4. Между подарками был и камелопард — животное удивительное и необыкновенное, о котором я хочу сказать несколько слов — видевшим его для напоминания, а не видевшим для сведения. Тело у него небольшое, как у тех ослов, которых мы называем канфонами (κάνθων); кожа, как у леопардов, белая, испещренная красными пятнами; фигура тела, как у верблюдов — от задних то есть, частей его к плечам поднимаются горбы; передние ноги значительно выше задних; шея, как у журавлей, очень длинная и поднимающаяся вверх до самой головы, так что он представляется животным гордым; голова малая, видом похожая на верблюжью; брюхо белое; от шеи по всему хребту до самого хвоста, который не велик, простирается весьма прямо, как бы по линейке, черная полоса; ноги тонкие, как у оленей, и с раздвоенными копытами. Нравом это животное кроткое, так что и дети забавлялись им, водя его за нос;— послушное, — веди, куда хочешь, травоядное, питающееся и хлебом и пшеницею, как овца, — вообще ручное. А для защиты от нападения (ибо природа по большей части доставила животным и это, если бы кто стал угрожать им) оно не снабжено ни таким копытом, как у лошадей, ни рогом, как у быков, (ибо не увенчано рогами), ни зубом, как у кабанов, ни когтями, как у кошек, а только одними зубами, которыми, впрочем, оно, по-видимому, кусает умеренно, лишь бы только отклонить нападения, не делая вреда, и никакого яда не заключается в его зубах, как у тех животных, которых природа вооружила зубами. Камелопарда, будто какое чудо, присланное к царю из Эфиопии, каждый день водили по площадям для зрелища и удовольствия видевших.
5. Это делал царь, по-видимому, для пользы нашим. Действительно, в видах сохранения мира, пропуск эфиопских кораблей был полезен: но с другой стороны такое распоряжение приносило и величайший вред; потому что при частых переселениях юношей с севера, составившееся из них эфиопское войско с течением времени сильно возвысило дух эфиоплян; так что, прежде довольствуясь сохранением домашней своей безопасности, они стали теперь выходить из своих пределов и вторгаться войною в среду [45] христиан. Тогда как итальянцы занимали поморье всей Сирии, владели Финикиею, господствовали над самою Антиохиею, и настойчиво состязались за места Палестины, славившиеся святостью по той весьма справедливой причине, что там жил, страдал и устроил наше спасение Спаситель, — эфиопляне, надеясь на составившиеся из скифов войска, выходили из своих мест, и всю землю, по пословице, делали мидийскою добычею до тех пор, пока мало-помалу (ибо итальянцы не вступали с ними в мирные условия, так как они были и назывались врагами честного креста), не стали нападать даже на самые большие города и не сравняли их с землею. В таких развалинах лежит и теперь славная Антиохия, в таких — Апамея; разрушены Тир и Берит; то же испытал и Сидон; а с другой стороны стонет Лаодикия; Триполис же и Птолемаида, великие города итальянцев, считаются как бы несуществующими; да уничтожен и прекрасный Дамаск, некогда бывший пограничным городам Римской империи к востоку; и решительно ничто не осталось целым, кроме тех мест, которые платят дань армянам. А многочисленное население всех этих городов рассеяно по всей земле, исключая павших или на войне, или в мученических пытках за несогласие отречься от веры.
Вот какую, благодаря нашему неблагоразумию, или злоумышлению, нашим произвольным стремлениям и желаниям, христианство получило пользу от эфиоплян. Между тем, дерзость тохарцев мы еще удерживали — не мужеством войск, а дружественными, или лучше сказать, рабскими пожертвованиями, — вступали с ними в родственные связи и посылали им подарки, иногда превосходные и величайшие. Таков был второй по времени союз, заключенный с западными тохарцами, которые вышли неизвестно откуда и с огромными силами занимали северные страны под начальством своего вождя Ногая. Царь выдал за него вторую свою незаконную дочь, по имени Евфросинию; отчего и случилось, что дружелюбно получили они то, чем едва ли овладели бы посредством самой трудной войны.
6. После того царь счел нужным избавиться от царевен, сестер юного Иоанна, которые, по смерти отца, казалось, имели отчасти право на жребий царствования. Глубоко соображая это, он не выдал их замуж за римлян, но одну сочетал браком с благородным латинянином из Мореи, по имени Майем де Великуртом, который в то время прибыл оттуда; вторую с латинским сановником, которого дома величают графом Винтимилиа (он прибыл тогда из Генуи по вызову царя и, одаренный надлежащим образом, отправился обратно с супругою); а третью — с болгарянином Сфентиславом, владельцем гористых стран Гемуса в Мизии. Освободившись от них таким образом и облегчившись от забот в этом отношении, царь приступает к другим делам.
7. Предварительно надобно сказать об Анне Алеманянке, с которою недолго был в супружестве отец Ласкариса, Иоанн, женившийся на ней уже в глубокой старости. Эта Анна была дочь сицилийского владельца Фридерика и сестра Манфреда. Упомянутый царь Иоанн увидел ее, когда она прибыла с посольством, и женился на ней, любил ее, короновал и объявил августою. В эту-то Анну влюбился царь Михаил и, опасаясь, как бы она не удалилась к своим, доставлял ей по-царски все необходимое и всячески старался победить ее целомудрие. Однако, несмотря на многие усилия и просьбы, ему это не удалось; ибо она не считала похвальным или приличным делом, чтобы бывшая супруга царя, столь великого и страшного, осквернила его ложе, чтобы женщина важная и из важных сделалась наложницей раба, хотя теперь и достиг он царской власти, но решилась исцелить его от неистовой любви. Михаил обещался взять ее замуж и развестись со своею женою, лишь бы только это было под благовидными предлогами, которые он и высказывал вслух многих. Хороша, конечно, Феодора (так называлась августа), говаривал он, и достойна царского рода; нет ничего укоризненного ни в ее происхождении, ни в целомудренном нраве, ни в любви к мужу; она стоит того, чтобы соцарствовать ему: но необходимо остерегаться врагов города. Сильная зависть их возбуждает в нем невольное чувство опасения; многие готовы восстать на него, и прежде всех — итальянцы, которые возбуждены к мести и тем уже, что потеряли, чем владели, и которые теперь, как слышно, снарядили и двинули страшный флот: а он таким нападениям не может противостоять, потому что не в состоянии выслать ни столько же кораблей, ни столько сухопутного войска. С другой стороны угрожают нападением чрез Фракию и болгары, особенно болгарский правитель Константин, которому супруга его Ирина, по ненависти своей к царю, не дает покоя. Итак, когда вокруг восстают враги, — нужно, сколько есть силы, брать предосторожности против их нападений, а особенно нужно опасаться родственников царицы Анны, которые за нее готовы усилить собою нападение других. Если же заблаговременно примем лучшие меры, то они не только не будут врагами, а еще сделаются друзьями, и из уважения к брату, ради ближайшего родства, как скоро мы женимся на их родственнице, будут расположены к нам дружески. Между тем как царь замышлял это и софистически доказывал пользу своего замысла (а доказательства представлялись убедительными, когда диктовала их пламенная и притом презираемая царицею Анною любовь), царица Феодора, узнав о том, сильно вознегодовала: как это возможно, говорила она, чтобы деспина, венчанная и законная жена, родившая мужу-царю детей — сперва умершего Мануила, потом остающегося в живых Андроника, которого отец воспитывает по-царски, и, наконец, третьего, рожденного уже в городе, порфирородного [46] Константина, — чтобы эта деспина потерпела такие страдания, была отвергнута, лишена мужа, лишена царства, лишена всякой чести, и видела свою соперницу на царском престоле, вместе с ее мужем? В этих мыслях посылает она к патриарху прошение защитить ее от несчастья и вступиться за божественные законы. Узнав о том, патриарх изумился, что царь питает эти замыслы, бесстыдно посягает на целомудрие, хочет попрать законы, к чему прежде казался несклонным, и сделал ему строгое внушение, — то укорял его, то угрожал ему гневом Божиим, а предлоги разорвал, как паутинную ткань! Ибо считать страх Божий за ничто, говорил он, свойственно тому, кто худо знает, что страшно; а бояться законов божественных значит приобрести величайшее бесстрашие, чем бы кто ни угрожал ему. Когда патриарх высказал это и притом с угрозою, в случае, то есть, противления царя, выразил готовность даже отлучить его от общения с Христовою Церковью, как член уже согнивший и не принимающий врачевания; тогда Михаил понял, что он столкнулся с человеком, превосходящим его силою, что этот человек, зная его намерения, поступает с ним, будто с критянином [47] (ибо не совсем еще успокоились его мысли, взволнованные и удалением от царства юного Иоанна), — и, как говорится, поворотив корму своих замыслов, — решился деспину Анну, снабженную дорожными припасами, отправить в ее отечество, с тем, однако ж, чтобы взамен ее возвращен был кесарь, содержавшийся у ее брата Манфреда; ибо тесть Манфреда, Михаил Деспот, взяв в плен кесаря, отослал его, как было сказано, к зятю. Но что такой обмен был только предлогом, и что это совершилось в угодность любви, а не государству, знающие дело ясно понимали.
8. Анна, как уже выше сказано, была дочь Фридерика и сестра Манфреда, отступивших от папы и от папистов, или, как сами они говорили, от их церкви; потому что эти правители не хотели, подобно прочим, подчиняться и покоряться всему, что ни скажет и не сделает предстоятель латинства, но желали следовать собственной воле и таким образом господствовать как в Сицилии, так и вне ее. Папа оскорбился этим и, избрав деятельного человека, брата короля франков, возведенного в графское достоинство, по имени Карла, поручил ему воевать против тех отступников, с правом быть царем их страны, и вторгся к ним войною без объявления. Так могли ли они, находясь в столь враждебном отношении к Карлу, бороться еще с царем? Как бы то ни было, но замысл царя не исполнился: он остался при своем образе жизни и продолжал свои дела. Дела его состояли в совещаниях с начальниками, каким бы образом скорее восстановить город, пока неизвестно было, что замышляют против него итальянцы (опасались, чтобы не напали они тайно); и как бы, при их нападении, спастись римлянам, и этих врагов, необходимо превосходящих силою, не допустить до грабительства; ибо слышно было, что они не успокаиваются, но готовят огромный флот для нападения на город с суши и моря.
9. Итак, признано было нужным, для сопротивления врагам, скорее возвысить стены города, особенно со стороны моря, где они были низки; потому что вначале строивший их, Константин, величайший как по благочестию, так и по делам, владел морем. Но так как время было коротко, и для совершения построек не имелось ни камней, ни извести; то решились возвысить башни и стены деревянными пристройками, широкими, длинными и крепкими досками, чтобы они могли устоять против натиска. А для образования корпуса защитников, приказано было переселить в город множество воинов, только, впрочем, легковооруженных, которые во время сражения должны были оставаться внутри. Когда же понадобилось бы вести войну и на суше; тогда надлежало выслать войско из большого царского лагеря, для содержания которого, если бы осада была продолжительна, положено было съестные запасы доставлять из города. С этою целью пригнано было в город множество быков, годных для обработания полей, где бы эти поля ни находились и кому бы ни принадлежали. Пригнанными быками надлежало пахать землю, сеять и собирать жатву; они же должны были служить людям и достаточною пищею. Кроме того привезена была солонина как из свиного, так и из овечьего мяса, равно и сено для лошадей и рабочих животных, (которые, в случае необходимости, должны были поступить в пищу людям), чтобы имелось для них достаточно корму. А снятыми с быков кожами приказано покрыть деревянные по стенам надстройки, чтобы враги, бросая огонь, не зажгли их. Наконец надстройки были окончены, башни возвышены почти на три локтя; соразмерно же с башнями получили возвышение и стены, а прочие работы до времени оставлены. Легковооруженных воинов поселить внутри города царь считал делом крайне необходимым: поэтому многим лаконянам, которые впоследствии [48] прибыли из Мореи, раздал он места и дозволил жить в городе, как туземцам; даже выдавал им ежегодное жалованье и делал многие другие льготы, за что часто пользовался ими внутри и вне, как людьми, к войне очень привычными. Гасмуликийское [49] же поколение, которое на итальянском языке называлось смешанным (ибо эти люди родились от римлян и латинян), он послал на корабли; потому что от римлян наследовали они расторопность в делах воинских и благазумие, а от латинян стремительность и смелость. Устроил он также и порядочный флот и занял ближайшие из островов, назначив островитянам жалованье из общественной казны и усилив их усердие подарками, чрез что из их усердия и деятельности и сам извлек себе много пользы. Правду сказать, он боготворил всем, и из большого, прежде накопленного богатства, черпал обеими руками, — не знаю, потому ли, что таков был по природе, или потому, что притворно оказывал обязательную благосклонность с намерением достигнуть дальнейших целей, как человек, получивший власть незаконно, или, наконец, потому, что соревновал в благодеяниях прежним царям, хотя благодетельствовал не столько и не так. Как бы то ни было, но он, чтобы не показаться на престоле актером, должен был управлять делами по-царски. Ведь как солнце не бывает вожделенно, если не проливает лучей на землю, на людей и на всех животных: так и царь не имеет истинного могущества, если не благодетельствует подданным. Кто из царей скуп на подарки, тот носит только вид царской власти, а не самую царскую власть. Образцами призрачных царей могут служить Агамемнон, Эномай, Эдип и его дети, Адраст, царь Аргосский, и другие (не хочу перечислять всех таких поодиночке). Кто когда-нибудь чувствовал себя от них хорошо, хотя бы даже осыпаем был их благодеяниями, если замечал, что лица их скрыты под маскою? Впрочем, маски могут еще оправдаться и избежать народного упрека тем, что, представляя один вид царственных лиц, а не самые лица, по крайней мере благодетельствуют хоть по виду; а этим какое остается оправдание, когда они не делают благодеяний? Если же и эти носят только вид царей, а на самом деле не цари, то для чего они, не будучи истинными царями, требуют себе почестей? Честь прилична ведь царю, а не тому человеку, который имеет только вид царя. Представляя это, и особенно смотря на людей, недавно облагодетельствованных умершими царями, он обличаем был своею совестью и благодетельствовал, хотя не столько, сколько те, — частью по необходимости и боясь обличений, находившихся пред его глазами, частью по своей природе не перенося, может быть, жизни бедных людей и зная, что по древнему закону, всякая служба исполняющим ее по необходимости должна доставлять пропитание. Впрочем, об этом мы говорим только мимоходом, чтобы показать, как свойственны царской власти благодеяния. Этого довольно было и в Михаиле, хотя и не слишком много: он щедр был только на подарки знаменитым итальянцам, и особенно духовным, чтобы хоть издалека сделать их себе друзьями.
10. Из других, задушевных своих помыслов, Палеолог считал благовременным привести в исполнение один самый злой. Этот помысл состоял в следующем: Михаилу казалось весьма несообразным, что вместе с ним царствует Иоанн, и что одна шапка (как говорится) лежит на двух головах. Кроме того, это было и небезопасно; ибо когда один любит одного, другой — другого, тогда любящие делятся на партии, и многоначалие становится беспорядком. Поэтому нужно было уничтожить надежду многих на Иоанна и докончить начатое. Начало, говорят некоторые, есть половина всего; а началом было то, что об Иоанне молчали, как будто бы он и не существовал. Притом, когда Михаил венчался в другой раз, Иоанн не был почтен и провозглашен вместе с царем: патриарх, венчавший первого, как-то тихо миновал необходимость венчать и последнего; а это еще более предрасполагало к тому, чтобы не оставалось, наконец, и надежды. Раскладывая в голове такие помыслы, царь, горевший жаждою единовластия и, по этой жадности, преходящую славу ставивший гораздо выше страха Божия, принял намерение самое гнусное и богопротивное: приказал посланным ослепить отрока, — ослепить дитя нежное и почти вовсе еще не понимавшее, что такое радость или печаль, — дитя, для которого было все равно — повелевать, или повиноваться, которое верило одному патриарху, да ходившим за ним людям, и не знало, что называется клятвою, следовательно, не могло решиться на сохранение себя не самодеятельно, а в лице людей, его окружавших. И так совершилось, что было приказано, и отрок, едва вышедший из младенчества, лишен зрения. Исполнители преступного дела имели к несчастному только то сострадание, что истребили ему глаза не раскаленным железом, а какою-то раскаленною, обращаемою пред глазами побрякушкою; так что зрение дитяти сперва ослабевало, а потом мало-помалу совершенно погасло. После того в день праздника рождества Спасителя, руки преступные, по приказанию, еще преступнейшему, взяв несчастную и почти бесчувственную ношу, снесли ее к морю и заперли в Никитской крепости, называемой Дакивизою [50], поставив там надежную стражу и назначив заключенному достаточное содержание. А те клятвы, условия и страшные прещения проглочены царем, как овощ, несмотря на то, что он казался благочестивым, за что и избран был Церковью на царство. Тогда оправдалась поговорка, что власть обнаружит человека; ибо и здесь власть обнаружила, сколько заботился он о справедливости и благочестии. Ослепленный суетною славою душевно, он приказал ослепить невинного — телесно.
11. Тогда же обвинил он и Оловола Мануила, который, быв еще в детстве, служил в числе собственных его писцов и чрезвычайно сострадал столь несправедливо потерпевшему Иоанну. Этому-то Мануилу, — о суд без совести! — отрезывают нос и губы, — и он тотчас, надев рясу, вступает в обитель Предтечи. Было много и других, которых подозревая в том же, Михаил частью лишал всех выгод службы, частью наказывал. И вот что значит властвовать не законно, а тирански. Когда властелину случается, в отношении к кому-нибудь, сделать несправедливость, — он, конечно, должен подозревать, что люди благомыслящие негодуют на него за это, и не решаясь ни раскаяться в своих делах, ни просить прощения, подозреваемых в ненависти к себе по необходимости начинает сам ненавидеть, и потом наказывает. Тогда при дворе умы от страха были в сильной тревоге, и люди, даже с характером, по природе беспечным, не могли оставаться покойными; опасение, как бы кто не узнал и не донес, и как бы не подвергнуться неизбежному наказанию, сжимало всякого: из доносов же особенно опасен был тот, которым свидетельствовалось о чьем-нибудь расположении и сочувствии к юному Иоанну.
12. По этой причине, спустя немного времени, жители Никейских высот, — поселяне, занимавшиеся земледелием, впрочем, люди храбрые, надеясь на свои луки и на неудобопроходимость своей местности, на которой они, что ни сделали бы, нелегко могли быть покорены, нашли пришедшего к ним откуда-то юношу, который от болезни лишился зрения, и о котором составители басней распространяли молву, будто он и есть тот отрок Иоанн, и сильно ухватившись за него, как за предполагаемого своего деспота, жертвовали ему всем своим усердием; потому что были связаны данною отцу его клятвою и вместе хотели отмстить за нанесенную ему обиду. Эти поселяне начали волноваться и показывали вид, что готовы вступить в борьбу со всяким, кто стал бы нападать на них; а того юношу одели в приличную одежду и, оказывая ему рабское повиновение, поставили его своим царем и решились идти за него на всякую опасность. Узнав об этом, царь воспламенился гневом, но не чувствовал себя довольно сильным, чтобы удержать восстание, если бы те высоты, как и говорила молва, вздумали отложиться, — тем более, что тогда пришли бы в волнение и многие другие местности. Посему он обратил на это все свое внимание и, собрав войска, какие имел, послал их вести междоусобную войну. Тогда многие, превосходившие других силою, в чаянии заслужить благоволение царя, бросились на это дело с жаром, и состязались друг с другом, кто наперед подвергнется опасности и угодит ему. Но те жители, узнав, что против них идет многочисленное войско, будто против мятежников, сочли нужным прикрыть свое восстание, и объявили, что совершают нечто великое, как доказательство своего благочестия, потому что подвергаются опасности за царя, и притом обиженного, и единодушно положили одно, — или победить, или всем пасть. С этою целью построили они укрепления, с которых бросали стрелы из луков во всякого, кто подходил близко, и сверх того, легко вооружившись, делали вылазки, в которых нападали на воинов с такою смелостью, что последние не могли противостоять им и негодовали, как это немногие одолевают многих, и притом деревенские — городских. Негодование заставило их поощрять друг друга и нападать сильнее и, хотя многие из поселян были убиты, однако энергия их от этого не ослабевала. Испытывая потери, они тем более храбрились и, быстро заняв неудобопроходимые места, стали оттуда бросать стрелы. К окопам их близко подойти было нельзя, а стрельба издалека была бы напрасною. Сами-то они, спрятавшись за деревья, могли стрелять и удачно попадали, лишь только кто, натянув лук, спускал стрелу; а поражать их было вовсе невозможно. Не зная, что делать и не имея возможности напасть на них отвне, осаждавшие решились подложить огонь, в надежде — этим только способом заставить их отступить, чтобы потом приблизиться к их жилищам и сделать на них нападение. Но неудобопроходимые места не уступили и огню; ибо тогда как огонь показывался в одном месте, осажденные переходили в другое, где выстроившись, вредили нападавшим и препятствовали им. Между тем и в жилищах их все было безопасно; потому что жены и дети скрывались во внутреннейших теснинах, которые ограждены были длинным частоколом и телегами, так что нападавшие проникать туда не осмеливались. Таким образом и отличнейшие воины, увлекаясь пламенною яростью, ежедневно падали, и нельзя было надивиться, как это войска, могшие, по-видимому, своею численностью одолеть даже великие силы, в течение продолжительного времени терпели такие потери и были удерживаемы немногими, и притом сельскими жителями. А эти жители, напротив, были в безопасности, что ни делали против них нападавшие и, под защитою местности, не боялись, хотя бы нападали на них неприятели еще многочисленнейшие; ибо отсюда произошло бы только то, что своими луками они убивали бы друг друга и, не имея возможности вредить противникам, погибали бы сами. Напротив те, если бы необходимость и заставила их разделиться, всякий раз терпели бы небольшие потери по той причине, что впереди пред ними была открытая местность, а сзади не угрожала им никакая опасность. Поэтому, смотря только вперед и от страха закрываясь деревьями, они были бы обеспечены; а между тем, ожидая нападения во всех местах и кругом подвергаясь опасности, могли бы делать частые вылазки: и действительно, когда можно было, они выбегали и сражались дубинами (потому что не все имели мечи). Таким образом эта война тянулась долго, и дело шло медленно. Наконец, видя, что восставших победить оружием нельзя, военачальники признали благоразумным предложить им мир, однако ж, не всем вдруг, потому что так невозможно было склонить их к миру: оставаясь при том, на что решились вначале, они постыдились бы друг перед другом переменить свое намерение, и ожидали бы верной погибели, если уступят. Нападавшие посылали к каждому вождю их порознь и обещали, что как царь, так и военачальники даруют им совершенное прощение, если вместе с тем они не будут иметь в дурном деле постоянного единодушия с прочими; говорили также, что, когда им угодно, они могут быть переселены в другие избранные ими места, — и притом возьмут заложников, так как их не желают обманывать; прибавляли, наконец, что из этого они могут понять, сколько благодеяний получат от царя, если согласятся прекратить возмущение миром и выдадут царю упомянутого обманщика, который вовсе не Иоанн Ласкарис, хотя бы и все так говорили; ибо этот заключен в Никитской крепости и находится там под надежным караулом, и кто желает видеть его, тот, запечатлев обещание страшными клятвами, может идти, и увидит. Подходя к ним ежедневно с такими и еще сильнейшими внушениями, и вместе посылая немало подарков, осаждавшие кое-как убедили и подчинили себе разъединенные золотом души противников. Приступая то к тому, то к другому либо с угрозами, либо с угождениями, либо с обещаниями, они увлекали многих, и особенно более видных, которые поэтому, действуя все слабее и слабее, возбудили к себе со стороны прочих подозрение в измене. Тогда предвидя перемену в ходе войны, поселяне не знали, что и делать: можно было предполагать, что избавятся от беды только те, которые согласятся на мир, — и к этим, боясь опасности, ежедневно присоединялось множество других. Но были и такие, которые избрали за лучшее умереть в борьбе, чем вытерпеть наказание, если покорятся и будут выданы; и потому решились противостоять до конца.
13. Еще же больше было таких, которые предлагали свое мнение в пользу слепца. «Справедливо ли поступим мы, говорили они, в отношении к этому пришлецу, — Иоанн ли он, или нет? Приняв его, мы полагали за него свои души, бросали и жен и собственность, только бы спасти человека, искавшего нашей защиты: как же теперь переменимся и выдадим его? Что скажем в свое оправдание тем, которые будут укорять нас в предательстве? То ли, что он увлек нас против воли? Но мы решились страдать за своего повелителя по собственному желанию. То ли, что он возмутил наше спокойствие? Но за наше усердие всякий укорит скорее нас, чем его. То ли, что он выдал себя за царя и прибег к нашей защите? Но, во-первых, кто же в этом деле знает правду? Они, вместо истинного, легко могут показать другого и обмануть нас: и, однако ж, как убедиться, что это будет другой, а не истинный? Во-вторых, пусть и так: но ведь всем свойственно приобретать большее, и старающемуся о большем вожделенно получить его. Если же это справедливо, то и величие дает немалую пищу честолюбию. Как же мы, слагая с себя укоризну в том, что вдруг принялись за дело и решились на опасность, положим пятно на него, и вместо того, чтобы спасать его, предадим на величайшую опасность? Да хотя бы он и в самом деле совершил нечто страшное, — один уже умоляющий вид его должен расположить нас в его ползу: ибо мы обязаны смотреть не на то, чему подвергается он, а на то, что делать нам». Когда это было сказано, — некоторым выдать просителя показалось делом крайне бесчестным. Непрестанно вести войну, думали они, и опасно и нелепо (ибо нельзя же было преодолеть всех, а не преодолев необходимо было воевать); но и примириться под условием выдачи странника находили они делом преступным и, в отношении к этому пришлецу, очень несправедливым, если бы вверившись им, он предан был смерти. Итак, избран средний путь: они отказались выдать самозванца и соглашались, если угодно, заключить мир без этого условия; а не то, — положили сражаться до конца. Между тем время шло, и тогда как одни не могли ничего сделать, а другие не знали, что отвечать, пришлецу позволено было бежать к персам, с которыми заключены условия и взято клятвенное обещание, что он не пострадает. С поселянами, заключившими мир, военачальники обошлись кротко, а с прочими поступили жестоко, наказали их налогами тяжкими и большими, чем какие могли они выставить; изгнать же их из той страны, — хотя и рады были бы подвергнуть их такому великому наказанию, — не решились, чтобы те высоты не остались без поселенцев, могущих удерживать набеги персов. Окончив так дело с трикоккиотами [51] и союзниками их, войска возвратились домой.
14. Между тем событие с юным Иоанном, слишком важное для того, чтобы могло оставаться скрытым, наконец, дошло и до сведения патриарха. Услышав о совершившемся, он принял известие с негодованием, не знал, что делать, и не мог удержаться от скорби. Рассудив, что ему о таких делах не безопасно молчать и оставить виновного без наказания, он пригласил к себе бывших при нем иерархов, горько жаловался прежде всего на то, что его обманули, изъявлял свое негодование, что чрез нарушение клятв попираются божественные законы, и, наконец, спрашивал, что следует делать, чтобы ложь не посмевалась над истиною и преступник не считал себя счастливым, не получив наказания. «Мы должны», говорил он, «сделать со своей стороны справедливое, хотя бы это было и понапрасну, лишь бы только, негодуя на совершившееся преступление, выразить нам ненависть к злу». Когда патриарх высказал это, бывшие при нем крайне вознегодовали и показали омерзение к такому поступку, но объявили, что все зависит от него и что они последуют за ним, какую бы меру он ни придумал. Припоминая данные клятвы, патриарх стенал и, присовокупив, что после этого не станут и другие исполнять то, к чему обязались под клятвою, принял на себя один сделать, что следовало. Он хотел наказать не телесно (это было бы ему несвойственно), но сколько нужно подействовать на душу, и от этого не отказывался. А такое наказание обыкновенно производится мечом духовным, т. е. словом Божиим, которое отделяет достойного от недостойного, и одного благословляет, а другого отлучает от целости тела Христова. Решив это в самом себе, тогда как и другие были убеждены в справедливости его решения, и только удерживались страхом, как бы не сделано было с ними какого насилия, он чрез посланных обличил преступника и вместе, в наказание его души, объявил ему отлучение. Здесь иной мог бы укорить патриарха за сделанное; так как в его поступке не соблюдено формальности: но с другой стороны он мог быть и оправдан; так как поступить иначе не представлялось никакой возможности. Возможность укоризны представлялась в том, что, наложив на царя отлучение, патриарх дозволил, однако ж, клиру петь для него, так что чрез священнодействие и сам находился в общении с ним, даже сам священнодействовал, и на литургии открыто поминал того, кого связал духовными узами. А оправданием ему служит то, что для такого лица достаточно было и этого наказания; потому что, если бы прибавить нечто больше того, то угрожала бы опасность привести все в хаос, как это было в Эмпедокловой [52] сфере, и самовластного царя вызвать на что-нибудь безумное. Ведь, если бы большой дом с трудом переносит малое несчастье, а малый — великое; то на величайший дом наложить величайшее несчастье, не смягчив его надлежащим образом, значило бы, чрез унижение его гордости, сделать ему немалый вред, что могут засвидетельствовать Эдиподы, пиршества Фиеста и путешествия Одиссея. Когда патриарх наказал царя за его преступление, — он волею-неволею принял наказание и, уступив место справедливому гневу, молчал, не бранился (да и не следовало), а только оправдывал, как мог, свои поступки. Покорившись неизбежной необходимости, он старался скрывать свою досаду и просил себе времени для покаяния, после которого мог бы получить прощение; ибо надеялся, что если немножко помолчит, а потом покажет вид, что раскаялся, и станет просить разрешения, то разрешение тотчас же и последует.
15. Между тем свои дела исправлял он с некоторою сдержанностью. Червь совести точил его сердце, как кость, и он казался смиренным, хотя, боясь подвергнуться презрению и лишиться необходимого влияния, считал нужным выказывать царское величие. Флот его плавал и трииры, приставая к островам, немало их взяли; взятые же, быв немедленно ограждены крепостями, из подданства латинянам переходили во власть римлян. В числе таких островов был взят Наксос, завоеван Парос, приобретены в разные времена Кос и Карист с Ореем, заняты также, между прочим, высоты Пелопоннеса близ Монемвасии и, вместе с Спартою и Лакедемоном, присоединены к Римской империи.
16. Тогда царь, братьям своим вверив области западные, а деспоту Иоанну войска восточные вместе с скифским, приказал им занять некоторые места на суше, проследить земли иллирийцев и трибаллов, проникнуть до берегов Пенея, сделать набег на собственно так называемую Элладу и сразиться с деспотом Михаилом. Теперь деспоту уже нельзя было ссылаться на то, что, так как царь находится вне отечества, то подданный его имеет право владеть теми местами. А севастократора Константина посадил он на корабли и послал в Монемвасию, передав ему все, что в римском войске было из Македонии и Персии; ибо войско итальянское, негодное для войны с итальянцами, повел с собою деспот. С деспотом находились и другие многие вельможи, и Михаил Кантакузин, бывший впоследствии великим коноставлом, и племянники его — Тарханиоты, и несколько иных, присовокупившихся к царю, западных сановников. А с севастократором были, кроме прочих, великий доместик, Алексей Филес, а вместе с ним и Макрин, тогдашний царский постельничий. Флот весною поплыл в Арктур и во многом имел успех. Его вели Филантропин и протостратор Алексей, муж почтенный и храбрый, не возведенный еще на степень великого дукса только потому, что другой тогда имел это достоинство, — брат прежнего царя Ласкариса, уже престарелый и дряхлый, живший в Константинополе и спокойными своими советами, сколько мог, помогавший Михаилу в управлении общественными делами. Филантропин же был ближний царя, потому что племянник его, сын Марфы, Михаил, женат был на его дочери. Он управлял морскими силами и, снарядив флот, весною поплыл в море, впоследствии же, по смерти Ласкариса, «в воздаяние за свои труды», как будет сказано, получил достоинство великого дукса. Так эти-то трое, управляя каждый своею частью, устрояли в то время дела запада. Деспот теснил деспота Михаила и отнимал у него область, как издавна принадлежавшую империи. Прежде мог он ссылаться и ссылался на то, что, если сам царь не владеет царским престолом (который был в Константинополе), то нет надобности отнимать у него остальное; ибо лучше было бы отнять престол у итальянцев, чем у него страны западные, совершенно близкие и почти смежные с Фессалоникою. Так он отговаривался прежде, а теперь говорил: можно ли ему отказаться и отдать ту страну, которую предки его приобрели своими трудами, потом и едва ли не кровью, и оставили в наследство детям? Она отнята, прибавлял он, у итальянцев, а не у римлян, и потому справедливее было бы передать ее по преемству итальянцам, как приобретенное их храбростью наследство; ибо хорошо сказано, что нет ни у кого собственности, кроме той, которая приобретена оружием. В таких состязаниях проводили время вверенные деспоту римские войска. А севастократор, находясь в Монемвасии и ее окрестностях, ежедневно сражался с принцем, потому что не довольствовался частью острова, но хотел владеть всем и, пользуясь содействием великого доместика Филеса и постельничего Макрина, подвизался, сколько мог.
17. Этот постельничий был муж отличный, воинскими делами приобрел известность у самых врагов и внушал им страх; так что, когда севастократор удалился оттуда, управление войском вверено было тем мужам, и они в сражении часто имели успех; но однажды, потеряв битву, оба взяты были в плен. Тогда как они там содержались, великий доместик вскоре умер. Теща его Евлогия, объявляя об этом царю, выходила из себя в жалобах, что постельничий выдал ее зятя, и нарочно позволил взять себя в плен, копая яму своему товарищу; в доказательство же справедливости этого обвинения приводила то, что он условился с принцем и дал обещание жениться на дочери царя Феодора Ласкариса, которая жила там вдовою, чтобы вместе с тем предать страну принцу и противостоять царю. Эти слова Евлогии, с такими прибавлениями, показались брату ее вероятными; потому что царь и прежде слышал о постельничем много подобного. Притом обвинение подкреплялось и доблестями обвиняемого, соображая которые, можно было считать вероятным, что принц со столь отличным человеком действительно вошел в сношения и вместе с ним замыслил такое дело. А брак с дочерью бывшего царя представлялся весьма достаточным побуждением для Макрина, потому что вводил его в родство с величайшими домами и сильно раздражал гордость Михаила, начинавшего подозревать, что Макрин ненавидит свою жену. Посему, приняв вероятное за истинное, он хотел немедленно наказать Макрина, несмотря на то, что этот заключен был неприятелями в темнице. В обмен за него, выслал он к принцу важнейших итальянских вельмож и, возвратив его, ослепил. Таково было воздаяние за отличные подвиги, которые он совершил на войне в мужественной борьбе с неприятелями. Так это происходило. Между тем протостратор Алексей Филантропин, приставая со своими кораблями к островам (а на кораблях его для сражения назначено было мужественное племя гасмуликийское, называемые же проселонами [53] употреблялись для гонки судов), и к тому ж имея у себя под рукою лаконцев, которых державный выселил из Пелопоннеса, опустошил с ними те острова и привез царю много неприятельского богатства.
18. Но с чего взяли, будто царь оставался дома в совершенной праздности и не занимался делами? Совсем нет. Этот человек обладал умом истинно царственным и не доводил себя до такого унижения. Он часто отправлял посольства к папе и сопровождал их дарами; потому что всегда подозревал там опасность, так как итальянцы никогда не были спокойны: обезопасив же себя, сколько мог, с этой стороны, смело принимался и за другие дела. А частыми посольствами и приемом послов смягчал он не только папу, но и многих кардиналов, и других сильных у него людей. Что же касается болгар, то царь и их не оставлял в покое, но затрагивал изблизи. Ненависть к нему Константина была очевидна; потому что Ирина подстрекала своего мужа отмстить за ее брата, отрока Иоанна, который, — о правосудие! — совершенно невинно пострадал от тайной интриги. Такая ненависть со стороны болгар заставила царя взаимно ненавидеть и их, — за царапину царапина. Когда Римская империя граничила Орестиадою и дальше не простиралась, когда по ту сторону ее были владения болгарские, царь часто посылал туда свои войска и, к удивлению, сам располагал ими: ибо где прежде случалось ему быть, там он за-знать действовал чрез посылаемых им лиц, указывая, где стать лагерем, как сразиться, откуда сделать нападение, — из засады, или открыто, днем или ночью; если же сам не знал местности, то, приказывал описывать ее людям знающим, и потом опять управлял всеми движениями, угрожая судом всякому ослушнику. Итак, часто посылая туда войска, он многое там подчинил себе, — взял Филиппополь [54], занял крепость Стенимах [55], — и овладел всем краем, до внешней стороны Гемуса. В то же время завоеваны были им, или, как говорили, преданы ему Мильцою большие города — Месемврия и Анхиал; да и все окрестности их, испытав однажды перемену, охотно подчинились Михаилу. Потерпев такие потери, Константин защищаться тогда не мог, однако ж, был раздражен этими обстоятельствами и выжидал времени, которое справедливо называют душою дел, — чтобы отмстить за себя достойным образом.
19. При таком ходе событий, царь, однако ж, ежедневно возмущен был духом; потому что совесть не давала ему покоя: связанный такими узами, все вменял он ни во что. Не видя ни основания к своему оправданию, ни дерзости отвергнуть суд, он в этих затруднительных обстоятельствах обратился к посредникам, — людям духовным и близким к патриарху, с усердною мольбою — снять с просителя те узы и предписать кающемуся какое угодно врачевство: он готов был исполнить все, что ни повелит ему патриарх; сделанное же раз уже невозвратимо. Явившись к патриарху, они изложили пред ним и речи царя, и многое от себя в его пользу; но патриарх не внял их прошению и даже не хотел его слышать. Я пустил за пазуху голубя, сказал он; а этот голубь превратился в змею и смертельно уязвил меня. Этими двумя противоположными животными характеризовал он одного и того же царя, указывая тем не на природу, конечно, а на душевные свойства. Кроме того, патриарх говорил и многое другое в этом роде, давая знать, что ни в каком случае не снимет отлучения с царя, хотя бы угрожали ему ужасными бедствиями, даже самою смертью. Возвратившись назад и объявив волю патриарха, посланные повергли царя еще в большую безвыходность. Тогда он, подумав, что личное ходатайство, бывает, по пословице [56], вернейшим противоядием (так повествуется в басне о Горгоне), решился идти сам и, с чувством раскаяния, просить себе разрешения. Много раз являлся он к патриарху и, когда просил его для исцеления язвы назначить врачевство, тот действительно требовал употребления врачевства, только не прямо, а прикровенно и неопределенно. Один хотел узнать ясно, что ему сделать, чтобы выполнить его требование; а другой опять говорил неопределенно: «употреби врачевство, — и я приму тебя». Но после того как царь многократно просил врачевства, а патриарх не высказывался ясно, — первый сказал ему: «Да кто знает, согласишься ли ты принять меня, если я сделаю и больше?» На это патриарх отвечал: великие грехи требуют и великого врачевания. А царь, желая проникнуть в его мысль сказал: «Что же? Не велишь ли мне отказаться от царства?» и — говоря это, для дознания его мыслей, хотел снять с себя меч и подать его патриарху. Когда же патриарх быстро протянул руку, как бы взять подаваемое, а меч еще не совсем отвязан был от бедра, — царь тотчас запел палинодию и стал укорять св. отца, говоря, что он покушается на его жизнь, если хочет этого. После сего снял он со своей головы калиптру и, не стесняясь присутствием многих, видевших это, упал к ногам патриарха. Но патриарх с гневом отверг его, не замечая, как крепко обнимал он его колена. Так-то робко преступление! Так почтенна добродетель! Когда же царь с усильною мольбою последовал за патриархом и вынуждал у него прощение, последний, вошедши в свою келию, тотчас затворил за собою двери пред самым его лицом и отпустил его ни с чем. Много раз принимаясь за такие попытки, много делая и терпя, но без всякого успеха, царь, наконец, пришел в сильный гнев и, пред многими обвиняя патриарха в жестокости, выставлял на вид, будто он велит ему оставить государственные дела, не собирать податей, не требовать пошлин, не принимать никакого участия в судопроизводстве, вообще — сложить с себя всякую власть. Так-то, говорил он, врачует нас духовный наш врач! Даже нередко прибавлял он, что если патриарх пренебрегает церковными правилами, предписывающими покаяние, то пора мне обратиться к римскому папе и у него искать помилования. В таком состоянии, раздраженный и суровый, он опять приступил к управлению государственными делами и уже не решался снова умолять патриарха, ибо знал, что не будет иметь успеха, но старался расположить обстоятельства для отмщения.
20. В то время сделал он еще одну попытку на запад. Не могло быть, нельзя было и думать, чтобы западные правители оставались в покое. Поэтому деспот Иоанн нисколько не медлил воспользоваться как митрополиею, так и географическим положением Фессалоники. Несмотря на то, что дела на востоке были трудны, царь снова посылает на запад многочисленное войско и вверяет его деспоту. Двинувшись с величайшею быстротою, деспот собрал свои силы в Фессалонике и готовился начать войну с Михаилом. Еще никто порядочно не слышал о его прибытии, а он уже давал о себе знать, — нападал на области и возвращался с богатейшею добычею. Войска его зимовали в окрестностях Вардария — с тем, чтобы, с открытием весны, снова начать нападения. Михаил объят был немалым страхом. Он уже и по одной молве боялся деспота и трепетал, припоминая участь войска итальянского, которое прислал тогда в помощь своему зятю родственник его, сын Фредерика, Манфред. Поэтому, не имея смелости противустать Иоанну, он прибег к мирным переговорам и, чрез послов умоляя деспота забыть прежний обман, уверял его клятвою в верности на будущее время. Михаил домогался также видеть его самого и просил верить в твердость и искренность личного их объяснения. Деспот принял это посольство, так как имел на то позволение от царя, и требовал от него клятвы. Потом Михаил, сошедшись с ним в назначенный день, обнял его с непритворным чувством, (хотя и в этот раз скрывал свой обман), и отпустил его домой.
21. Между тем царь, отозвав деспота Иоанна из Фессалоники, и ненадолго удержав его при себе, отправил потом с войском на восток — воевать с персами. Для этого человека война была истинным наслаждением, — делом, прямо достойным славы. Это был военачальник, в собственном смысле летучий: то он, слышно, здесь, то вдруг является там, где его вовсе не ожидали. Оставив и обоз, и многочисленные когорты, и прислугу, он, при наступлении вечера, садился на быстрых коней и перелетал туда, где присутствие его никому и на ум не приходило. А чтобы постоянным движением и тряскою на коне не изнурить тела, он обвязывал и стягивал себя широким поясом; поэтому всегда смотрел отважным храбрецом и на всех наводил страх, слышали ли о нем, или видели его; воинов же своих ласкал словами, поощрял дарами, а что важнее всего, — относился к ним не деспотически, а братски, словом — был человек набожный, кроткий, добродетельный без притворства, и щедростью на подарки превосходил всех. В то же время отличался он и целомудрием; так что никогда не слыхивали, чтобы им содержима была какая-нибудь женщина с целью наложничества, кроме одной законной жены, несмотря на то, что эта единственная его жена была ему неверна и от незаконной связи родила дочь, которую он выдал замуж за иверца Давида Мепе. Был он умерен и во всем прочем и воздержен до крайности, весьма любил порядок в доме и до всего доходил сам; оказывал истинные знаки своей благорасположенности и внимания к домашней прислуге, чем приучал ее к точному и добросовестному исправлению обязанностей; так что, по смерти его, эти слуги признаны были достойными занять важнейшие должности при дворе самого царя. А что сказать о его нестяжательности, или, лучше, презрении к деньгам? Он все отдавал своим воинам, хотя мог иметь целые бочки золота и весьма обогатиться, потому что совершал много славных войн и, во всех странах показывая опыты воинского своего искусства, мог из своих добыч многое обратить в собственность. Иные за признак величайшей мудрости принимают уменье увеличивать свое имущество, не трогая ничего чужого, и это почитают плодом крайней умеренности. А он на все предлоги к обогащению по случаю смотрел, как на жадность к богатству, и потому отвергал, ненавидел их; услаждался же одною славою, которую предпочитал всему, потому что за умершими следует только слава подвигов в настоящей жизни. Не Солонов или Ликургов закон, а закон христианского Законодателя — Христа, Творца, Владыки и Господа повелевает нам из своего имущества давать другим, и обещает за то гораздо большие блага. Так должно веровать всякому, кто верует во Христа — не потому только, что крестился в Него, а потому, что живет истинно так, как обещался. Крестившийся и уверовавший, не веруя учению Христову на самом деле, показывает, что он и прежде не веровал, хотя и высказывал свою веру. Закон Христов обещает воздать нам сторицею за всякое дело благотворительности. Да и помимо этой награды, одна вечная слава, — даже судя по-человечески, — сильна убедить благоразумного человека — не предаваться любостяжательности, но раздавать свое имущество нуждающимся. Я исключаю отсюда заботливость людей — сберегать часть своего имения на необходимые нужды, особенно, когда не представляется случая раздать его другим. Так-то деспот Иоанн рассуждал об этом предмете и свои мысли старался осуществить на деле. Но впоследствии окружили его единомышленники монаха Нила, который пришел из Сицилии и, ко вреду римского государства, стал учить людей быть воздержными и осторожными в деле благотворительности, чтобы кто-нибудь, обладая достаточным имуществом, и только притворно выпрашивая себе милостыню у нищелюбца, не умеющего располагать своим богатством, не стал его порицать, а щедрости его, вместо того, чтобы она заслуживала награды, не сделал напрасною. Отсюда выходило, что никто не должен давать людям, имеющим что-нибудь; а этот закон, благовидно запрещая всякое сочувствие, способствовал к ослаблению закона милосердия. Как можно судить об этом, смотря на людей в пределах своего времени? Деспот, кроме других похвальных качеств, отличался и любовью к монахам: посему, когда эти единомышленники Нила входили в его дом, он принимал их, как друзей добродетели, и следуя их учению, начинал, при раздаче милостыни бедным, обнаруживать мало-помалу некоторое смущение. Таков-то был этот человек: он имел сердце юное и видимо заботился о благостоянии римского государства. Так как дела на востоке в то время были в худом состоянии, то он быстро перенесся на места, лежащие по Меандру. Там под наблюдением и охранением деспота были многие и великие обители. Некоторыми из них еще прежде овладели персы, потому что тамошние жители от царей отложились. Не говоря о других, я укажу на Стравил и Стадиотрахию, возвращение которых сделалось невозможным, так что нельзя было и пытаться удержать их. Но в каком числе ни находились они по Меандру, в окрестностях Траила, Кайстра, и во внутренней Азии, все он силою оружия удержал и обезопасил. Равным образом, восстановил он и привел в безопасное состояние магедонитов, которым повредило то, что когда многие из них уведены были оттуда в рабство на запад, на прочих персы стали нападать смелее. Многие из них были ловкими стрелками и способными воинами. Поэтому деспот воодушевил их золотом и одарил почетными титулами. Персы, узнав об этом походе на них деспота, сильно испугались и, обратившись назад, скрылись в своих ущельях. Отказавшись противостоять римлянам, они прислали посольство, возвратили пленников, и рады были, что спаслись. Деспот и сам вполне верил готовности их сохранить спокойствие, — не потому впрочем, что таковы были их убеждения, а потому, что если они тронутся, он снова нападет на них и победит.
Эти враги римлян не потерпели, конечно, того зла, какое нанесли соседним жителям; потому что Иоанн вовсе не считал справедливым мстить им: однако ж, принимая их прошения, он указал им границы, до которых только могли они передвигаться со своими шатрами; если же прострутся далее, то угрожал строжайшим наказанием. Таким образом деспот своим присутствием на востоке покрыл прежние неудачи тамошних правителей, а земледельцам внушил смелость беспрепятственно заниматься обделыванием полей своих.
22. В весьма жалком состоянии находились также букелларийцы, мариандины и пафлагоняне. Причиной было то, что державный общественные их деньги расточил на свадебные подарки иностранцам и на чрезмерные почести чужим народам, к которым отправлял частые посольства. В каких видах делалось это, — я не знаю; только на нужды денег не имелось. Неизвестно также, насколько справедлив был ропот некоторых, будто царь считал полезным обобрать своих подданных, подозревая их, по случаю ослепления Иоанна, готовыми к восстанию. Было ли действительно так, или только казалось; но частыми переписями он разорил восточные области. Такую экономию и уравнивание податей поручал он людям ничтожным, тогда как прежде занимались этим сановники важные. Так по Скамандру собирали подати римский кесарь и великий доместик, отец царя. Они брали деньги и привозили их в государственное казнохранилище. А теперь с пафлагонцами и их соседями произошло то, что сборы для них были обременительны — особенно по безвременности; ибо хотя, в случае урожая, хлеба у них находилось и в изобилии, но монеты не имелось, как и вообще бывает с земледельцами. Посему, они принуждены были, в счет подати, отдавать золотые и серебряные монеты, служившие для них головным украшением, и оттого делались еще беднее, а дела воинского вовсе не знали. Кто хотел бы исправить дурные наклонности корыстолюбивого народа; тому пришлось бы много трудиться, хотя бы народ при этом и ничего не терпел; а когда он терпит, удержать его от замыслов невозможно. Тамошние жители и особенно находившиеся в крепостях, терпя разного рода неприятности отсюда, и надеясь лучшего со стороны противной, если только перейдут, считали полезным переходить, и с каждым днем присоединялись к персам. Когда же таких перебежчиков оказалось немало, персы, употребляя их в качестве помощников и проводников, стали действовать на остальных уже смелее. Сначала, делая набеги, они только опустошали их землю и, награбив добычи (ибо не осмеливались еще оставаться там), возвращались домой; потом, когда одни склонялись на их сторону, а другие, опасаясь за жизнь, переселялись оттуда, нашим противникам было уже легко, — и они, овладев целою страною, производили нападения на соседей. Когда слух об этом доходил до ушей царя, он не позаботился помочь тому краю, но думал, что может возвратить его, лишь только захочет, так как он под рукою, и презирая то, что было перед ним, все свое внимание устремлял на запад. Всегда бывает так, что люди, по привычке, пренебрегают тем, что уже в руках, и стараются искать другого, чем еще не владеют, и что, по своей новости, кажется особенно привлекательным.
23. Между тем как они таким образом бедствовали, по направлению с запада к востоку, от весны до осени, появлялась комета [57] и своим огнем, смешанным с дымом, весьма пугала зрителей, как бы предвещая им какое-то несчастие. В самом деле, за подобными небесными знамениями едва ли не всегда следовали какие-нибудь необычайные перемены и на земле, между народами. И чем страшнее были кометы, — какова тогдашняя, тем очевиднейшее настояло бедствие. Об этом свидетельствовала и пословица: «ни одна комета не приходить без чего-нибудь». А люди знающие присоединяли к тому и стих: «она по природе зла».
Услышав о новом беспокойстве в западных областях и о производимых там грабительствах, царь собрал довольно значительные силы и двинулся с ними к Фессалонике, чтобы оттуда начать войну. Но достигнув Ксанфии, решился распустить войско по зимним квартирам. В этот промежуток времени к нему собралось несколько иерархов и начато было дело о патриархе. Некоторые из них обвиняли его в нарушении церковных правил, и потому приглашали в Ксанфию: но патриарх отправил туда двух архиереев. Не слушаясь требований царя и выжидая времени, он раз и два посылал к нему людей из своего клира, чтобы частью узнать о его здоровье, частью оправдаться и представить благовидную причину, почему он не едет. И царь со своей стороны, волею-неволею, принимал его оправдания, предлагал ему мир, посылал взаимные дружеские приветствия, и вообще — казался благосклонным. Между тем, некоторые из архиереев, как можно думать, не переставали обвинять патриарха и производили над ним суд тайно. Не должно допускать, говорил один из них в своей речи, чтобы царь — душа государства лишался покровительства Церкви; потому что такое разобщение, подобно тлетворному воздуху, заражающему здоровье, может повредить общественному благосостоянию. Тогда как державный высказывал то и сё, притворяясь, что не питает к патриарху никакого неприязненного чувства, — епископам предоставлена была свобода рассматривать его дело, как следует, применительно к поднятому о нем вопросу.
24. Между тем, в городе случилось обстоятельство, еще более возбуждавшее царя к мщению. Беда касалась и патриарха, хотя стороною, тогда как терпели другие. Когда в сане хартофилакса (а хартофилакс долженствовал вести книги о браках) был Векк, — один из священников, служивший в Фаросском храме большого дворца, совершил брак без его ведома. Услышав об этом, Векк, в наказание, запретил ему священнослужение. Такая мера показалась царю не простою эпитимиею, а прямым отлучением царского клирика. Полагая, что в этом участвовал и патриарх, он сильно раздражился, так что не мог скрыть раздражения, и свой гнев простер на всю церковь. Патриарх, кричал он, отлучив придворное священство, чрез это хотел оскорбить царское величество. Таким поступком обида нанесена самому хозяину; потому что, когда посланные хартофилаксом объявили пресвитеру запрещение, он находился во дворце. Впрочем, царь не решался высказать это самому патриарху, но всячески старался скрывать свою угрозу глубоко в душе: он мог бы огорчить патриарха; но показывая, что не расположен к мести, надеялся отмстить тем сильнее. Немедленно отправил он посла к севастократору Торникию, который был тогда правителем города, и приказал ему разрушить домы хартофилакса и великого эконома (а это был Федор Ксифилин), срыть их виноградники и, связав самих, прислать к нему. Такое приказание показывало, что лев боится собаки. У царя была мысль, что когда эти, страшась наказания, покорятся царю, то уже ничего не будет значить заставить и патриарха делать по-своему и таким образом смягчить его. Севастократор готов был уже исполнить данное ему повеление: но опальные, предвидя несчастный для себя исход этого дела, вместе с женами и детьми прибегают в храм и надеются найти там место спасения. Раздраженный, подобно льву, севастократор хотел было силою оружия исторгнуть их из храма, ибо знал, что худо ему будет, если не исполнит высочайшей воли: но вдруг приходит патриарх и, с гневом удаляя преследователя, говорит: «Зачем вы нападаете на наши глаза, руки и уши, и ищете одни ослепить, другие отсечь?» При этом он взывал к Богу и людям, что его обижают, не имея на то права, что людей, посвященных Богу, несправедливо судить мирским судом, — и севастократор, так гордо грозившийся пред тем извлечь несчастных, чтобы ни сталось, теперь стоял как вкопанный. После сего эти люди, оставаясь в храме, перестали бояться нападения; а тот возвратился домой. Исторгать виноградники ему также было не нужно, потому что их и не оказалось; да и домов коснуться он не мог, так как домы принадлежали собственно не обвиненным, а причислялись к церкви. Отраженный таким образом на всех пунктах, этот каратель посылает в Никею и исполняет повеление царя над тамошним имуществом опальных. Но его все еще беспокоило препятствие, не позволявшее ему, как было приказано, связать их и отправить. Поэтому, желая удалить их из истинного убежища, каким был для них храм, он советовал им добровольно идти к царю, а сам надеялся оправдаться пред ним частью святостью занятого ими места, частью противлением патриарха; связать же их, когда они добровольно отправляются к царю не было нужды — тем более, что избранное ими убежище, из которого вышли они по своей воле, для них не заключалось, да и патриарх, наблюдавший за ним везде, не допустил бы его до этого. Притом севастократор давал еще заметить им, что идя добровольно, они извлекут из этого и другую пользу: осужденные, видя лицо царя, необходимо увлекаются сочувствием к нему, хотя бы смотрели на него одну минуту. Такими-то и подобными речами убедил он их выйти из храма и идти к царю. Согласие их на такое путешествие одобрено было и патриархом, который надеялся, что чрез это неприятности прекратятся и окончатся примирением. Итак, напутствуемые молитвами и благословением святителя, они немедленно отправились в Фессалонику. Что было с ними в Фессалонике, когда они предстали пред лицо царя, — теперь не место говорить о том. Впрочем, всякий догадается, что им нельзя было получить больше того, что позволяли тогдашние обстоятельства; то есть, и они, подобно другим, оставили патриарха и перешли на сторону царя.
25. Теперь следует рассказать о султане Азатине, который был жестоким бичом для македонян и фракиян, и явно осуществил то, что предвещала комета. Прожив долгое время в Константинополе и непрестанно ожидая, что возвратится восвояси с большою силою, Азатин, наконец, потерял всякую надежду на успех; ибо видел, что царь занят другими делами и знал о тайных его условиях с Апагою, по которым надлежало оттянуть его возвращение на родину. Поэтому, воспользовавшись удобным случаем, когда царя не было дома, он вступил в сношения с одним из своих родственников, — человеком, на северных прибрежьях Эвксинского Понта весьма славным, и тайно просил у него помощи против царя, который держит его безоружным и прикидывается другом, тогда как ничем не отличается от врага. Если захочешь помочь мне, прибавлял Азатин, то можешь сойтись с Константином и убедить его тоже к нападению на римлян; а я между тем буду увиваться около Михаила и, находясь с ним, выкину его прямо в ваши руки, особенно если с тобою будут — не только Константин болгарский, но и тохарцы. Как скоро царь таким образом будет захвачен, — нападение для вас совершенно облегчится; а не то, — вы соберете по крайней мере, богатейшую добычу и овладеете царскими сокровищами: ты же из той добычи получишь самое лучшее; только помни родство и прежнюю славу. Но если мало и этих двух причин, чтобы спешить, — мало родства и надежды отважиться на дело великое; то одно уже желание помочь родственнику и сжалиться над ним, стóит того, чтобы оно осуществилось надлежащим содействием. Переписываясь таким образом тайно со своим дядею и получая письменные уверения от него самого, Азатин стал прикидываться, что сильно желает видеть царя, и говорил, что даже писал к нему об этом и просил позволения — быть у него, потому что ему тяжело столько времени не видеть лица царского. Даст он, или нет, позволение, прибавлял Азатин, и без того поеду к нему; потому что нудит и мучит меня сильное желание. — Узнав об этом, царь (мог ли он тут подозревать какое коварство?) сам писал к султану и позволял ему приехать к себе, тем более, что он будет иметь случай видеть страны запада, которых, живя на востоке, никогда не видывал. Получив такое дозволение, султан поспешил отъездом и, оставив все свое богатство, даже жен, детей, сестру и мать, частью — чтобы устранить от себя подозрение, частью же, чтобы беспрепятственнее совершать свой путь, выехал из города с одной прислугой и направился прямо к царю. Между тем, упомянутый дядя его, отправившись к царю болгарскому, Константину, открыл ему, или лучше, его супруге, о намерениях султана против царя и успел склонить их к тому, к чему они давно были готовы. После того, чрез послов призывает он к себе множество тохарцев, обещая им добычу, если они соединятся с ним самим и с болгарами. Этот народ в то время управлялся еще самовластно; так как не совсем пока подчинил его себе Ногай, который начал первый низвергать деспотов. Живя с тохарцами дружелюбно и обходясь запросто, он вместе с ними и при их содействии завоевывал области не в пользу хана, который посылал его, как они думали, но все, что приобретал, усвоял себе и им. Услышав о таком приглашении, тохарцы немедленно бросились с жадностью собак опустошать лучшие области. Это было еще до родственного союза, в который царь вошел с Ногаем; ибо незаконнорожденная его дочь Евфросиния выдана была за Ногая уже впоследствии. В то самое время, когда царь, по окончании дел на западе, возвращался в свой город, — они вдруг сошлись с Константином и, всею своею массою пробираясь чрез ущелья Гемуса, остановились там лагерем. Впрочем, эти толпы не составляли одного строя и стояли не в одном месте, но рассеиваясь отрядами по многим холмам, выскакивали вместе с другими из засад и таким образом производили ужасы, — грабили, умерщвляли, уводили в плен, причиняли всякого рода зло. Естественно, что слух об этом скоро достиг до ушей царя; ибо они совершали свои нападения не тайно и не с осторожностью, но быстро обхватили всю страну, наподобие свирепеющего огня. При первой вести об этом, сердце Михаила затрепетало, и он увидел себя в крайнем затруднении. К сражению он был вовсе не готов (войска были распущены по домам), и возвращался домой с немногими дворцовыми слугами; а между тем тохарцы известны были римлянам, как народ непобедимый. Невозможно было и бежать; потому что враги, заняв и кругом обложив проходы, без страха бегали всюду во множестве, и одних убивали, других отводили к варварам в жалкое рабство; так что, куда бы кто ни обратился, нигде не мог надежно спасти свою свободу. Окружив таким образом все место, они едва не схватили державного; ибо, судя по тому, как успевали доносить вестники о варварстве неприятелей, между ними и царем не было расстояния и на полдня верховой езды; так что вечером они останавливались лагерем там, откуда царь выступил утром, или, — сегодня располагались там, где тот был вчера. Впрочем, шли они в таком беспорядке, что не были распределены на фаланги, но рассыпались повсюду, с надеждою на добычу, и эта надежда была у них выше всякого страха. Тут же, между прочим, ехал в колеснице и Константин, который, сломив себе когда-то ногу, с тех пор не мог владеть ею надлежащим образом, — шел ли пешком, или ехал верхом. Окруженный болгарами, он тщательно осведомлялся, где находится царь, и надеялся схватить его, когда он останется один; ибо все окружавшие царя, — слуги и домочадцы, опасаясь каждый за себя, без оглядки бежали, кто куда, и, предоставляя царю заботиться о своем спасении самому, скрывались. Теперь каждый имел в виду только личную безопасность и не думал уже о своем ближнем: одни управлялись благоразумным страхом, другие — излишней трусостью; иные притом влеклись необходимостью, — что если, то есть, не позаботятся о себе, то должны ожидать плена; а некоторые, не понимая беды сами, смотрели на других и, приходя к той же мысли, удалялись, кто где надеялся спастись. Соединиться и в боевом порядке принять врагов они не могли; ибо и сам предводитель их испуган был этою нечаянностью и думал, куда бы уйти. И действительно, имея при себе немногих, особенно приближенных и верных людей, царь пробирался теперь с ними по глухим путям и, устраняясь от одних ужасов, наталкивался на другие; так что, избегнув опасности там, подвергался ей здесь и, спасшись от первого зла, впереди ожидал другого, еще большего. Объятый несказанным страхом, он и вершины гор нередко принимал за вооруженных воинов. Даже всякая весть представлялась ему страшною; ибо не было никого, кто, встретившись с ним, или подошедши к нему, не рассказал бы каких-нибудь ужасов. Поэтому, когда кто говорил, что он был вблизи неприятелей с намерением узнать, сколько их и где они идут, — находившиеся с царем, имея в виду только спасение, не верили такой отваге. Наконец, благодаря ночной темноте и разным обходам, царь кое-как достиг горы Гана, а прочих оставил спасаться, где могут. Что же касается задних, то в них он совершенно отчаялся и считал их в плену. Между тем эти имели на своих руках царскую казну, и с ними ехал султан Азатин. Взошедши на гору, посылает он гонцов, — одних для наблюдения за врагами, наказав им быть осторожными и тщательнее скрывать свое бегство, других — для скорейшего пригнания к горе легкой трииры; а сам, переходя с места на место, искусно укрывался от неприятеля, когда этот показывался. Узнав же, что триира приготовлена, он сошел с горы вместе с прочими и, севши на нее, благополучно прибыл в Константинополь. Из его спутников, рассеявшихся по всей Фракии, иные взяты были в плен, а другие сверх всякого чаяния спаслись. Что же касается до тех, которым вверена была общественная казна, и с которыми находился султан, то они, с трудом избежав рук неприятельских, укрылись в крепости Эн [58] и таким образом миновали опасность. Но недолго отдыхать удалось им в крепости: враги, узнав о султане и о том, что он находится в Эне, немедленно соединились с Константином и, окружив город со всех сторон, стали осаждать его самым ужасным образом и грозили разрушить до основания. Стены его каждый день были разбиваемы и жителям предстояло величайшее бедствие, если они не сдадутся. Видя, что беда над головой и что избегнуть ее нельзя, если неприятель наступит всеми своими силами, которые не вдруг и сосчитаешь, — равно предугадывая, что полуразрушенная крепость не выдержит осады и тотчас падет, как скоро придвинуты будут стенобитные машины, осажденные пришли в крайнее затруднение. При всем том они не упадали еще духом настолько, чтобы не думать о своем спасении. Особенно были в сильном раздумье державшие у себя общественную казну, не зная, как сохранить им такое множество сокровищ, заключавшееся частью в монете, частью в разных вещах. И о собственном спасении заботились они больше в той мысли, что если падут сами, то ужасна будет потеря государственного имущества, и потому всячески старались сберечь его. С этою целью сняли они с царских одежд драгоценные камни и жемчуг и, положив это скрытно, вместе с царскими регалиями, спрятали таким образом все, что было при них лучшего и богатого; а сами, вместе с другими, приняли участие в сражении и, вооружившись, как могли, действовали из крепости луками и пращами. Но полного успеха получить им было нельзя; потому что враги, подступив во множестве и подставив лестницы отваживались лезть на самые стены. Их сильно подстрекала надежда овладеть многочисленным богатством, какое находилось у них почти под руками, — и они рвались, как собаки. Но так рвалась большею часть толпа, которая ничего не желала, кроме насущной добычи. У начальников же была другая мысль. Имея уже много награбленного в той стране и даже больше, чем сколько нужно было для удовлетворения их жадности, они размышляли теперь, что будут смешны, если не выполнят предположенных своих условий; поэтому отправляют к осажденным посольство — объявить об ожидающем их бедствии и сказать, что хотя нетрудно одолеть их и завладеть всем, но теперь они удовольствуются выдачею одного султана и требуют его вместе со свитою и деньгами, и на этом условии обещают им безопасность. Выслушав такое предложение, осажденные разделились в своих мнениях на две партии: одним казалось, действительно, лучше выдать добровольно одного султана и чрез то обезопасить прочее, если не хотят вместе с ним потерять все, да и сами подвергнуться опасности; а другие представляли, что гораздо больше нужно бояться царя, и советовали держаться. Царь не замедлит, вероятно, говорили они, прислать к нам войско (ужели же не позаботится он спасти столь огромное богатство?) и, подав помощь с моря, избавить нас от беды. А не то, — мы отрубим султану голову и бросим ее со стены неприятелю — тогда он должен будет либо совсем отступить, либо напасть на нас с местью смерти, и мы, следовательно, будем иметь случай, при помощи Божией, или победить, или пасть жертвами верности царю. После долгих совещаний, одержало верх второе мнение — положено терпеть еще и ждать помощи, но не отнимать у врагов надежды на сдачу, а между тем всемерно заботиться о себе и благоустроять свои дела так, чтобы продержаться, как можно, долее, если не будет помощи. Когда же опасность дойдет и до высшей степени, головы султану все, однако ж, не рубить и не бросать неприятелю; потому что такая жестокость свойственна только людям безрассудным и отчаянным: гораздо благоразумнее выдать его на условиях. Остановившись на этом последнем мнении, они тотчас же отправляют послов и обещают, посоветовавшись, исполнить то, чего от них требуют. Однако ж отсрочка была дана только на один день, — долее враги ждать не хотели, но, окружив крепость со всех сторон, еще более усилили свои нападения, а осажденные должны были отражать их. Борьба с обеих сторон была ужасная, но защитники крепости, наконец, почувствовали свое бессилие и видели гибель над головою; поэтому выслали послов — согласиться на выдачу султана, если только осаждающие дадут клятву пред Богом и святынею, что оставят их в покое (это посольство было отправлено к Константину). Отправив посольство и получив согласие неприятелей, они обратились к местному своему епископу. Епископ, возложив на себя священные одежды и взяв святые иконы, вышел со всем клиром и направил путь к Константину. Когда Константин произнес клятвы пред Богом и иерархом, архиерей возвратился в крепость, и осажденные немедленно выдали султана со всею его свитою и имуществом. Взяв его, враги тотчас удалились и не требовали ничего другого; ибо поклялись довольствоваться выдачею одного султана и ничего больше не делать. Но видно судьба сильна; сколько ни умудряйся противиться ей, определения не избегнешь. Спустя день — два после того, на море являются царские трииры. Не успели они еще войти в пристань, как жители крепости раскаялись уже в своем поступке. Однако ж теперь нечего было сделать, раскаяние опоздало и вовсе ни к чему не вело. Поэтому, не могши возвратить того, что уже сделано, они начали думать по крайней мере о сохранении денег, боясь, как бы и тут не ошибиться; потому что страна наполнена была еще множеством рассеявшихся неприятелей. Поставив против города трииры и по обеим сторонам пути к морю протянув войска, они вынесли царские сокровища и положили их на суда, а потом и сами сели на них и поплыли. Когда прибыли они в Константинополь и возвестили царю о всем случившемся, царь, раздраженный такими вестями, вдруг пришел в неудержимый гнев и выходил из себя. Епископ был вытребован пред суд Церкви, обвинен и едва не подвергся особому наказанию за то, что принял участие в этих делах; слуги были высечены и, в посрамление, одетые в женские платья, прогнаны с царских глаз; жена, дочь, мать и сестра султана, равно как дети его и вся прислуга, заключены в крепких тюрьмах; а все его сокровища, деньги серебряные и золотые, богатые покрывала, одежды и пояса, также жемчуг и драгоценные камни, — словом, все предметы персидской роскоши, как называли их, сданы в общественное казнохранилище.
26. Но еще прежде этих событий, патриарх много раз возбранял царю воевать против христиан, представляя ему, что он не будет иметь успеха в войнах междоусобных. Теперь, когда он возвратился в Константинополь вовсе не по-царски, и вступил в великую церковь для возношения молитвы к Богу и принесения ему благодарственной жертвы, внезапно явился патриарх и стал укорять его, советуя ему благодарить Господа за свое спасение. «Воздай благодарение Богу, говорил он, что Он спас тебя и не предал в руки врагов, ищущих души твоей. Разве не те же и прежние мои слова тебе? Разве не помнишь, что я возбранял тебе такие войны, предсказывая их неудачи? Не отклонял ли я тебя от войн междоусобных? А что иное значит действие твое и твоих войск, противопоставленное деспоту Михаилу и его войскам? Не так же ли и ты своим именем назнаменован Христу, как и он — слуга Христов? За кого, говорил я тебе тогда, должно нам возносить к Богу моления, и о ком беседовать с Богом, как о врагах непримиримых? Молитвы, как за нас, так и за них, — те же самые; потому что оба вы принадлежите к одному стаду Христову. Итак, благословен Господь, избавивший тебя ныне от беззаконных врагов. Ему угодно было чрез это напомнить тебе, что те вовсе не должны быть признаваемы за врагов, кого ты считаешь врагами. А смотри, если угодно, говорит Господь, — вот твои враги, и с ними ты не сойдешься, если Я не захочу. Таким образом Он и указал тебе истинных врагов, и, вместе попугав только, сохранил тебя от них. Так творит Господь суды свои!» Державный слушал эти обличительные слова патриарха со вниманием и смиренно, потому что не мог противоречить им; однако ж, как бы в оправдание свое, сказал, что путем этой войны он приобрел мир и теперь хочет скрепить его еще более прочными узами брака. Сказавши несколько подобных слов (ибо не время было говорить много), царь, напутствуемый благожелатями патриарха, удалился в свой дворец. Дело о предположенном браке было таково:
27. часто посылая войска и нападая на Михаила, царь был отражаем; ибо Михаил пользовался помощью со стороны итальянцев и, действуя энергически, противостоял царю, который поэтому ни в чем не имел успеха, а только вредил сам себе и тратил время. Наконец, после многих опытов со стороны царя, деспот стал просить самодержца и неоднократно смягчал его посольствами для склонения к миру. У Михаила было три законнорожденных сына. Один из них Иоанн находился в руках царя, присланный ему отцом и добровольно отданный матерью в заложники; это, как мы видели, был зять севастократора Торникия: а два другие, Никифор и Димитрий, жили у отца. Деспот имел и другого, незаконнорожденного сына Иоанна. Димитрий был еще подросток и проводил время в бездействии; а Никифор вдовствовал, ибо жена его, дочь царя Ласкариса умерла. Этого-то Никифора царь и Михаил условились женить на третьей дочери Евлогии, Анне; а он был уже деспотом, и получил это достоинство с первым браком от прежде царствовавшего Иоанна. И так, отпустив Анну с большим великолепием, царь устроил этот брак; а потом, вызвав к себе в Константинополь Никифора и утвердив за ним достоинство деспота, тоже с большими почестями и дарами отпустил его домой.
Когда дела на западе таким образом были восстановлены, на востоке предстояло царю еще довольно трудов. Он посылал туда уже многих, но, наконец, отправил деспота Иоанна, которого считал вполне способным к исправлению тамошнего зла. Тогда как царь обращал внимание на запад — с намереньем возвратить в состав империи недостающее, на востоке дела приходили в расстройство по двум причинам, — раз потому, что военные силы отозваны были на запад, а другое потому, что о востоке долго не заботились. Теперь же пользуясь спокойствием запада, царь отправил туда столько войска, сколько мог собрать, и привел все в прежнее состояние; ибо, не бывало и не могло быть, чтобы, при появлении там деспота, персы не успокоились, или, лучше сказать, не отступили в большом страхе.
28. Между тем, в том же году, в месяце кроние [59], в святые дни поста, во второй день второй недели, случилось в Никее чудное и неожиданное событие, до того ужасное, что не может идти в сравнение ни с одним из подобных явлений, бывших когда-либо прежде, что и как ни случилось бы, — не сравнимое ни по обширности и продолжительности, ни по величине зла; хотя, конечно, такого рода бедствия гораздо страшнее и поразительнее бывают для тех, которые испытывают их на самом деле, не имея никакой надежды на спасение, чем для того, кто пишет и рассказывает о них. Можно, правда, словом преувеличивать вещи посредственные и придавать им большое значение: но преувеличивать события величайшие значило бы ослаблять их. Поэтому в таких случаях хорошо не останавливаться на одной букве повествуемого дела, а углубляться в смысл речи и, читая рассказ, как бы принимать участие в самом деле. Так, в первую стражу одного дня, когда на горизонте солнце уже сияло; и протекло почти тридцать частей зодиака, когда люди начали свои дела, — кто духовные, кто телесные, — вдруг послышался крик, и не то, чтобы в одной части города, а в другой нет, но кругом по всему городу, — будто тохарцы, в бесчисленном множестве, перебив стоящих у ворот стражей, быстро и с величайшею яростью ворвались в город, и всякого, случайно встречающегося им, в одну минуту умерщвляют самым бесчеловечным образом. Эти слова, только что были произнесены, мгновенно охватили весь город. Жители, выбегая из домов, кто в чем был, рыскали в смятении по всем улицам и, суясь — кто назад, кто вперед, сталкивались друг с другом, а между тем тех и других преследовала одна и та же мысль. Те и другие, угрожающим бедствием, как бы гонимые в тыл, давили друг друга и одни у других спрашивали, что слышно, и правда ли, что говорят. Но ни те, ни другие не могли отвечать наверное, хотя все единогласно утверждали, что это справедливо. Каждый, сомневаясь в собственном своем спасении, не сомневался в разнесшемся слухе. Пока это продолжалось, другие, бегущие сзади, рассказывали об ужаснейших сценах, говоря, что видели собственными глазами, как неприятели всякого, попадающегося им, рассекали на части, и смерть несчастных была поражающим зрелищем. Я думаю, что, когда страх рисует образы страданий, то и бодрствующим они, на самом деле не существуя, бросаются в глаза будто существующие, и обманывая зрение, отводят от истины. В самом деле, если испорченное зрение поражает ум, то подчиняясь трусости омраченного чувства внешнего, он так и смотрит, то есть, хочет видеть истину в мечтах воображения и что у него только в мысли, то представляет существующим действительно. Да и что могло воспрепятствовать им верить в несуществующие предметы, как в действительные? Слушая рассказы передних, они с ужасом возвращались домой и здесь старались прятаться в углах, думая найти в них достаточное место спасения; некоторые решались даже открывать гробницы давно умерших, и там укрывались; а иные искали убежища в других безопасных местах. Но были между ними и люди мужественные, которые, думая, что надобно действовать смело, вооружались, брали копья и щиты, и искали себе предводителя. К числу таких людей принадлежал Николай Мануилит, тогдашний начальник города, не знавший военного дела, но умевший брать взятки, — хвастаясь именем градоначальника, — и многие другие, богатые воинскою опытностью, которым, однако ж, тогда и в голову не приходило исследовать, не лжив ли распространившийся слух. Так-то пришиб их общий страх! Впрочем, они хотели не себя только спасти, но защитить весь город. И так, вооруженные, бегали они по всему городу, будто какие непрерывно перелетные, и направляясь — одни туда, другие сюда, с чрезвычайною быстротою, но ничего нигде не видели, о чем были толки, а только всюду слышали вопли и стенания, что город взят и что беда над головою. Словом, — все было точно так, как в самом деле бывает по взятии города, кроме того лишь, что тут плакали о воображаемом бедствии, а не о действительном плене. Ведь не то, чтобы работающий звал неработающего все забирать и тащить, упрекая его в беспечности, или обремененный ношею побуждал другого; но все, будто помешавшиеся от страха, бросались на своих, как на чужих, подозревали друзей, будто врагов, и потому только не убивали их, что боялись, как бы и с их стороны не потерпеть того же. Эти люди были безумными помощниками другим и жалкими оберегателями самих себя. В то время в Никейских тюрьмах находилось много узников, закованных в железные цепи; потому что заключаемых на смерть неприятельских пленных положено было держать под стражею в Никее, так как оттуда нелегко было им убежать. Эти пленники, видя общее смятение, подумали, что неприятели вошли в город и овладели им;— не потому, так подумали они, чтобы сами видели, а потому, что заметили тревогу жителей. Это внушило им смелость снять с ног своих оковы, и составить из себя как бы сторожевой отряд той бегущей фаланги, — не с тем, чтобы угрожать ей, а чтобы самим уйти. Цель этих беглецов была — спешить к городским воротам; а за ними толпою следовал народ и, в бессознательном чувстве отчаяния, трепетал каждый за себя, представляя, что, либо должно будет ему погибнуть, если враги, ворвавшись отвне, истребят передних, либо эти узники, отразив и прогнав неприятеля, сами соединятся с ним и убегут. Но концом всего был стыд. Побывав у городских ворот, они возвращались и расходились оттуда уже не в прежнем расположении духа, а смущенные и в беспорядке, — шли тихо, с надлежащим спокойствием, потому что нашли там стражей, сидевших мирно и ничего не знавших о том, что происходило в городе. Очень досадовали они, что так обманулись, и боялись только того, чтобы не встретить опасности у других ворот. Боязнь их была особенно сильна — при мысли, что враги, пользуясь беспечностью стражей, находившихся у ворот, удобно могли проникнуть в город. Поэтому разделившись, пошли они — одни туда, другие сюда, третьи к средним между обоими воротами, полагая, что беда грозит со стороны востока. Когда же и здесь не нашли ничего (а с моря нельзя было подозревать никакого нападения), тогда, сошедшись опять, успокоились и только не знали, что делать, приговаривая: ведь не по воздуху же, на крыльях, могли бы прилететь к нам неприятели. Наконец, отправились они даже к воротам, ведущим к морю и, нашедши, что и там не было никаких признаков опасения, а со стороны стражей встретив насмешку над своим заблуждением, совершенно уже отдохнули от боязни и стали исследовать причину первоначального слуха. Ведь не сам же собою вырвался он из земли; конечно, был кто-нибудь первый распространитель ложного страха. Пробуя разные пути и не находя никакой предлагаемой догадки правдоподобною, они ничего не могли узнать, кроме того, что слух этот родился мгновенно и потом столь же мгновенно отразился в ушах каждого. Наконец случайно представившаяся и вероятная причина открылась в том, что тогда вынесена была для поклонения икона Божией Матери, что за нею шло множество женщин, и что они-то возглашали без сомнения ту молитву, которая была услышана позади их. В самом деле, если те женщины молились с воплями о заступлении от персов и тохарцев, то, слова их молитвы, произносимые может быть очень громко, по всей вероятности разносились, и окружавшие этих молитвенниц приняли их возгласы в значении не молитвы об избавлении от врагов, а в значении известия о вторжении их, и эти слова, в таком страшном смысле распространенные, наполнили слух многих и произвели всю эту тревогу. Так рассуждали граждане. Впоследствии царь, узнав об этом происшествии, был сильно огорчен и в своей грамоте немало укорял их. Людям умным и рассудительным, писал он, несвойственно, при встрече с такими безрассудными слухами, тотчас же увлекаться и возмущаться ими; надобно было понять нелепость дела. Как могли враги, не осадив города, не действуя стенобитными машинами и, по недавним известиям, находясь еще в Персии, вдруг в бесчисленном множестве перенестись оттуда беспрепятственно, и взять город без войны и нападения? Говоря эти и подобные укорительные слова, царь имел в виду внушить своему народу, чтобы он вперед был осторожнее.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
1. Отсюда начинается дело о патриархе Арсение. Царь до сих пор всячески старался склонить патриарха к кроткому с собою обращению и к разрешению себя от клятвы; когда же увидел, что цель его не достигается, — стал употреблять все меры к его низвержению. Посему, часто созывая архиереев, он свидетельствовался пред ними в тесных своих обстоятельствах, говоря, «что на нем лежит долг заниматься великими и трудными делами правления, требующими свободы; а он, между тем, связан неумолимою необходимостью нести тяжелые, наложенные на него патриархом узы. Если, в самом деле, должно быть так; то не лучше ли им самим принять участие в деле общественного управления, когда допущенный проступок не может уже быть изглажен и совмещен с прежним порядком вещей. — Поставленный врачевать зло должен сделать одно из двух: или требовать по возможности того, что было прежде, или отложить врачевание. Но первое невозможно, а второе вовсе неблагоразумно. Он обязан делать увещания и указывать падшему путь к раскаянию, хотя бы даже этот не сознавал своего преступления и упорствовал в решимости. Я просил у него прощения с искренним раскаянием и настойчиво хотел от него врачевства, хотя бы то было раскаленное железо; но он отказал и, вместо раскаяния, возбудил отчаянье между тем лучше было бы уже не раскаиваться, чем раскаявшись, отчаяться; потому что первым обличается бесчувственность, а последнее ведет к вечной погибели. Я многократно приходил к патриарху, но был отсылаем, и ища способов врачевания, не только не получал их, а еще выслушивал порицания. Патриарх ничего не открывал мне, кроме необходимости исцелить язву, а как исцелить, не научил: призывал к делу, а сам не знал, что надобно делать. Тут можно было подозревать одну насмешку. И так, время показало, что если бы я и сделал что-нибудь в заглаждение своей вины, он не снял бы ее и, признавая дело недостаточным, не принял бы меня; следовательно, подвиги мои были бы безуспешны. Поэтому, выслушав меня, рассудите, послужит ли к чему-нибудь такой двусмысленный образ его действий. Мне кажется, он хочет, чтобы я за свой проступок оставил престол и возвратился к частной жизни: но кому предполагает он отдать царство, — решительно не вижу. Какие отсюда произойдут для государства следствия, — это само собою очевидно; не нужно и спрашивать. Ведь если другой окажется неспособным управлять общественными делами, и от его недостаточности произойдет упущение такого великого служения; то стремящийся к этой перемене будет, думаю, виновником общественной гибели, действующим по способу Телхина [60]. Что касается до других многих, лично ко мне относящихся обстоятельств, то я стал бы держать длинную речь, если бы не мог в одном представлении обнять всю бездну зла. Как поручиться, что я, и лишенный власти, буду жить спокойно? В особенности, что станется с моею женой и детьми? Их на первых же порах рад будет всякий встречный повергнуть в несчастье. Я не сомневаюсь в духовной мудрости патриарха, какая видна в других его распоряжениях; но в этом деле никак не могу одобрить его. Где, у какого народа произошло когда-нибудь подобное явление? Какой пример показывает, что иерарх может безнаказанно делать это и у нас? Или он не знает, что однажды вкусившему блаженство царствования не иначе можно расстаться с ним, как чрез смерть? Какими кознями окружен престол? Верность большей части подданных окоченела на маске, и притом, пока царь благоденствует; а как скоро он унижен, — подданные необходимо становятся дерзки и нападают. Но положим, что сами они и не сделают оскорблений: так легко может, под влиянием зависти, сделать ему все худое тот, кто вместо него вступит на престол. Зачем было и возводить человека на такую высоту, когда чрез несколько времени надобно низложить его? Или опять, — зачем лишать власти того, кто едва только вкусил ее? Мы веруем, что и Бог, если чем другим великим, то всего более управляет судьбами царств. Сколь же безрассуден и какую беду дерзает призывать на себя тот, кто разрушает советы Божии! Итак, вам должно войти в это и содействовать праву царствования, чтобы не презирали нас, и столь долго не стесняли наших помыслов. Что? Разве не Церковью определено покаяние? Разве не на божественных законах основано оно? Разве не вы врачуете им многих? Разве для царей в Церкви существуют не те же законы, какие для всех других? А если у вас не стало постановлений о покаянии, то есть, другие церкви — я пойду к ним и от них приму врачевание. Я сказал, что было на уме: теперь остается посоветоваться вам вместе с ним, что нужно делать. Я не могу далее переносить своих страданий; мне необходимо или от вас получить исцеление, или искать способа врачевания в другом месте». Когда царь высказал это архиереям, и как бы положил начало для борьбы, — они, выслушав каждое слово его, с огорчением объявили, что вообще не одобряют действий патриарха в отношении к царю, и потому, присоединив много своих оснований, единодушно соглашались уврачевать державного. Вместе с тем обещались они, если только царь пошлет к патриарху, сильно содействовать в этом деле его посольству.
2. Царь действительно отправлял многих поодиночке, и просил иерарха разрешить его от скорби, изъявляя полную готовность, как и прежде обещался, исполнить, что будет приказано. Наконец, он послал и Иосифа, настоятеля Галезийской обители, именем которой больше и называли его. Это был духовник, бывший царю вместо отца. Посылая Иосифа, царь умолял патриарха принять отправляемое им посольство и снизойти к его просьбе. Но не посмотрел патриарх ни на архиереев, которые долго упрашивали его за царя, говоря, что несправедливо держать его столько времени под запрещением, ни на того духовника и святого мужа, который умолял его со своей стороны — распорядиться вразумлением царя иначе и, разрешив его от клятвы, предписать ему приличное его сану наказание;— не посмотрел он ни на кого, но еще более ожесточился и казался решительно непреклонным; так что сильно бранил посланников и самого Иосифа, будто он отважился даровать прощение царю помимо воли патриарха. Многие говорили тогда, что патриарх даже подверг его эпитимии; но духовник не принял ее. Впрочем, выполнил ли он действительно наказание, или отверг, был ли после разрешен, или остался неразрешенным, — об этом говорили, как о небывалом; да и сам Иосиф, бывший впоследствии патриархом, решительно утверждал, что не имел на себе эпитимии. Тем не менее, отсюда произошло сильное волнение в Церкви; потому что приверженцы Арсения, прямо обвинявшие Иосифа, в его патриаршество были отлучены от Церкви.
3. Между тем, при наступлении вондромиона, [61] во время великого поста, в праздник, который обыкновенно называли Стоянием, один из клириков, по прозванию Эпситопул, служивший при патриархе нотарием и, относительно к своим товарищам, бывший примикирием, чаще, впрочем, называемый докладчиком, ночью, по окончании утреннего Богослужения, поднес царю приятную для него записку, наполненную обвинениями на патриарха. Приняв эту записку, царь созвал случившихся на тот раз клириков и спрашивал их, сочувствуют ли они Эпситопулу в том, что он сделал. Когда же они ответили ему отрицательно, кроме одного или двух, — он начал испытывать их по статьям, и, между прочим, спросил, какого образа мыслей человек, вручивший ему записку. Они сделали о нем отзыв посредственный, но отказывались от статей. Тогда царь тотчас понял, что вступающий в такую борьбу с патриархом непременно должен иметь сообщников и, надеясь этим путем поймать льва в свои руки, крепко ухватился за ту бумагу и искал удобного времени разобрать изложенные в ней обвинения. Записка изложена была по статьям, именно — в следующем порядке: во-первых, в начале утреннего Богослужения псалом, положенный за царя, патриарх велел исключить и начинать одним трисвятым и следующим за ним поминовением; во-вторых, он находился в дружеских отношениях к султану, так что нередко позволял ему со свитою — с неверующими агарянами, мыться в церковной бане, где есть мраморные изображения честного креста; в-третьих, он приказывал своему монаху преподавать сыновьям султана части св. Евхаристии, тогда как неизвестно, запечатлены ли они божественным таинством крещения, и кроме того, во время утрени, в светлый и великий праздник, сам султан приходил к нему со своими сатрапами и присутствовал при его литании. Такие-то и тому подобные вещи заключались в той записке. Обо всем этом, конечно, не мог не узнать и патриарх, но, предав дело в волю Божию, хранил молчание. Между тем царь, приняв ту бумагу, собрал к себе проживавших в то время в Константинополе архиереев и, предложив им прочесть ее, требовал от них мнения, что ему делать. Казалось, не было основания пренебрегать вещью, столько благоприятствовавшею цели, хотя, с другой стороны, нельзя было считать ее и достаточною, чтоб устрашить патриарха. Действительно, не будучи еще призываем к оправданию, патриарх уже оправдывался — во-первых, относительно псалма, тем, что он сам первый ввел его в церковное употребление, по обычаю монастырскому, и сам же опять отменил, считая достаточным для полноты молитвы трисвятое с поминовением. Притом, он вполне мог бы оправдаться в этом случае, сославшись и на настоящее положение царя: как ему жаловаться, когда он отлучен от всего? А что султан со своей свитой мылся в церковной бане, — этого он никогда не знал и не дозволял. «Да их, говорил патриарх, следовало бы выгонять и из всех бань, а не из одной, принадлежащей церкви; потому что все они украшаются изображениями креста и иконами святых. Если же другие бани открыты для них, хотя и неверующих; то почему нужно удалять их из церковной? Но что я поступал с султаном и сыновьями его, как с христианами, говорил патриарх; то не считаю этого виною потому, что об их вере свидетельствовал мне епископ Писидийский: если же кто докажет, что они не христиане, то грех падет уже не на меня, а на него одного». Однако царю и его стороне такие объяснения казались недостаточными к оправданию патриарха, — и он решился созвать собор из всех наличных архиереев и двух патриархов, александрийского Николая и антиохийского Евфимия. Поэтому, ко всем епископам разосланы были царские грамоты, чтобы после праздника, немедленно прибыли они в Константинополь и в общем собрании начали исследовать дело о патриархе.
4. Местом их собрания избран был царский алексеевский триклиний [62], чтобы можно было председательствовать и самому державному. Здесь присутствовали во множестве вельможи и сановники, архиереи и весь синклит, также лучшие монахи из всех обителей, вместе со своими настоятелями; были даже многие из более известных и знаменитых граждан. Тогда вышел на средину обвинитель, держа при себе бумагу, и прочитал ее пред всеми. Потом, нашедши нужным позвать и патриарха, собор послал к нему трех архиереев и трех клириков — пригласить его к суду. Но патриарх решительно отказался и говорил, что избегает не суда собственно, а образа и места его, равно как и самых лиц, — да и справедливо, кажется; ибо судить патриарха в присутствии царя, вельмож и мирян, в царских чертогах и под непосредственным влиянием царя, вооруженного мщением, вовсе не следует и незаконно. Посланные, выслушав патриарха, изложили его слова на бумаге, чтобы не показались они ябедою; потом, возвратившись, объявили все с точностью пославшим их, — и собрание разошлось. Подобные посольства были повторены в другой и в третий раз в разные промежутки времени (ибо они хотели действовать в настоящем случае согласно с канонами); но ничего не дознали, кроме того, что патриарх отвергает такой образ суда. На это представляемо было ему возражение, что и в древности считалось законным участие [63] царя в делах церковных; да и несправедливо и неблагоразумно такие важные вопросы решать без церковного председательства.
5. Пока это происходило, патриарх, понимая, как и справедливо, что причина волнений заключается не и в ином чем, а только в ненависти к нему державшего, и что опасно зло врачевать злом, как бы, то есть, осудив патриарха, не возбудил он негодования и волнений против самого себя, решился непременно предотвратить эту опасность. Посему, отложив всякое малодушие и сев на коня, — чего не делал с самого времени переселения своего в Константинополь, — он поехал к царю. День, в который это происходило, был воскресный. Царь, думая, что настало, наконец, время, которого он давно уже домогался, то есть, время разрешения его (ибо к этой мысли приводил его как необычайный приезд патриарха на коне, так и предположение, что он был подвигнут к тому грозившим ему осуждением) был тронут этим, принял его ласково и вел с ним приятную и продолжительную беседу. Когда настало время священной литургии и державному надлежало идти в храм, он послал одного из прислужников предуведомить священнослужителей и сказать им, чтобы они, увидев входящего в храм царя, не дожидались, пока он пойдет поклониться святым иконам, и не совершали ничего другого между делом, но тотчас же, начинали литургию обыкновенным возгласом диакона — «благослови» и громогласным благословением Бога от священника. Все это направлял он к тому, чтобы иерарх, вошедши в церковь вместе с ним, безмольно разрешил его там от уз. К божественной литургии все было приготовлено, и клир в полном облачении дожидался только прихода царя. Он же, между тем, поддерживая священную мантию патриарха, шел в некотором от него расстоянии, и — то останавливался и беседовал с ним, то как бы направлялся к храму. Но едва лишь вступил он на порог, и диакон возгласил «благослови», за которым тотчас последовало благословение от священника, патриарх, изумленный нечаянностью, понял хитрость, — и вдруг, вырвав мантию из рук державшего и уходя, сказал: «Зачем ты так лукаво крадешь благословение и, будучи человеком, обманываешь Бога? Это и беззаконно и бесполезно», а потом еще с большим упреком прибавил: «Хорошо ли так поступать царю, желающему царствовать по законам? Это невыносимо слышать и о других, а одобрять подобное дело вовсе нельзя». Таким образом, оставив царя пристыженным, патриарх полетел орлом и, быстро прошедши чрез железную дверь триклиния, со всех ног, пешком побежал к морю и на корабле возвратился домой. Как ни раздражен был царь таким оскорблением, однако ж, притворился великодушным. Когда окончилась священная литургия, он, по выходе из церкви, остановился в алексеевском триклиние и, обращаясь к случившимся тут иерархам и клирикам, стал обвинять патриарха в жестокости. Видите, говорил он, как грубо ушел он из наших рук. Если хотелось ему оскорбить меня, то зачем было ехать к нам? Но видно, стараясь избежать обличений, он и сам не замечает, что этим еще более подвергается суду. Пусть же он теперь не пользуется отрицанием суда. Но так как остается сделать ему третье объявление; то вы, собравшись опять, исполните это, и когда он придет, — пусть будет осужден; а не то, — вам же предстоит решить, как нужно поступить по суду с уклоняющимся от суда. А я поручаю свою судьбу Богу: пусть он устроит все так, как Ему угодно». Сказав это, царь с каким-то предположением прибавил еще, что если часто не принимал он относящихся к нему по делам своих церквей, то не принимал, имея в виду единственно ненависть, какую питает к нему патриарх: а когда этот соблазн будет устранен, — они могут много рассчитывать на него. И этим окончил он свою речь.
На следующий день снова все собрались и долго рассуждали, а царь как будто бы отказывался от участия в рассуждениях, говоря, что он не хочет присутствовать на соборе, что ему не позволяют этого наложенные церковью узы; поэтому надлежало его уговаривать.
6. Наконец, отправлено было к патриарху и последнее посольство, составленное из архиереев и клириков. Но патриарх опять отказался идти и сказал: «Делайте, что хотите; а я не пойду, чтóбы там ни случилось». Тогда, после многих совещаний, иерархи, желая во всем основываться на церковных канонах, старались найти между апостольскими правилами и такое, которое относилось бы к уклонению от суда. Но хотя оно казалось им и вполне достаточным для цели; однако ж, чтобы действовать с большею осмотрительностью (ибо они действовали как бы в виду целого народа и под председательством царя), отклонить от себя всякое подозрение в ненависти к патриарху, и не быть потом отлученными, так как дело было известно, — они снова выводят на средину Эпситопула. Записка его была прочитана им почленно, и при каждом члене присутствующие спрашивали: есть ли у него на то свидетели? Он отвечал: «В делах открытых не нужен тот или другой свидетель; тут свидетельствуют все, так как об этих делах все знают». Некоторые же, избранные из клириков, на вопрос особенно о султане, участвовал ли он в молитве и сидел ли вместе с патриархом во время обычного чтения Слова Божия, отвечали прямо, что это было так; но христианин ли он, или нет, мы не знаем, говорили они, а думаем, что тогда он был уже христианином. Судьи на это говорили им, что они хотят знать только то, молился ли и сидел ли он с патриархом, а христианин ли он или нет, об этом сами рассудят. Потом многие после них вышли свидетельствовать, что он не исповедует христианской веры; но не знаю, правду ли они говорили, или старались только угодить державному. Впрочем, мы узнали, что после, когда дело было уже кончено, султан, известившись, что из-за него низвержен патриарх, присылал к державному и, между прочим, извещал его о своей вере (шутка ли была это, или нешуточная речь, неизвестно), прося его прислать к нему, особенно священные его амулеты [64], на простом языке называемые ладанками, и уверяя, что он, если угодно, будет с жадностью есть соленый свиной окорок. Это обстоятельство было тогда царю прямою уликою в несправедливости его к патриарху; ибо оно доказывало, что с одной стороны, поклоняясь божественным изображениям, султан был христианин, а с другой, употребляя свиное мясо, держался и обычаев христианских. Но обвинители ставили в вину патриарху то, что султан по крайней мере, тогда не был еще принят в общество христиан. Другие этот обвинительный пункт против патриарха выставляли несколько хитрее: если султан, говорили они, и в самом деле был христианин, то патриарху, по крайней мере, хорошо было бы остерегаться окружавших его персов; ведь не могли же все они быть и считаться христианами. Таким образом, когда приступили к отобранию мнений, большая часть присутствовавших, чуть не все, исключая некоторых (это были Феодор Понтийско-Ираклейский, Алексей Евхаитский, Иоанн Бризийский и другие с ними; а Григорий Митиленский, весьма преданный патриарху, видя, что ему угрожает непременно осуждение, под предлогом болезни, удалился с собора. Когда же державный, досадуя на это, посылал меня к нему, как нотария, требуя, чтобы он или сам явился, или дал свое мнение, — он едва согласился на последнее и пристал к Фоме Ларисскому, Иоанну Навпактскому и Герману Адрианопольскому), — единогласно осудили патриарха на низложение, и осудили всего более за уклонение от суда; потому что вопрос о султане, был ли он христианин, или нет, оставался нерешенным. Посему, довольствуясь, при обвинении подсудимого, свидетельством об уклонении его от суда, они и поставили ему в вину это одно обстоятельство и в этом все согласились. Между тем, некоторые не без основания противились им, говоря, что, если патриарх, чрез такое допущение к святыне, исправил иноверцев в первый раз (ибо неизвестно еще, были ли эти люди неверными); то вина его сама собою падает. А когда султан действительно не был от двора Христова, то и в таком случае патриарх невинен, но вся вина падает на свидетельствовавшего, то есть, на Макария Писидийского. Пусть, наконец, это и не так, все здесь оказываются виновными и другие христиане, бывшие тогда вместе с патриархом и особенно причисленные к священному клиру, которые на какой бы степени ни стояли, необходимо должны были напомнить патриарху об этом и удалить неверующих из церкви. А помимо их, сложить всю вину на одного патриарха — было бы и несправедливо, и неблагоразумно. Между тем, епископ Писидийский, предвидя, что и ему угрожает опасность (ибо обвинение в свидетельстве о султане и его подвергало также осуждению; да и нельзя было справедливо осудить патриарха, не осудив и его) хранил молчание. Судьи, конечно, всячески старались не вызывать его, прежде чем будет осужден патриарх, и не спрашивать о султане; однако ж, не могли не ухватиться и за него, когда он подал им повод произнести осуждение патриарху. Так и случилось: он был низложен и удален, или лучше сослан. После продолжительных совещаний, и те немногие, которые прежде защищали патриарха, волею-неволею согласились с прочими; определение сделано, и патриарх присужден был к низвержению. Теперь кончилось это, говоря поэтически, быстролетное собрание [65], и заключено, по обыкновению, приветственными возгласами царствующему дому. После того выбраны иерархами два иерарха и отправлены к обвиненному с объявлением ему соборного решения.
7. Послы пришли к нему поздно вечером и, в присутствии всего клира, объявили ему приговор собора, приказывая вместе с тем готовиться к удалению. Он же, возблагодарив сначала Бога, выразил полную готовность идти, куда им угодно. Потом, обратившись к клиру, сказал: «Знайте, дети, что все это случилось со мною, по устроению Божию; а воле Божией должно повиноваться, что ни определила бы она касательно нас. Мы поставлены пастырями по суду св. Духа, призвавшего недостойным нас к тому, чтобы по возможности пасти стадо Христово; и вам известно, что мы вели его за собою — если и нехорошо, то, во всяком случае, как могли. Так нужно ли говорить мне о вещах, известных вам? Между тем, многих из вас, может быть, мы и оскорбили, а от многих и сами потерпели оскорбления: примиримся же и простим друг другу обиды. Любовь Церкви такова, что и мы как отцы, перенося обиды от вас, должны принимать вас, как детей: равно и вы, оскорбляемые в чем-либо нами, должны изгнать вражду против нас, как истинные члены, и следовать за оскорбляющими. Ныне время оставить друг другу долги наши. Я со своей стороны исполняю это, — примиряюсь со всеми и охотно отхожу, куда Господу угодно: а вы идите, пересмотрите поодиночке, поверьте и примите от нас церковные сосуды, драгоценные одежды, останки святых и книги, чтобы кто-нибудь не счел нас святотатцами. В заключение же всего, дети, радуйтесь о Господе и спасайтесь. Эту одежду, книжку и три монеты, которые принадлежали нам еще при вступлении нашем на патриаршество, по правилам монахов, и которые притом приобрели собственными трудами — от списывания Псалтири, мы берем опять и удаляемся». Сказав это и подобное этому в назидание клиру, и почти на пути уже приказав некоторым из присутствовавших, в числе коих был и я, идти для принятия священных вещей, он обратился к посланным и сказал: «Вот, братия, я готов, и не испугаюсь, что ни задумали бы вы в отношении ко мне. Вы, как говорите, сделали свое дело: прочее пусть делает царь; пусть скажет нам, куда идти, или лучше — пришлет людей отвести нас. Мы не будем противиться, меч ли приготовит он нам, или смерть». После этих слов, он отпустил всех с миром, а сам, ни о чем больше не заботясь, сел и ждал царского приказа.
8. Ночью, в конце Пиантиона, когда, после зимнего холода, наставало уже время ведренное и сухое, — именно в первую стражу той ночи посланы были царем люди, долженствовавшие взять осужденного и отвесть, куда им было приказано. Немедленно сведенный ими со ступеней великого храма, он стал пред великими вратами и возблагодарил Христа Господа, молясь Ему и как бы прощаясь. Когда он готов был уже выйти из восточных дверей, чтобы отправиться в пустынный монастырь Чудотворца Николая в Барбаре, [66] который стоял тогда при море и, как смежный, приписан был к Оксийскому (сюда-то осужден был Арсений на изгнание, что случилось, думаю, не без устроения Божия, так как в Оксии же принял он некогда и монашескую одежду) — при самом выходе из церкви, небо, дотоле совершенно чистое, вдруг все покрылось густыми облаками, полился сильный дождь с градом, страшная молния бороздила и раскаляла воздух, и громовые удары непрестанно поражали слух. И среди такой-то грозы влеком был он своими проводниками, пока не достиг самого монастыря. Пробыв там день, в следующую ночь проводники посадили его на рыбачью лодку и поплыли по направлению к Приконнису, до пустыни, лежащей выше так называемой туземцами Суды, где заключили его под надзором царской стражи и никому не позволяли его видеть.
9. Так распрощались они с этим человеком. Думают, что и сами патриархи считали необходимым подать о нем такое мнение. Когда просили их об этом, — первый согласился патриарх Антиохийский Евфимий, давно питавший ненависть к Арсению за то, что он не принимал его в общение по причине, основанной на слухах (а неизвестно, справедливы ли были эти слухи), будто бы Евфимий в некоторых вещах соглашался с армянами. Поэтому, как скоро стали рассуждать об Арсение, он, тотчас ухватился за представившийся случай и подал свой голос о низвержении патриарха. Напротив, патриарх Александрийский Николай был далеко не того мнения, чтобы одобрять это дело: он, отсеченный теми, которые низложили Арсения, тем не менее остался тверд в своем убеждении, и ничего не изменил в своем образе мыслей.
10. Из архиереев же, кроме тех первых — Мануила Фессалоникского и Андроника Сардского, никто не был отсекаем. Об Андронике, как постригся он в монахи, мы уже сказали. Арсений, по возвращении на патриарший престол, зная, что Андроник ради его только лишен был епископии и вследствие того принял монашество, хотел было возвратить ему прежнее состояние и снять с него монашескую одежду: но ему не удалось получить на это согласие иерархов. Дело было так. Когда тот, беседуя с патриархом наедине, узнал, что он позволил бы это, если бы только захотел собор; тогда, вышедши от патриарха, он решился сделать пробу для достижения желаемой цели. В один из соборных дней, он, с ведома патриарха, надевает на себя архиерейскую мантию, а на голову возлагает священный кидарь и, сев в притворе, требует позволения войти в собор, к председательствующему патриарху. Собору было доложено, и узнали, что ждет кто-то, облаченный в архиерейские одежды. Епископы разгневались и не хотели принять пришедшего. А тут один из них показал и письмо Андроника, в котором он собственноручно подписался Афанасием. Тогда все стали уговаривать патриарха, чтобы он не помогал этому человеку, и охлаждали в нем пламенное к нему расположение; а тот, пристыженный безуспешностью своей попытки, начал вести жизнь более внутреннюю. Но это было прежде; а теперь многие из монахов и мирян, отделившись от Церкви, собирались сами по себе и говорили: «Не
11. «Я думаю, подданные моего царства, что никто из всех вас не дошел до такого безумия, чтобы стал водиться не столько своим умом, сколько мыслями другого. Ведь если совет состоит обыкновенно и в сношении мнений, объявляемых лицами советующимися, так как самое имя совета — συμβουλ значит сводить в одно мнения двух; то это бывает по необходимости в делах сомнительных и в тех случаях, когда мысли обеих сторон равносильны, и не знаешь, которых держаться. А как скоро мнения тяготеют на одну чашу весов, так что этим обозначается дело не только хорошее, но и твердое, и вместе с тем открывается вредное; то напрасно поистине и бесполезно, презирая собственные свои помыслы, обращаться к чужим, которые бывают иногда неблагоразумны, а иногда своекорыстны: притом чужая боль обыкновенно не чувствуется; всякого давит свое горе. Так вот и вы должны пользоваться преимущественно собственными помыслами и ими испытывать мысли внешних. А кто, презирая свое размышление, будет прислушиваться к мнениям внешним, — не заметит ли в них чего-нибудь; тот должен согласиться, что своего ума у него не достает. Человек же без ума, сам по себе, вовсе ничего не понимает; да если бы кто и со стороны говорил ему, — не может отличить хорошего от худого. Следовательно, для него и чужой совет бесполезен. Вы совершенно знаете, что случилось; ни одного из событий мы не скрыли: ибо это-то, по повелению державной нашей воли, и привело каждого из вас в настоящее собрание, подобное тем, какие бывали и прежде. Но причины этих собраний, как различные, могут иных привесть в недоумение. Некогда лицо на патриаршем престоле по собственной охоте отказывалось от своего служения, — и тогда надлежало на его место поставить другое: а теперь то самое лицо низложено за вины, как вам известно, и по этому случаю, надобно заместить его кем-нибудь другим. Так смотря на ошибку в прошедшем, надобно как можно лучше устроить будущее. В то время некоторые из черного и необразованного народа, находящие для себя удовольствие в волнении Церкви, заперлись в человеческих своих домах и произвели раскол. Мы описали бы их, если бы, при всем нашем желании, не препятствовала нам краткость времени, не позволяющая припомнить произведенные ими беспорядки и принятые нами меры. Такое же нечто подозревается и ныне; потому что беспорядок не исчез: есть люди, ищущие случаев снова возбудить его и разделить Церковь Божию. Чего они домогаются, имея приобретенное привычкою расположение прятаться в своих углах и скрытно совершать свои дела, — говорить не нужно: но присоединяющимся столь неблагоразумно к любимой их беседе мы не замедлим назначить строжайшее наказание. Кому и чем тут соблазняться? Разве изменены его догматы? Но в нашем учении ничто не нарушено и вообще ничто не будет нарушено. Или извращено нечто обрядовое? Но ничего не укажут, сколько бы кто ни трудился. Или, наконец, совершая служение под одним пастырем, который по достаточным причинам низложен, вы отчаялись в избрании другого? Но без сомнения изберете и, пасомые им, будете жить наилучшим образом. Ведь чрез того-то пришлось ли кому из всех вас быть облагодетельствованным и пользоваться нашим благоволением, если исключить случаи неожиданные? Что же? Собравши вас ныне в одно место, мы не намерены однако ж обвинять свое величество: напротив, я не скрою, скажу вам причину, почему имеющий нужду в милости не получал от царской воли того, что следовало. Так как и патриарху, под влиянием ненависти, неприятно было приходить к нам, и мы, не видя его расположения, не могли приходить к нему, да не были бы и приняты, хотя бы пришли; то нуждающихся и не представлялось. Впрочем, что скрывать? Не у нас недоставало природной готовности благодетельствовать, а у него не имелось доброй воли распоряжаться относительно испрашивания благодеяний. Мы знаем, что благость рождается от благости, и что родившейся любви не возрасти, если не родится любовь взаимная. Не думайте, что я баснословлю. Впрочем, и басня — дело похвальное, если она метит на истину. Ведь и из внешних кто-то сказал, что гордость в соседстве с пустынничеством. С гордым никто не сближается: от этого ему и приходится проводить жизнь самому с собой, — вдали от других. Что же будет после? Когда пастырь подвигнет нашу душу высшими способами посредства, — вы непременно испытаете действие лучей сродного нам благоволения; лишь бы кто не обращал этого во зло, не имел в виду одного себя, не шутил над тем, что нешуточно, и не домогался того, что для него невыполнимо. Ведь падения всякий раз соединены бывают с тревогами городов; чрез погрешности одного человека получают зло многие. Итак, оставьте незаконные собрания и возненавидьте расколы. Много людей с сумками ходит в ваши жилища, думая не о том, чтоб хорошо было вам, а о том, как бы выманить у вас что-нибудь нужное себе. Вот они станут обвинять царей, смешивая новое со старым, начнут говорить, что обстоятельства Церкви не хороши, и, может быть, к такому же говору расположат других; а чрез это, ожидая улучшения, будут и их сбивать с толку. Что же теперь делать вам? Когда будете отдавать другим из того, что у вас есть, никто не позавидует: пусть делает всякий, что кому угодно. Но увлекаться их словами и вместе с ними впадать в заблуждение, — это было бы, думаю, и для меня нестерпимо, и для вас небезопасно. Наказанию предшествует теперь угроза, чтобы знали, чему подвергнется тот, кто решается на такое дело. Ведь немногие по необходимости портят многих: кто же, стало быть, будет столь сонлив, что не постарается остановить это стремление? Итак, я приказываю и мужчине и женщине, и старому и молодому, и горожанину и селянину, сперва испытывать людей к ним приходящих, и потом уже входить с ними в сношение. Ведь больной получает помощь от здоровых: так если сами вы окажетесь больными в своих помыслах, то что доброго сообщите другим? Их дело, может быть, откроется со временем: но вам заражаться их злом и уклоняться от прямого пути, — это будет худо. Те разбегутся, а вам от обвинения не уйти. Знаю, что говорю много; однако ж, и вам, без сомнения, кажется, что обвинение в расколе равносильно обвинению в отступничестве, а обвиненный в отступничестве наказывается, как святотатец. Итак, подумайте, как следует поставить себя относительно к настоящим обстоятельствам: лучше ли молча пользоваться добром, или, вдаваясь своими рассуждениями в то, что вас не касается, подпасть под наказание».
Этими и другими подобными словами объявив свою волю народу, царь распустил собрание и позволил каждому идти домой.
12. Архиереи же, получив полномочие избрать того, кто кажется им способным для величайшего предстоятельства в Церкви, сошлись в священный и великий храм Влахернский и, представляя тот того, тот другого, наконец, все единодушно остановились на одном — Адрианопольском епископе Германе, муже нрава свободного, который отличался прекрасным совершением священного служения и, кроме того, издавна пользовался расположением царя. Это был человек в самом деле отличный и ученый в высшей степени. Ему известно было все прекрасное, что могло быть полезно не только для добродетели, но и для управления делами. Нередко по преимуществу хвалил он того, кто расторопно и с хранением души совершал чистую добродетель, проводя жизнь более среди людей, чем в пустыне. Сам он не был красноречив, зато уважительно и с должным вниманием относился к красноречивым, любил слушать их и был особенно другом подобных людей, так как отлично ценил прекрасное. Добродетелью украшался он не тою, какою хвалятся нынешние, что в сознании представляют себя лучше других, так как любят различать пищу и питье, для каждой из них, кроме положенных времен, назначают известные дни, предпринимают путешествия пешком и медленно, остаются с немытыми ногами, ложатся на земле, имеют на плечах единственную одежду, милосердие же и любовь, равно как человеколюбие и сочувствие, и вообще внимание к другим поставляют на втором плане, — люди жестокие, поносители и презрители ближних, полагающие, что только они одни совершают добродетель, что ни делали бы;— нет, его добродетель была именно человеческая, какою характеризовался он, как истинный человек, и особенно как человек облеченный властью, которому нужна больше умеренность, чем бесстрастие. Если бы от подобной жизни отнял ты разборчивость, то чрез отнятие этого одного, погубил бы в ней все. Такою-то добродетелью украшался он: некоторые называют ее политическою, а согласную с ней жизнь — жизнью политика, которая занимает средину между созерцательною и светскою. Итак, описанный архиерей Орестиады предпочтен был другим (говорили, что некогда жил он на востоке, на Черной горе, и в тамошней обители долго совершал великие подвиги) и признан достойным принять предстоятельство Константинопольской церкви. С мнением архиереев соглашался и царь и побуждал их утвердить этого мужа, даже по временам, видаясь с ними, настойчиво уговаривал и просил их не откладывать призвания.
13. Призвание действительно последовало. Герман в месяце мемактирионе, в праздник Святого Духа, чрез особое определение объявлен был собранию патриархом, литургисовал вместе с епископами, восседал на священном престоле и предстоятельствовал в сонме прочих.
Как скоро вступил он на престол, важнее всего показалось ему почтить людей, отличавшихся либо добродетелью, либо образованием, — почтить одних надлежащими достоинствами, других — наградами и разными подарками. Золото презирал он более всего, так что не имел и кошелька: если же оно откуда-нибудь приходило, — приказывал класть его на своей постели, чтобы иметь под руками, по случаю предписываемого им какого-нибудь доброго дела. Но избыток такой простоты вменяли в вину этому человеку, как нерадение; а уважение к царю и его правлению многие порицали, как ласкательство и ложь. Простота его нрава, свободное и открытое его обращение с встречающимися и прямодушная его беседа с приближенными подали повод к обвинению его в злоупотреблении высоким саном. Отношения его к державному, особенно в случаях просьб, когда первый делал доклады последнему и просил, а последний неохотно соглашался и, по-видимому, только щадил надежды просителя, чтобы не оскорбить его отказом, только думал, может быть, что исполнить когда-нибудь, а говорил, что все еще не успел, — навлекли на него подозрение в лживости. Все эти обвинения, взятые вместе и запавшие в души многих, возбудили к Герману ненависть и противопоставили ему ревность о бывшем патриархе, у которого он отнял церковь и, сошедши с престола дочери (так называли тогда церкви), дерзко и самовластно взошел на престол матери. Под влиянием таких двух [67] обвинений, не было никого, кто говорил бы о нем хорошо; потому что одни принадлежали к стороне Арсения, а другие, может быть, следовали образу их мыслей. Были и такие, которые, простирая свои порицания до крайности, в досаде называли его Мармутцою [68] и прилагали к нему это персидское имя потому, что род его происходил от лазов [69], равно как и род Гавры [70]. Подобным образом порицали они и нрав патриарха, называя Германа неосмотрительным и дерзким, не понимающим, что он удостоен чести незаслуженной, и поносили его так, имея в виду ласкательство его пред царем; при этом смеялись они и над его родом, говоря, что его род имеет одинакое происхождение с персидским. Несмотря на то, как старец, получивший воспитание старинное — церковное, блаженной памяти Герман в церковном чиноположении восстановил в прежний вид многое, что от времени и по нерадению было упущено.
14. Важнейшее же дело его, как человека ученого, состояло особенно в том, что он воспользовался дарованиями и многознанием Оловола. Находя этого человека для удовлетворения тогдашних нужд достаточным, и желая утешить его в тех страданиях, которые он переносил, патриарх назначил его руководителем детей духовного звания для образования их науками. С этою целью взял он Оловола из монастыря Предтечи и, пристроив его к церкви, возложил на него дело величайшей важности, а сам ходатайствовал за него пред царем и ходатайство свое предложил в следующих словах: «Георгий Акрополит великий логофет, по твоему повелению, царь, довольно уже потрудившись, наконец, утомился и сдал науки. Теперь в эту должность надобно ввести других и, между прочими, наставников церковных — таких, которые, по своей учености, стояли бы высоко и особенно могли бы быть полезны в нуждах церкви. Итак, ходатайствуя пред тобою за церковь, мы просим тебя: соизволь на наше прошение и обрати благоволение твое на Оловола. Я принимаю его и хочу почтить формально, — поставить учителем детей, учащихся словесным наукам». — Когда патриарх сказал это, — царь тотчас согласился и склонился на его просьбу; потому что и сам действительно заботился о восстановлении древней славы Константинополя, так что поставил два клира — один при знаменитом храме Апостолов, другой — при храме Влахернском; сверх того в священных клирах города учредил певцов и назначил им жалованье, а при храме великого Павла, в древнем сиротском доме (Ορφανοτροφως) основал грамматическую школу и назначил годовое содержание как учителям, так и детям, и эту школу иногда посещал сам и разузнавал, каков каждый наставник, как велики его успехи, и когда надлежало, поощрял их, а ученикам, по отеческому обычаю, назначал времена отдыха. Итак, вняв просьбе иерарха, царь сжалился над заключенным и тотчас приказал выйти виновному. Тогда, принятый патриархом, этот несчастный был обрадован многими дарами, получил от патриарха диплом ритора и, сделавшись учителем школы, открыл ее для всех.
15. В том же году подпал под вину против величества Франгопул, домашний Михаила, а к этому преступнику причислялись еще двенадцать человек. Они задумали умертвить царя, как скоро найдут это возможным. Один из принявших участие в таком заговоре и злодействе был некто Карл, который, по рассказам, убил некогда и протовестиария Музалона. Но приглашенный заговорщиками к убийству, он никак не мог решиться совершить зло державному на самом деле, а донес об этом и подверг злу тех, которые пригласили его. Когда донос был сделан, — заговорщиков схватили и стали мучить пытками, чтобы они открыли соумышленников, особенно допытываясь, не злоумышлял ли с ними и бывший патриарх. Мучимые на других не показывали; что же касается до патриарха, то побуждаемые ли истиною, или силою мук, объявляли, что он действительно связан с ними соумышлением. Над преступниками произнесены страшные приговоры: все они подвергнуты казням, согласно со степенью преступления. Не оставлено также без внимания и обвинение патриарха: царь ухватился за него с жаром и, внесши его в собор, грозил ужасами. Не потерплю, говорил он, если не буду отмщен: архиереи должны подпасть под суд церковных правил, если не осудят патриарха; а патриарх явно осуждается и никак не может быть терпим, что ни терпел бы прежде, если обвиняемый царем, не подвергнется другому надлежащему суду; потому что нехорошо и несправедливо, что тот, кто обязан был заботиться о царе, предает его врагам. По рассмотрении этого дела, собор нашел законным послать к патриарху и спросить; потом, если признается, произнести ему приговор, а не то, — все-таки взять его и без признания, и снова рассмотреть его вину. Это определение собора проектировано было самим царем. Итак, избранные спросить патриарха должны были отправиться — с тем, что если признается он, будет определено ему законное возмездие, какое следует принимавшему участие в злоумышлении людей, понесших наказание за царя: в противном же случае, хотя бы, то есть, и не признался, возложить на него оковы и снова производить следствие, знал ли он о заговоре, и потом уже, если будет обличен в злодействе, заключить его, а не то — освободить от осуждения, как человека, обнесенного несправедливо. Этого требовал царь, — и весь сонм архиереев согласился на его требование.
16. Тут же написана была формула определения, и немедленно из среды епископов избраны двое — Неокесарийский Моноконстантин, особенно дружный с патриархом, и тогдашний предстоятель Приконнийской церкви, временно управлявший [71] ею, Мокисс; а из клириков назначены были — тогдашний секретарь Галин и с ними четвертый я, вовлеченный в это силою и волею царя, как потому, что бывал у патриарха, так и по сочувствию к нему. В двадцать пятый день анфестириона, взошедши на корабль, чрез двое суток пристали мы к острову и, явившись пред патриархом, высказали ему все, что относилось к нашему делу. Патриарх вдруг так огорчился, что не вынес и начала нашей речи, но с глубоким сокрушением и скорбью сказал: «Что худого сделал я царю? Его из среды людей частных возвел я на царство; а меня, нашедши патриархом, по худым причинам поразил он бесчестием. И вот я сижу на этих высотах, как бесчестный ссылочник, и каждый день принимаю милостыню от христиан. Впрочем, все случившееся — хорошо; да, хорошо, что это случилось: пусть помолится о нем фатриарх [72] его с благословением, (ελογία) всего, что им сделано». Этим словом указывал он на родную сестру царя, которую не любил за совет ее царю против отрока Иоанна. Когда же потом раскрыта была бумага и надлежало прочитать ее, — Арсений, как бы зная откуда-то наперед, что было в ней написано, сильно противился этому, никак не хотел слушать и, чтобы не слышать, что читали, стал уходить с такою быстротою, какой нельзя было и предполагать в ногах старца. Однако ж те догнали его и, удержав, продолжали чтение. Тогда ушами бывшей на нем шапки он заткнул свои уши так, что вовсе не слышал, что читалось; а потом, упав духом, стал громогласно призывать небо и землю в свидетели своих страданий и, не только не хотел внимать тому, что ему говорили, но и слушавшие его речи не находили в них ничего относящегося к делу, о чем можно было бы донести собору, а только сильно держали его и грозили ему ужасным от Бога наказанием, если будет упорствовать. Наконец, он сказал: «Прекрасно архиерействовали мы, замышляя убить царя! Мы, — и заброшенные сюда, на последнюю черту земли, молим Бога, чтобы Он направил душу державного ко всему хорошему, хотя бы нас, как осужденных, угодно было ему в этой пустыне погубить голодом и жаждою». С душевным прискорбием и горечью высказав это и иное подобное — одно с досадою, или, лучше, с сожалением относительно лица, занявшего патриарший престол, Арсений отпустил нас. Когда потом настал день нашего отбытия, мы снова пришли к нему и, как можно было, покончив свое дело, тотчас отправились из пристани. При довольно сильном северном ветре и под прикрытием гор, нам казалось лучше плыть к западной стороне острова. Но тут поднялось большое волнение и море надулось до чрезвычайности. Поэтому мы, хотя и с трудом, причалили к Галинолимену, который у тамошних жителей в просторечии называется испорченным именем Галилолимена. Здесь подверглись мы величайшим ужасам, — думаю потому, что отправились в обратный путь, не испросив благословения у патриарха; хотя каждый из нас, как объяснились мы друг с другом после, в минуты раскаяния, желал сделать это частно, только боялся таким поступком навлечь на себя обвинение. В полночь произошло сильное землетрясение, и оторвавшаяся гора, упав в море, произвела в том месте наводнение: стоя в это время на морском берегу, мы думали, что непременно потонем. Наконец, после многих беспокойств на море, мы в шестнадцатый день месяца посидиона [73] возвратились в Константинополь и, пришедши сперва к патриарху, рассказали ему о всем, с присоединением усерднейшей нашей просьбы, чтобы он, говоря царю, что будет говорить, изгладил все оскорбительное в их отчете. Так и устроил он это пред царем: слушая патриарха, царь заметил в его словах защиту, — особенно когда узнал о причинах, нас задержавших. Не хотел он молчать, когда явились к нему и мы, и вполне поняв из наших слов, как ужасны страдания Арсения, тотчас повелел ежегодно высылать ему и окружающим его триста монет, говоря в свое оправдание с клятвою, что он и прежде назначал высылку этой суммы, но она не была выдаваема Арсению потому, что он не хотел принимать ее: да боюсь, прибавил царь, что и теперь не примет; а потому это жалованье пойдет к нему от лица деспины. Притом, я пошлю к нему известных ему друзей, которые бы утешали его и рассеивали, и которым деспина вверит назначенные деньги для передачи ему от ее имени. Все это вскоре и сделано: к Арсению отправлены были — хронограф церкви Гемист, лампадчик царского клира Инэот, и третий — Иерский иеромонах Марк; все эти лица издавна были лучшими друзьями Арсения. С ними деспина отправила и то, что было назначено на его нужды.
Но у царя не о том была забота; по крайней мере не для того делал он это, но домогался чего-то большего. Сколько озабочивала его мысль о разрешении, столько же недоумевал он, как и от кого получить разрешение.
17. Хотелось бы царю, чтобы разрешили его от уз патриарх и весь собор: но он подозревал, что этот разрешитель покажется разрешителем не разрешимого — частью потому, что не этим патриархом связан державный, а частью, наконец, и по самым обстоятельствам передачи патриаршего престола. Такие мысли внушил царю вышеупомянутый Иосиф Галисийский, — не столько по сочувствию к Арсению, сколько по ненависти к Герману, что он с престола низкого перескочил на высокий. Отделившись от него сам, недобрые мысли о нем внушал он и царю, и говорил, что Герман не разрешит, хотя бы и разрешал; потому что пред Богом разрешение его будет недостаточно и неудовлетворительно, и царь прощения не получит. Так говорил царю тот, на кого между людьми смотрел он как на отца, кому верил, не задумываясь — во всем, что считалось нужным ему представить, особенно когда этот, называемый отцом, ручался за справедливость сообщаемых им мыслей. Представления Иосифа царь почитал тем более достойными веры, что видел, как чрез передачу патриаршего престола распространился раскол, хотя новый патриарх и не обращал внимания на делаемые ему оскорбления, и ни на кого ни за что не досадовал, сколько бы ему о том ни доносили. Итак, царь переменил свои мысли и часто задумывался о том, как бы Германа свести с престола: а знал он, что патриарх сам собою не сойдет, если не осмелится кто-нибудь посоветовать ему это. Такой совет готов был тогда предложить Иосиф, — только не открыто, чтобы не подумали, будто он предлагается с ведома царя; ибо царь стал, наконец, опасаться подобного подозрения.
18. Уполномоченный державным, Иосиф приходит тайно к Герману, в виде доброго советника, и советует ему сложить с себя патриаршество; потому что беспокойство в народе слишком велико и долго удерживаемо быть не может, сколько бы царь ни удерживал его: узнавши о расколе, откажется от него, наконец, и сам державный. Не видишь ли, сколько единомышленников около Иакинфа, сколько опять их около Феодосии и родного брата ее Иоанна, также — около Марфы и инобрачной [74] их сестры Ностонгониссы? Не известно ли тебе, что монахи ходят в те обители, в которых есть старцы, обливаемые потом тяжелого подвижничества? Если ты опираешься на Евлогию, то посмотри на сестру ее Марфу, посмотри на ее дочерей, как они преданы Арсению, а тебя уничижают более всех. Что же касается до мирян, то я и сказать не могу, до какой степени привержены они к Иакинфу и монахине Ностонгониссе, сестре, как ты знаешь, вышеупомянутых Феодосии и Иоанна. Итак, что, наконец, останется тебе, если откажется и оставит тебя царь? Поспеши же сойти с честью, пока есть у тебя время действовать по своей воле; а иначе как бы не наступила такая пора, когда ты будешь вынужден совершить это дело не по собственному избранию, и наделаешь смеху, вышедши из церкви поневоле. Так говорил патриарху притворно советовавший Иосиф. Но его речь не проникла в душу слушателя; говорящий не убедил его. Мог ли патриарх вообразить, что таково желание царя, и что совет Иосифа есть отражение царских мыслей? Он не только оставался на своем месте, но еще, полагаясь на благорасположение к себе державного, увеличивал число клириков и хиротонисал иерархов. Это было забавно и смешно: его надежды походили на то, как если бы кто, упавши с корабля и думая спастись, хватался за морскую траву. Впрочем, державный, желая избежать подозрения и сдержать себя, показывал вид, что он благосклонен к патриарху, и в отношении к нему обнаруживал много такого, чрез что давал ему возможность располагать к себе сердца народа. Так, например, при наступлении праздника Ваий, когда по обычаю совершается утреннее служение, патриарх посылал и получал от державного большое количество серебряных и медных монет, которые завязавши в обрывки платка, приготовил так называемые эпикомпии [75] и приказал разбрасывать их народу на всем пути церковного хода, до самого храма сорока мучеников. Такова была скрытность царя пред патриархом, чтобы последний никак не узнал о его намерении передать патриарший престол другому.
19. Нехудо сказать теперь и об Иакинфе, также о Феодосии и Иоанне и об инобрачной сестре их Ностонгониссе. Иакинф был западный монах. Прибыв в Никею и живя при храме Архистратига, близ патриархии, как иностранец, никому незнакомый, он стал собирать к себе детей и, окружив себя ими, не только учил их, но и кормил. Арсению было донесено, что монах учит детей, не быв к тому приставлен. Патриарх призвал его и расспрашивал, и видя, что он человек вообще оборотливый, смелый и свободный в слове, притом, по его словам, принадлежал к числу посвященных, — принял его и смотрел на него, как на своего. Потом, когда Арсений находился в тех обстоятельствах, о которых было говорено, Иакинф, оказавшийся усердным ревнителем о его пользах, еще больше вкрался в его дружбу. Затем, по возведении Арсения на патриаршество константинопольское, Иакинф был самым верным из домашних его лиц, вместе с Игнатием Родосским, человеком тоже благочестивым, отличавшимся монашескою мерностью. Оба они были всегдашними общниками патриарха в скорбях его и советах; и показывали великую ревность о том самом, о чем ревновал и патриарх. Когда же этот низведен был с престола, — скрылись и они по углам, потому что не имели позволения следовать за патриархом, и подчинились необходимости хотя со скорбью, однако ж, невольно. Игнатий вскоре умер, а Иакинф со своими учениками, боясь царя и в то же время видя, что сестра его Марфа особенно привержена к патриарху, стал посещать ее и, тогда как царь ничего не знал, в темном своем углу получал от ней пищу. У монахини Марфы был сын Иоанн. Она имела трех сыновей: Михаил и Андроник жили у царя, и вскоре первый из них — Михаил, который был моложе Андроника, получил от державного достоинство примикирия; а другой — Андроник возведен в звание великого коноставла. По этой причине, один завидовал в почестях другому, и отсюда произошло весьма многое, о чем подробно скажем в своем месте. Эти двое, живя у царя, ни во что не мешались; но Иоанн — младший получил первое воспитание под руководством покойного деспота Иоанна и, видя приверженность своей матери к патриарху, сам тоже чрезвычайно ревновал за него: правило —
20. Между тем царь приготовил патриарху и другое искушение. Когда епископ Сардский Халаза, прожив довольно времени в Константинополе, собрался отправиться в свою епископию, он тайно дал ему поручение — или лично увидеться с патриархом и сказать то самое, что говорил Иосиф, или лучше прислать ему письмо из Халкидона, возвращаясь на восток — выдумка глубоко обдуманная и меткая. Важно и то, что слова Иосифа повторит ему лицо, по высоте своего престола, имеющее преимущество пред другими; да важно опять и то, что хиротонии Сардского епископа Арсений не принял бы, следовательно, представления его должны показаться убедительными для патриарха, которому он предан, как принявшему себя, и будут доказывать, что видно епископ знает какой-нибудь более глубокий подкоп, когда говорит и советует оставить престол. Ведь другие в большую вину Герману вменяют, по-видимому, только то, что он взошел на престол Арсения, и потому сочли необходимым отделиться от церкви. Но если бы епископ Сардский великою виною Германа почитал еще то, что сан архиерейства получил он от такого патриарха, каким был Никифор, поставленный из Ефесских епископов; то говоря это, он не больше обвинял бы его, как и себя. Так вот тогдашний патриарх действительно получил письмо от Сардского епископа, который писал его по переправе чрез Босфор Фракийский, взошедши на корабль, и разными причинами убеждал Германа отказаться от патриаршества. Прочитав это письмо, патриарх пришел к недобрым мыслям: как осмелился бы епископ писать это и оскорбить предстоятеля, думал он, если бы не имел внушений посторонних? Желая прояснить себе, что значит такое предложение, он счел нужным полученное письмо тотчас отослать к царю, и полагал избираемым путем найти неложную оценку настоящего явления. Если царь будет огорчен этим письмом, говорил он, и такой поступок признает столь важным, что пошлет за писавшим и заставит его возвратиться, чтобы за такое предложение предстоятелю, подвергнуть его суду; то откроется, что это сделано без ведома царя, и положение вещей можно будет считать безопасным. А когда, напротив, узнав о письме, он не обратит на него внимания, даже под разными предлогами постарается извинить этот поступок и отложить рассмотрение его, что-де со временем, может быть, исследует, или станет хитрить как-нибудь иначе, чтобы успокоить и умиротворить меня; тогда не останется более никакого сомнения, что царь пресытился мною, и что это написано по его внушению. Предположив это в уме, патриарх отдает письмо письмоносцу, и тут же для памяти прилагает свое, в котором говорит, что он очень оскорблен этим посланием. Получив и прочитав присланное письмо, царь не только не был им огорчен, но еще огорчился сам за себя, что он, подавляемый таким множеством государственных дел, принужден в то же время заботиться и о патриархе, и тотчас, нисколько не медля, отвечал так: «Этот человек, согласно с канонами церкви, в твоих руках; много вокруг тебя и судей, которые знают каноны. Вели им на таком основании исследовать дело, как хочешь. Царя это не касается; его занимают другие дела и беспокойства, — их множество и они необходимы». Получив такой ответ, патриарх понял, в чем дело, и не хотел противоречить (да и как можно было ему спорить с царем!), но стал приготовляться к сдаче патриархии.
21. Вот наступил месяц гамилион [77] и празднуем был праздник святого креста, который мы называем Воздвиженьем. В день этого праздника, в последний раз облачившись в святительские одежды, патриарх совершил воздвиженье креста и вместе отслужил литургию, а потом в тот же день, поздно вечером, удалился и, прибыв в свою келью, построенную на морском берегу в Манганах, стал там проводить жизнь уединенно. На другой день, только что наступило утро, царь, услышав об удалении патриарха, тотчас собрал сенат, архиереев, весь церковный собор и, притворившись печальным, начал просить и даже грозился употребить силу, если патриарх не послушает, всячески выражал усердие и желание возвратить его на престол. Но Герман с Критянином говорил совершенно по-критски: притворившись также, будто не знает тайных чувствований царя, он высказывал ему благодарность за его благорасположение, уверял, что и навсегда останется благодарным; однако ж, ссылаясь на свою старость и слабость здоровья, тем не менее отказывался от константинопольского престола, хотя занимал его с удовольствием, и просил, как царя, так и присутствующих архиереев, взять его в свое распоряжение, каковую свою волю засвидетельствовал и грамотою отречения. В этой грамоте говорилось, что он никогда уже и ни в каком случае не примет предстоятельства, хотя бы принуждал его сам царь. Тогда державный, открыто имея в руках то, чего домогался тайно, снова приступил к патриарху с убеждениями и показывал вид, что не соглашается на его отказ, а между тем радовался и собирался почтить его. Прежде всего, смягчая в Германе чувство, возбужденное отречением, царь просил его мнения относительно нового патриарха и требовал его совета по этому делу; потом дал ему право называться и писаться отцом; а этот, наоборот, первый из прочих, нарек царя, говорят, новым Константином. Что же могло быть важнее — получить имя отца от царя — нового Константина? Если рассмотреть это дело шире, то такое название, в угодность царю, выдумал первый Герман, так как он всегда готов был служить правителям; а царь принял его не просто, как имя случайное, а как предсказанное ему в его детстве, когда у своих родителей, по его рассказу, слыл он Константином. Другие, впрочем, называли его Мануилом, и это кажется справедливее, потому что таким предсказанием, то есть, именем и прозванием определяется время его жизни. Некоторые ошибались, уравнивая его времена семнадцати годам; так как Михаил Палеолог заключает в себе семнадцать букв. С присоединением имени Мануил, его название будет выражать двадцать четыре года его царствования. Тогда как царь заботился о назначении Герману достаточных средств содержания и обещал многое, — Герман писал ему следующее: «Бог усмотрит мужа, достойного пасти его церковь и поможет ему в священном его попечении. А быть поставленным в отца царю есть дело, конечно, великое и, во всяком случае, почтенное, лишь бы кому Бог даровал почесть усыновления. Кто достоин называться отцом царя, если Отец Небесный один не признает его достойным попечения о царе? Что же касается до твоей заботливости о необходимых моих потребностях, то эта заботливость излишня и не необходима для тех, которых Бог питает, как и птенцов врановых. Притом и моя церковь (разумеет Адрианопольскую), обогащающая моего архиерея, при помощи Божией, может пропитать обоих нас». Так-то Герман отказывался тогда от всех сделанных ему предложений. Тот, кого нарек он Адрианопольским после себя епископом, был его племянник Варлаам или Василий: он нисколько не думал о жизни духовной,
22. но занимался нарядами, любил лошадей, носил оружие и вменял себе в честь ходить с войсками в поход. Пока жив был его дядя, доходившие до сведенья царя поступки племянника были прощаемы: но после, когда беспорядков его собралось множество, а старец уже умер, он был позван пред суд и в продолжение многих дней отвечал как помешанный, притворяясь, будто за собою ничего не знает, а потому выслушал приговор собора о низложении. Но быв низложен и ничего не зная, что делал и терпел, и о чем его спрашивали, он чрез несколько дней, вдруг стал умен и вздумал настойчиво просить царя, чтобы он позволил ему, следуя наклонности, в качестве военачальника идти сразиться с врагами и овладеть всеми их трофеями. Выслушав эти слова его, царь возымел к нему сильное подозрение и даже нашел его человеком опасным. Державный соображал, что если мог он сказать это, то в состоянии будет и сделать (основание, сообщавшее такому подозрению вероятие, подтверждалось, во-первых, возрастом Варлаама, во-вторых, телесною его силою, в-третьих, опытностью в подобных делах), и получив дозволение, может быть, будет замышлять и действовать не за нас против врагов, а против нас с врагами, как перебежчик, и потому, скованным заключил его в темницу, чтобы тех намерений, говорил царь, не выполнил он на нас, какие вызывался выполнить на врагах. Потом, желая относительно его совершенно успокоиться, царь приказал Чикандиле, человеку на это проворному, отвесть его в Никею вместе с одним болгаром, Чувилою, который подозреваем был также в намерении бежать, и там, заключив их в крепости, обоих лишить зрения, что и было исполнено.
23. Отделавшись от Германа, царь вместе с иереями стал рассуждать об избрании нового патриарха, как будто бы ничего не знал, и не предполагал в своих мыслях никого готового. Епископы, не подозревавшие тайных пружин, и мыслившие о деле поверхностно, износили из сердца мнение в пользу то того, то другого. Но тем, которые глубже проникали в ум державного и угадывали его мысли, казался один только способным предстоятельствовать и приятным царю. Рассматривая предмет сообща, архиереи подавали мнения в пользу Иосифа Галисийского, мужа духовного и доброго, простосердечного и благонравного, заимствовавшего некоторые приемы из жизни придворной; потому что, при жизни своей жены, он принадлежал к клиру блаженной памяти деспины Ирины и служил чтецом, чрез что привык к речи довольно свободной. Притом любил он, что попадет ему в руки и что можно было открыть безопасно, сообщать другим, тогда как прочие все берегут про себя. Но всего удивительнее то, что он душевно расположен был к монашеской жизни, проводимой в псалмопениях, в бодрствовании, в постах, в питье воды, когда нужно, в кротости, справедливости, добронравии, простоте и вообще во всем, что неукоризненно, — не нерадел ни о какой человеческой добродетели. Встречается ли он с кем, — тотчас обнимается, дружески разговаривает, шутит и хохочет, когда кто сказал что-нибудь остроумно или поступил забавно. Умел он также подойти к сильным правителям и ходатайствовать о других, но не бежал к роскошным столам, уставленным различными винами и лакомствами, а кушал с простонародьем, и особенно с теми, которые жизнь свою проводили в бедности, в отчуждении, и ни у кого не бывали в гостях. Приняв такое мнение об Иосифе, царь в двадцать восьмой день месяца скирофориона [78], в десятый индикт, 6775 года возвел его на патриаршество, а в новомесячие экатомвеона рукоположен он в епископа. Во время его хиротонии произошло следующее.
24. Монах Пинака, принявший хиротонию от Германа, был архиепископом Ираклеи Фракийской; а Ираклейскому архиепископу издревле принадлежало право рукополагать патриарха, так как Византийская церковь некогда зависела от Ираклейской — и от ней получала епископов. Но Иосиф отказался принять хиротонию от Пинаки. Поэтому державный сделал тогда искусный оборот: Пинаку пригласил он служить литургию в дворцовом храме, и тот служил ее за большую награду. А между тем Митиленский епископ Григорий, рукоположенный уже давно, избран был хиротонисать патриарха.
Царь, которого теперь особенно занимала мысль о получении разрешения, все время того месяца предоставил патриарху вместе с архиереями для приведения в порядок дел церкви, и каждый день наблюдал, чтобы то, о чем просил его патриарх, было тотчас исполняемо, и таким образом предрасполагало предстоятеля к разрешению связанного. Он с таким удовольствием слушал патриарха, что рассылаемые по всем провинциям Римской империи соборные определения и самые патриаршие грамоты приказал начальствам принимать в значении собственных своих указов, угрожая наказанием за неисполнение того, что в них будет предписано к исполнению; притом, по ходатайству патриарха, он отворял темницы, освободил от оков многих заключенных, удостоил сочувствия осужденных, возвратил в отечество сосланных и помиловал тех, на кого гневался.
25. Между тем вот наступил второй день месяца линеона [79], в который церковь совершает праздник Сретения. Патриарх вместе с архиереями, при свете многих светильников, при праздничном псалмопении и сверх того при возношении молитв к Богу за царя, торжественно, по чину, совершив всенощное, начал совершение священной литургии. Наконец, все кончено. Тогда царь, окруженный своими оруженосцами, всем сенатом и правительством, приближается к святым вратам (между тем как архиереи стояли в алтаре у престола) и, сняв со своей головы калиптру, падает пред Богом с открытою головою, повергается к ногам патриарха и, громогласно исповедав свое преступление, пламенно просит прощения. Патриарх, держа в руке бумагу, с формулою прощения, подробно и раздельно излагает вину Палеолога относительно к сыну царя Иоанну, и потом внятно произносит ему прощение. За ним то же делает другой, за другим — третий, и так все; и каждому архиерею царь кланялся в ноги, у каждого просил прощения; а они — один за другим, держа в руках бумагу, читали ее и прощали, подобно патриарху. При этом многие проливали слезы, а особенно подвиглись к жалости члены сената. Наконец, царь поднялся, обновился священным веселием духа, как следует, помолился и, простившись, пошел во дворец. Тут же повелел он заключенному в Никитской крепости Дакивизе Иоанну доставлять в достаточном количестве все потребное для пищи и одежды, и беспрестанно заботился о нем, обращая внимание на его нужды почти каждый день.
После сего царь тем с большею энергиею обратился к делам общественным.
26. Запад, по смерти деспота Михаила, принял снова угрожающий вид. Деспот Михаил оставил свою область сыну Никифору, присоединив к ней немалую часть владений, взятых от удела побочного сына его Иоанна. Никифор был доволен своею областью: но Иоанн выскакивал за пределы собственной и, не трогая земель брата, нападал на наши, грабил, что встречалось. Царю не хотелось идти на него войною, так как он был горяч и недавно еще принял власть: чем воевать, державному казалось лучше подойти к нему с миром и заключить брачные условия. И так этого дикого и неустрашимого человека смягчает он посольством и, как у него была дочь невеста, намеревается утвердить мир браком. Иоанн действительно был человек деятельный — до того, что, отличаясь быстротою своих движений, соединенною со знанием военного дела, часто приводил в страх и деспота, боявшегося, как бы он не одолел его своею ловкостью и не нанес ему бесславия победою. Поэтому царь поступил очень мудро и осторожно, поспешив снискать его расположение: он послал и, с немалою честью привезши его дочь, выдал ее за своего племянника, сына Марфы, Андроника, и зятя наименовал великим коноставлом, а тестя его Иоанна — севастократором. Чрез это с Иоанном восстановлен был мир, и римские войска довольно надолго получили отдых. Царь не оставлял без внимания и других дел, но много заботился как об успехах своего флота на море, так и об усмирении трибаллов и иллирийцев на суше. Флотом его управлял мужественный Филантропин, достоинством протостратор, под главным начальством великого дукса Ласкариса, который, однако ж, по старости не мог исполнять свою должность и, выживши из лет, принимать участие в воинских делах и сражениях. Поэтому первое место по флоту во всех отношениях занимал Филантропин; а под ним уже многие люди важные были отрядными и полковыми начальниками, комитами и капитанами кораблей. Флот же был велик и состоял из множества судов, на которых служили люди все мужественные, полные рвения и усердия: одни из них назывались, по городу, гасмулийцами (римлянин назвал бы их двуродными), так как родились от римских матерей и итальянских отцов; а другие были из лаконян (их на испорченном языке именовали Чаконами), которых, как людей воинственных, державный во множестве перевез с запада из Мореи и поселил в Константинополе вместе с их женами и детьми. Кроме того, на корабли собрана была отовсюду прислуга — просэлоны, как бы, то есть, νην ες τ πρόσθεν λάται — гонители кораблей вперед; и этих просэлонов царь по всем приморским местам установил множество, как людей в своем деле отличных; ибо римлянам нелегко удержать свой город, говорил он, если они не будут владеть всем морем.
27. Сухопутным же войском управлял деспот Иоанн и имел под собою многих и отличных военачальников. Войско, как называли это люди, занимавшиеся счислением его, состояло из многих аллагий [80]. Была многолюдная и сильная аллагия пафлагонская, многолюдною также и отличною в боях считалась аллагия Ализонов, в простонародьи называвшаяся Месафинитскою. Кроме того здесь расположены были фракийцы, там фригийцы, здесь македоняне, там мизы, а инде значительные массы карийцев. Одни пришли из Магедона, другие из Скифии. Многолюдна была также аллагия иностранная — итальянская. Все эти войска, взятые вместе, составляли, можно сказать, силу необоримую; и приводя их в движение, деспот был страшен везде, особенно на западе. Но по этой именно причине восток ослабевал, персы же становились дерзкими и, не видя нигде препятствия, вторгались в римские области. А чрез то стал пустеть и Меандр, и во многих обширнейших тамошних местностях редели не только туземные жители, но и монахи; между тем как страна по Меандру была другою Палестиною и изобиловала не только стадами и табунами домашних животных всякого рода, но и многочисленным населением, равно как множеством земных странников и небесных жителей, — монахов. Эта страна по всему другому на столько первенствовала пред Палестиною, на сколько Палестина стояла выше ее одним тем величайшим преимуществом, что в ней жил и учил мой Христос и Бог. Таким образом Меандр понемногу пустел; тамошние жители, подвергаясь нападению народов, уходили оттуда внутрь империи; весь тот ряд крепостей, Авала, окружности Каистра, Магедон и вся знаменитая Кария наводняемы были врагами. Не говорю уже о Трахии, Стадие, Стровиле и о стране против Родоса — все эти места, недавно еще находившиеся под римским владычеством, в короткое время сделались убежищами неприятелей. Тоже округи и с другой стороны моря, — о средних уже не говорю, — округи мариандинов, мосинов, великодушных энетов, бывшие подданными римлян, а вместе с ними и внутренние до самой Сангары, до того опустошены, что стоило бы оплакать их мариандинским плачем [81]. Много было войск превосходных, но они растрачивались на западе и становились малочисленны; тогда как на востоке настояла такая опасность, что вышедши из города нельзя было сухим путем пройти даже в Ираклею Понтийскую; потому что тамошние границы, орошаемые Сангарою, и замыкавшие империю, сделались добычею не мизийцев, а персов. Во власти римлян оставались только еще крепости приморские: Кромна, Амастрис, Тион и Ираклея и сохраняли одни имена тех мест. Да и эти крепости, если бы не опирались на море, были бы заняты персами, так как принадлежащие им окружные земли давно уже находились под властью персов. Важнейшею причиною погибели этих и других мест, как говорил впоследствии и сам царь, когда, незадолго до смерти, с немалым войском обходя те области, выражал свое сожаление, были скряжничество, скупость и не знавшее никакой меры, ненасытное грабительство посылаемых туда правителей. Они, ложно обо всем донося державному, удерживали его от военных действий и, непрестанно присылая сведения, приятные на вид, но горькие в сущности, что ничто не погибло, что вред маловажен, что целое в главных частях стоит, что отнятое легко возвратить, затыкали ими уши царя. Причиною позднего его похода, как признавался сам царь, служили также сильно распространившиеся в церкви раскольники, многочисленные толпы лохмотников и сумоносцев, бесчисленные, ходившие в народ, насчет его обвинения, и сверх того боязнь царя, подозревавшего возможность отложения; ибо враждебные ему люди не молчали, но ходили по домам других и, не задумываясь, сплетали на царя многое, как он обидел законного наследника и согнал с престола патриарха, какие давал клятвы, в какие входил условия, как было то и то, — обо всем этом они подробно рассказывали и привлекали к себе слушателей во множестве. А на меня все это, говорил царь, наводило страх и опасение, как бы против собственной их воли не произошло какого возмущения. Отсюда родились подозрения, вынуждавшие его из осторожности запереться и оставаться в покое, беречь себя и вверять дела людям, какие случались. Так впоследствии говорил державный Афанасию [82] Александрийскому, когда последний, как сам он пересказывал нам, для утешения царя, участвуя в его походе, видел опустошение земель, орошаемых Сангарою, и слышал, как державный скорбел, смотря на такое опустошение. Подробнее скажем мы об этом в своем месте.
28. Тогда раскол церкви в самом деле усилился; так что даже разделял домы: иначе жил отец и иначе сын, иначе мать и иначе дочь, иначе сноха и иначе свекровь. Было множество монахов, приверженных к Иакинфу, которые не жили постоянно в монастырях, но бродили из места в место и обнаруживали ревность об изгнанном патриархе. Были и другие из Галасийской и иных обителей, как, например, из обителей Пантепоптского монастыря, которые, утвердившись в добродетели, отделялись от своей паствы и, каждый живя по-своему, никак не принимал в общение Иосифа, так как этот восшел на престол, согнав Германа, хотя прежде сам ревновал об Арсение, избегал общения с Германом и других располагал к тому же. Говорили, что этот больше виноват, чем предшественник его; ибо Герман оскорбил Арсения только тем, что принял его престол, а Иосиф — тем, что не уважил отлучения, наложенного на царя патриархом, которое уважив, он не принял бы отлученного в духовное сыновство. Монахи Пантепоптского монастыря поэтому смело и дерзко отвергали Иосифа, и противились ему, как человеку, взявшему престол насильственно, и как патриарху отлученному. А отсюда делали они еще дальнейшие заключения: Иосиф взялся, говорили, разрешить неразрешимое, и чрез то подвергся вине сугубой; так что разрешитель не только не разрешил отлученного, но теми же узами связал и самого себя. Таким словам придавали они убедительность как важностью своих лиц, так и сочувствием Иосифу в том отношении, что и он также ревновал о патриархе, и радовались, когда, при перемене обстоятельств, услышали, что он сидит на патриаршем престоле. Считая делом важным — или убедить их или уничтожить (ибо эти обличения вонзались в его душу, будто острые иглы), патриарх лично беседовал с царем, и они, не могши убедить (да и как было?) этих непреклонных людей, решились наказать их. Дело наказания возложено на Акрополита Георгия [83], между логофетами бóльшего и самого умного, только не слишком совестливого. Этот, приведши их в свой дом, подвергал жестоким истязаниям — сек, держал на весу, бил, почетнейших между ними бесчестил и, как людей бесчестных, торжественно водил по площади, причины же их наказания выставлял самые постыдные и вымышленные. После того эти лица, по своей жизни и званию пользовавшиеся уважением, испытав горькое бесчестие, сосланы были в ссылку, и таким образом лишены и земли, и всего земного. Таким поступком Иосиф в первый раз тогда взволновал совесть многих и показал, что его предшественник, не восставая ни на кого и никак, действовал лучше, чтобы там ни говорили. Поэтому-то так обходился с ним и державный, — наименовал его отцом, просил его совета, во многом искал его помощи и с удовольствием выслушивал его предстательства. Он был человек знакомый с миром, умел подойти к правителям, знал, как при случае убедить их, как смягчить и возбудить их гнев. При здравом уме, имел он и крепкое тело, так что мог по нескольку раз не только месяц, но и в неделю, бывать у царя — иногда по собственному желанию, а иногда по приглашению.
29. Но вот у царя возмужал уже и сын его Андроник, которого прежде прочих приготовлял он в преемники себе на царском престоле. Теперь надлежало найти для него приличную его значению супругу: но посольство для этой цели в Италию не обещало успехов; потому что в Апулии царствовал тогда Карл, которого надобно было почитать врагом Палеолога и римлян, после того как у Балдуина, вступившего с ним в родство чрез брачный союз их детей, отнят был Константинополь. Притом, по разбитии Манфреда, Карл, бывший прежде графом, как родной брат короля франков, величался уже королем. Это было приличною ему наградою от церкви за победу над Манфредом, посягавшим отложиться от папы. Размышляя об этом, царь признал полезным отправить посольство к паннонцам, которых король, по матери, был природный римлянин, родившийся у короля от его жены, дочери старшего Ласкариса. У того царя было тогда три дочери: одна — эта, другая — дивная Ирина, на которой женившись, Иоанн принял царство своего тестя, третья Евдокия, выданная замуж за великого Господина [84] в самом городе. От той первой у паннонского короля родившийся королевич имел своею женою весьма красивую пленницу из команов, которая родила ему, говорят, такую же красавицу дочь. Эту-то благородную девицу, происходящую из дома Ласкарисов, царь советовал сыну взять себе в жену. Посольство для предполагаемой цели составлено из бывшего патриарха Германа и великого дукса Ласкариса, достигшего уже глубокой старости и бывшего в родстве с королем Паннонии; потому что, быв братом царя Ласкариса, он королю доводился дед. Послы отправились сухим путем, и сыну царя привезли королевскую дочь, а царю — невестку. Державный нарек ее Анною и великолепно совершил ее брак с сыном в святом и великом храме Премудрости Слова Божия, где новобрачущихся благословил Иосиф. Потом, в наступившем году, в восьмой день месяца мунихиона [85] царь и отец, вместе с патриархом, короновал их, и Андронику, как царю, для великолепия, назначил особую свиту. При этом поставлены особо при нем три должностных лица, признанных необходимыми: Ливадарий получил должность виночерпия, Вриенний — должность кравчего, а третий Чамплакон из Христова града — должность дядьки его двора. Устроил он также сыну и царский жезл, внутри деревянный, а сверху обделанный золотом, чтобы держать его, когда тот, по обычаю, будет стоять с отцом при божественном псалмопении. Так это и бывало, и мы не один, не два, а несколько раз видели, что он держал свой жезл. Но потом царю показалось иначе: так как власть одна, а жезл был один, — и жезл сына отменен. Сын равным образом получил право давать указы и подписывать их по-царски — только не выставлять месяца [86], как было в обычае у царей, а писать красными чернилами, собственноручно: «Андроник, Божиею милостью царь Римский». Но это не освобождало его от клятвы отцу и царю: он, после Бога и церкви, твердо и письменно клялся ему в том, что не позволит себе против него замыслов, но будет подчинен. Затем следовала уже клятва, какую давали ему народ и церковь. Архиереи же с своей стороны сделали определение, что тот будет отлучен, кто восстал бы на царя; ибо Михаил мог подозревать в этом братьев Андроника, а особенно деспота Иоанна, в котором видел необыкновенную горячность к битвам, и к которому все питали благорасположение за его благодеяния и за готовность его давать каждому, чего кто просил. В самом деле, ничто так не подчиняет людям душ, как благодеяние с любовью. Если у правителей отнимешь благотворительность, то найдешь их звенящими тимпанами, которые чем пустее, тем бывают громче. Таким тимпанам подобны слова правителей, не оправдываемые делом. Имеющий возможность благодетельствовать — поступит лучше, благодетельствуя самым делом, чем говоря, что сделает; потому что правитель говорящий, а не делающий, лжет. Нелживое свидетельство — полезные, помогающие людям в жизни растения: они приносят пользу молча. А кто так малодушен, что его печалит отсутствие денег, тот пусть скажет, какое удовольствие доставляют они ему своим присутствием. Если можно искать удовольствия, то гораздо лучше пользоваться настоящим и надеяться на будущее; а оно происходит от того, что благодетеля и люди благословляют, и Бог дает ему свои обетования. Припомним, что Птоломей, Александр и тот (как его имя?), измерявший царствование благодеяниями (кажется, Тит), все свои деньги, которыми они приобрели себе бессмертную славу, передали опять нам, не издержав их. Благотворительность действительно — такое богатство, которое никогда не проживается. За эту-то благотворительность ко всем, Иоанна Деспота прославляли больше, чем царей. Так вот, питая к нему подозрение, царь отменил многое из принадлежавших ему преимуществ. Сначала он получил право окружать себя вардариотами [87], кортинариями [88], постельничими, докладчиками, которых мы называем этериархами, и даже большею свитою, чем у царя: но потом, чем далее служил он, тем слабее становилось его значение, — и свита у него волею-неволею уменьшалось, да и из доходов его многое было отнято. Сперва доставляли ему достаточное содержание острова Родос и Митилена, также многие и важнейшие места на суше: а теперь, по случаю представления новому царю, он получил от старого, в знак почета, не более, как военный плащ, и быв высок ростом, должен был надеть на себя короткое платье, которое едва доходило до колен. Таким образом, этот герой принужден был хвалиться во дворце удобством скорее детских одежд, чем собственных, бывших ему впору; он должен был внешним своим видом показывать такое расположение на деле, какого требовали от него внутренно, в самых его мыслях. Поэтому не стал уже он надевать и украшенной жемчугом калиптры, и алмазных ожерельев, чтобы, при том повороте обстоятельств, о котором вскоре будет сказано, проявлять в себе больше смирения и чрез то стать выше опасности и всякого подозрения.
30. Но прежде чем скажем об этом, надобно сказать о великом коноставле, Андронике Тарханиоте, племяннике державного. Выше было уже говорено, что этот Андроник сделался зятем дукса Иоанна, получившего достоинство севастократора. Ему вверена была область Орестиадская и внутренние земли Гемуса; а резиденциею его вместе с женою назначен Адрианополь. С той поры прошло уже много времени, как вдруг, не знаю, по какому побуждению, — многие говорят, потому, что младший его брат Михаил возведен был в достоинство великого доместика, — он сильно рассердился как на брата, так и на царя, который почтил его, и стал питать в себе крайне постыдное, недостойное его рода намерение — перебежать к тестю. Но так как Андроник полагал, что, при тогдашнем состоянии политических дел, бегство его было бы невозможно; то решился подражать прилипающей к камню каракатице. Не говорю о сказании физиков, будто черная краска, получаемая от этого животного, есть его извержение, истекающее вдруг от страха, при почувствованной силе ловца, и обыкновенно служащее ему средством для избежания опасности; а скажу, что это животное, желая уйти от преследователей, произвольно извергает черную краску и, окрашивая ею море, тем легче спасается бегством. Так поступил и Андроник: желая привести общественные дела в замешательство, чтобы чрез то приготовить себе возможность бежать, он расположил тохарцев сделать набег на границы империи, — и тохарцы, призываемые к добыче, понеслись по всей земле Римской. Чего тогда наделали они людям, рассказать о том можно было бы только в особой книге, и написать ее не буквами, а слезами. Не ошибаясь можно положить, что убийств в то время было не меньше, чем сколько совершили эти же самые враги прежде, под предводительством Константина Болгара. Пользуясь такими замешательствами, Андроник вместе с женою убежал к тестю. Какой был ему там прием, о том говорить, может быть, и не нужно; однако ж, это подало повод к войне. Дукс, довольный своим уделом, был спокоен и выжидал, хотя, следуя горячему своему нраву, иногда и нападал на царские укрепления, даже некоторыми около Иоаннины и овладел: но этому человеку, жаждавшему битв и сражений, соблюдать постоянное спокойствие было трудно, как скоро надеялся он от войны получить пользу. Человек деятельный и на досуге делает гораздо больше, чем ленивый в хлопотах; ибо как ленивая и расслабленная душа теряет время попусту, так пламенная и ревностная проводит его в делах. Такую пламенную и ревностную душу имел и Иоанн: прежние свои движения предпринимал он, как опыт, пока не представится случай к войне: войны с неприятелями у него, по-видимому, не было; однако ж, своею деятельностью он приготовлял к ней и беспечных.
31. Узнав о таких событиях и сильно скорбя, царь собрал большое войско, — вместе с морскими отрядами, говорят, до сорока тысяч, и вверив его деспоту, немедленно послал его против Иоанна. С деспотом посланы были и многие другие из вождей и вельмож, из которых один имел достоинство доместика стола. Это был Алексей Кавалларий [89], человек благородный и мужественный, удостоившийся чести в одном сражении этой войны быть пронзенным стрелою, пущенною каким-то неизвестным человеком, который о себе заставил говорить, а ему доставил славу такой смерти, какая для молодых людей всего лучше. Приняв войско, деспот повел его на запад и надеялся, что от движения такой огромной силы земля задрожит. В то же время царь вооружал моряков и, собрав значительный флот из кораблей, стоявших как у города, так и в других местах и гаванях, простиравшийся до семидесяти трех судов, из которых одни были длинные, а другие легкие, вверил его протостратору Филантропину и послал его в море, с повелением пристать, где придется, к латинским землям. Он думал, что война на суше пойдет успешнее, если латиняне, боясь за самих себя, откажутся помогать Иоанну. В самом деле, деспот, быстро пришедши к месту новых Патров, распространил везде ужас и смятение; так что те земли тотчас к нему присоединились, да колебались в своих мыслях и крепости, потому что, не имея сил выдержать нападение, встречали мало препятствия к отложению от Иоанна. Впрочем, как было им и надеяться на какой-нибудь другой способ спасения? Сам Иоанн в то время оставался почти один со своими домашними; а войско большею частью бросило его и заставило помышлять о собственном спасении. Поэтому, переходя то туда, то сюда, он, как мог, обезопашивал свое достояние, а вступить в сражение, по-видимому, не имел силы. Притом, военачальники деспота непрестанно нападали на его следы и наперед занимали те места, где он думал спастись. Показывая такую робость, он внушал неприятелям тем больше смелости нападать и все далее и далее углубляться в его область. Надеясь на свою многочисленность, неприятели его шли отважно и преследовали беспечно. Когда же, наконец, наскучило ему бегство и зародилось в нем подозрение, что внешние помощники оставили его, он решился запереться в крепости и для того вступил в Патры — город с возобновленными укреплениями, надеясь в нем сохраниться. Итак, Иоанн нашел себе надежное убежище в Патрах; а деспот, узнав о том, окружил этот город войском. После сего осажденные многократно извещаемы были деспотом, что они могут спастись и получить все наилучшее, если выдадут Иоанна, что деспот без того не отступит от города и не пойдет ни в какое другое место, что ему нельзя не выжечь окрестностей, не истоптать полей, не вырубить садов и, наконец, не истреблять их самих, как неприятелей, если они протянут время. Когда деспот известил об этом осажденных, — они, сами ли по себе, или следуя наставлению своего правителя, стали смиренно извиняться и просить, чтобы римляне не нападали на них и обещались скоро выдать Иоанна. Между тем время шло, а осажденные выдачу все откладывали. Но тогда как римляне надеялись скоро достигнуть цели, Иоанн отважился на один чрезвычайный поступок;— и как ловко совершил его! В одну ночь вздумал он спуститься со стены по веревке; а, чтобы не узнали его, когда он будет проходить лагерем, тотчас перерядился в слугу и накинул на себя черный плащ; потом схватил руками поводья коня и выехал из среды спавшего в полночь лагеря, несколько раз крикнув, чтобы не беспокоились о пропавшем коне. Одни на этот голос не обратили внимания, другие изнутри своих палаток отвечали, что ничего не видят; а он за эту находку обещал щедрую награду. Таким образом, никем незамеченный, скрытно выехал он из римского лагеря и, на заре уклонившись на окольный путь, чрез несколько дней прибыл в Фивы, где его никак не ожидали. Да и в Патрах, кроме домашних и доверенных лиц, никто не знал о его побеге; знавшие же должны были скрывать эту комедию от городских жителей и в следующие дни. В Фивах беглец нашел соименного себе великого Господина (на тамошнем наречии назывался он Сириоанном [90]) и настоятельно просил его помощи, а для скрепления взаимного их союза, предлагал союз родственный, вызываясь принять его в зятья себе по собственной дочери. Но великий Господин лично сам отказывался от предлагаемого брака; потому что, сильно страдая подагрою, не мог жениться: а есть у него, говорил, младший брат Вильгельм, которого и предлагал ему в зятья, уверяя, что от этого произойдет обоюдная их польза. Впрочем, брак их, говорил, на таких условиях мы отпразднуем после, что действительно и состоялось; а тогда дал ему триста каваллариев, или по рассказам, и более, — людей все храбрых, которые, по своей силе, имели преимущество пред многими. Взяв их и с возможною скоростью, скрытно, присоединив к своему войску, он в удобное время напал на римлян, тогда как они вовсе не предполагали и не ожидали этого, а проводили время беззаботно, в той мысли, что Иоанн находится в Патрах. Римское войско, ничего не знавшее о такой драме, при первом ударе неприятелей, пришло было в беспорядок. Но тогда вступили в битву предводимые Римпсою персы и многочисленная римская когорта, управляемая отличнейшими сподвижниками деспота: с другой же стороны ринулись Иоанновы итальянцы, которые были тоже и многочисленны и воинственны. В схватках и немногие из них одолевали многих; потому что они были сильны стройностью своих движений и, готовые нанести удар, нападали в порядке. Напротив римляне, пораженные самою уже неожиданностью, представляли толпу смешанную; а потому некоторые из них по необходимости робели и сражались беспорядочно, нисколько на себя не надеясь. Наконец, когда первая римская фаланга была разбита, задние до крайности оробели, от страха пришли в сильное смятение и сперва начали отступать, а потом и вовсе побежали. Тут один топтал другого, с тем сталкивался этот, и таким образом, все, смешавшись между собою, стали бросать оружие, оставляли коней и искали спасения только в крепости собственных ног. Сколько ни призывал их деспот то убеждениями, то угрозами, то укоризнами, — ничто не действовало. Уклонилась битва, сказал бы поэт; слов деспота не слушали; каждый трепетал за самого себя. Думали, что каваллариев было не триста, а вдвое, или и того более; так что число всех их равнялось числу противников: иначе они не решились бы напасть, если бы не считали себя сильнее тех, на кого нападали. Тогда и деспот, в отчаянии, поворотил коня и, опустив поводья, помчался со всею силою. И вот открылись плачевные следствия битвы: одни пали, другие бежали, иные прятались в кустарнике и готовы были умолять о спасении, некоторые притаились в расселинах камней, а многие забираемы были в рабство, когда кровожадная рука врага, расположенная к убийству, при изменившемся состоянии битвы, смягчалась и, сверх чаяния, щадила их. Жребий гибели падал на все — и на тела, и на деньги, и на оружие, и на коней, и на самые одежды, которые, указывая единоплеменника, иногда удерживали руку только от убийства, а обнажать тела единоплеменников для ней было все равно. Наконец, победители бросились на походные домы вельмож и самого деспота, и выносили из них большое богатство: забрано было все, — и те кубки, и рухлядь, и оружие, и кони, и прочие принадлежности разливавшейся там роскоши, — до самых ножных шпор. Тогда эти ограбленные явно оправдали истину, высказанную Антисфеном, который желал, говорят, врагам всех благ, кроме ума; потому что с умом у них будет все прочее: тогда открылось, что ум одного человека был полезнее, чем все усилия противников. Этих было столько тысяч, что выходило несколько мириад: но вот всем им противустал один ум, — и вчерашние, утопавшие в роскоши богачи, теперь, по вине своего неразумия, унижены и нищенствуют. Правитель должен стараться все направлять к тому, чтобы или победить, или пасть со славою. К чему и правительствовать, если не предусматриваешь всего, над чем поставлен правительствовать? Конечно, виноват соглядатай, что не предвозвестил, не предостерег: но правитель, разве прав, что не предотвратил беды от того, над чем поставлен соглядатай? — Совсем не прав, далеко до этого.
Когда страшное событие совершилось, и брошенные войска расползались, — проворная, как говорится, молва, распустив крылья, стала распространять весть о таком бедственном и неожиданном происшествии;— и одни, слыша это, скорбели, другие были сильно поражены, некоторые смеялись, а явились и такие, которые после сего перешли к презрению прежнего могущества Римской империи и нападали на остальное. Так, флот латинян при Еврипе, состоявший едва из тридцати кораблей, услышав о поражении римлян на суше, отважился напасть на римский флот, вдвое или втрое сильнейший. Выступив из своей пристани, латиняне, понеслись на царский флот, стоявший где-то близ Димитриады, и думали тотчас взять его. Исполненные отваги, они крепко надеялись, что одною быстротою удара поразят избегающих столкновения римлян. Таким образом, римлянам изблизи уже грозила немалая опасность. Извещенный об этом деспот, который жил тогда в Аримиане, или лучше — не жил, а мучился стыдом, потерпев такое поражение, — вскипел чувствованиями сердца и сильно боялся за флот, как бы, то есть, судьба, не довольствуясь нанесенным римлянам бедствием, не довела этого бедствия до крайности; а потому, собрав остатки сухопутного войска и взяв его с собою, соединил двое суток в один день с ночью и, в намерении избавить флот от опасности, явился в Димитриаде. В то самое время показались на горизонте и неприятельские корабли, которые, плывя туда же, становились линиями и готовились к бою. А римские суда стояли в линиях декадами, и корабли первой декады первые вступили в сражение; первый же корабль первой декады шел впереди, и на нем находился протостратор Филантропин, держа, по обыкновению, царский скипетр, чтобы возбуждать к мужественнейшей битве и прочие корабли. Но одному этому кораблю нельзя было выдержать нападение многих. Посему наступавшие на него латиняне одолевали римлян, убивали противоборствовавших и низвергали в море противостоявших. Тогда многие сделались добычею кинжала, многие также поглощены водою, а некоторые, хотя были и ранены, однако ж, боролись до конца. Сам протостратор осыпаем был стрелами; но так как они не могли проникнуть сквозь его броню, то враги пронизывали его кинжалами. Эта опасность навела смертельный страх и на прочие корабли. Но деспот, стоя на берегу, простирал руки, просил и умолял и, громким криком извещая о своем имени, говорил, что он поможет им, что теперь время вступить им в бой, если только они послушаются его. Вместе с тем махал он руками находившимся на кораблях и подавал знаки своего рвения и готовности отправить с берега помощь. Тогда римляне в самом деле воодушевились и начали драться, как дикие кабаны. А деспот между тем на рыбачьих судах послал отборных людей, сам же кричал и, как голосом, так и знаками возбуждал их к отмщению, чтобы не даром сражались. Но так как с этими людьми он уже потерпел неудачу на суше, то считал нужным пламенно убеждать и просить их, приняв на себя вид уничижения. Между тем с той и другой стороны падали многие, и море текло кровью.
32. Передовой наш корабль был уже взят и уведен врагами. На нем находился и правитель, на нем остались и царские знамена, и отличнейшие из людей боевых. Тогда деспот, с намерением возбудить в войсках больше рвения, снял с себя калиптру, посыпал голову пеплом и стал с горькими слезами умолять их, чтобы они не попустили врагам увезть царские символы. Долго молился он таким образом, выражая свои мольбы и словами, и видом, и смирением, и подвиг многих увеличить собою число остававшихся, а тех, которые уже сражались, возбудил и воодушевил. Чрез это упавшие духом нечувствительно и против чаянья явились воинами стойкими; так что, наконец, хотя с великим трудом и усилием, одолели врагов. Кроме двух или трех ушедших неприятельских кораблей, прочие взяты силою; латиняне убитые брошены в море, чтобы доставить больше удовольствия бессловесным рыбам, чем их детям; прочие же, запертые, каждый — в киле его корабля, и находившиеся в страхе, приведены в город, и послужили небольшим утешением в бедственных потерях того дня. Между тем деспот и его воины, совершенно нагие, пришедши в Ахридскую Керамею в виде самом жалком и достойном слез, были там, как следует, одеты им и снабжены по надлежащему. А сам он, страдая и сетуя о своем бедствии, убегал приличного деспоту блеска, потому что едва не подвергся опасности — вместо деспотских символов, принять оковы рабства, да уже и принял их по крайней мере в лице некоторой части воинов, принадлежавших к его армии. Итак, деспот отложил все знаки своего достоинства, то есть, и калиптру, и сапоги, и чапрак, и конные поводья, и пурпуровую подпись, и нашел приличным в таком виде явиться к царю — потому ли, что понуждаем был к этому собственною скорбью, или потому, что думал этим смягчить царский гнев. В самом деле, он пришел пред лицо царя надев платье частного человека и шерстяную калиптру, и, представ пред него с таким отречением от знаков своего достоинства, много ослабил его гнев; ибо с первого уже взгляда, вместо прежней величавости, обнаруживал состояние человека жалкого.
КНИГА ПЯТАЯ
1. Таковы были события на западе. Неудачу на суше уравновешивая успехом на море, царь колебался между печалью и радостью. Обсуживая происшествия своим умом, он несчастье производил от лукавства врагов, а счастье — от открытого мужества; и первое презирал, как дело отступника, хватающегося за то, что выше его сил, а последнее почитал достойною трофеев воинскою доблестью. Поэтому он чувствовал больше удовольствие, представляя себе отнятые у неприятелей корабли и в них множество моряков, из которых первые стояли на рейде, а последние в оковах наполняли темницы и показываемы были, как трофей, для посмотрения. Но это удовольствие царя ослабляемо было скорбью о военачальнике, который, получив в битве тяжелые раны, казалось, близок был к смерти; потому что из числа ран одна, самая опасная, была в почках. Несмотря на то, что врачи так заботились о нем, что его здоровье стало поправляться, и опасение многих окружавших его лиц исчезало. Потом и царь счел долгом обрадовать Филантропина и, в воздаяние за твердость в страшной битве, почтил его достоинством великого дукса. Когда же у царского брата Иоанна спросили, что заставило его отложить знаки деспотства, — он дал приятный царю ответ, что так как сыновья державного достигли совершеннолетия, то человеку стороннему не следует уже носить имя деспота. Этот ответ был принят, и он с того времени, вместо шитой золотом, носил общеупотребительную калиптру, и черные сапоги; да и коня имел без знаков деспотского достоинства, а только пользовался титулом деспота.
2. Между тем дела церковные пришли в явное расстройство, и раскол сильно разыгрался: число арсениан возросло до того, что не только знавшие лично бывшего патриарха становились на его сторону, но, увлекаясь другими, отделялись от церкви и те, которые не знали его. Особенно же смутила сердца многих разнесшаяся молва об избрании Иосифа, несмотря на то, что, получая от царя множество денег, он щедро раздавал подарки своим приверженцам. В самом деле, чего ни просил он, тотчас же получал, — и при этом царь часто говаривал, придерживаясь за святительскую его мантию, что он не только отверз врата Эдема сам для себя, но без всякого препятствия введет в него вместе с собою и царя, чего последний надеется. К сожалению, Иосиф ни сколько не заботился о своем влиянии на тех, которые, живя в городе, усильно возмущали и отклоняли от него народ: чтобы там ни говорили, — все это не только не трогало его, но еще было предметом презрения. Он имел в виду одних лиц духовных, подвизавшихся на востоке и живших для одного Бога; и если слышал, что тогдашним положением дел соблазняются и они, то старался предзанять их мысли и говорил с ними глаз на глаз. Посоветовавшись с царем, патриарх, после больших дорожных приготовлений, отправился на восток и, там увидевшись с духовными лицами, между которыми особенно славился добродетелью и ученостью Блеммид, стал усердно склонять их на свою сторону. К этим убеждениям присоединял он, что и сам ревнует об Арсение, что желал бы видеть его патриархом и нисколько не думает о каких-либо против него кознях: одна только нужда церкви — иметь над собою пастыря, поставила его в необходимость занять место прежнего патриарха, которого не было. Впрочем меня, говорил Иосиф, иные почитают человеком, для жизни полезным; потому что видят полное ко мне расположение царя: так что всякий, преданный мне, не только не испытает ничего худого и несносного, но еще, благодаря такому царскому благоволению, будет наслаждаться многими благами. Это высказывал он как другим духовным лицам, так и самому Блеммиду, и искусно овладевал их мыслями. Впрочем, Блеммид мог принять его убеждение и потому, что имел в виду другую цель. Ведя жизнь философскую, он нисколько не занимался земными выгодами, ко всему был равнодушен, ни к кому не имел ни симпатии, ни антипатии, как будто бы его ум вовсе не был ограничиваем телом. Арсений и Иосиф для него были — одно: не отрешенно смотрел он на их природу, чтобы судить, кто из них обижен и кто насилует. Не имея помыслов о настоящем, которые пресмыкаются по земле и ничего в себе не заключают, он вел жизнь больше созерцательную. Зная, что божественное постоянно и неизменно, а человеческое ничто, ни на чем и ни на одну минуту не останавливается (как прекрасно сказал и Гераклит, что в одну и ту же воду нельзя погрузиться дважды, а по Кратилу еще лучше, — даже ни разу; потому что вещи текут подобно вечно льющемуся потоку), он заключал, что нет ничего странного и нового, если обижен был Арсений. Для него единственною необходимостью было только благочестие, сохраняя которое, он отвергал все прочие заботы и предоставлял их людям, живущим по образу века. Потому-то, принимая Иосифа, он не только не вышел к нему навстречу из своей кельи, но и не встал пред ним, когда тот подошел; вообще не сделал ничего, чем мог бы понравиться — и ему не угождал, и себя не унижал. Предавшись любомудрию и отвергая свойственную вещам наружность, он был нечувствителен к материальному: держась того, что вожделенно для ума, он презирал все, навязывавшееся чувствам. Поэтому отношения его были не к людям, а к делам: дела только удивляли его, поражали и возбуждали в нем уважение, а не почести людям, выражаемые приемами, встречами, рабским предстоянием, и всем другим, чем мы — люди пленяемся. Внутренние достоинства чтил он и уважал, видя в них дары Божии: но обладающий ими не всегда хранит их в таком состоянии, в каком получил; так как не всякий, ставший чем-нибудь, стал этим достойно — по Богу, но иногда лишь по человеку, если попускает Бог. Итак, постоянно избегая этого предрассудка, Блеммид показал тогда своим обхождением не то, будто бы намеревался унизить Иосифа, а то, что судит о нем, как и о всех прочих людях. Быв философом, он имел и взгляд философский: для суждения брал в основание не лица, а судил по-своему. Впрочем, с другой стороны, как человек обязанный служить обществу, он, сколько зависело от его воли, высказал тогда свое желание на бумаге: именно, чтобы ему всегда оставаться в этой самой обители, чтобы его обители никак не подчиняли какой-нибудь другой, чтобы полученной от царских щедрот суммы, состоявшей из ста литр золота, отнюдь не отнимали у этой обители Сущего [91] Бога (обитель, собственно, так и называлась), но чтобы та сумма хранилась в ней для пополнения недостающих вещей. — Бумагу, наполненную такими условиями, просил он патриарха подписать; а когда патриарх возвратится в город, то чтобы утвердил ее и царь. Так это и сделано: но по смерти Блеммида, марка перевернулась; утвердительный акт был взят назад, условия нарушены, деньги присвоены великой церкви, а самая та обитель приписана к Галасийской и подчинена ей. Наконец, иерарх Иосиф, пробыв довольно времени на востоке, возвратился в Византию.
3. Вскоре после того у болгарского царя Константина умерла супруга Ирина, — и державный пожелал вступить с ним в союз, чтобы чрез то обезопасить Гемус, Македонию и Фракию, где от непрестанных войн оставалось очень немного войска. С этою целью отправил он к Константину посольство с обещанием выдать за него свою племянницу, вторую из дочерей Евдокии, Марию, с которою прежде был в супружестве великий доместик, Алексей Филес. Когда условия союза скреплены были клятвою в том, что чрез брак свой Константин получит право на владение Месемвриею и Анхиалом (ибо хотя эти города находились теперь в руках царя, но прежде принадлежали они царю Болгарскому; так и прилично было возвратить их прежнему владетелю в виде приданого), царь снарядил невесту великолепно, — истинно по-царски. Как сам он, так и патриарх, прибыв в Силиврию, возложили на нее там украшения деспины и, окружив ее большою свитою, отправили для вступления в брак к Константину, а сами воротились. Но все, что относилось к браку, царь выполнил, а возвращение городов откладывал, справедливо усматривая, что чрез отдачу их Римская империя много потеряет. Он выставлял Константину разные благовидные предлоги, почему не может теперь же отдать ему упомянутых городов, и, между прочим, говорил, что жители их не соглашаются на это: они — римляне, и те города составляют часть Романии; так нейдет римлянам служить болгарянину. Не отказываясь решительно от своего слова, царь прибавлял, однако ж, что он откладывает исполнение его до того времени, когда Константин получит потомство, и таким образом будет благовидно — римской области передать наследнику римского же племени. — Эта смешная и хитрая ложь до времени была прикрываема; Константин нехотя ждал, — и союз его, по случаю брака, служил в пользу не столько ему, сколько Римской империи. Но когда Мария родила сына Михаила, тогда стала сильно убеждать своего мужа нарушить мирные условия, объявить войну царю и требовать городов. Отсюда возникли немалые затруднения, которые сделались бы еще большими, если бы царь не поспешил вступить в родственную связь с Ногаем, выдав за него незаконнорожденную дочь свою Евфросинию, и этою сделкою не остановил стремлений Константина, против которого Ногай тотчас привел с собою тохарцев и присоединился с ними к царскому войску.
4. Ногай из тохарцев был человек могущественнейший, опытный в управлении и искусный в делах воинских. Посланный от берегов Каспийского моря начальниками своего народа, носившими название ханов, с многочисленными войсками из туземных тохарцев, которые назывались монголами (Μ γούλιοι), он напал на племена, обитавшие к северу от Эвксинского Понта, издавна подчиненные римлянам, но по взятии города латинянами и по причине крайнего расстройства римских дел, отложившиеся от своих владык и управлявшиеся самостоятельно. При первом своем появлении, Ногай взял те племена и поработил. Видя же, что завоеванные земли хороши, а жители легко могут быть управляемы, он отложился от пославших его ханов и покоренные народы подчинил собственному своему владычеству. С течением времени соседние, обитавшие в тех странах племена, каковы аланы, зикхи, готфы, руссы и многие другие, изучив их язык и вместе с языком, по обычаю, приняв их нравы и одежду, сделались союзниками их на войне. От этого тохарское племя, скоро до чрезвычайности распространившись, сделалось могущественным и, по своей силе, неодолимым; так что, когда напали на него, как племя возмутившееся, верховные его повелители, оно не только не поддалось им, но еще множество их положило на месте. Вообще народ тохарский отличается простотою и общительностью, быстр и тверд на войне, самодоволен в жизни, невзыскателен и беспечен относительно средств содержания. Законодателем его был, конечно, не Солон, не Ликур, не Дракон (ибо это были законодатели афинян, лакедемонян и других подобных народов, — мужи мудрые из мудрых и умных, по наукам же ученейшие), а человек неизвестный и дикий, занимавшийся сперва кузнечеством, потом возведенный в достоинство хана (так называют их правителя); тем не менее, однако ж, он возбудил смелость в своем племени — выйти из Каспийских ворот и обещал ему победы, если оно будет послушно его законам. А законы эти были такого рода — Не поддаваться неге, довольствоваться тем, что случится, помогать друг другу, избегать самозакония, любить общину, не думать о средствах жизни, употреблять всякую пищу, никакой не считая худою, иметь много жен и предоставлять им заботу о приобретении необходимого. Отсюда быстрое размножение этого племени и изобилие во всем нужном. У них положено было также — из вещей приобретенных ничего не усвоять навсегда и не жить в домах, как в своем имении, но передвигаться и переходить в нужде с одного места на другое. Если бы недоставало пищи, ходить с оружием в руках на охоту, или проколов коня, пить его кровь; а когда понадобилась бы более твердая пища — внутренности овцы, говорили, налей кровью и положи их под седло, — запекшаяся немного от лошадиной теплоты, она будет твоим обедом. Кто случайно найдет кусок ветхой одежды, тот сейчас пришей его к своему платью, нужна ли будет такая пришивка или не нужна, — все равно (цель та, чтобы делая это без нужды, тохарцы не стыдились к ветхим одеждам пришивать старые заплаты, когда бы настала необходимость). Этими-то наставлениями законодатель приучал своих подданных жить в полной беспечности. Получая от женщины и копье, и седло, и одежду, и самую жизнь, тохарец, без всяких хлопот, тотчас готов был к битве с врагами. Охраняемые такими постановлениями своего Чингис-хана (я припомнил теперь, как его зовут — Чингис его имя, а хан — это царь), они верны в слове и правдивы в делах; а будучи свободными в душе и отличаясь прямотою сердца, они ту же необманчивость речи, когда кого слушают, ту же неподдельность поступков желают находить и в других.
Итак, вступив в родственный союз с вождем их, Ногаем, царь отправил к нему множество материалов для одежды, и для разнообразных кушаньев, и сверх того, — целые бочки пахучих вин. Отведав кушанья и вин, Ногай с удовольствием принял это, вместе с золотыми и серебряными кубками. Но что касается разных калиптр и одежд (ибо и такие вещи присланы были ему от царя в подарок), то отодвигая их руками, он спрашивал принесшего: полезна ли эта калиптра для головы, чтобы она не болела, или эти рассеянные по ней жемчужины и другие камни имеют ли силу защищать голову от молнии и ударов грома, так чтобы человек под такою калиптрою был непоразим? А эти драгоценные платья избавят ли члены моего тела от утомления? Если его не останавливали, то он рвал присланные одежды; а когда иную и примерял, — то только по дружбе к царю, да и то на минуту, а потом тотчас снова являлся в своей собачьей или овечьей, и гордился ею больше, чем теми многоценными. Точно так же обращался он и с калиптрами, выбирая из них нужные, предпочтительно пред драгоценными. Находя же что-нибудь полезным, он говорил принесшему: это — сокровище для того и для того, и тотчас надевал на себя, обращая внимание не на камни и жемчуг, а на пригодность вещи.
И так, царь приобрел себе этого союзника в то время как Константин напал на его землю и опустошал ее. Овладев царскими землями, он крепко держал в своих руках не только Месемврию и Анхиал, но и Сизополь, и Агафиополь, и Костричин, и другие крепости, завоеванные некогда римскими полководцами, — и держал их с тем, чтобы не возвращать и тени крепости, — тем более, что Месемвриею владел еще по-прежнему праву, взяв ее от Мицы [92]
5. Этот Мица (для большей ясности рассказа возвращусь несколько назад) был зять Асана по его дочери, и свояк Феодора Ласкариса. Асан, по свидетельству истории, отличаясь прекрасными свойствами, был в союзе с царем Иоанном Дукою и вместе с ним ходил войною на запад. По смерти его, Мица, как болгарин, получив власть над болгарами, часто вооруженною силою нападал на римские области и чрез то в царе возбудил против себя неудовольствие, да не менее раздражил и многих болгарских вельмож — до того, что они, питая к нему чувство ненависти, произвели сильное волнение и подчинились Константину, по одной линии происходившему от сербов. Но так как Константин не имел в своем роде никого, достойного разделять с ним власть; а с Асаном в родстве он не состоял: то Иоанн послал к нему в супруги свою внуку, которая на Асаново царство имела такое же право, как и Мица. Столицею Константина был Тернов, где он стал управлять болгарами с царским великолепием; а Мица имел в своей власти окружные земли, и иногда довольствовался ими и молчал, а иногда действовал враждебно против Константина, и своими преследованиями запирал его в нашем Стенимахе. И если бы не пользовался он помощью римского войска, то, может быть, попался бы в руки неприятеля и погиб. Но судьба склонила весы на другую сторону. Усилившись, Константин смело напал на Мицу, и этот, с детьми своими заняв Месемврию, стал оттуда просить царя о принятии его под свое покровительство, и за то отдавал ему во владение тот город. Тогда царь отправил ему достаточное количество войска под предводительством куропалаты Главаса, бывшего после великим папием. [93] Главас, заняв Месемврию, присоединил ее к Римской империи, а Мицу сухим путем чрез Гемус отправил к царю. Царь принял его ласково, укорил с кротостью и, дав ему для содержания себя с детьми землю на реке Скамандре, заключил с ним договор, по которому обещался за старшего его сына Иоанна выдать свою дочь.
Так устроен был брак первой его дочери Ирины.
6. Вторую же Анну царь положил отправить к сербскому державному Стефану Уресу, для вступления в брак со вторым его сыном Милотином (ибо первый его сын, соименный отцу, был женат уже на дочери короля Паннонского). С целью заключить относительно этого взаимный договор, отправлен в качестве посла сам иерарх, которому и поручена была невеста, окруженная великолепной свитой. Прибыв в Берию, послы положили — к Стефану Уресу отправить сперва хартофилакса Векка и вместе с ним Кудумина Трайянопула, — тем более, что хартофилаксу деспина приказала опередить посольства и обстоятельнее познакомиться с обычаями сербов, с образом их жизни и порядком управления; ибо эту дочь она с особенною заботливостью приготовила к роскошной царской жизни. Для дознания того, что следовало узнать, хартофилакс, прибыв в Сербию раньше патриарха, не только не нашел там никаких приготовлений к принятию царевны, соответственных ее достоинству, но и привел в удивление Уреса и его двор своею свитою, особенно же евнухами, и возбудил в нем вопрос: а эти зачем прибыли? Когда Векк на это сказал, что такой церемониал предписан самим царем, и что все эти люди составляют свиту царевны, — Урес в изумлении воскликнул: «Что это?! Нет, мы не привыкли к такой жизни», и вместе с тем, указав рукою на девушку, одетую в бедное платье и сидевшую за прялкою, сказал: «Вот в каком наряде водим мы своих снох». Вообще в их жизни царствовала простота и бедность до такой степени, что будто бы они питались только краденными животными. Возвратившись назад, посланные передали в подробности все, что видели и слышали, и чем не только возбудили беспокойство в патриархе, но и страшились за самих себя, как бы не сделаться жертвами коварного замысла; ибо не могли верить людям, не знавшим стыда и поношения. Тем не менее они ехали вперед, хотя некоторые и думали, что лучше было бы всем воротиться назад. По прибытии в Ахриду, посланные оставили здесь царевну с ее прислугою и некоторою частью свиты и, отправив вестников вперед к Уресу, сами медленно продолжали путь. Когда вестники прибыли в Полог, который на туземном языке значит «роща Божия», и объявив там о шествии царевны, направлялись к Липению; тогда оттуда появился посол, по нашему — посредник [94], именем Григорий, и рассказывал, что на дороге ему причинила много зла шайка разбойников. Патриарх со своими сопутниками и прежде слышал о таких шайках и боялся их, а теперь действительно поражен был величайшим страхом, как бы не подвергнуться чему-нибудь невыносимому; ибо если и собственные их, притом верховные начальники, не обеспечены против разбойников, то могут ли обещать себе безопасность иностранцы? К тому же от Григория услышали наши послы нечто несогласное с видами царствующих особ и решительно недоброе. Так, они везли с собой царевну для вступления в брак со вторым сыном Стефана, будущим наследником его власти, так как старший его сын, переломив себе ногу, проводил жизнь человека частного: но Георгий как-то обходил этот вопрос и затемнял условие; а что касается до опасностей пути, то говорил, что и сам потерпел вред. Слыша все такое и помня, как настоятельно наказывала и просила деспина заботиться об исполнении ее поручения, хартофилакс и окружающие его стали решительно отклонять патриарха и прочих начальников посольства от дальнейшего путешествия и убеждали возвратиться, пока не наступила еще опасность. К их убеждениям присоединились и другие обстоятельства, заставившие подозревать, что если поедут они далее, то не обойдутся без беды. Именно — окрестные жители нередко толпами приходили смотреть на них и подстерегали, какою дорогою думают они отправиться; и целью их было, высмотрев это, ограбить их ночью. Так вскоре потом и вышло: в ночное время подкрались они к посольству, отвязали коней и, сколько было силы в ногах, исчезли вместе с ними. Рано утром узнав о случившемся, послы отыскивали убежавших, но поиск их остался безуспешен; ибо можно ли было узнать что-нибудь о похитителях от их же соотечественников? А о судебном иске и требовании нечего было и думать; иначе, от людей, имевших человеческий образ и зверский нрав, могло быть еще хуже. Впрочем, чтобы испробовать все меры, они просили тамошних правителей выставить туземных коней, равноценных тем превосходнейшим, которые похищены; но выставленные не представляли ничего и похожего. Тогда положено уже ехать назад. Приняв это благое и больше полезное, чем вредное намерение, послы, как говорится, поворотили корму, — приняли обратное направление и прибыли в Ахриду, где взяв царевну, вместе с нею достигли Фессалоники, а оттуда, не думая больше ни о браке, ни о союзе, ни о мирных договорах, возвратились к царю.
7. Вскоре за тем постигло Диррахий страшное и плачевное бедствие. С наступлением месяца крония там стали постоянно слышать подземный необыкновенный шум, который попросту можно было назвать воем, предвещавшим близкое несчастье. В один день удары начали отзываться чаще и сильнее прежнего, и напавший на жителей страх заставлял их выбираться из города, чтобы, в случае большого зла, можно было спастись. В следующую за этими дневными тревогами ночь произошло самое страшное, какое бывало когда-нибудь, землетрясение. Это было уже не просто косвенное, как говорят, содрогание земли, а настоящее ее колебание и волнение, вырывавшее город из самых оснований и разбрасывавшее его по поверхности. Тогда домы и большие здания не в состоянии были держаться даже на самое короткое время, но разрушались и, падая, погребали под своими развалинами остававшихся там жителей, не знавших, где искать спасения; ибо если и выбегали они из домов, то опять на каждом шагу встречали падавшие массы камней, и потому находили, что им легче было спасаться внутри домов, чем выходить из них, если только дом сохранился хоть отчасти; а таких, которые бы нисколько не потерпели, вовсе не было. — Притом одно здание обрушивалось на другое, и если которое, по счастью, не упало само по себе, то распадалось от развалин соседнего. Такие падения были столь часты, что спастись от них бегством не представлялось никакой возможности. Многих, кроме того, застигло бедствие во сне; так что они погибли прежде, чем узнавали о случившемся. Что же касается до детей и младенцев, то они задавливаемы были обломками, вовсе не понимая зла. Треск и шум произошли мгновенно и с такою силою, что вскипело самое море, и находившиеся за городом думали, что это уже не начало болезни, а конец мира. Диррахий был город приморский, разрушение открылось неожиданно, люди были в таком страхе, треск зданий, падавших одно на другое, — так велик, что загородные жители, которых было очень много, чувствуя это дрожание и слыша этот треск, почитали такое явление не чем иным, как преставлением света. Землетрясение продолжалось столько времени, что ничто не устояло, но все упало и засыпало людей, кроме одной крепости, которая удержалась и не поддалась этой катастрофе. По наступлении дня, окрестные жители съезжались сюда с лопатами, заступами и другими орудиями, и начали раскапывать развалины, чтобы спасти от опасности несчастных, кто оставался еще живым, а главное, — чтобы отрыть и собрать заваленное обломками всякого рода богатство; ибо после стольких погибших явилось много наследников, и правильного раздела между ними быть не могло. И так, в продолжение нескольких дней все сравняв с землею лопатами, будто заскородив граблями, и собрав богатую золотую жатву, окрестные жители и албанцы оставили этот город, превратившийся теперь в совершенную пустыню и напоминавший о себе лишь немногими темными знаками, да одним своим именем, а не существованием. Тогдашний архиерей этого города, Никита, хотя отыскался и уцелел, однако ж, на многих членах своего тела имел следы описанного бедствия: при виде столь ужасного явления, которого никто не ожидал, он объят был страхом и, убежав из митрополии, оставил ее не только без себя, но и без всего, что в них было.
8. В это время король Апулии Карл, победивший некогда Манфреда, сознавая свое могущество, прервал мирные отношения к царю, по случаю родственной своей связи с Балдуином, и гордясь множеством своих кораблей, собирался овладеть Константинополем. Для этого снаряжал он многочисленный флот, собирал и людей, и оружие, и деньги, даже утруждал и папу усердною просьбою о соизволении на предпринимаемый им поход, доказывая, что Карл в праве искать достояния своих детей, которых союз основан именно на обладании Константинополем. Церковь действительно соизволяла на это и обещалась сильно содействовать его предприятию. Итак, Апулийский король давно уже приготовлялся; а царь, сознавая, что бороться с ним и одолеть его не может, если он, со всеми своими кораблями и с многочисленным сухопутным войском из Брундузии переправится в Диррахийскую гавань, которая теперь опустела, следовательно, легко могла быть занята, и которую, как говорили, в состоянии он был восстановить, чтобы оттуда действовать двойными силами, — решился вступить с ним в борьбу другого рода. Ему не представлялось возможности сноситься с папою открыто; однако ж, не отправляя к нему послов, он тайно отправлял туда письмоносцев, и притом знатных и расположенных к римлянам итальянских вельмож, которых образ мыслей был ему известен, и всячески лаская так называемых латинских фрериев [95], т. е. братьев, уговаривал чрез них римского архиерея не допускать Карла до исполнения его предприятия и не вводить христиан в войну с христианами; потому что римляне, говорили они, которых латиняне называют греками, исповедуют того же Христа и ту же церковь, какая и в Италии, епископа же ее признают духовным отцом и первым из архиереев. Мало того, — царь давал ему обещания, еще более лестные: доказывал, что церковь Божия есть одно стадо, что соблазнительное средостение, издавна безумно распростертое между церквами, надобно уничтожить, и что этому не препятствует возвращение Константинополя тем, которые были из него изгнаны. Нередко высказывая все такое, он посылал папским кардиналам и деньги, или крюк [96] — στρόφιγξ, сказал бы грек, на котором поворачиваются вводящие к Христу папские двери, и доверял иным друзьям упрашивать папу, чтобы он удержал Карла. Стараясь еще более скрепить мир с латинскою церковью, он благосклонно принимал приходящих оттуда людей, особенно, если они принадлежали к церковному клиру. Так принял он некогда Кротонского епископа, человека ученого и знающего богословские науки на двух языках, и касательно его распорядился так, что послал его к патриарху, высказав при том свое желание со временем переодеть его в эллина и сделать подставным епископом церкви, так как своей у него не было. Может быть, это и сбылось бы, если бы не уличили его в нерасположении к греческим обычаям и в стремлении вредить нашим делам: замеченный в неблагонамеренности, он потерял благорасположение царя и сослан был в Понтоираклею, хотя церковь, и несмотря на то, во всем пользовалась его образованностью. Царь принимал и многих других фрериев, и посылал их в церковь к архиереям и патриарху участвовать в общих с ними псалмопениях, в таинственных входах и стояниях, в принятии божественного хлеба, называемого антидором, и во всем другом, исключая, собственно, причащения, к которому они не приступали. Все это ясно показывало, как близко было положение дел к восстановлению и утверждению мира между церквами.
9. Кроме того, некоторых духовных, особенно важных, по нравам и должностям замечательных лиц, царь отправил к королю французскому, родному брату Карла по происхождению, но далеко не родному по характеру. Посланниками к нему были хартофилакс Векк и архидиакон придворного клира Мелитиниот. Им не велено переправляться в Брундузий, чтобы оттуда идти сухим путем, но приказано доехать до Авлона на конях, в Авлоне же сесть на корабль и отправиться к королю морем — до самого того места, где он тогда находился. Целью посольства было — сколько возможно, смягчить его дарами и словами и, так как, по слухам, он был миролюбив, расположить его написать письмо к брату, чтобы своим письмом он постарался укротить его отвагу и удержать порыв. Достигнуть этого, казалось, тем легче, что французский король, как старший из государей, издавна уважаемый за высоту его власти и прямоту нрава, мог тотчас убедить младшего своего брата, сделавшегося королем недавно, низшего по власти и непрямодушного; ибо не прямое исправляется кривым, чем оно только было бы искривлено; а кривое прямым, отчего так они и называются. Если он будет убежден, то пусть бы написал к папе о греках, как о его братьях, действительно достойных этого имени, и таким образом постарался разрушить замыслы своего брата против римлян. Получив от царя подробные наставления, упомянутые послы отправились, — и везде, где ни являлись, возбуждали удивление многочисленною прислугою, царскими изображениями, сосудами и тяжелым поездом. Достигнув Авлона, и потом на корабле — сицилийской крепости Пахина, послы узнают, что король отправился в Карфаген, называемый Тунисом, воевать с ливийскими эфиопами. Поэтому, пробыв там несколько дней, они поплыли прямо в Тунис, но на Сицилийском море, застигнутые бурею, едва не потонули, и только уже после многих страданий прибыли на место, и королю, который тогда был болен, представили царские грамоты. Король, частью затрудняемый болезнью, частью занятый войною, не знал, что и делать, а потому медлил рассмотрением их дела и заботился о своем здоровье. Тогда послам пришлось ежедневно быть свидетелями очень печального зрелища, какое представляли агаряне и латиняне. Итальянцы, окопавшись с моря и оградившись глубокими рвами, твердо удерживали свою между ними позицию; а эфиопляне, искусно пользуясь укреплениями Карфагена, могли и укрываться в них от неприятелей, и когда приходилось, сами нападали на неприятеля. Сражения происходили каждый день непрерывно, и с обеих сторон падали многие. К тому же открылась сильная зараза, воины умирали во множестве, и погребения им не было, да не было и костров для сожжения мертвых тел. Глубокий и широкий ров, защищавший живых, в то же время вмещал в себе и умерших и наполняемый множеством их, как бы закапываемых одни другими, приходил едва не в уровень с занимаемою войском плоскостью. Таким образом, народ в одно и то же время истребляем был войною и заразою; но ревность сражающихся за крест не ослабевала. Между тем болезнь короля усиливалась, и уже отчаивались в его выздоровлении. Впрочем, и при таком состоянии здоровья, он несколько говорил с послами, выражал наклонность свою к миру и просил их подождать, пока выздоровеет и соберется с силами. Но это было накануне его смерти: в следующий день король скончался. Окружавшие убрали тело его, как человека вполне угодного Богу, обмыли благовонными жидкостями, сваренными в котлах, и положили в драгоценный гроб, чтобы эти останки перевезть в отечество; а послы при всех обещаниях короля, возвратились домой, как говорится, с пустыми руками. Но боясь нападения со стороны Карла, и обманутый в надеждах смертью короля, царь не переставал изворачиваться, и всеми силами старался достигнуть своей цели чрез многих иных посредников между им и папою.
Впрочем, не показывал он беспечности или недеятельности и в собственных приготовлениях, но ожидая удовлетворительных результатов из-за границы, сколько мог, приготовлялся и сам. Так, собрал он множество хлеба, и одною частью его наполнил городские башни, а другую предоставил на сохранение гражданам впредь до востребования; закупил также целые стада свиней и, разделив их по десятку и более на каждого гражданина, приказал заколоть их, и внутренности употреблять самим, а мясо посолить и хранить для общей пользы. Затем приготовлено было множество оружия, стрел, камнеметательных машин и материалов, нужных военным инженерам и механикам; приведен в порядок весь флот; назначено множество строителей и надзирателей для возведения городской стены со стороны моря, а с суши она утолщена вдвое. Вооружено значительное количество способного к оружию народонаселения, какое сообразно было с таким приготовлением к войне, и размещено по частям вне города, чтобы, когда понадобится, ввести его в город вместе с оружием и обозами. Посланы также войска для охранения приморских мест и островов. Влахернскую гавань царь не находил удобною для успешной борьбы с неприятелем; потому что в ней кораблям пришлось бы сражаться лицом к лицу с кораблями неприятельскими; а сражение лицом к лицу, при неравных силах, было бы затруднительно. Равным образом бросил он и гавань старую (это не та, которою недавно владели латиняне, и которая находится близ монастыря Христа — Евергета, а та, которая называется так по своим воротам); ибо коса этой гавани вдается в море так далеко, что в том заливе могут поместиться корабли как римские так и неприятельские. Но видя, что и войско будет смелее и сражение пойдет успешнее, если битва откроется в тылу неприятеля, царь захотел восстановить гавань у Бланки Контоскелийской [97]. Поэтому он окружил то место весьма большими камнями, углубил там море, влив туда ртути [98], корабли покрыл кровлями, вход в гавань, окруженную камнями, запер извне крепкими железными воротами [99], чтобы, с одной стороны, обезопасить флот, с другой — не дать возможности неприятельским кораблям быть введенными в гавань (а держаться в море, при быстром течении, они не могли) и напасть на наши корабли с тылу. Укрепил он также и Перею — посад генуэзцев, чтобы они, по одноплеменности с иноземцами, не пристали к их союзу, и вообще береглись вступать в сношение с нападающими. Хотя генуэзцы и не обязывались поднимать оружие против своих однородцев; однако ж, царь мерами благоволения старался привлечь их к себе и сделать своими, как у них говорится, клиентами.
10. Но среди этих приготовлений царь не переставал отправлять морем посольства к папам, тем более, что смерть тогда часто сменяла [100] их. Главною целью этих посольств было соединение церквей и уничтожение древнего соблазна. Михаил соображал, что еще при Иоанне Дуке состоялось соборное определение об отправлении туда послов с изъявлением готовности восточного духовенства иметь с латинянами общее служение и поминать папу, если он обещается помочь городу (посланниками были тогда Андроник Сардский и Георгий Кизикский, — и соединение, вероятно, произошло бы, если бы наши послы были приняты). Соображая тогдашнее с нынешним, он в современном положении дел находил гораздо более нужды, чем в то время, — осуществить мысль о соединении; ибо тогда римляне домогались получить то, что уже выпало у них из рук, а теперь они боятся только потерять то, что еще находится в их руках: цель же тогдашнего и теперешнего — одна и та же. Иначе как-нибудь убедить папу сражаться за греков, чем говоря и делая это, царь не надеялся; потому что мешал соблазн — греки в глазах латинян были не более, как белые агаряне. И так этими мирными договорами он предполагал с одной стороны уничтожить соблазн, с другой, — чрез уничтожение соблазна, удержать флот Карла, чтобы избавить римлян от опасности потерять снова отечество, которое они только что увидели, только вот-вот кое-как спасли, и не повергнуть его еще в большее бедствие. Занятый такими мыслями, он многократно убеждал к этому и патриарха, и собор: но принимая его убеждения легко и поверхностно, они походили на чешимых слухом; ибо хотя не могли прямо противиться им и вовсе отвергать их, однако ж, оставались твердыми в управлении церковью на древних основаниях, чтобы не сочли их, пожалуй, торгашами и барышниками. Они и в ум не брали, чтобы этот поднимаемый царем вопрос мог быть решен так скоро; ибо знали, что сколько раз прежние цари ни приступали к решению его, всегда возникали препятствия. Так было тогда. Впрочем, если бы препятствий и не было, — великий соблазн у нас все не уничтожился бы. Таковы были их мысли. Между тем, с фрериями и другими итальянцами они обращались любезно и не расходились в том, что касается вообще христианства; относительно же большего не вступали в состязания, будто макуты [101] (или чем бы их назвать?) и не обнаруживали сочувствия к делу. Ведь если это предприятие считали они незаконным, то должны были бы с самого начала остановить его и воспротивиться, объявив, что они не согласятся, во что бы то ни стало. Но им казалось, что церковь, как выше сказано, останется безопасною, хотя бы царь и делал, что ему полезно; а потому, когда этот поднимал свой вопрос (а он рассматриваем был долго), — те молчали, показывали равнодушие и ничего не думали.
11. Наконец, на папский престол призван был Григорий, который, живя до того времени в Сирии, славился добродетелями и ревностью о древнем мире и единодушии церквей, и из Сирии спешил тогда в Рим. Узнав о сношениях царя с папою касательно мира церквей, он пожелал отправить к нему послов — с целью, во-первых, дружески приветствовать его, а потом, известив о своем избрании, вместе с тем объявить пламенное свое стремление к миру церквей, прибавляя, что если того же хочет и царь, то это никогда не может быть достигнуто лучше, как во время его папства. Но когда Григорий чрез фрериев объявил это державному, — тотчас оказалось, что последний искал мира, боясь только Карла; а если бы этой боязни не было, то ему и на мысль не пришло бы говорить о мире: напротив Григорий главным делом почитал самое благо мира и единение церквей. Ведь несправедливо и неблагоразумно, что такие народы разъединяются мелочами: либо виновный пусть оправдается, чтобы братья обратились к миру; либо обе стороны пусть докажут, что они в своих чиноположениях и правилах не так различны между собою, чтобы имели основание питать взаимную вражду. Этим обеим церквам, достойно носящим имя Христово, довольно будет борьбы и против врагов креста, которых конец — погибель; потому что в этой борьбе, показывающей ревность на самом деле, и победа похвальна, и смерть спасительна. Такими мыслями обменивались царь и Григорий, когда последний ехал принять хиротонию, а первый долговременною настойчивостью пред собором и льстивыми речами пред патриархом старался склонить их в пользу своего предприятия. Папа, говорил царь, есть муж мира; желания его направлены к наилучшему. Вскоре по вступлении Григория на престол, приходят от него в Византию послы, — и послы фрерии, из которых один, по имени Иоанн Парастрон, прежде был нашим гражданином, хорошо владел греческим языком и имел такую ревность о соединении церквей, что, по его словам, неоднократно просил себе смерти в борьбе за это дело, лишь бы только оно увенчалось миром, что с ним после и случилось. Так говорил он, и действительно был самым жарким ревнителем мира: часто приходя и к патриарху, и на собор, он усердно умолял архиереев о своем деле, а пред нашим богослужением так благоговел, что однажды, при патриаршем литургисании, снял с себя калиптру и, взяв с собою других, вошел в алтарь, где став близ одного архиерея, с необыкновенным воодушевлением читал таинственные молитвы. Так-то ко всему нашему относился он чинно и благоговейно, а обращаясь к италийцам говорил, что хорошо и безопасно им оставлять прибавку к символу, соблазняющую братьев и мешающую их примирению. Впрочем, с другой стороны, не менее справедливо будет принимать оправдание людей, читающих символ и с прибавкою; потому что и латиняне, верующие в происхождение Святого Духа от Отца и Сына, и вы — от Отца чрез Сына, — одинаково берете на себя слишком много и мечтаете проникнуть в тайны Божии. Он говорил так с целью — прикрыть дерзкое прибавление к символу, и обязан был к этому, как посол, старавшийся больше всего исполнить возложенное на него поручение. Но правители церкви рассуждали, что «мир — действительно, дело доброе, можно ли и отвергать это? Особенно мир между такими церквами, которые для распространившихся повсюду учеников мироначальника Христа имеют значение главы: только его нужно заключить твердо, а не как-нибудь; потому что здесь настоит важная опасность допустить уклонение от истины в ту или другую сторону. Не нам первым пришлось рассуждать об этом, как будто мы только имеем причину ввести что-нибудь новое, чего прежде никто не вводил, или мы только не хотим изменить то, чего прежде держались. Об этих предметах говорили люди, по добродетели великие и по уму мудрые, и определили их значение. Простирать спор об этом выше меры им нежелательно, и выходящие в этом отношении из границ поступают невежественно и дерзко. А что мы указываем вам на прибавление, то за это тогда только можно было бы укорять нас, когда бы, ради такого прибавления, мы стали обвинять вас в чуждом или, что еще хуже, нечестивом учении, и таким образом сами, подобно вам, сделав прибавку, оказались бы нечестивыми. Но если с нашей стороны вы видите только отречение от прибавления к символу, поколику, то есть, не хорошо и вообще небезопасно налагать руку на скрепленные определения, хотя бы кто и утверждал, что это не противно истине; то справедливо ли приписывать нам подобное? Кто из нас дерзнул когда-нибудь произносить исповедание так, как ты говоришь, — с прибавлением? И так дело, конечно, похвальное и полезное, что ты так хлопочешь об установлении мира между церквами, стараясь мудро устранить соблазн от итальянцев: но если бы причина соблазна была в нас, и ты мог бы справедливо укорить нас, то мы тотчас приняли бы твою укоризну: теперь же, так как он вырос на земле итальянской, — тебе, как лицу духовному и посланнику мира, необходимо обратить внимание на Италию, и изгнать из ней грех нововведения в символе». Так говорили предстоятели церкви и обнаружили столько духа, что решились ничего не слушать, какова ни будет в этом отношении воля царя, и сколь ни велики были бы его угрозы. Но царь не опускал из виду однажды принятой цели: охотно ли стремился он к ней, или по принуждению, — это от иерархов скрывалось; а нам открываемы были и выставлялись на вид только ужасы войны и льющаяся кровь. Намерение царя казалось неизменным, кто бы что ни говорил.
12. Вот в один день съехались к нему и патриарх, и архиереи, и некоторые из клира: державный завел речь об этом самом предмете и говорил с жаром, воображая, по обыкновению, ужасы и представляя тогдашние обстоятельства до крайности опасными. Были и общники его мнений, например, архидиакон Мелитиниот, протапостоларий Георгий Кипрский, и третий, хотя не столько, как эти, преданный ему, но говоривший слегка, — ритор церкви Оловол. Справляясь с историческими их записями, царь указывал на Иоанна Дуку, на бывших при нем архиереев и на патриарха их Мануила, — как отправлявшимся в посольство архиереям внушалось тогда совершать литургию вместе с латинянами и упоминать имя папы, если только этот пошлет помощь находившимся в то время в городе. Для подтверждения принесена была памятная книга церкви (τ κωδίκιον), и царь тогдашние обстоятельства сравнивал с нынешними. Принесли также и подлинные будто бы по этому делу рукописи тех лиц, и находили, что в них итальянцы вовсе не были обвиняемы в нечестии, а только требовалось, чтобы они отреклись от прибавки к символу, написанной в некоторых экземплярах и подающей повод к различному чтению. Он представлял на вид и то, во скольких величайших таинствах греки нимало не затрудняются иметь общение с итальянцами, и на переход их в нашу церковь смотрят как бы только на замену одного языка другим, своего родного — греческим. Чтó противного каноническим правилам в провозглашении имени пред церковью, где и другим, не имеющим папского достоинства, необходимо участвовать в том же общении, когда они присутствуют при священнодействии и когда служащий иерей всем без исключения преподает благодать Троицы? В наименовании же папы братом, и даже первым, — менее несообразности, чем в том, что находившийся в пламени богач назвал Авраама отцом, несмотря на то, что своим нравом он на столько отстоял от бедняка, на сколько велика была разделявшая их бездна. Если мы предоставим также (папе) право апелляции, то в сомнительных случаях едва ли кому захочется плыть для этого за море. Тогда как царь говорил это, патриарх был тут же и уверил хартофилакса, что если он, стесняясь силою царя, не обличит итальянцев и не произнесет своего об них суждения, то поневоле подвергнется отлучению. Поставленный в затруднение с одной стороны страхом царя, с другой угрозою отлучения, хартофилакс увидел себя на средине между этими крайностями и сознавал неловкость своего, как бы висячего между ними положения, хотя и думал, что духовные интересы надобно предпочитать телесным. Он представил настоящее дело в виде разделительном и говорил так: одни, в отношении к чему-нибудь, и есть и называются; другие и не называются и ни есть; третьи хотя и называются, но ни есть; а четвертые опять хотя и есть, но не называются. К этим последним должно отнесть и итальянцев, которые, не называясь еретиками, на самом деле еретики. Такие слова придали смелости патриарху, а на царя произвели весьма неприятное и тяжелое впечатление. Он тотчас распустил летучее собрание, потому что не мог перенести произнесенных слов: они заградили уста царя и не представляли ему возможности отвечать, так как на них лежала печать истины. Но архидиакон и протапостоларий с яростью бросились на Векка, будто придорожные осы, крича, что он судит нехорошо, что он, как человек ученый, воображает себя умнее многих.
13. Прошел тот день, и хартофилакс навлек на себя ненависть царя, который теперь искал случая повредить ему. В избытке гнева он подучил Иоанна Хумна сделать на него донос в том, что он худо исполнил обязанность посла. Обвинение свое Хумн внес в собор, но обвиняемый отверг содержание доноса и отклонил обвинение самою даже его запоздалостью, прибавляя, что оно есть дело одного царя и что за него не подлежит он суду владыки. Говорил он это пред собором, стоя на том самом месте, где прежде сидел, между тем как Хумн стоял посредине и высказывал обвинение в присутствии членов правительствующего синклита, великого логофета Акрополита, логофета домочадцев — и других, которые заседали на соборе и требовали суда от лица пославшего их царя. Но архиереи в то время, отказались производить этот суд, говоря, что они не могут судить патриаршего клирика, если не будет на то дозволения от самого патриарха. А патриарх никак не дозволял, но нашедши в нем способного помощника, решился защитить его. Поэтому собор и гражданские чины прекратили дело, и великий логофет, выходя из собрания, сказал, что хартофилакс водит за нос весь собор, который без него не знает, что и делать. И так, встретив здесь отпор, они обратились к царю и известили его о случившемся. Потом хартофилакс, размыслив сам с собой, что трудно бороться с царем, пришел к нему и стал умолять его, чтобы он не гневался на него невинного: при этом готов был он оставить должность и отказаться от всех своих доходов, лишь бы только не лишиться церковного общения, и что ни сделалось бы, не отвергать царской милости, чтобы не показаться причиною разделения церкви. Если же царю угодно будет сослать его в изгнание, он готов и на это. Однако царь, прикрывши бесславие злобы как бы человеколюбием, ничего не сказал и отпустил его домой. После того Векк начал действительно готовиться к ссылке: он положил свое имение в церковное сосудохранилище, и, надев на себя нищенскую одежду, безопасности, вместе с близкими к себе, искал в великом храме. Так как, убежавши в храм, он казался недоступным для преследования со стороны царя; то царь, послав к нему письмо, запечатанное красною печатью, весьма почтительно просил его к себе. Тот послушался, и тотчас же по выходе (из храма) отправился прямо на зов: но прежде, чем успел он представиться царю, его схватывают и препровождают в крепостную башню Анемы [102], под стражу кельтов-телохранителей. Там он и оставался.
14. Потом царь, пользуясь содействием ученых людей, из которых первыми и важнейшими были архидиакон и протапостоларий, составляет трактат, в котором разными изречениями и выдержками из исторических сочинений доказывает неукоризненность итальянцев в деле веры, и этот трактат послав патриарху чрез Арсения Акапниева, человека важного и почтенного, но в отношении к настоящему делу хромавшего на оба колена, просил принять его и написать общее о нем мнение, только непременно на основании истории и письменных изречений. «Ведь доказывать иначе, от своего чрева, было бы неубедительно и бесполезно; да я и не приму такого суждения». Так говорил он в высокомерной уверенности, что никто не отважится возразить против написанного: ибо хартофилакс, который, по его мнению, двигал всеми и мог победить его словом, находится теперь в таком состоянии, что помочь не в силах. Но патриарх и собор, для рассуждения о присланном трактате, созвали всех, кого считали на своей стороне. Это были отборные люди из всей церкви. Здесь был и Иоанникий Терникикопул, явно отделявшийся от патриарха, но теперь, по требованию нужды, оставивший прежнее свое малодушие. С ними была и родная сестра царя Евлогия, и все, что представлялось лучшего между монахами и учеными. И у всех их было одно желание — написать царю ответ на его трактат. Как скоро этот трактат был прочитан, каждый стал говорить против него, что в настоящем случае приходило на мысль. Потом, когда эти отдельные мнения нужно было соединить и составить из них одно сочинение, — стали искать такого составителя. Это дело принял на себя Иов Иасит, имевший и других помощников, особенно меня, писателя этой истории. В короткое время ответный трактат был готов. Перечитавши его пред всеми и исправив то, чего требовало приличие, чтобы не оскорбить царя жёсткостью некоторых выражений, собор посылает его к царю с тем же Арсением. Получив ответ и внимательно прочитав его, царь увидел, что остался далеко позади своих слов; а чтобы скрыть стыд, которого причиною был сам, он вооружился презрением и, желая показать, что присланная бумага возбудила в нем презрение, а не боязнь, как было на самом деле, бросил ее.
Встретив здесь сопротивление, державшие сторону царя взялись за другой способ действования, — обратились к Векку в темнице.
15. Но вознамерившись состязаться с человеком ученым, они должны были убеждать его ученым образом, и потому избрав места из священных книг, показывали ему, сидевшему в темнице, те слова писания, которые, по-видимому, благоприятствовали итальанцам. Приняв эти выписки и спокойно прочитавши их, Векк стал как бы склоняться к миру; ибо, во-первых, был искренен, во-вторых, любил истину во всем, что опиралось прямо на писании. Состояние души его подобно было тому, в каком находятся беспомощные люди, когда во время гнетущей нужды неожиданно вообразят, что имеют все. Так как он любил истину, то ему не казалось бесчестным признаться в том, что он не знал и никогда не встречал этих свидетельств. И причиною служило то, что, изучая эллинские (светские) сочинения, он не довольно занимался Божественным Писанием и мало размышлял о нем; поэтому хотел видеть и внимательно прочесть эти книги с тем, чтобы вникнуть в самый смысл их, и таким образом надеялся либо убедиться и стать твердо на том, к чему теперь склоняется, либо, если не убедится, представить очевидные причины, по которым не соглашается. Так говорил он, — и царь, одобрив его слова, вывел его из темницы и доставил ему книги, чтобы он на досуге прочитал их.
Между тем патриарха сильно озабочивало составление ответов на предложенные царем доказательства, тем более, что он все настоятельнее требовал их и не давал ему покоя.
16. Монах Иов Иасит, видя беспокойство патриарха и опасаясь, как бы он, ослабев, не отказался от своей настойчивости, придумал способ укрепить его мысли. Он предлагает ему совет — написать окружное послание и разослать его во все места к лицам благочестивым, а для удостоверения присоединить и клятву, чтобы они не уклонялись на сторону латинян, но были тверды, — чтобы не верили также, будто патриарх ослабевает и таким образом, готов увлечь их, куда ему угодно, лишь бы принять отделившихся прежде. Убежденный этими словами иерарх позволяет изложить дело, и бумага в самом скором времени была готова. Но прежде, чем послали ее, патриарх пожелал спросить архиереев и узнать, будут ли они стоять до конца. Для этого окружное послание патриарха прочитано было в общем собрании, и потом предложен вопрос: устоят ли они в этом? Архиереи тотчас изъявили свое согласие и засвидетельствовали его собственноручными подписями, кроме немногих, более предусмотрительных. Затем бумага была скреплена и запечатана. Когда это послание было разослано, патриарх, по необходимости, не мог ничего переменить, чтобы ни случилось; ибо связан был клятвою, а потому объявил всем, да говорил и царю, что он и сам не начнет, и другим не будет содействовать в пользу принятого намерения. Отчаявшись в согласии патриарха, так как этому препятствовала страшная клятва, царь счел такой поступок его очень неблагоприятным; потому что ему одинаково хотелось — и привести дело к желаемому окончанию, и окончить его именно вместе с патриархом. Впрочем, встретив отпор с этой стороны, он тем настойчивее приступил к архиереям. В то же время и Векк, прочитавши книги и нашедши в них много благоприятного рассматриваемому делу, говорил, что итальянцы виноваты, может быть, только в том, что осмелились сделать прибавку к символу; а что касается прибавленного слова, то и дивный Кирилл приводит изречение, равно благоприятствующее и нам, и им. «Дух Святый, говорит он, происходит по Существу от обоих, то есть, от Отца чрез Сына»: стало быть, разница только в том, что они признают предлог
17. Между тем как это дело все еще тянулось, наступила необходимость отправить и со своей стороны послов к папе, чтобы таким образом обезопасить себя от итальянцев и показать, что греки, подчиняясь первейшей из церквей и почитая себя уже родственными ей, не подозревают оттуда никакой опасности. Итак, избираются послы. Это были: прежний патриарх Герман и никейский епископ Феофан, а со стороны синклита — великий логофет Акрополит, председатель вестиариата Панарет и великий диерминевт Верриот. Приготовлено две трииры: одна для сановников церковных, а на другой, за исключением великого логофета, должны были поместиться чины царские, везшие с собою множество священных даров, как-то, — одежды, золотые изображения и многоценные благовония. К этому царь прибавил и напрестольное облачение (νδτην), шитое золотом и украшенное жемчугом, которое он принес в достойный дар храму Божию, по случаю разрешения себя от церковного отлучения, и которое теперь, не успев взамен приготовить другое такое же, для великого храма первоверховных апостолов, согласно с его обещанием, взял из церкви и отослал. Между тем царь, считая неудобным расторгнуть союз с патриархом (ибо держался его, будто одночерепная раковина [103] — камня, так как от него получил церковное разрешение, и чрез его ходатайство надеялся также получить спасение; а что касается архиереев, то они почти уже склонялись), предложил ему следующее условие: патриарх оставит патриархию и поселится в Перивлептской обители, пользуясь всем своим содержанием и сохраняя обычное право провозглашения его имени при богослужении. По возвращении же послов, если дело каким-нибудь образом не состоится, — он снова вступит в патриаршие права, переедет в патриархию и примирится с архиереями, не упрекая их за случившееся: а когда начатое пойдет успешно и придет к желанному концу, — он совсем удалится на покой и для церкви поставлен будет другой предстоятель, так как ему, связанному клятвами, нельзя будет уже занимать прежнего поста. По выслушании такого условия, патриарх перешел в Перивлептскую обитель. Это было в 11-й день месяца экатомвеона, во втором индикте 6782 года. Церковные дела находились тогда еще в спокойном состоянии; обеспокоены были только лица, стоявшие во главе церковного управления.
18. Державный сильно подозревал, что архиереи легко не придут к единомыслию: это открылось особенно с тех пор, как рассуждения Векка, который приводил им места из святых отцов, не только не подействовали на них, но еще вызвали с их стороны прямые показания, что хотя бы дело соединения пошло и успешно, они не примут его. Поэтому царь стал винить их, что они нарушают должную ему покорность, поносят архиереев, склонившихся в пользу мира, и проклинают царя, будто бы принудившего их к тому. Впрочем, прежде, чем неприятности увеличились, он пытался склонить их ласками: пригласил к себе и, приняв очень почтительно, сел среди их и стал излагать обыкновенные свои мысли. «Его побуждает действовать в пользу соединения, говорил он, не иное что, как желание избежать жестоких войн и сохранить римлян от пролития крови; а церковь останется по-прежнему неизменною, несмотря ни на какие случайности. Все дело соединения с римскою церковью состоит только в трех пунктах: в признании за папою первенства, в апелляции на его имя и в провозглашении его имени при богослужении. Все эти преимущества, если посмотреть внимательно, — только пустые слова. Захочет ли папа ехать сюда, чтобы председательствовать пред другими? Кому из подсудимых вздумается измерить взад и вперед такое огромное морское пространство, чтобы только получить суд у людей, за которыми признано право первенства? Поминать же папу в первой нашей церкви и во второй вашей — великой, при патриаршем служении, — что можно найти в этом противозаконного? Как благоразумно отцы приспособлялись к обстоятельствам, когда того требовала польза? К этому побуждает и пример самого Бога, Который сделался человеком и претерпел распятие и смерть. Хотя Богу и неприлично было принимать на себя тело, однако ж, Он, по высочайшему домостроительству, сделался человеком; а чрез то, что, вопреки приличию, стал Он Богом плотоносным, получила спасение вся вселенная. Так чудно домостроительство! Если и мы, чрез благоразумное приспособление (ικονομικς), избегнем угрожающей опасности, то это не только не будет поставлено нам в грех, но еще послужит доказательством нашего уменья достигать своих целей. Вы, как я слышу, отвращаетесь от архиереев, которые согласились с нами, стараясь произвесть разделение в церкви, и, как носятся слухи, проклинаете нас. Так вот теперь представляется удобный случай предложить вам и, по возможности, получить от вас удовлетворение; потому что и нам неприлично слышать подобные вещи, и вам небезопасно говорить их и распространять в народе страх, — что вот мы-де не согласны на соединение, что нас против воли заставляют и переменить нравы, и исповедывать так, как говорят латиняне. Время кончить это чистосердечно, и мы предложим удовлетворение. Теперь я нуждаюсь в вашем совете, и пусть каждый выскажет свое мнение, как ему кажется. Только заботьтесь не об угождении своей собственной прихоти; но каждый, как духовное лицо, пусть и говорит по духовному. Основание — одно: отвратить опасность, которая неизбежна, если мы не сделаем ничего в пользу единения. А как этого достигнуть, — размысли всякий сам с собой и выскажи свое мнение в полной уверенности, что без его согласия не можем ничего предпринять и мы. Но рассуждать вам об этом сообща, по-нашему мнению, совершенно бесполезно». Этими и другими подобными речами старался царь склонить предстоятелей церкви на свою сторону. Но предстоятели отвечали, что им и неприлично и опасно проклинать царя, и решительно отреклись от такого обвинения, изъявляя готовность подвергнуться наказанию, если действительно будут уличены в этом. А что касается их несогласия с архиереями, то тут есть нечто похожее на правду: да и очень естественно, что люди, несогласные в действиях, расходятся и в образе мыслей; только их не поносят, как они говорят, а порицают их согласие на преднамереваемое дело. Да и почему не так? Ведь каждый — господин своего мнения, и чтó человеку не нравится сегодня, то может понравиться и сделаться предметом его стремлений завтра; и он будет делать это не по лукавым расчетам, и не случайно, а по внушению рассудка. Так-то и они склонились к миру, конечно, потому, что поступить таким образом признали делом полезным, и даже, как мы думаем, не противным их совести. Что же касается до собственного нашего мнения об этом предмете, то прежде всего нам и каноны не позволяют рассуждать о нем, так как мы находимся под властью архиерея, и должны следовать ему;— стало быть, тут и говорить нечего. Если же предложен будет вопрос каждому из нас отдельно, то может быть и страх твоего царского величества, призывающего к рассуждению об этом предмете, никому не воспрепятствует высказать свое мнение. Тогда царь стал спрашивать каждого порознь, — и один отвергал все три пункта, говоря, что церковь, следуя всегда одному и тому же учению, не может ничего принять нового, но должна сохранять и передавать потомкам то же, чтó и сами мы получали от предков. Если же угрожает обществу опасность, то это — не ее забота; на ней лежит обязанность только молиться: а не допускать ничего, угрожающего бедствием, или опасность сделать безопасною — обязан державный. Другие считали возможным признать за папою первенство и право апелляции; так как эти права будут существовать только в одном названии и для виду, а не на деле. Но иное дело провозглашать папу при богослужении;— на это, равно как и на прибавление к символу Веры, согласиться никак нельзя. В это время Ксифилин, занимавший должность великого эконома, надеясь на свою близость к царю и на старость, встал и, касаясь колен царя, начал умолять его, чтобы он излишними усилиями — избавиться от внешней войны, не возбудил внутренней — между нами самими: ведь никогда не примирить тебе всех, говорил он, хотя бы нас-то и удалось склонить к миру.
19. В таких рассуждениях прошел весь тот день, и царь несколько дней не настаивал на своем. Когда же узнал он, что церковные дела пришли в замешательство, так что один не принимает в общение другого, оставшийся непреклонным чуждается того, кто склонился к единению; тогда прежде всего наскоро составил грамоту, имея целью — собрать на ней подписи лиц, державшихся стороны царя. Неизвестно, чтó побуждало его к этому, — разве только то, чтобы между подписями видели имена предстоятелей церкви, хотя бы мнения их были и различны. Эти предстоятели с готовностью подписались словами, которые сказал Бог Аврааму [104]: «Благословляющие тебя благословятся, и проклинающие тебя будут прокляты». Затем послал он своих слуг обыскать домы всех, не разбирая ни правого, ни виноватого. В оправдание этого поступка говорили, что он — владетель города и, кроме всего прочего, один он — владетель также всех домов, и дарит их своим приверженцам; а тем, которые противятся ему в чем-либо, он отказывает в своей милости, и даже имеет право требовать с них уплаты за то время, которое они уже прожили в тех домах. Тотчас началась опись всех домашних украшений, мебели и всего, чтó у кого было, и владельцы этих вещей большею частью обвиняемы были в оскорблении величества. Между тем приготовляемы были транспортные суда для отправления в ссылку людей, казавшихся виновными; и дело не кончилось одними угрозами, — некоторые на самом деле испытали такую участь: одних сослали на Лемнос, других на Скирос, иных на Кос, а некоторых в город Никею; одни изгнаны были из города против воли, другие отправлялись добровольно; иные шли до Симврии и Редеста, а некоторые не успели еще выйти из Фаросской пристани, как, изменив образ мыслей, склонились на другую сторону и были возвращены.
20. Здесь кстати рассказать об одном случае с ритором, на которого ужасно было глядеть и со стороны, а еще ужаснее испытать что-либо подобное. Хотя рассказываемое происшествие относится не к этому времени, а случилось прежде; однако ж мы вносим его сюда в образец тогдашнего насилия, соединяя с другими жестокостями и этот жестокий поступок. Горе, горе нам, что и после стольких страданий, нас немилосердно осуждали! Что говорить — осуждали? И теперь еще осуждают те самые люди, которые пришли позднее нас, не показали своего лица, не подали голоса и не потерпели ни малейшего вреда единственно потому, что таились в неизвестности и не проявили ни малейшей ревности. Вы ли это — предстоятели церквей? Где стояли вы? Где ходили? Какую показали ревность об общем благе? Но упрек не вам, а принявшим (соединение), — и им тем более, что они особенно нападали на нас. Впрочем, довольно об этом. Теперь время начать обещанный рассказ.
Был день собрания в священных царских палатах, и на священное собрание явились иеромонахи, священники и монахи, сколько находилось их в городе. Пришел и патриарх, и весь собор. Предметом рассуждения был тот, занимавший всех мир. Когда все уселись и двое приверженцев царя — архидиакон Мелитиниот и протапостоларий Киприй удостоены были чести занять места, — ритор Оловол стоял и ожидал от царя позволения сесть. Так как ему не было указано кресло, то он вышел в другую комнату и сел. Потом когда начали рассуждать и стали искать ритора, считая полезным его присутствие, он позван был и, чувствуя нанесенное себе бесчестие, предстал пред царя не с видом кротости, — на вопросы не отвечал; и между тем, как царь надеялся найти в нем поддержку своих мнений, тот совершенно изменил прежний образ мыслей и объявлял царю противное, утверждая, что никогда не согласится на предложенное требование. Царем вдруг овладела ярость, и он разразился криком: ты всегда неприязнен царю и постоянно меняешься в своих мыслях — не по другой какой причине, а только по своей ко мне ненависти, которая написана у тебя на носу [105], напоминающем тебе о понесенном наказании. Выведенный из себя непомерною страстью честолюбия и раздраженный вместе мыслию о своем унижении, ритор высказал действительную причину испытанного им наказания: причина состояла в том, говорил Оловол, что он был предан малолетнему царю Иоанну. Едва он произнес это, как приверженцы царя, желая показать наперерыв друг перед другом свое к нему усердие, бросились, — кто откуда — на ритора и хотели растерзать его. Но царь, как бы по человеколюбию, воспретил это, отложивши свое мщение, как после оказалось, до более удобного времени. Подпавши гневу царя, ритор прибег в церковь и искал в ней спасения: но царь, взяв его оттуда, сослал в Никею и, как бы желая ему добра, отправил в монастырь Иакинфа. Не прошло еще и года после того, как поднятый вопрос о соединении всколебал души восточных христиан. Царь, пользуясь нисколько неприличными ему доносами, услышал уже, что ритор отказывается принять предписанное соглашение и, находя в этом удобный случай — его наказать, а нас убедить, что он стоит такого наказания, — дает приказ привести его в город в оковах, и сперва подвергает жестоким и бесчеловечным пыткам, а потом устрояет следующий новый [106] триумф. Он велел надеть на шеи длинные веревки сперва ему, за ним второму — Иаситу Мелию, и так далее подряд до десяти человек, а на конце всех — племяннице его, как будто за чародейство; потом первых двух велел обвешать овечьими внутренностями со всеми находившимися в них нечистотами, — за то, будто они не покорны царю, а ритора сверх того приказал постоянно бить по устам овечьими печенями, и в такой торжественной процессии водить их по всему городу, около же церкви подвергать их еще большему бесчестью, угрожая чрез это духовным лицам и наводя на них страх.
Это происходило в шестой день месяца елафиволиона [107] наступившего года, спустя шесть дней после смерти патриарха Арсения, который умер в заточении на острове тридцатого гамилиона. Видя висящую над собою опасность, духовные начали умолять державного избавить их от своего гнева и водворить спокойствие, пока не возвратятся из Рима послы: но многократные просьбы не убедили его; напротив было объявлено, что просители будут обвинены в оскорблении величества, если не станут исполнять предписанных условий. Когда же иные, боясь подвергнуться еще большему насилию, стали спасаться бегством, — царь тотчас приказал составить золотую буллу, в которой под самыми страшными клятвами уверял, что ему и на мысль не приходило употреблять насилие, или каким-нибудь образом домогаться сделать к символу прибавление хотя бы-то одной иоты или черты, что он не искал больше ничего, кроме соглашения в трех пунктах: в признании первенства папы, в праве апелляции на его имя и в провозглашении его имени, — да и то лишь на словах, для целей государственного домостроительства; потому что в противном случае произошло бы много бедствий и пришлось бы терпеть гораздо ужаснейшее зло. Написав и подписав это объявление, и скрепив золотою печатью, он посылает его в церковь чрез протасинкрита неокесарийца Михаила. Обеспеченные этою грамотою, архиереи подписали (предложенные условия). Правда, некоторые и теперь отказались и за то сосланы в ссылку, но чрез несколько времени, изменив свой образ мыслей, были возвращены и присоединились к церкви; так что из принадлежащих к клиру никто не остался в изгнании.
21. Теперь надобно рассказать и о том, что случилось с послами. Отплыли они в дурное время, потому что вошли на корабли и отправились в путь в начале месяца крония, а в конце того же месяца пристали к Малее [108], которую обыкновенно называют древоядною. В наступившей тогда великий пяток вечером надлежало им продолжать свой путь, — и они тут же испытали страшное кораблекрушение; ибо вдруг всколыхались волны и ветер, дувший с Геллеспонта, покрыв облаками сушу и море, распространил по земле такую тьму, что будто бы наступила тогда настоящая ночь, какая бывает по захождении солнца, кроме только блеска луны и звезд. Сильное движение воздуха и быстрые порывы разносторонних ветров произвели на море до того страшную бурю, что угрожали плывущим крайнею опасностью. Эта буря прежде всего разлучила корабли; так что находившиеся на одном из них не могли знать, куда направился другой, ибо кормчие не в состоянии были управиться с волнами, которые неистово ударяясь о суда, несли их по своей воле. Находившиеся с Германом и великим Логофетом направили свою трииру по ветру, в открытое море, и доверившись морю, поступили благоразумнее, чем другие, которые, при виде опасности, потеряв присутствие духа и надеясь найти спасение в какой-нибудь пристани, стали держаться ближе к твердой земле и, хотя тоже боялись попасть на мель, однако не отважились довериться открытому морю. Поэтому, когда от напора волн кормчий не мог справиться с кораблем, они вдруг ударились о берег и целым кораблем погрузились в воду, вместе с царскими дарами и драгоценным напрестольным облачением; так что из всех спасся только один, который и возвестил о случившемся несчастье. Так узнали о погибели бывших на том корабле гражданских чинов. А те, которые находились на другой триире с епископами и великим логофетом, проборовшись целую ночь с волнами и морем, хотя и близки были к опасности потонуть, однако на заре кое-как, с величайшими усилиями, достигли Метоны [109] и сверх всякого чаяния избежали предстоявшего бедствия. Остановившись здесь на несколько дней, чтобы узнать о другой триире, не удалось ли также и ей спастись от бури, они в скором времени получили горькое известие. Итак, оставшись теперь одни и не видя, однако ж, причины возвращаться назад, они решились продолжать путь и поплыли к Риму, а потом чрез несколько дней, принятые папою, исполнили возложенное на них поручение. Папа принял послов с радостью, одарил их тиарами, митрами и перстнями, которые у них обыкновенно носят архиереи. Проведши там весну и лето и постоянно получая от папы знаки благосклонности, они выполнили обязанности своего посольства и, по наступлении осени, вместе с папскими послами, возвратились в Константинополь.
22. Теперь, по предположению, оставалось удалить патриарха на покой и, при богослужении поминая папу, приступить к избранию нового патриарха. Но удалить патриарха было нелегко, а сам он не отказывался от предстоятельства. В этом случае царь, не видя с его стороны отречения, представил свидетелей своего с ним условия (между свидетелями был дикеофилакс Скутариот), будто патриарх добровольно обещал уступить свое место другому, как скоро дело кончится успешно. Архиереи сочли эти слова законным отречением, данную же им клятву осуждали, видя в ней препятствие, а в тех словах обещание. Клятвою удостоверял патриарх, говорили архиереи, что он не примет единения, а этими словами обещал оставить свое место, как скоро единение состоится; стало быть, так как теперь дело единения совершилось, отречение его получило полную силу. Зачем ему теперь оставаться предстоятелем церкви, когда дело, которого он не хотел принимать под клятвою, и из-за которого обещался тотчас же отказаться от места, решено уже окончательно? Вследствие этого патриаршее место общим приговором объявлено праздным, и с 9 экатомвеона имя патриарха перестали упоминать, а сам он из Перивлептской обители переехал в Анаплскую лавру. Наконец, в шестнадцатый день того же месяца, когда в придворной церкви совершал литургию Николай Халкидонский, — в присутствии послов и царя, прочитан был на двух языках апостол из деяний апостольских (ибо в тот день был праздник первоверховного апостола Петра, которого память празднует церковь при положении божественных вериг), равно как и божественное Евангелие прочитано по-гречески и римски, и в свое время возглашено диаконом имя папы: Григорий назван был верховным архиереем апостольской церкви и вселенским папою.