, Тарас Кузьмич? — сказал Дегтярев, обращаясь к лысому с бородкой клинышком человеку в черном романовском полушубке.

Андрей Тихонович, покачав головой, подумал: «Гляди-ка, и тилинара нашего заставил политикой заниматься».

— Вам, Тарас Кузьмич, конечно, может, и скучно слушать, человек вы ученый. И в гимназии обучались и в ветеринарном институте, — продолжал Дегтярев, — и я очень на вас надеялся, что вы дадите нам пояснение по четвертой главе, а вы, Тарас Кузьмич, как занятие, так то больны, то в район вам нужно…

— Сами знаете, Николай Андреевич, дел у меня много. Не один ваш колхоз. Разрываюсь, Николай Андреевич! Вот и сейчас сижу тут, а у меня в голове думка: «Как там дела, в родильной? Красавица сегодня должна отелиться…» А вы с учебой! — раздраженно проговорил Тарас Кузьмич, застегивая полушубок.

— Ежели там понадобитесь, прибегут, скажут, а пока, Тарас Кузьмич, садитесь, будем заниматься, — спокойно сказал Дегтярев.

Но Тарас Кузьмич продолжал стоять, как бы демонстрируя протест против насилия над ним. Не решаясь возразить председателю колхоза, он лишь покраснел и недовольно пробурчал:

— Воленс-ноленс.

Тарас Кузьмич считал унизительным для себя сидеть вместе с колхозниками и отвечать на вопросы руководителя. Он читал книги только о ящуре, о сибирской язве, о болезнях копыт у лошадей и овечьей вертячке и считал себя образованным специалистом. Действительно, он любил свое дело и животных, и уже давно в обслуживаемых им колхозах не было эпизоотии, скот умножался, тучнел. Тарас Кузьмич искренне недоумевал, зачем ему, ветеринару, заниматься политикой, и полагал, что если он и будет ходить на политкружок, то от этого коровы не станут давать больше молока.

Все эти мысли бурлили сейчас в его мозгу, но Тарас Кузьмич молчал, потому что не хотел портить отношений с председателем колхоза. Он мог и не записываться в кружок, но записался, потому что было неудобно отказываться, но, присутствуя на занятиях, он думал только о том, как бы уйти, — опасался, что ему зададут какой-нибудь вопрос, а он не сможет ответить. Он сел на скамью и втянул голову в плечи: ему казалось, что так он меньше будет бросаться в глаза Дегтяреву, но тот продолжал укоризненно:

— Нет, Тарас Кузьмич, мы должны вспоминать постоянно, как жили прежде, иначе мы не поймем ничего. Непременно должны вспоминать старую жизнь, чтоб о ней знала наша молодежь, которая только из книг знает, что были какие-то помещики и жандармы, да фабриканты. Вот тут среди нас сидит Маша, наш лучший труженик. Скажи, Маша, интересно тебе знать, как мы жили, когда тебя еще и на свете не было?

Возле окна поднялась девушка в белой из домотканного сукна поддевке с красной узорчатой оторочкой по борту и рукавам, в красном вязаном платке с кистями. Она стояла, смущенно улыбаясь, чувствуя, что вое смотрят на нее.

«Вон какую красавицу Николай прочит в жены своему Владимиру!» — подумал Андрей Тихонович, любуясь девушкой.

Лицо Маши приковывало к себе взор не той идеальной красотой, какую запечатлели в мраморе античные ваятели и какая никогда не встречается на земле, потому что она не сама жизнь, а лишь ее идеал, о котором будет вечно мечтать человечество. Маша была красива земной красотой, которая чарует нас не совершенством форм человеческого тела, а нравственной чистотой, которая преображает даже обыкновенное человеческое лицо, озаряя его дивным светом, — так солнце, падая на каплю росы, превращает ее в алмаз.

Щеки ее рдели густым, горячим румянцем юности, не знавшей ни болезней, ни горя, ни нужды. Серые с легкой голубизной глаза ее смотрели прямо, открыто, широко распахнув мохнатые ресницы, и видно было, что в ясной глубине их нет ни лжи, ни хитрости, ни затаенной злобы, а искрится лишь одна радость счастья, может быть, бездумная, но чистая в своем бескорыстии. И Андрей Тихонович, любуясь Машей, понял, почему в ее присутствии никто не осмеливается произнести грубое слово.

«Что же, лучшей жены Владимиру и не сыскать. Дай бог!» — подумал Андрей Тихонович, забыв о медведе.

Маша с улыбкой смущения смотрела на Николая Дегтярева и думала не о том, какая жизнь была в Спас-Подмошье двадцать лет назад, а о том, приедет ли к Новому году Владимир, и еще о том, успеет ли Анна Кузьминична сшить ее синее платье.

И Дегтярев, понимая, что Маша думает сейчас о своем, самом ей близком и самом важном, заговорил о давно минувших днях.

— Я тогда мальчишкой был лет восьми. Отец брал меня с собой в поле пахать, — начал он, с улыбкой взглянув на отца. — Земля в паровом поле крепкая, как камень, ее скот, бывало, так утопчет, что под ногами звенела. Соха не берет, скачет, а отец ругается: «Нашу смоленскую землю не бог сотворил, а дьявол!» На поле много камней было, отец заставлял меня собирать их и кидать на соседскую ниву, к Никите Семеновичу, а Никита Семенович станет свою полосу пахать, эти камни на нашу ниву бросает, так и перекидывали их каждый год. Помнишь, Никита Семенович?

— Как не помнить? — откликнулся глухой бас. — Помню, Николай Андреевич. Было и похуже… Раз ваш мерин забрался в мой овес, взяла меня злость, а я тот раз кусты вырубал и ударил топором коня…

«Вон кто коня-то нашего испортил! — подумал Андрей Тихонович, и хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, ему захотелось подойти к Никите Семеновичу и дать ему в ухо. — Сколько годов молчал! А я-то думал, грешный человек, на Ерофея!»

— Как волки жили, друг на друга злобились почему? — спросил Дегтярев.

— Так уж человек от природы устроен, — сказал Тарас Кузьмич. — Каждому своя боль ближе. Так было, так вечно и будет.

— Ну, вот сразу и видно, Тарас Кузьмич, что вы четвертой главы не читали. Там прямо сказано: вечного ничего нет, все меняется: старое умирает, а новое нарождается. И человек меняется. Не в природе дело, а в устройстве жизни на земле, Тарас Кузьмич. Почему Никита Семенович мне врагом был и я ему старался какую-нибудь пакость учинить? А потому, что нас таких в деревне было семьдесят пять дворов, и каждый норовил друг у друга урвать, и всем было плохо, и все злобились друг на друга. Проще сказать, бытие наше было злое, а стало быть, и сердце у нас было злое… Силы-то у нас было много, хотелось весь мир съесть, а только сила-то эта впустую кипела… Случилось мне раз видеть, как медведь корову задрал, взял ее передними лапами, словно ребенка, и понес в лес. А в корове пудов пятнадцать было, не меньше. И до того удивился я этой силе его, что стою, рот разинул и про то забыл, что у меня в руках пистонка, дробью заряженная. А он прямо на меня идет с коровой. Ударил я ему из ружья прямо в морду. Он корову выронил да как заревет на весь лес. Отбежал я чуть, гляжу, а медведь лапами себе глаза трет, ну будто человек, когда соринка в глаз попадает. Крутится на месте, то в одну сторону пойдет, то в другую. Потом побежал и на всем ходу головой об сосну! Эге, думаю, я же ему глаза дробью вышиб. Осмелел, подхожу ближе, а медведь-то слепой. И куда ему бежать, не видит, и что делать, не знает. А больно ему, видно, здорово, и пуще всего страшно ему, что он ничего не видит. Сила-то вся в нем кипит, а что с этой силой делать, не знает. Остервенел он. Вскочил, опять на сосну наткнулся, обхватил ее лапами и давай ее ломать. Уж он и так и этак, сосна трещит, а он ее зубами — сломал! Сломал и стоит, весь трясется от злости. А потом как схватит себя за ногу зубами и давай грызть самого себя… Тут уж меня взял страх. Такая силища, думаю, а сам себя зубами рвет. Стало быть, сила-то не в лапах у медведя а в глазах… Пришел это я в школу, Анне Кузьминичне рассказываю, а она только приехала тогда к нам в Спас-Подмошье. Выслушала она и говорит: «Вот и вы, Дегтярев, как этот слепой медведь: силы у вас много, а что с ней делать, не знаете». После этих слов ее я всю ночь не спал: все у меня перед глазами слепой медведь стоит, и уже будто и не медведь это, а я сам, Николай Дегтярев, слепой, тыкаюсь головой в сосну… Всю ночь бывало без сна промаюсь, а потом весь день хожу злой, все поломал бы, покорежил. Вот и подумал: «Надо за книги садиться, ума-разума набираться». Пошел в школу, за парту сел, как малый ребенок… Стал читать разные книги, и словно посветлело вокруг, вижу: не так живем, неправильно. Бывало приду к Никите Семеновичу, говорю: «Нехорошо, мол, живем, Никита Семенович». И он соглашается: «Нехорошо». — «Надо, — говорю, — полюбовно жить, как Лев Толстой учит». И он соглашается: «Надо, Николай Андреевич». А я гляжу на него и думаю: «А зачем же ты, сукин сын, мою ниву запахал, пол-аршина, не меньше, отхватил?» Ну, поговорим, а как ночь, лежу и думаю: «Запалить бы хату его, да своя сгорит…»

«Ну теперь он как бы про пятерку не вспомянул», — испуганно подумал Никита Семенович и, уже не сомневаясь, что Дегтярев знает про самый тяжкий его грех, решил, что лучше признаться самому.

— Поехал я на ярмарку на Успеньев день, — перебил Дегтярева Никита Семенович, как бы продолжая его рассказ, — последнюю овцу продавать, хлеба не на что было купить. Целый день простоял, а никто не покупает овцу, и продавать ее жалко. Смотрит она на меня, а мне сдается: все понимает, только сказать не может. Народ расходиться стал, гляжу: кошелек валяется! Схватил я его, под телегу залез, открыл, а там пятерка… Как сейчас вижу: желтенькая, золотая. Потемнело у меня в глазах, коня запрягаю, а дугой никак в гужи не попаду, и овца будто усмехается от радости… Слышу — кричат: женщина деньги потеряла, пятерку, уж так убивается, боится, что мужик ее теперь убьет. Отдать надо, думаю, кошелек, а сам норовлю поскорей уехать, коня нахлестываю. Только вижу, народ бежит. Куда, спрашиваю, бегут? Да вон, говорят, женщина удавилась, которая кошелек потеряла…

Вдруг что-то с грохотом упало. Все обернулись на звук. Опрокинув стул, Маша встала из-за стола и, закрыв руками лицо, пошла к двери.

— Маша, Машенька! — крикнул Дегтярев и, догнав ее, удержал за руку. — Ты прости уж, что Никита Семенович про мать напомнил. Из песни слова не выкинешь…

Он усадил Машу, погладил ее по плечу и, глядя в потемневшее окно, заговорил взволнованно:

— Много приходило на землю разных учителей и пророков. И каждый указывал людям «правильный» путь, как жить надо. Моисей учил: «Не пожелай жены ближнего твоего, ни осла его, ни вола его, ни всего, елика суть ближнего твоего…» А люди у ближнего своего крали и ослов, и волов, и жен. Потом Христос пришел, свои заповеди принес людям: «Возлюбите друг друга…» Тысячи лет с тех пор прошло, а все по-старому: человек человеку — волк. Одна только партия коммунистическая открыла глаза нам, в чем корень зла на земле: бытие свое сперва переделать надо, сообща работать на общей земле, тогда не будет ни голодных, ни нищих, ни убогих. И не будет зла между людьми, не будет войн, а мир и единомыслие. Вот мы в Спас-Подмошье бытие свое перевернули, организовали колхоз… Теперь мы все вместе одной семьей живем, и Никита Семенович и Маша, трудимся на общей земле, и одна у нас радость, и человек человеку — уже не волк, а товарищ, друг-человек…

Андрею Тихоновичу было приятно, что это говорит тот самый Николай, который не умел расписаться и всегда молчал. И старик с уважением посмотрел на сына и на книгу, лежавшую перед ним на столе. «Злая была жизнь, — правильно… Все правильно и умно сказано в этой книге…»

Андрей Тихонович почувствовал, что он плывет куда-то, словно на лодке в тихую погоду, вдруг лодка качнулась, и Андрей Тихонович полетел в черную воду…

— Задремал старик, — ласково сказал Дегтярев, поднимая отца с пола. — Притомился? А мы уж кончили, домой пора…

Андрей Тихонович огляделся, соображая, где он и что с ним.

— Медведя я нашел в сто пятом. Надо дать телеграмму Михаилу. Может, и Егор подъедет… Всех повидать хочу. А то вот так свалюсь с лавки, да и не встану…

— И я Борису дам телеграмму, — сказал Тарас Кузьмич, — он давно хочет побывать на облаве.

— Все учится сын-то? — спросил Андрей Тихонович, недружелюбно взглянув на Тараса Кузьмича.

— Скоро профессором будет, — с гордостью сказал Тарас Кузьмич. — По копытным болезням.

Маша догнала Дегтярева возле машины и тихо спросила:

— Вы к поезду? За Владимиром Николаевичем?

— Что ты так величать его стала? — с улыбкой сказал Дегтярев. — Вместе за одной партой сидели. В вечной любви, чай, клялись?

— То ведь давно было, Николай Андреевич… Сами вот вы говорите: нет ничего вечного на земле, — с тревогой проговорила Маша.

Давно уже стемнело. Повизгивая, раскачивался на столбе электрический фонарь, и яркий круг света метался на снегу, дымившемся поземкой. Вздрагивала, упруго сгибаясь, ветка березы, прикасаясь к плечу Маши, и ей казалось, что кто-то ласковый стоит рядом, трогая кисти ее платка.

— Думается: все закоченело, вымерзло, — сказал Дегтярев, глядя на эту длинную и гибкую ветку, — а ведь дерево-то живое… И озимь под снегом живая. Она вот и вечна — жизнь….

— Хороший вы! — взволнованно прошептала Маша и, схватив руку Дегтярева, крепко сжала ее. — Хороший!

— Зайди к нам, Маша, и скажи Кузьминичне, что я на станцию поехал. Может, Владимира встречу, и телеграмму надо послать братьям. Старик берлогу медвежью нашел. Пусть Кузьминична готовится встречать гостей. Шутка ли, сам генерал приедет!

Маша побежала по улице и скоро догнала Андрея Тихоновича. Он жил у дочери. У Катерины недавно родился восьмой, в доме всегда стоял веселый детский шум, и деду находилось много работы: то вырезывал из дерева лошадь, то делал санки или морозянку из старого решета, то подшивал валенки внукам. Он не мог сидеть без работы, а в доме сына нечего было делать, и старик тяготился такой жизнью.

— Дедушка, — сказала Маша, запыхавшись от бега, — дайте, я понесу ваши лыжи, вы устали.

Она была в том настроении, когда хочется сделать всем что-нибудь приятное, сказать ласковое слово, когда все люди кажутся хорошими. И ей особенно хотелось услужить Андрею Тихоновичу, с которым связывались думы ее о Владимире: Маша знала, что старик любит его.

Маша хотела взять лыжи у старика, но он сказал:

— Сердце у тебя доброе, спасибо. Ежели я тебе лыжи отдам, все скажут: ослабел дед, помрет скоро. А я еще жить хочу… Жить! Я еще на твоей свадьбе сплясать хочу!.. Володя — хороший парень. Такой до гроба любить будет. Выходи за него.

— Ну что вы, дедушка! — воскликнула смущенная и счастливая Маша и побежала.

Темный силуэт человека с протянутой вперед и чуть вверх рукой отчетливо обрисовывался на фоне снега, и Андрей Тихонович спросил:

— Куда же ты зовешь, Владимир Ильич? Вроде дальше уж некуда мне итти… Только осталось повидаться с сынами… Да вот внука Володю оженить… А больше ничего не надо.

С порывами ветра доносился далекий перезвон колокольчиков и бубенцов; казалось, вот сейчас на улицу вымчится свадебный поезд, заголосят гармошки и свахи, заржут очумелые кони, и впереди, на самой лихой паре, с бумажными розами в гривах и хвостах лошадей, пронесется хмельной от радости и вина жених. Андрей Тихонович вглядывался в даль, освещенную огнями, но на улице было безлюдно, а колокольчики все звенели, и на разные голоса вторили им медные бубенцы.

Радостный, переливчатый звон их слышала и Маша, поднимаясь на крылечко дегтяревского дома: это Анна Кузьминична играла на пианино.

Маша часто бывала в этом доме, и ей нравились просторные комнаты с широкими окнами и высокими потолками, со стенами из тесаных сосновых бревен, издающих смолистый запах. Нравилась ей и какая-то особенная чистота вокруг: полы блестели, на столе сверкала белизной скатерть, на окнах висели снежно-белые занавески. Чистота была богом Анны Кузьминичны, и она поклонялась ему с великим усердием с утра до ночи: скребла, чистила, мыла, — и горе было тому, кто, входя в дом, забывал вытереть обувь о половичок в сенях. Увидев следы на полу, Анна Кузьминична бледнела, как будто ей нанесли жестокое оскорбление, и обычно мягкий голос ее становился резким и сухо официальным; она возвращала неаккуратного человека в сени, на половичок, и уже потом этому человеку нужно было много приложить усилий, чтобы добиться расположения Анны Кузьминичны. Но того, кто тщательно вытирал сапоги в сенях, она встречала ласковой улыбкой, хотя и не была раньше знакома с вошедшим: уважение к ее труду она считала лучшей рекомендацией человека.

Анна Кузьминична была так поглощена музыкой, что не слышала ни скрипа двери, ни легких шагов Маши, которая остановилась у порога.

«Счастливая, счастливая!» — думала Маша, глядя на белые маленькие руки, взлетавшие над клавишами, и вдруг почувствовала запах вешней земли, усеянной белыми подснежниками.

Это было в апреле. Томимая неясной грустью, Маша бродила в березняке, среди кочек, покрытых зеленым плюшем мха, и собирала подснежники. Журчала вода, и солнце так сверкало в лужицах, что было больно глазам. Неумолчно звенели зяблики, повторяя одну и ту же несложную песню, как бы изумленно спрашивая друг друга: «Не правда ли, как хорошо? Как хорошо!» И Маша почувствовала, что ей тоже хорошо оттого, что журчит вода и сияет солнце, и от запаха земли кружилась голова. Маша села на кочку, покрытую брусничником, и вдруг заплакала от ощущения близкого счастья.

И сейчас, испытывая такую же радость близкого счастья, Маша бросилась к Анне Кузьминичне и обняла ее.

— Счастливая вы! — сказала Маша, любуясь умиротворенным лицом Анны Кузьминичны, и самое счастье предстало перед ней в образе матери, ждущей любимого сына.

Анна Кузьминична принесла платье, и Маша, не ожидавшая, что оно уже готово, расцеловала ее и, нетерпеливо переодевшись, подошла к зеркалу. Маша, взглянув на себя, нашла, что в этом новом платье из светлосиней шерстяной материи она еще красивей. И Анна Кузьминична залюбовалась ею.

— Ты счастливей меня, Маша, — в раздумье сказала она.

— Почему, Анна Кузьминична? — удивленно спросила Маша, поворачиваясь перед зеркалом так, чтобы видеть разрез платья сбоку, открывавший ее сильную ногу с тугими мускулами, рельефно проступавшими под тонким чулком.

— Потому что тебе двадцать лет, — тихо сказала Анна Кузьминична, оглядывая фигуру Маши, дышавшую чарующей силой здоровья.

— Платье хорошо сидит на мне, правда, Анна Кузьминична? — сказала Маша, охорашиваясь перед зеркалом; она вдруг услышала пофыркивание машины за окном и, побледнев, прошептала: — Володя приехал!

Анна Кузьминична побежала в прихожую, чтобы открыть дверь.

— Что же мне делать? — растерянно прошептала Маша и, чтобы Владимир не подумал, что она нарядилась ради него, хотела снять новое платье, но крючки на вороте не расстегивались, и она бросилась в соседнюю комнату, чтобы убежать через другую дверь, ведущую во двор.

Анна Кузьминична распахнула дверь и, плача от радости, прижала к груди голову сына, покрывая поцелуями щеки, лоб, волосы.

— Замерз, Володенька? Говорила же я… надо было тулуп захватить…

— Нет, я не промерз, мама, а вот приятель мой здорово, видно, застыл. Ему такой мороз не в привычку… Раздевайся, Том! — сказал по-английски Владимир.

И только теперь Анна Кузьминична увидела человека с черным лицом и черными руками.

Анна Кузьминична впервые в жизни видела негра. Правда, она рассказывала школьникам о людях с другим цветом кожи и рекомендовала всем прочитать «Хижину дяди Тома». Она сама в детстве плакала над этой книгой, разглядывая картинки, где были нарисованы огромные собаки и белый человек с бичом, бегущий по следам черного человека.

И вот Анна Кузьминична увидела черного человека в своем доме. Он стоял у порога в легком пальто и ботинках без калош и, зябко улыбаясь, прижимал к груди шляпу.

— Да вы, пожалуйста, не стесняйтесь, товарищ, — сказала она, смущенно вглядываясь в лицо гостя, заставляя себя примириться с необычным цветом его лица. — Я вас сейчас чаем горячим напою, — хлопотливо бегая от шкафа к столу и звеня посудой, говорила она. — Да как же это вы в летнем пальто в такой морозище? Так и простудиться легко.

Но черный гость все улыбался, прикладывая руку к груди.

— Том плохо говорит по-русски, — сказал Владимир, — но он понимает, что ты добрая-добрая, — и с этими словами Владимир обнял мать и поцеловал.

И Том захлопал в свои огромные черные ладони.

— Хорошо! Очень хорошо! — проговорил он гортанным, но мягким голосом.

Анна Кузьминична хотела снять самовар со стола, чтобы отнести на кухню и насыпать горячих углей, но Том, опередив ее, схватил самовар своими ручищами с такой легкостью, словно это был не ведерный самовар, а кофейник, и понес за Анной Кузьминичной.

Пока она насыпала угли в самовар, Том рассказал ей, как мог, что мама его осталась в Америке с многочисленными его братишками и сестрами, а он бежал, потому что его хотели повесить на дереве.

— Линч! Линч! — проговорил он, делая руками вокруг горла воздушную петлю. — Америка плохо. Россия хорошо… Россия нет линч!

Пока Анна Кузьминична разговаривала с необыкновенным гостем на кухне, Владимир бродил по дому, удивляясь, что потолок, казавшийся раньше таким высоким, теперь висит почти над головой, а окна узенькие, и кругом так тесно, что, того и гляди, зацепишься за что-нибудь. И все вещи стали какими-то игрушечными, словно привезли их из детского сада. Он открыл дверь в комнату, где раньше стояла его кровать и замер на пороге — на него смотрела девушка в синем платье и смущенно улыбалась.

Владимир сразу узнал Машу, но так как он не ожидал увидеть ее здесь, в этой комнате, то растерялся и, отступив назад, пробормотал:

— Простите…

— Это я должна извиниться перед вами, Володя, — улыбаясь, сказала Маша. — Забралась в вашу комнату от страха…

— Неужели я такой страшный? — сказал Владимир, крепко сжимая ее сильную руку с загрубевшей от мозолей ладонью. — С такими руками вам нечего бояться.

— Да ведь все время в работе… то снопы вязала, то лен теребила. А уж лен брать, сами знаете, Володя, какая это тяжелая работа, — говорила Маша, а сама думала: «Хорошо, что крючки не расстегнулись и я осталась в новом синем платье».

Владимир не видел Машу больше трех лет. Осенью, когда он на один день заглянул домой перед поездкой за границу, Маша была в Смоленске, на съезде стахановцев. И теперь Владимир с удивлением думал: «Неужели это та самая худенькая девочка с робкими серыми глазами, которая бродила по вечерам в березовой роще среди подснежников?»

Перед ним была женщина, которую он видел впервые. В серых глазах ее светилось спокойное сознание своей силы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад