Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История о Михаиле и Андронике Палеофагах - Георгий Пахимер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

28. Смерть деспины Анны и тогдашние события (461–463).

29. Поход царя Михаила на Сангару и тамошние дела его (463–466). О посольстве к папе Мартину (466–468).

31. О духовном завещании патриарха Иосифа (468–469).

32. О событиях в Белграде (469–476).

33. Торжественный смотр пленных (477–480).

34. О правителе лазов Иоанне и о женитьбе его на дочери царя (480–484).

35. Как царь вызвал тохарцев против севастократора Иоанна (484–487).

36. Опасность во время морского путешествия, и смерть царя (487–492).

ГЕОРГИЯ ПАХИМЕРА

МИХАИЛ ПАЛЕОЛОГ

КНИГА ПЕРВАЯ

1. Георгий — издавна константинополец [2], но рожден и воспитан в Никее, а в Константинополь прибыл уже двадцати одного года от роду — тогда, как этот город, волею Божиею, находился под властью римлян. В те времена Георгий был причислен к священному клиру, украшался церковными достоинствами и достиг даже степени протэкдика [3], да и при дворе почтен саном дикеофилакса [4]. Написал он это сочинение, воспользовавшись не засвидетельствованными в свое время сказаниями и веря не одному слуху. — Часто случается, что писатель, как скоро кто говорит: я сам видел или слышал это, — тотчас принимает слова его за правду — единственно потому, что так рассказывают; но Георгий был большею частью самовидцем событий, или до точности разузнавал, кто первый видел событие, чтобы не только не допустить ничего без свидетельства, но еще оправдать дело согласием многих.

Михаил VIII Палеолог.[5]

Книжная миниатюра XIV–XV вв.

Притом сочинитель считал необходимым, — так как время периодическими своими оборотами обыкновенно многое скрывает, — не позволять ему мало-помалу изглаживать из памяти дела мимотекущие, но, по верному выражению одного мудреца, [6] прятать явления. Не годится впрочем, говоря о таком предмете, и уничижать истину ложью; ибо истина, как сказал кто-то, есть душа истории: дело истины — дело святое; и потому, кто вместо ее вносит ложь, тот прямо святотатец. Итак, мы вовсе не думаем преувеличивать события и, увлекаясь ненавистью или пристрастием, худые поступки порицать, а хорошие прославлять более надлежащего, и чрез то как бы обворожать ухо ума. Хотя и можно, конечно, рассказывать о происшествиях, где бы они ни случились, можно и говорить о них, кому это угодно, и оставлять их невысказанными, когда нет необходимости; однако, по моему мнению, лучше молчать, нежели говорить иначе, чем как было дело, лучше вовсе не знать слушателям, что происходило, нежели знать иначе, чем как хочет того история: потому что в первом случае бывает просто незнание, которое не постыдно, а в последнем — незнание является вдвойне, является незнание вместе с убеждением в знании; а хуже этого не может быть ничего. Впрочем, я не приступил бы к такому труду, если бы по-настоящему гадая о последующем, или лучше, по случившемуся заключая к имеющему случиться, не ожидал, что с течением времени будет еще хуже; ибо, может быть, гораздо удивительнее было бы слышать не о том, как это мы от глубокой тишины, какою наслаждались, перешли теперь в состояние столь бедственное, а о том, если бы стечение таких явлений, от наступления ужасной зимы после прежнего нашего процветания, привело нас к обновлению сил: ведь душа, достигши своей осени, не цветет, а напротив и вовсе становится чуждою жизненного движения.

2. Итак, мы не думаем, хотя бы и хотели, возводить свое повествование к лицам, прежде у нас царствовавшим, и там положив начало своей истории, говорить, как они приступали к царствованию, и с какою осторожностью, с каким благоразумием, которого нет лучше, управляли делами, — управляли тогда, когда, по известным нам причинам, лишились отечества, которое при них ограничивалось только тремя, оставшимися от прежней империи городами, то есть, Никеею, Бруссою и Филадельфиею. При тех державных происходило много событий великих; но надобно взять на себя немало трудов, чтобы описать их, — тем более, что мы и не знаем до точности, что тогда делалось и по каким причинам совершалось каждое дело. К тому ж были уже другие, которым приходилось говорить о тех событиях, и они приступали к описанию каждого случая, не обольщаясь, думаю, слепою уверенностью в самих себе, но обстоятельно зная дело, так как при событиях были сами [7], следили за ними до конца и, пока еще время не грозило им забвением, брали их с самого опыта и записывали в книги. Этим-то способом Эрмий противодействовал Лете, [8] или, лучше, предотвращал ее нашествие. Итак, дела тогдашних времен надобно оставить, как недостижимые и к нашей цели не относящиеся. О том лишь должны мы сказать, — и, может быть, слово наше будет не лишнее, — что некоторые одно и то же почитают причиною как тогдашнего спокойствия и состояния дел, так и нынешней превратности и запутанности их, только эта причина не одинаково действует: будучи присущею и производя влияние, какое следует, она рождает спокойствие, а находясь в отсутствии и пренебрегаемая, чему быть не следовало, она стала причиною настоящих запутанностей.

3. Тем угрожали неприятели с двух сторон: с востока — персы, с запада — итальянцы, которые занимали места не только приморские, но и находившиеся в пределах империи. Теми и другими римляне стеснены были так, что и вздохнуть свободно не могли. Иногда пользовались они помощью итальянцев и нападали на персов; а иногда, для защиты себя, призывали скифов, и с ними, в то время только что появившимися, прогоняли итальянцев. Целью их было — среду свою обезопасить крепостями; а места приморские не иным чем ограждались у них, как морем; ибо так как море и приморские посты находились во власти итальянцев, то не безопасно было воздвигать там крепости. Со стороны же востока ограждали их стремнины и непроходимые горы, если были во время занимаемы. Не имея сил сражаться вместе с теми и другими неприятелями, римляне на Востоке долго были под защитою гор, которые ручались им за безопасность и не обращали на себя внимания персов, а потому построение там крепостей время от времени отлагалось. Со стороны же моря могли они не прежде пользоваться крепостями, как по изгнании итальянцев. Поэтому они чаще вступали в союз с персами и, платя им ежегодную дань, которая была немаловажна, прекращали с ними брань миром, чтобы можно было со всеми силами обратиться против итальянцев. Предпринимая величайшие труды и упорные войны, они действительно изгоняли этих своих врагов и, потом, на своих кораблях переплыв море, обезопашивали живущих там римлян. А наконец, заставив персов волею или неволею возвратиться восвояси, вступали в горы, созывали отвсюду множество жителей, отличавшихся силою, и обезопасив их крепкими стенами и неодолимыми оградами, вверяли им охранение римских пределов.

4. Впрочем, эти горные жители, как могшие затеять возмущение, если бы каким-нибудь образом напали на них неприятели, и ничем не обеспеченные для сохранения верности, когда бы борьба, при случае, оказалась выше их сил, не оставались без всякого о них попечения: все они избавлены были от податей, знатнейшие из них получали пенсионы, а тем, которые могли питать дерзкие замыслы, даваемы были царские грамоты. С течением времени они разжились, и богатство текло к ним рекою. Но чем обильнее были средства их жизни, тем смелее выступали они против неприятелей и чрез то собирали огромную добычу. Занятие их было — делать засады по ночам и каждый день убивать и грабить врагов. А отсюда происходило то, что следуя за убегающими противниками, они вторгались внутрь их страны, отнимали у них все, что составляло их надежду, и насильно перевозя это домой, пользовались добычею по своему произволу. Между тем военачальники спокойно оставаясь, сколько возможно, назади, давали войскам другое направление и, насилиями возбуждая войну там, где она не возникла бы, заставляли других людей, по одним подозрениям, терпеть бедствия прежде, чем они ожидали их, и с такой стороны, откуда не могли ожидать. Все это было следствием благоденствия горных укреплений, поселенцы которых, хотя бы и не представлялось никакой надобности, или хотя бы со стороны противников и задумывалось что-нибудь враждебное, во всяком случае обеспечивались находившимся вблизи правительством, которое готово было противостать враждебной силе. И вот первые результаты тогдашнего состояния дел: крепостные жители не только упомянутою выше свободою от податей и доходами, но и ежедневными выражениями царской дружбы до крайности возгордились и обращали внимание только на то, что носило на себе признак богатства; поэтому с одной стороны тем ревностнее охраняли его, с другой тем смелее врывались в неприятельскую землю и противостояли врагам, когда они имели возможность сделать зло нашему отечеству.

5. Но с того времени, как Константинополь взят был римлянами и понадобилось ему возвратить своих детей в отечество, — прежде всего произошло то, что лица, которым вверена была власть над войсками, должны были, по далекому расстоянию столицы, ослабить защиту пограничных крепостей; а затем следовало и другое, что крепостные жители не могли уже получать пенсионов. Они и тогда, конечно, были не менее мужественны, как и в другое время; но интерес войны для них состоял в богатстве. Впоследствии, когда империя начала упадать, некто Ходин, пользовавшийся великою доверенностью царя по причинам, о которых теперь пока не говорится, (ибо с того-то обстоятельства наша история и получит надлежащий свой ход) счел полезным предложить царю (а царем был тогда Михаил Палеолог) один совет, который, как после открылось на деле, был весьма вреден, хотя советователь зато тотчас же возведен в достоинство эпарха. Думая, что он говорит действительно нечто полезное, державный посылает его осуществить то, что он советовал. Скоро прибыв в те места (ибо кто сам начал дело, тому никак нельзя было медлить поездкою) и нашедши тамошних граждан чрезвычайно богатыми, обладавшими множеством рогатого скота и овец, он делает перепись их имущества, и потом формирует войско на их счет, назначив каждому воину жалованья сорок монет, а большую часть, какая затем останется от наложенной теперь на те места подати, (что составляло сумму немалую,) приказывает внести в царскую казну. Когда это было сделано, — в жителях, потерпевших то, чего они никогда не ожидали, исчезла ревность к воинским подвигам и ослабела энергия.

6. После сего, кто из персов был отважнее и привык проводить жизнь с мечом в руках; тот, не следуя за прочими, подчинившимися тохарцам, которые теперь господствовали над Персиею, признавал делом более полезным, не возмущаясь против своего правительства, бежать к горным крепостям и, нападая на окрестности их, жить по-разбойничьи. Такая жизнь к немногим грабителям собрала весьма многих, и собравшиеся, став сильными, часто нападали на наших ослабевших и, понемногу пользуясь их бессилием, принуждали их к уступкам. Ежедневно выходя против врагов из крепостей, наши и вовсе оставили бы крепости (ибо собственности у них никакой не было), если бы долг кое-как противостоять неприятелю не обязывал их назначенным жалованьем. Они и противостояли, и большею частью по собственному расположению: но иногда противников вторгалось такое множество, что открыто нападая на наше войско, они торжествовали над всеми усилиями его мужества. Так было, пока, по обыкновению, в определенные времена выдавалось жалованье. Тогда надлежало только остерегаться от вторгающегося зла, а самим не выходить, не нападать и не стараться зло обратить на неприятеля, но оставаясь дома, беречь себя, — сражаться, когда враги вносят войну в средину нашей земли, и не сражаться, когда они не хотят вступать в сражение. Но как скоро державные стали скупиться и в выдаче жалованья, и выдача производилась не только не за каждый день, но и в меньшем против прежнего количестве, как скоро притом приезжавшие по временам военачальники значительную часть отнятой у неприятеля добычи стали брать себе, — многочисленность римлян в пограничных крепостях исчезла; потому что одни из них сделались жертвою меча, другие перешли к неприятелям, а иные, так как, оставаясь на месте, нельзя было избежать несчастья, переселялись в другие места и вели жизнь бродяжническую. Когда же некому больше было препятствовать вторжению в самые даже крепости, противники заняли их, и из них могли уже всякий раз, по желанию, делать набеги и наносить зло не только жителям соседним (это разумеется само собою), но и весьма отдаленным. Чрез это немало обеспокоивали они и римские войска, которые всегда должны были удерживать их, оставив другие области, требовавшие не меньшей защиты — особенно на западе. Притом, когда брошены были восточные крепости, пришлось задуматься и войскам, состоявшим на жалованье; потому что они не знали, следует ли им оставаться здесь, чтобы защищать восточные области империи, или присоединиться к вождям западным, и обращали свои взоры то на нас, то на них, непостоянством своего расположения внушая опасение той и другой стороне. Вышедши из-под власти, они действительно могли бы, даже в мирное время, перенести центр управления империею туда, куда пришли бы с оружием в руках. Зная, что делалось на востоке, и как затруднительным от того становилось положение империи, мы скажем теперь, до чего дела наши дошли впоследствии и приведем на то причины. Решившись же говорить, начнем речь с того, с чего лучше начать.

7. Когда после отца самодержавствовал Феодор Ласкарис, — женившийся на дочери его племянника по брату [9] Михаил Палеолог, украшенный достоинством великого коноставла [10] (а с этим достоинством издревле соединено было право иметь в своих руках все итальянское войско), подозреваем был в стремлении к царской власти; да и всегда видно было, что питая эту задушевную мысль, он при благоприятных обстоятельствах затеет возмущение. Впрочем, отцу тогдашнего державного дал он присягу в верности, запечатленную страшными клятвами; к тому же ограничивало его и определение архиерейское, угрожавшее ему проклятием, если он вздумает отложиться и вступить в открытую вражду с лицами царствующими. В этом состоянии были дела, когда приняв от царя власть над западными войсками, возымел он повод вступить в тайные условия с правителем запада, Михаилом Ангелом. Условия состояли в том, что Михаил Ангел должен был выдать за Палеолога собственную дочь, а Палеолог обязывался предать Михаилу Ангелу царскую область и, не оставляя службы при царе, упрочить за ним обладание тою страною. Но один слуга донес об этом царю и, обвиняя Палеолога, утверждал, что сам допущен был к участию в заговоре. Тогда Палеолога вдруг схватили, лишили власти и скованным бросили в тюрьму. Это обвинение не могло не сделаться известным; но неизвестно было, правду ли говорит обвинитель, как он утверждал, или клевещет, как утверждал Палеолог, вызывавшийся даже за истину выйти на поединок [11],— что в случае сомнительных доносов, по суду царей, издавна было в обычае. Как бы то ни было, только Михаил не мог избежать подозрения и окончательно очиститься от обвинения в неверности, но долго содержался в оковах под стражею, и подозрение преследовало его. Ни у кого в то время не доставало решимости ходатайствовать за него пред царем. Наконец тогдашнему патриарху Мануилу пришлось провести несколько месяцев в Лидии, где жил и царь. Собираясь выехать оттуда и узнав, что державный, по сему случаю, желал бы сделать иерарху что-нибудь приятное, Мануил тотчас, оставив все другое, стал ходатайствовать за узника и просил сжалиться над ним, как над жертвою клеветы. «Если ты, царь, отпустишь его и не совсем чистым от подозрения, говорил патриарх, все же он дает клятву относительно времени будущего, принимая на себя вместе с тем опасность подвергнуться наказанию церковному, чем связанный, не допустить в свое сердце не только самого дела, но и мысли об отложении, и как христианин, боясь суда Божия, останется нехитростно верным присяге, данной тебе и твоему роду». Уважив это предстательство, державный показал сочувствие к осужденному и ручался, что вполне возвратит ему душевное свое благорасположение, если и он вперед, по обещанию иерарха, будет твердо хранить данную царю присягу. Потом в бытность свою в Ахираях, вместе со многими архиереями, Мануил в ту самую минуту, когда стоял у жертвенника и приготовлялся к служению, посылает к державному одно из лиц, украшенных саном священства. Приняв посланного, державный тотчас освободил узника от оков и с удовольствием отпустил его к иерарху вместе с его подручниками. Как скоро Михаил вошел и выслушал от собора обычные увещания, тотчас, для большего подтверждения своей присяги царю, принял соборное определение о наказании; а потом, опять возвратившись к державному, удостоился великого его благорасположения. После того он вел себя осторожно и был внимателен к себе — с целью стать выше всякого подозрения, преимущественно потому, что носил высочайшее достоинство, особенно же боялся навлечь на себя подозрение того, который одною степенью власти стоял ниже его.

8. Но царь, быв горяч во всех отношениях, сильно трогался и унизительным о себе мнением (ибо владевшая им мучительная болезнь заставляла его везде подозревать что-нибудь ужасное). Он лишил чести Алексея Рауля, возведенного в достоинство протовестиария [12] и на его место поставил Георгия Музалона, атрамитянина, выдав за него Феодору из дома Кантакузинов, племянницу Палеолога; потом среднего его брата Андроника, сделав великим доместиком [13], женил на Клоисте, дочери Рауля; третьего же брата возвел в сан протиеракариса [14]. Эти люди нисколько не принадлежали к благородному сословию, а только занимали и сопровождали Феодора в его детстве. Кроме того он выколол глаза двум вельможам, из которых один был сын Алексея Стратигопула, Константин, удостоившийся знаменитого брачного союза (за ним была племянница того царя Иоанна), а другой — Феодор Филес. И много подобных дел совершил он, смиряя людей, гордившихся своей кровью, и приготовляя себе, по его мнению, безопасное шествие вперед: так как болезнь не давала ему отдыху; и днем и ночью не представлял он ничего, кроме худого.

9. Тогда как Палеолог, стоя во главе Месофинийского [15] легиона и даже начальствуя над самою дружиною воинов из знаменитых фамилий [16], сильно действовал на Италию, — подходит к нему некто из придворных, по имени Котис, бывший с ним в особенной дружбе, и дает заметить самым своим видом, что ему тяжело говорить о том, о чем хотел. «Если ты, сказал он, не воспользуешься бегством, то чрез несколько дней испытаешь великую беду. Да и мне по той же причине не безопасно здесь оставаться, но обоим нам надобно бежать в Персию, если тебе жаль своих глаз». Так говорил он, и словом дружбы совершенно убедил Палеолога, который, преследуемый подозрением в домогательстве царствования, и без того всегда боялся за самого себя. Подозрение-то не миновало и дяди его, великого хартуллария [17], который назывался тоже Михаилом Палеологом. Говорят, однажды спросили его о царской власти, и он простодушно отвечал: кому Бог дает царствовать, тот не виноват, если позовут его на царство. За это державный возненавидел его и, представляя, как такой человек может иметь такие заносчивые мысли, связал его и посадил в тюрьму. И так узнав о наступающей беде и справедливо пугаясь, как бы, оставшись здесь, не испытать опасности, Палеолог почитал себя человеком крайне жалким и решился — хотя на постыдное, однако ж на спасительное дело — бежать заграницу. Тотчас из двух представившихся ему зол, он, под влиянием страха, избирает меньшее: стараясь, сколько мог, долее оставаться невидимым, берет с собою некоторых домашних, переправляется чрез реку Сангару, бежит опрометью прямо в Персию и приходит к султану. Султан принимает его радушно, с надлежащими почестями. Там у иностранцев, ведя войско под царскими знаменами против врагов султана, Палеолог совершает подвиги мужества, в надежде смягчить сердце царя, если он услышит о том; но наконец одумавшись и уже решаясь бежать назад, приходит к тогдашнему предстоятелю Иконийской церкви и делает его посредником между собою и царем, не пришлет ли ему царь грамоты с уверением, что он совершенно перестал гневаться и позволяет ему возвратиться в отечество. Когда иерарх наскоро написал письмо к державному, выражая свое ходатайство за Палеолога, — державный, прочитав его, обнаружил сочувствие и собственноручным ответом обезопашивал беглеца, что от царского гнева не потерпит он ничего неприязненного, если возвратится на родину. И действительно, смирившийся был принят великодушно; для возвратившегося отверсты были объятия; сознавшемуся, что его вина непростительна, выражено сочувствие и возвращены прежние почести.

10. Вскоре за этим разнеслась у нас молва о взятии на западе города Эпидамна [18] и о том, что его жителям нужен архиерей, что там требуются и военачальник и войско. Поэтому в сан архиерея тотчас возведен был Халкутци, который украшался достоинством великого скевофилакса [19] великой церкви, а военачальником вместе с ним отправлен туда Палеолог, которому приказано, по усмотрению, содействовать там и другим вождям, особенно же архиерею. Быстро проехав Фессалию и уже собираясь переправиться чрез реку Вардарий, военачальник со своими войсками начал переправу первый, как вдруг в этих войсках встретил замешательство и расположение к измене, которую затеял побочный сын деспота Михаила, Мануил [20]. Явившись там с значительным войском и завязав сражение, он сошелся с военачальником и сперва ударом копья сбил его с ног; но потом этот встал, сел на коня и нанес ему такую рану, какой сам не получил.

11. Тогда правитель Диррахии, пользуясь этим возмущением, обратился к Фессалонике и, по-видимому, усиливался склонить ее на сторону возмутителей; а между тем распространилась молва, гласившая, что в Фессалонику скоро приедет комит царской конюшни, Хадин, с единственною целью взять Палеолога и в узах отправить к царю. Услышав об этом, Палеолог (который в то время тоже был в Фессалонике) сильно оскорбился и сам с собою размышлял, что это вздумалось царю, только что отправив меня, опять возвращать с бесчестием? Отчего это, удостоив меня письменно сочувствия и не только великодушно забыв о моих поступках, но и вверив мне важное дело военачальника, он теперь берет свое слово назад и осуждает меня как бы в дознанных уже преступлениях? Не зная, как справиться со своими мыслями и какой избрать путь, он решился прибегнуть к Богу: открыл свою душу диррахийскому предстоятелю и просил помолиться о нем пред Божественным престолом. Так как предметом прошения было дело богоугодное, то в Акатонийской обители тотчас после вечерни начали петь молебен, а на завтра архиерей положил совершить тайноводственное священнослужение. Когда наступил день и надлежало прочитать так называемые часы, архиерей пред литургиею, предписав молчание клиру, стал сам наедине беседовать с Богом и в глубокой тишине своей души возносил обычные преджертвосовершительные молитвы. Во время этого-то молитвословия слышал он, говорят, голос, повторившийся три раза — не вдруг, а с некоторыми промежутками. И этот голос произносим был не на обыкновенном наречии, даже не только не по-эллински, но и не на каком ином языке. Говорилось — μαρπου,— и больше ничего. Удивившись этому, архиерей тотчас пошел к фессалоникийскому предстоятелю (то был Дисипат Мануил) и объявил ему, как он со псалмопением стоял пред Богом и как, занятый тою мыслью, о которой было сказано, нечаянно услышал голос. Долго рассматривал это выражение Дисипат и, мысленно находя в нем нечто сходное с древним Βεκλας [21], вникал отдельно в каждую букву этого слова и наконец ясно сказал, что оно обещает Палеологу римское царство; ибо им объявляется, говорил, следующее: Μηχαλ ’Άναξ Ρωμαίων Παλαιολόγος ’Οξέως ‛Υμνηθήσεται. Некоторые же утверждают, что и диррахийский епископ не слышал этого выражения, и фессалоникский не пророчествовал, но что последний из них был гадатель и занимался такими книгами, которые тому или другому лицу назначают царствование. Итак, желая дать знать Палеологу, что он получит престол, и надеясь тем облегчить его скорбь, угрожавшую самой его жизни, он, однако ж, видел, что книгам этот человек не поверит (ибо в делах неизвестных он не крепко держался книг). Поэтому, боясь, как бы Палеолог вовсе не потерял веры, говорил, что приговор о его царствовании выслушан от самого Бога, и для того снесшись с епископом диррахийским, подучил его сказать, будто слышал он голос, а сам взялся выдуманное им слово истолковать так, как ему хотелось. Уверив в этом Палеолога, означенные епископы восторгли его доброю надеждою, а себе, если бы вышло иначе, оставили основание к извинению в том, что истолкование их было ошибочно и что смысл того выражения оказался не тот, какой они в нем находили. Между тем комит царской конюшни, упомянутый Хадин находился уже в дороге и, несясь с быстротою птицы, скоро прибыл в Фессалонику. Тогда народная молва оправдалась самым делом: Палеолог был взят под стражу. Впрочем, Хадин не сковывал его ног — потому ли, что так было ему приказано, или может быть потому, что уважал его благородство, либо даже стыдился дружеских своих к нему отношений; ибо побуждений гнева нельзя согласить в мысли с выраженною им добротою. Сохранив таким образом его честь в возможной безопасности, чтобы со стороны городской толпы не приразилось к нему поношение, он выехал с ним ночью. Когда же город оставался уже далеко назади, Хадин объявил Палеологу о царском повелении и о том, что, уважая личное его достоинство, он хотя до настоящей минуты и пренебрег это повеление, однако ж, простирать свою дерзость далее не хочет; потому что это было бы бедственно для них обоих. Палеолог за такое снисхождение, выразил ему величайшую благодарность и был готов выполнить царское определение со всею точностью. Вслед за этим он возложил на себя оковы, так что сидеть на лошади ему надлежало уже, спустив обе ноги на одну сторону, и в таком положении продолжал свой путь. Когда они ехали, случилось, говорят, одно доброе предзнаменование, которое как бы предвещало то, чему вскоре надлежало исполниться. Вот в чем состояло оно. В продолжение езды, один из них представлял будущее и естественно скорбел, а другой, сколько мог, облегчал его скорбь и старался возбудить в нем благодушие. Наконец первый, наскорбевшись до изнеможения, попросил другого петь и начать песню, какая придет ему в голову (видно, был он искусен в пении и имел способность); от этого, сказал, может быть будет легче на сердце. Тогда Хадину вдруг пришлось запеть; «νΰν προφητικ πρόρρησις πληρωσθναι πείγεται» (теперь наступает время исполнения пророческого предсказания), — и запел он не тихо как-нибудь и без участия, а с необыкновенным энтузиазмом и изо всей силы. Эта песня действительно привела узника в состояние воодушевления и дала ему почувствовать удовольствие — по наружности, как будто своею мелодичностью, а на самом деле своим содержанием, тогда как певец и не думал, что в настоящую минуту он для узника является добрым провещателем. Когда чрез несколько дней потом окончили они свой путь и спешили к царю, посланный немедленно является пред лицом державного и доносит ему о прибытии Палеолога; но Палеолог не был принят им ни на минуту и, как осужденный, отведен в темницу. Его дело положено было подвергнуть большему исследованию, чем как дотоле оно было исследовано; но это — тогда, когда державный будет пользоваться лучшим здоровьем. Между тем, несмотря на признанные пророчества о его царствовании, время, по болезни самодержца, уходило, и он все еще содержался в темнице. Решительных обвинений против него царь не имел; в вину узнику вменялось только возбуждаемое им подозрение и то, что многие приходили в недоумение, веря определениям рока. Тут самое предсказание становилось уже виновным. Оно было… но, чтобы описываемые события понять яснее, возведем свое повествование выше.

12. Державный впал в болезнь и — в болезнь тяжкую; так что, схватываемый ею, часто падал на пол. Это было, по-видимому, физическое сжатие сердца; отчего, думаю, и на лицо его выступала непомерная краснота: сердце не вмещало в себе разгоряченной крови; что заставляло ее обращаться, куда было можно, и даже нередко сообщать недобрые представления мозгу, а потому и самой мысли. Касательно способов мышления, может быть, вздумает иной сносить спорные мнения философов: но источник мыслей есть сердце, по крайней мере, когда они возводятся к мозгу, и смотря потому, соразмерен он или не соразмерен, таково бывает и возводимое. Так-то и теперь, едва схватывала царя болезнь, — страдалец начинал испытывать как бы влияние демонских чар. Народ, веривший этому, безумно винил во всем Музалонов, которые тогда, против ожидания, достигли высших почестей. А больному казался подозрительным всякий, кого обвиняли в чародействе. Поэтому многие в то время, люди важные, лишь только кто хрюкнул на них обвинением, забираемы были под стражу и, кому хотелось отмстить другому за себя или за ближнего, тому стоило только обвинить его в чародействе, и он подвергался наказанию. Когда же донос поступал к царю, тотчас (так как, слыша что-нибудь, он не молчал) царь с таким беспокойством приказывал исследовать дело, как будто бы оно касалось не другого, а его самого. При этом подсудимый мог быть оправдан не судейскими мнениями, не представлением свидетелей, не принесением клятв, не рассмотрением прежней его жизни, — нет, все это обличалось во лжи. Подсудимого спасало только одно, — если он решался взять рукою кусок раскаленного железа из горящего огня, [22] который назывался священным, к чему требовалось трехдневное приготовление. Решившийся на это должен был сперва провести три дня в посте и молитве, а рука его на то время покрывалась сеткою и обвязывалась полотенцем, запечатанным печатью, чтобы кто-нибудь не вздумал намазать ее мастью, уничтожающей действие огня. И пишущий это, приходя тогда уже в совершеннолетие [23], сам видел такое диво, что некоторые, подвергшись сему испытанию, выдерживали его невредимо. В те времена державный определял жениться на девицах благородного происхождения и таким людям, которые сами происходили иногда от семени неблагородного; надлежало только, чтобы царь почтил их благородством, удостоил почестей и, вместо награды, устроил брачный союз обоих лиц, дабы мужчины справедливо гордились своими, как говорят римляне, матронами, а эти принимали участие в достоинствах своих мужей. Так приказал он между прочим одному придворному, по имени Валанидиону, который еще при жизни прежнего царя был в числе пажей нынешнего державного, вступить в брак с племянницею Палеолога Феодорою, дочерью Марии или Марфы, которая родила ее Тарханиоту, великому доместику. Слово царя было для них твердым ручательством, и потому, когда обе стороны согласились на брак, жених стал свободно ходить в дом невесты. Оставалось уже немного времени до свадьбы, как вдруг, неизвестно по какому побуждению, державный, поставив свою власть выше справедливости, повелевает выдать упомянутую девицу благородного происхождения за сына Каваллариева Василия, тоже из благородных. Этот с радостью принимает такой дар, как благодеяние, и требует брака. Но второй жених не нравился женщинам, которые держались первого выбора и считали бесчестным отвергнуть его. Несмотря, однако ж, на то, вскоре, по назначению державного, они, волею-неволею, должны были выполнить приказание, и свадьба торжественно отпразднована. Но молодой на первых днях не имел со своею женою дела, свойственного мужчинам. Когда же спросил царь, отчего это так, — он сперва отвечал обоюдно, не желая открыть настоящую причину, а потом, испытываемый настоятельнее, сказал что препятствует чародейство. Тут вдруг возбудилось в державном подозрение относительно самого себя, и овладел им сильный гнев; он требовал, чтобы чародей был сейчас же открыт. И вот берут мякинный мешок и кладут в него вместе с кошками обнаженную благородную старуху; потом начинают извне колоть кошек шиповником, отчего они вонзаются своими когтями в страдалицу, и эта бедная принуждена была нехотя высказать свое признание. Впрочем, от ней нельзя было услышать более того, что она не знает за собою никакого дела и что, может быть, ее дочь ненавидит нового жениха, по любви к прежнему. После того царь не хотел долее мучить ее — либо из подозрения и в той мысли как бы она, привыкши чародействовать и подражая воспитанному ею и любимому брату, не дерзнула, подобно ему, применить свое искусство и к державному, либо из опасения, как бы, услышав об этом, Палеолог, в чувстве братского негодования, не наклонился к возмущению. Поэтому-то, он и послал лишить Палеолога должности военачальника и привести его в оковах — снаружи смотреть, — так для того, чтобы он оправдался по поводу обвинения его в чародействе, а на самом деле, причиною такого поступка была боязнь, как бы слух о страдании сестры не подвиг его к отложению. — Это видно было и из того, что царь вскоре не только опять вывел его из темницы и выразил ему сочувствие, но и по причине болезни, опасаясь за себя и за свои дела, вверил ему попечение о своей семье, напоминая вместе с тем о своей к нему милости, что тогда как он своими поступками заслуживал наказание, ради любви царя не сделано ему ничего неприятного.

13. В том же году к осени державный умер, оставив четырех детей: трех девочек и девятилетнего мальчика, соименного деду Иоанну. Старшие же из его дочерей были уже выданы замуж, — одна за правителя Болгарии Константина Тиха, а другая за Никифора, сына западного деспота Михаила. Это было предвозвещено знамением: в шестой день, до третьего часа затмилось солнце [24], отчего густой мрак скрыл все, и на небе видимы были звезды. Так восхищен был от земли прежде времени муж царственно рожденный и образованный. По глубокомыслию и благоразумию в слове и деле, по твердости и непреложности мыслей, он, конечно, не равнялся с отцом; зато отличался во всем быстротою, великодушием и воинственностью подобно деду, а от матери заимствовал щедродательность, так что подданным раздавал деньги обеими руками и, раздав их, не скорбел, а радовался; чрезвычайно также любил науки и благодетельствовал всем ученым, да не меньше и сам занимался ученостью, особенно же развил в себе искусством прекрасную способность писать, так что, если бы постарался, мог бы красноречиво излагать свои мысли о многом. Надлежало ли (умолчу о многом другом) торжественно совершить наступающую память святого — он ничего не делал при этом, кроме того, что откладывал в сторону дела и, тогда как один из клириков внятно читал положенное пред утренею шестопсалмие, сам совершал наилучшее служение празднуемому святому, — оказывал бесчисленные благотворения не только певцам, но и слушавшим пение, — из придворной ли стражи был кто тут, или из оруженосцев и царских телохранителей, при дворе ли служил кто, или пришел со стороны. Милость царя неисчерпаемо лилась на всех, особенно же на воинов и людей, занимавшихся науками. Не было ни дня ни ночи, ни времени скорби, ни часа радости, ни восхода солнечного, ни запада, когда видели бы или слышали, что царь не благодетельствует, или сам лично настроенный к тому, или настроив других. Быв таким, он для своих сановников казался, однако ж, властелином тяжелым, потому что назначал людям должности и удостаивал их надлежащих почестей, смотря не на благородство происхождения и родственные связи с царским домом, а на отличные качества. Кто был с ним в родстве и одной крови, тому, по мнению царя, уже очень довольно было и этого преимущества. А такой взгляд правителя, если судить правильно, должен был вызывать подданных к доблести и отличиям; потому что раздавать царские награды правитель положил не за беспечность, а за подвиги, за готовность служить ему и возбуждать к службе других. Внушал он, впрочем, и страх, показывая готовность как облагодетельствовать ревностного деятеля, так и наказать того, кто поступает незаконно; ибо немалое зло совершает вельможа, когда действует вопреки долгу: он походит тогда на евнуха, который, чрез отнятие одного члена, производит много вреда во всем теле, — все разъединяет и извращает; напротив, когда он исполняет долг, его можно уподобить средоточию, от которого зависит безопасность всей окружности, пока оно пребывает в своей области. И как бы, казалось, не управить надлежащим образом империею тому, кто рос под руководством такого отца, не называясь еще царем, быв у него единственным сыном и получая основательное образование во всех отношениях?

14. Этот сын однажды выехал на охоту в вышитой золотом одежде и на возвратном пути случайно встретился с отцом. Когда тот сделал поклон, — этот притворился будто и не видит его; а когда первый подошел, — последний не обратил на него и внимания. Это показалось сыну, конечно, знаком родительского гнева, что было и справедливо. Скорбя и думая, в чем бы могла состоять его вина, он подошел к отцу и смело спросил его наедине. Отец своим взглядом выразил, что вина его еще не забыта, и стал порицать неблаговременность богатой его одежды. «Что сознаешь ты в своем поступке хорошего для римлян, сказал он, расточая их достояние для развлечений, ни сколько им ненужных? Разве не знаешь, что эти золотошвейные сирские ткани вытканы из римской крови и что их надобно употреблять только тогда, когда чрез то хочешь оказать пользу римлянам? Но ты спросишь: когда же употребляются они в их пользу? Тогда, когда представляются нам иностранные послы: в этом случае, величаясь одеждами, мы даем знать иностранным дворам о богатстве римлян. Ведь богатство царя почитается богатством его подданных, и употребление его не для этой цели, а для порабощения себе других своих соотечественников, достойно клятвенного отрицания. Ты не размышляешь, сколько делаешь вреда, употребляя свою одежду попусту». Такие-то правила выслушивал тот, кто воспитываем был для царского престола!

15. Как скоро умер Феодор, тотчас объявлено было, что отец юного царя, при вступлении в монашество, попечение о своем сыне вверил протовестиарию Музалону. Этому князю Иоанну, как еще дитяти, которое, по малолетству, не могло безопасно управлять самим собою, конечно, нужно было стороннее охранение, чтобы, по непредусмотрительности, не потерпеть чего-нибудь, особенно, когда было много злоумышленников, которые и при малом движении, могли бы произвесть дело великое. Поэтому положено перевесть его в Магнезийскую крепость Ермос, и составить при нем большую свиту надзирателей. Между тем вельможи, то занимавшие еще почетные места, то рассеянные по разным областям и жившие без надзора, выказывали из-за угла свою гордость: на деле они были либералы, а говорить не осмеливались (потому что правили империею Музалоны); втайне строили замыслы, а притворялись верными слугами царя-отрока. Помня то, что потерпели от отца, они кусали свои губы и, набив себе оскомину предложенным от него кислым виноградом, или выпив поднесенную им чашу желчи, больными зубами скрежетали теперь на сына. Питая такое чувство негодования то против попечителя и дитяти, то против приставленных к нему лиц, от которых прежде тоже терпели, и вместе с тем зная, что их ненависть не может быть умиротворена местью людям, несправедливо, по их мнению, получившим такие почести, они, как ни мучились этим, а должны были бояться их. Тогда первый из Музалонов, почтенный достоинством протовестиария, видя, что зависть в империи сильна и ползет многими путями, что на многих падает подозрение в домогательстве царской власти, и предусматривая в этом великую опасность, признал долгом благоразумия испытать дух войска и вместе дознать расположение к себе вельмож. Для этого наперед старался он словами и делами заявить знаки своего подданства и служения малолетнему властелину, а потом созвал весь сенат, всех членов царского дома, всех правителей и лиц, командовавших войском; пригласил также и братьев царского деда Ласкари, который и сам некогда украшался царскою диадимою и восстановил почти совсем падавшие дела римлян; не были забыты и слепцы (как то Стратигопул и Филес). Когда же все эти и другие сановники явились в собрание, Музалон стал на возвышенном месте, чтобы могли слышать его первые и последние, и говорил следующее.

16. «Рассматривать пред вами, благородные мужи и товарищи, государственное наше дело издалека и в подробностях, думаю, излишне и, по-видимому, не благовременно. Теперь настоит необходимость обратить внимание на то, что у нас пред глазами. Рождены мы и воспитаны своим отцом едва не во дворце, где между прочими и он служил царям. Потом, взятые блаженной памяти царем, мы под его же руководством, управлявшим действиями нашего отца, получили и образование. И все вы можете засвидетельствовать, как верно старались мы служить ему, как, соединяя любовь со страхом, исполняли, что ни приказывал он. Не было в нашей мысли ничего иного, кроме непритворного желания угодить своему государю, хотя наше усердие, может быть, и не всегда было ему по нраву. Мы знали, что верность, в соединении с усердием, хотя и не бывает успешна, стоит, однако, выше притворной угодливости. А давать нам почести и достоинства гораздо большие, чем каких мы ожидали от своего царя-властелина, зависело от его воли; ибо, что сделали мы столь удивительного, за что бы удостаивать нас таких почестей? Так угодно было царю, — и мы украшены достоинствами, но украшены не с злым умыслом пользоваться обстоятельствами и действовать к чьему-нибудь вреду. Это знает наша совесть; ибо не так получена нами честь, чтобы мы не считали делом постыдным направлять ее к такой цели. Человека, пользующегося великою силою у правителя, всякий имеет право ненавидеть, если он подставляет кому-нибудь ногу, чтобы повалить его без справедливой причины. Не вертелись мы также около правителя с неблагородным таканьем и низкою лестью, чтобы открыть для себя двери его благоволения, закрыв их для других: это показывают многие нанесенные нам от него удары, от которых мы нередко близки были к смерти. А как любили мы каждого из вас и ценили больше всего прием, какой он делал вам, о том скажут, думаю, многие, кому это известно. Если же иногда просьбы наши были безуспешны, то это от нас не зависело. По всему вероятию, многое надобно приписать тяжкой болезни, располагавшей правителя к сильнейшей подозрительности, которая, если рассудить справедливо, падала и на людей вовсе невинных. Тяжкая болезнь, поражая мужей великих, справедливо посылает бедствие тем, которые, в другое время, когда следовало им потерпеть, ничего не потерпели, а нас между тем вводит в подозрение (не скажу — в несчастье). Впрочем, судья каждого человека есть око Божие; оно умеет наказывать зло и не побеждается ложными умствованиями. Так и мы свободны от них, хотя иным приходилось терпеть и невыносимые бедствия. Воля царя была сильнее всякого препятствия, и сопротивляться ей по необходимости — не безопасно; а прибавьте к этому еще болезнь. Лучше бывает царь, когда гневается на худшего. Это говорится с целью доказать, что ни те из вельмож, которые подвергались гневу царя, не имеют основания обвинять нас. Впрочем, иные были, может быть, и не в добре; в отношении к некоторым воля царя, вероятно, согласовалась с раздраженным его состоянием. Между тем другой, несмотря на его доброту, по-видимому, не пользовался добрым именем и был презираем, чего он всего менее заслуживал: того требовало их время, так казалось главе империи. Но теперь наступила пора отдохновения: державный сошел со своего поприща; а тот, который после него достоин царствовать, как видите, еще в отрочестве, и потому со стороны верных ему подданных требует великого о себе попечения и всякой заботливости; так что подданные должны бдительно наблюдать и за внутренними, и за внешними его врагами, как бы они не сделали ему чего худого. А отчего хорошо и справедливо требуется теперь служение ему более верное, чем какое требовалось прежде, скажу откровенно. Во-первых, непринужденное выражение чувствований и отсутствие всякой тайной мысли в детском возрасте юного царя относительно поступков, совершаемых его подданными, и сами по себе способны привлекать к нему благорасположение, не возбуждая опасения потерпеть что-нибудь и рассеивая страх в сердце трусливого тою уверенностью, что он готов будет и ему выразить свою любовь. Дело обыкновенное, что на службе следуют побуждениям либо страха, либо любви; и мы тоже обязаны служить: но так как страха теперь нет, то во всем должна руководствовать нами любовь. А в ком действует чистая и нелицемерная любовь; тот не изменит делу, которому служит, и не будет не радеть о нем. Это — первое; а второй пункт относится к лицам, царствующим от имени государя-отрока. Благодеяние подданным, с его стороны не необходимое, по обстоятельствам времени оказывается необходимым; и мы не будем избегать случаев благодетельствовать, стараясь не о том, как бы не навлечь на себя неудовольствие, а, напротив, в надежде — благодеяниями заслужить благорасположение. Всякий может получить то, чего хочет; всякому готово щедрое благодеяние, лишь бы кто признан был того достойным. Державный, пока он — дитя и находится под опекою, не должен давать свободы своему желанию, которое нередко может выходить за пределы приличия, когда овладеет умом гордое сознание власти: к попечителям же его доступ всегда открыт и можно докучать им непрестанно. Но если поэтому каждый из нынешних подданных легко может получить, чего просит; то как не служить царю со всею готовностью? Кроме того, тогда (умалчиваю о многом другом) было опасение, как бы иной, сделав и доброе дело, не был отвергнут, если другие вздумают возбудить против него гнев царя теми способами, которыми обыкновенно овладевают им. Поэтому тогда нельзя было решиться на подвиги великие, или стараться сделать больше, чем другие; ибо не было никого, кто мог бы сказать или засвидетельствовать это пред царем, и усердие труженика оставалось напрасным, его подвиги часто перетолковывались в худую сторону, и за свое дело он, вместо благоволения, получал выговоры: напротив теперь, когда государственные дела находятся в руках опекунов, весьма удобно заявлять труды каждого и вознаграждать заслуги людей лучших; следовательно, теперь мы должны трудиться, не боясь уже царя, не питая страха, в ожидании результатов либо хороших, кому удастся сохранить себя, либо худых, кому не удастся. И это говорил я вам, моим соратникам и товарищам: теперь же смело и с надлежащею свободою выскажу истину тем, которые превознесены своим родом и украшены гражданскими отличиями. Я принял опеку над царем не по собственному произволу и не с какою-нибудь целью или намереньем, но принял, во-первых, исполняя письменное повеление державного, во-вторых… но не хочу говорить об этом. Я соглашусь продолжать службу опекуна только под тем условием, если вы того хотите; а когда опека будет учреждена вами самими, — я с удовольствием займу место на последней ступени чинов государственных. И кто будет заботливо, как следует, хранить благоденствие царя, тот приобретет право на мою любовь, хотя бы мне пришлось быть и частным человеком. Я не перестану докучать царю не гневаться, если бы даже кому из вас показалось оскорбительным мое достоинство; ибо лучше жить спокойно, служа в качестве простого воина, чем быть жертвою страха и подозрений, украшаясь достоинствами. Вот теперь, по благости Божия промысла, и подданные благоденствуют, и войско в порядке, и неприятели в мире. Вот вас много, и вы велики — одни кровным родством с домом царя, другие — блеском достоинств и всем, чем могут превозноситься мужи прекрасные и благородные. Так при настоящей необходимости, — окружить царя попечением, изберите годного. Я сам последую за вами и присоединю свой голос к общему мнению. Ведь у нас главная забота теперь не о собственном нашем состоянии, а о царе. Но кто не захотел бы, тогда как другие будут подавать голоса, тот ничего не сделает своим нехотением; потому что ваше желание пересилит. Настроенный столь демократически, я никому не даю предпочтения пред другим. Если, следуя своим соображениям, вы захотите, чтобы я оставался при своем деле, — соглашусь; а когда не захотите, — распрощаюсь со всем и не пущусь в изыскание причин моего увольнения, хотя бы следствия его были для меня вредны. Итак, убеждаю вас, не скрывать ничего, — сказать мне правду; ибо есть ли причина бояться тому, кто не решался бы подать голос по боязни? Ведь противоречия не будет, страха — никакого, если кто выскажет свое мнение. Не медлите же, советуйтесь и сноситесь друг с другом, — что полезнее, и как скоро кому-нибудь придет на мысль сказать нечто основательное, — пусть будет он уверен, что его внимательно выслушают, каково бы ни было содержание его речи. Говорить оскорбительно для царя, может быть, не безопасно: но речь, с какою, относятся равные к равным, допускается; потому что здесь нет большего, чтобы судить о ней. Так и поэтому теперь нет никакой опасности говорить всякому, желающему сказать что-нибудь, какой бы стороне ни благоприятствовало его слово».

Когда протовестиарий сказал это, — в собрании раздались тотчас смешанные голоса; но слышнее других были те, которыми как будто одобрялось распоряжение умершего царя; ясно отзывалось также одобрение державному, с присоединением ему многих и необычайных похвал, как сановнику, достойному управлять делами царства. Эти люди, конечно, больше следовали за временем, боясь опасностей, чем сколько говорили по убеждению. А из вельмож утверждали — кто что: по временам слышались мнения льстивые, которыми льстецы превозносили тогдашнего правителя над самими собою, за случавшиеся же события так далеки были винить его, что всю вину относили к одному царю и даже сознавались, что терпели не вовсе несправедливо; по крайней мере, служа государю, в руках которого была их жизнь, они ему только были и подвластны и от него одного получили наказание.

17. Но Михаил Палеолог, тогдашний великий коноставл, — оттого ли, что по жене был действительно дядя протовестиарию и, находясь с ним в родстве, думал принять участие и в его славе, или оттого, что хотел подделаться под тогдашние обстоятельства тоже ласкательством, выслушав мнения и высказанную покорность других, смело возвысил свой голос и начал говорить так: «Что это вздумалось тебе развить пред нами такую речь, — тебе, превознесенному достоинствами и, по суду царя, поставленному выше всех других? Что почудилось тебе и касательно нас, как будто мы недовольны правителем царства? Кто мог бы справедливо обвинять тебя в том, что случилось кому-нибудь потерпеть от царского гнева? Никто, вероятно, не дошел до такой степени неведения, чтобы не знал, как гневен бывал царь и как тяжко было то время, как тяжело было тогда всем, а особенно близким. Да, никто, разве только человек, далекий от наших отношений и принадлежащий к другому роду. Если хочешь твердо сохранять клятву и обязательства, скрепленные верою; то нечему и удивляться, что иногда, по воле государя, потерпишь что-нибудь несносное, хотя бы и никто со злым умыслом не раздражал его против тебя. Где, по известным всякому особенностям единоначалия, и действительно виновный освобождается от вины: там напрасно стали бы мы винить кого-нибудь в клевете, старающейся воспламенить гнев царя. Было это, но прошло, и рассуждать о подобных предметах подробно — все равно, что усиливаться решать вопрос об умерших, почему они отошли отсюда; ибо как там все покрывает судьба, участвовала ли в этом болезнь, или нет: так и здесь страдание — в связи с судьбою, были ли наговорщики, или их не было. Кто подчинен другому и служит, для того страдания, если он всякий раз страдал справедливо, делаются скорбью; а когда несправедливо, — сколько бы ни случилось терпеть, они обращаются ему в утешение. Итак, время ли теперь припоминать нам различные события, приведшие нас в настоящее состояние, и навязывать вам вину, ни сколько вас не обвиняющую? Что царь почтил вас высокими достоинствами, это было делом не безотчетной его воли, не безвременного его к вам расположения, не неразумной и излишней привязанности (кто стал бы так думать, тот был бы сумасшедший);— нет, вы обладаете неотъемлемо принадлежащими вам дарованиями, вы стояли выше других своими познаниями, своим словом и делом, вы отличались искреннею и чистою преданностью престолу, неутомимым попечением о делах империи, и всем, чем может отличаться человек наилучший на таком поприще. Вот что расположило мысль царя составить о вас хорошее понятие и почтить вас, как следовало! Чем же тут и кто мог бы обидеться? Неужели почтить других можно было не иначе, как поставив вас в заднем ряду? Ведь если бы почтить других надлежало чрез презрение вас, то хорошо было бы вменять вам в вину все. А когда была возможность и вас облечь почестями, и другим тем не менее даровать приличные достоинства; когда одни могли иметь свое, а другие — получить от царя, что принадлежало им: то, как скоро, по воле царя, такой жребий достался не обеим сторонам, а только вам, — где право почитать вас виновниками их неудачи? Перестань же питать в душе такие мысли, слыша которые, приходится испытывать немалую скорбь. Об этом мог бы я сказать многое, но скажу только одно: если бы вы с настоящими вашими качествами жили где-нибудь за границею, то я усердно молился бы возвратить вас, если возможно, в отечество, — особенно когда бы оно находилось в нынешнем состоянии, — и для вашего прибытия не щадил бы ни денег, ни других способов, а по прибытии вашем, убедил бы вас принять управление отечеством. Между тем ты, как будто есть кто другой достойнее тебя иметь попечение о государстве, ожидаешь нашего совета. Да кто же в состоянии перевершить царское о тебе мнение? Кто, кроме тебя, занимая этот высокий пост, может явиться лучшею порукою за благополучное течение дел государственных? Ведь ты и по достоинствам выше других, и по уму, в котором нет недостатка, над всеми первенствуешь. Итак, властвуй, — пекись и о царе, пекись и о делах Римской империи. Мы с удовольствием последуем за тобою; ибо не всем же начальствовать, не всем повелевать: многоначалие есть безначалие. И если, после царя, необходимо слушаться одного; то кто достоин быть этим одним, главным начальником, как не превышающий всех достоинствами? Все, что хотелось мне сказать, я высказал: теперь хорошо было бы говорить последовательно и другим, кому угодно. Страх не препятствует, и мы будем выслушаны, если речи последуют одна за другою. Но можно видеть из состояния дел, а особенно из слов, долетающих до моего слуха, что из всех нас нет ни одного, кто не соглашался бы с тем, что сказано».

Когда великий коноставл кончил, все чины, как будто бы у них было одно стремление и одна мысль, как будто бы нечего было больше говорить, объявили, что они согласны со сказанным, и что им было бы даже досадно и тяжело слушать, если бы кто-нибудь тотчас вышел и вздумал предлагать нечто иное, отличное от того, что сказано. Тут всякий, перебивая один другого, стал расточать речи льстивые и доказывать, что гораздо лучше быть в подчинении у протовестиария, чем начальствовать самому. Но все это, как оказалось, были только прикрасы и маски.

Распустив собрание, протовестиарий вывел из него то заключение, что вельможи охотно уступают ему одному исключительное попечение о царе и делах государства, а потому, приняв в свои руки всю власть, отправился в Магнезию [25]. Там охранение царя поручил он людям верным, а царское казнохранилище — другим, тоже людям верным и достойным, которые пользовались ручательством многих, и в числе которых был логофет [26] стад, Агиофеодорит; сам же, с помощью прочих, занимался распоряжениями общими. Составляемы были и рассылались по всем городам Римской империи указы, как по поводу других нужд, так особенно и больше всего для объявления подданным о смерти царя, о наречении царем его сына и о том, чтобы все, по обыкновению, дали ему присягу. Таких указов приготовлено было множество; а красные царские подписи, так как царь не мог еще водить рукою и подписывать, поручено было сделать упомянутому логофету стад.

18. Между тем как протовестиарий заботился о всем и не имел покоя, — заботился свободно, не сознавая никакого своекорыстного замысла в своей деятельности, против него воздымалась и коварно подползала к нему ужасная зависть, когда он и не думал о том. И повод к тайной на него злобе для людей злых имел вид вероятия. Злоумышленники, казалось, ревнуют о царях, утверждая, что Музалоны одного из них, посредством приготовленных ими заколдованных снадобьев, вогнали в болезнь и отделались от него преждевременно, а у другого, еще царствующего, замышляют тоже похитить власть, думая о себе более надлежащего и, под благовидною наружностью, презирая царя и царство. Для иностранцев же в войске итальянском, которое было в руках великого коноставла, и для некоторых других, поводом обвинять Музалонов служило то, что, под влиянием их и особенно старшего между ними, эти иностранцы, еще при жизни царя, лишены были прежних своих пенсионов, что чрез это выражено им презрение, тогда как справедливость требовала бы почтить их, что по его представлениям загражден был им доступ к царю, и что унижение сделано им по повелению протовестиария. Этими и подобными мыслями раздражаемые люди того красноволосого и воинственного племени готовы были убить их, лишь бы только кто подстрекнул. А подстрекать их к тому, как многие говорили, имел причину начальник этой фаланги, который, когда его воины и прежде раздражены были против них, теперь же воспламенены, и более не связывались страхом, но сами грозили ужасами, — возбуждал их решиться на убийство, как на дело благовременное. И эту молву оправдали последствия; потому что те воины, как иноплеменники и большею частью пришельцы, без возбуждений на то не отважились бы: если же было так, что отважились; то самая необходимость заставляла подозревать вождя их.

19. Вот наступили девятины усопшего, и надлежало, по обыкновению, сделать ему поминовение. Все пошли в Сосандрскую обитель, где тело новопреставленного царя положено было подле могилы отца его: туда явились и многие лица духовные, туда съехались и все чины, и кроме того, все знатнейшие матроны, и весь придворный штат. А несколько ниже, как бы намеренно для охранения царя, поставлено было войско. Когда вошли в храм и Музалоны со своими семействами, выражая особенную пред прочими любовь к покойнику; тогда из воинов, преимущественно итальянских и иностранных, одни, выбрав время, стали грозить скорбевшим, а другие, в случае успеха тех дерзких, готовы были сочувствовать им; ибо бедственные новости всегда занимают людей, и всякий охотнее смотрит на совершение общего зла, постигающего несчастных, чем на добро, достающееся счастливым. Эти войска, смешавшись с толпою, начали снизу испускать дикие вопли к не являвшемуся им царю и громко обзывали стоявших в храме неверными, разумея под ними Музалонов, как будто хотели тем заявить пламенную свою заботливость о царе и его роде. А чтобы Музалоны, не потерпев наказания, не успели уйти, они с чувством опасения требовали выхода царя и говорили, что будут действовать по его воле, скрывая, однако ж, намерение, — если бы он и не согласился, тем не менее напасть и сделать свое дело. Когда они таким образом говорили и кричали, — те, которым вверено было охранение царя, — известен ли был им замысл, или испугало их происшедшее возмущение прежде, чем других, — вывели тотчас дитя — в надежде, что чрез появление пред ними державного пробудится в них чувство стыда. Но как скоро отрок показался, крик разлился еще сильнее и беспорядочнее, несмотря на то, что окружавшие учили его дать знак рукою. Впрочем, этот знак можно было толковать двояко: им и прекращался шум, и давалось позволение шуметь. Одним казалось, что движение руки для приставника над дитятею впоследствии могло служить оправданием пред правителями, так как бы чрез это хотел он остановить волнение; а другие думали, что подобным способом весьма удовлетворительно высказывалось позволение волноваться. Итак, вдруг поднялся вопль, как будто бы дозволил его царь; все повалили толпою и каждый бежал, как защитник царской жизни — с готовностью, если нужно, подвергнуть за него опасности собственную. Перегоняя в общем смятении друг друга, все спешили в Сосандрскую обитель для нанесения, как сами говорили, величайшего зла злоумышлявшим против царской власти. Были, впрочем, и такие, которые оставались на месте, а не бежали, — вели себя более благоразумно, чем дерзко, чтобы, когда узнают об уничтожении тех, против кого направлено было это движение, тем безопаснее ворваться в покои их и вынесть оттуда драгоценности; ибо по смерти лиц, владевших ими, мешать будет некому. И вот, между тем как Музалоны с некоторыми чинами стояли в храме и слушали псалмопение, мятежники, против обыкновения, сбегались туда толпами, и находившимся внутри показалось уже, что они идут прямо к обители. Некоторые из свиты Музалона, находившиеся за дверями, угадывая намерение мятежников, не хотят ли они, поправ закон, совершить какой-нибудь отчаянный поступок, и подозревая измену, с бледными лицами объявили о том находившимся внутри храма; а эти полученное известие немедленно передали господам и горячо настаивали, что пред бегущими надобно запереть ворота обители. Но господа не обратили внимания на такое представление, ибо ни из чего не могли заключить, что сбегающиеся солдаты идут на их зло, а подумали, что им захотелось принять участие в слушании торжественной панихиды. Однако ж те, вышедши опять из храма и видя волнение и беспорядок приближавшихся войск, испугались еще более и торопливо рассказали о всем, что там происходило; потом за ними быстро вбежали другие, а за этими еще другие;— и тогда-то уже не было никого, кто, видя это, не понял бы, что приход их предвещает величайшую беду. Посему многие, боясь за самих себя и подозревая, что предстоит нечто нехорошее, стали прятаться кто куда. А заботившиеся более всего о Музалонах снова подходили к ним с возмущенным духом и расстроенным видом и, напоминая им о скором вторжении солдат, убеждали, для предварения их ярости, немедленно запереть церковные двери, чтобы они не ворвались в храм: ведь не к добру же, говорили они, такое ужасное смятение; исход его будет худой. Но Музалоны нисколько не понимали причины их страха: видно были они уже обречены; видно справедливо говорится, что кому Бог назначил погибель, у того Он отнимает ум. Даже и присутствовавших в храме вельмож не озабочивало то, что доходило до их слуха; как будто они либо наперед знали, что будет, либо им не было надобности, чтобы ни сделали сбежавшиеся. Между тем мятежники заняли выходы и поставили при них стражу; потом проникли внутрь храма и подняли буйный крик. Из их поступков и угроз еще прежде, чем появились они в храме, видно уже было, что цель их — убийство. У протовестиария был свой грамматик, мой родственник, по имени Феофилакт, во всем походивший на своего господина. Когда этот Феофилакт вышел с намерением узнать, что делалось вне храма, мятежники обмануты были его сходством с протовестиарием, тем более, что обману их помогала и самая одежда, которая тогда на всех, важных и не важных лицах, по случаю смерти царя, была траурная. Итак, приняв Феофилакта за того, кого искали, они тотчас поразили его бесчисленными ударами; ибо не было ни одного, кто бы не вонзил меча и в мертвое уже его тело. Я слышал от личного свидетеля, что в ужасном неистовстве они даже сосали кровь его. Впрочем, обман их скоро открылся: черные туфли на ногах убитого обличили злодеев в заблуждении. Тогда они с неукротимым бешенством и с обнаженными мечами ворвались в храм. При появлении убийц священная песнь вдруг замолкла, певцы — кто куда — рассеялись и прятались по углам — в таких местах, где надеялись спастись. А из Музалонов один вбежал в алтарь и думал сохранить жизнь, скрывшись под священною трапезою; другой прислонился сзади к дверям храма, и уперся в них так крепко, что будто бы лежал горизонтально, и если бы кто попытался отворить ее, ему показалось бы, что она примкнута к двери противоположной; а зять их (ибо и этот, по родственной связи с ними, наслаждаясь счастьем, должен был разделять и их несчастье) тоже поспешил спрятаться где-то между царскими надгробными памятниками. Протовестиарий, вошедши в алтарь храма и находясь возле конхи предложения, спустился под ее колоннаду и, окруженный мраком и святостью того места, сделался бодрее. Но это не помогло никоторому из них избежать опасности. Когда убийцы ворвались в храм во множестве, тогда присутствовавшие в нем должны были бежать, и каждый заботился о сохранении собственной жизни; да разбежались и самые служители храма, так как там делать им больше было нечего. Посему те, простирая свою дерзость до крайности, и переходя от неистовства к неистовству, тщательно пересматривали все и ничего в храме не оставили не обысканным. В таких поисках кто кого находил, тотчас схватывал и жестоко, как только мог, умерщвлял. При этом не оставались праздными и другие, но одного окружали, били, рубили вдруг многие; так что и мертвое уже тело рассекали на множество частей. Такая обуяла их злоба! Так неистовство превратило их в кровожадных зверей! Протовестиария убил некто Карл, который, осмелившись войти в алтарь и обыскавши там все, сперва не нашел, кого искал, и хотел было уже идти назад. Но судьба не избавила от гибели того, кто там спрятался. Этот Карл подлез под престол, осмотрел там все и, увидев стоявшего на коленях несчастного, бросился и умертвил его. Протовестиарий умолял убийцу и предлагал ему дорого выкупить свою кровь: но он не тронулся ни видом умоляющего, ни обещаниями, и тотчас пронзил его кинжалом. Как скоро это убийство сделалось известным, не оставалось никого, кто не прибегал бы на то место, не впустил бы своего копья в убитое тело и зверски не рубил бы его мечом. Оно было изрублено на такие мелкие части, что погребатели впоследствии должны были сложить их в мешок и так положить в гроб. Окончив ужасное свое дело, эти неукротимые варвары щелкали зубами, как дикие кабаны, что никто из сановников не укорял их, не усовещивал, не обличал и даже не спрашивал, чем они обижены, что решились это сделать. Ища плодов своего убийства, они бросились в жилища убитых, и каждый, смеясь, выносил из них, что ему попадалось под руки. А дабы казалось, что это делается с благородным побуждением, что это не грабеж бунтовщиков, на языке их непрестанно вертелась вина погибших: «Враги и злоумышленники против царей, правители царства, всеми способами домогавшиеся власти, если бы только не было препятствия, губители войска, тайными кознями чародейства подделавшиеся под отца, под видом охранения и безопасности овладевшие сыном, — понесли достойное и заслуженное наказание, получили справедливое воздаяние, и мы теперь, освободившись от того зла, будем усердно служить своему государю». Так говорили они и, исчерпывая богатство в обоих домах Музалонов, делали из них мидийскую [27] добычу. И когда это совершалось, — по-видимому, не было никого, кто мог бы противустать жадной и никем не управляемой толпе; потому что одни действительно боялись ее, а другие притворялись боящимися. Доказательством служит следующее: бывшая там супруга протовестиария, смотря на дерзости солдатов, сильно скорбела и жаловалась на них; но великий коноставл и дядя ее строго заметил ей и приказал молчать, чтобы не потерпеть того же, что потерпел муж, если не замолчит. Итак, когда все равно были связаны страхом — и господа и слуги, и каждый старался только о сохранении своей жизни, — хищники наконец поднялись оттуда и, не заботясь о том, к чему идут, побежали в беспорядке. Между тем при царе поставлена была ими стража еще сильнее прежней, чтобы не произошло новой измены.

Когда все таким образом смешалось, — каждый, сколько мог, заботился о собственной безопасности.

20. Карианит, бывший тогда протовестиаритом, человек почтенный и с большими достоинствами, ушел в то время к персам — не потому, что держался стороны царя, но потому, что, при тогдашних беспокойствах, боялся за самого себя; ибо мятежники, произведшие самовольно столько насилия, которому никто не противодействовал, либо сами снова могли обратиться к насилиям, и производить их безнаказанно, либо другие могли возбудить их к тому, как уже готовых к принятию подобных возбуждений, чрез что многие подверглись бы опасности неожиданно, и особенно люди с властью, под которых подползала ненависть сильная и ужасная. Поэтому Карианит в ту же ночь убежал в Персию, а другие, предвидя величайшие бедствия, отправились в другие места, и все спасались, как могли. Между тем великий коноставл, разумея своих братьев, как людей молодых и смышленых, из которых один назывался Иоанном, а другой за ним — Константин, и которые не несли еще никаких общественных должностей, поставил их годными для себя стражами царя. Поэтому они непрестанно ходили к царю и проводили с ним целые дни, многие же иные и ночевали там. Гордясь один пред другим преданностью и верностью ему, все эти приставники выражали ее как нельзя более.

21. Такое соревнование дошло, наконец, до того, что они начали ссориться между собою, и эта ссора происходила из честолюбия; ибо попечение о царе у людей чиновных возбуждало зависть друг к другу, и они в этом случае не хотели подчиняться подобным себе. В числе приставников при царе были Чамантуры, из дома Ласкарисов, возбуждавшие к себе уважение не только умом и старостью, но и дедовством в отношении к юному царю, что внушало им великую смелость домогаться преимущества. Но с другой стороны между приставниками были также лица, производившие свой род от Торникиев, из которых первый был великим примикирием [28]. Эти на окружающих царя хотели иметь влияние близостью и братским отношением своего отца к царскому деду — царю Иоанну Дуке. В свите царя находились также и Стратигопулы, к роду которых принадлежал славный Алексей, внушавший великое к себе уважение, как старший из всех и совершивший много прекрасных дел. Сын этого Алексея, Константин, зять царя Иоанна по племяннице его, отличившийся важными заслугами, в царствование Феодора Ласкари лишен был зрения. Причиною же было то, что он выразил свою гордость пред державным и презрение к нему, когда этот после отца только что принял скипетр. В той же свите были и благородные от Рауля, которые после отца, лишенного достоинств, о чем вскоре будет сказано, оставались еще в детстве, — и Палеологи, а с ними и Ватацы и Филесы, которых отец, Феодор, вместе с Стратигопулом, и за ту же самую вину, лишен был зрения. В той же свите с Каваллариями находились Ностонги и Камицы, а с Апринами и Ангелами Ливадарии, Тарханиоты, Филантропины, благородные Кантакузины и множество других, связанных золотою цепью родства с знаменитыми предками. Между всеми ими особенное честолюбие обнаруживал Георгий Ностонг; потому что надмевался более других видами на родство с царем. Державный еще при жизни обещал выдать за него свою дочь и конечно исполнил бы обещание, если бы не помешала этому делу его смерть: а тот намерение царя тогда же открыл многим другим; да и теперь надежда на успех относительно этого брака заставляла его много мечтать о себе и, хвастаясь пред знакомыми, презирать других, особенно же племянника своего по сестре, великого коноставла. Поэтому он без всяких околичностей жил в покоях царского дворца, вместе с правителями занимался скачкою и метанием копья, или обычною у них игрою в шар, вообще с особенным дерзновением ездил с ними верхом и играл, рисуясь пред стоявшими вблизи и смотревшими на них царскими сестрами.

22. Все понимали, что царю нельзя было оставаться без попечителя, пока его жизнь находилась в таком беззащитном и нежном состоянии; но сошедшиеся чины, совещаваясь об этом, пришли к тому мнению, что не безопасно рассуждать о таком предмете без участия Церкви и ее предстоятеля (а предстоятелем тогда был Арсений). Поэтому они отправляют посольство к патриарху из Авториан [29] и наскоро зовут его из Никеи; а сами между тем совещаваются по целым дням, назначая в попечители о царе то того, то другого, и, наконец, общий совет останавливается на коноставле Палеологе, который, для исполнения этой обязанности, один показался достаточнее других. Он и самый воинственный из мужей, говорили чины, и ведет свое благородство от довольно древнего дома, и, в-третьих, состоит в родстве с умершим державным, — как лично с ним самим, так и с его супругою; (ибо был двоюродным племянником царицы и сыном двоюродного племянника царя). Все это дает ему пред прочими право быть опекуном царственного отрока. Но сколь ни справедливо было такое преимущество, и сколь ни прав был тот, кто говорил за него, можно, однако ж, с вероятностью полагать, что в этом деле тайное участие принимал и он сам, немало действуя лестными обещаниями — особенно на тех, которым в трудных обстоятельствах прежнего времени пришлось лишиться своих достоинств. И Палеолог, нисколько не думая, соглашался принять на себя опеку, потому что был беден и не имел столько средств, чтобы вести образ жизни, соответствующий его достоинству; но опасаясь, как бы не показалось кому-нибудь, будто, принимая это предложение, ему надлежало благодарить предлагающих, и как бы просить бремени на свои плечи, он требовал одобрения со стороны патриарха, который еще не приехал, и требовал не столько по нужде, сколько для того, чтобы это дело постановлено было тверже. Притом ему непременно хотелось, чтобы и высшие чины двора согласились признать его опекуном царя.

23. Члены совета действительно полагали, что сила их определения должна зависеть и от церкви, чтобы после не пришлось им по необходимости изменить свое постановление; да и в том равномерно соглашались многие, что попечитель царя, по значению своего звания, должен быть возведен на какую-нибудь высшую степень достоинства. Поэтому признано нужным, с позволения царя, переименовать его в великого дукса. Таким образом Палеолог провозглашен был великим дуксом и попечителем царя — с правом заботится об общественных делах и иметь в беспрекословном подчинении своим повелениям все вспомоществующие себе чины. А чрез это, в случае необходимой потребности, он мог касаться царского казнохранилища, которое в Магнезии наполнено было великим множеством денег, с трудом исчисляемых, собранных и положенных царем Иоанном Дукою. Деньги же, собранные сыном Иоанна, Феодором Ласкари, в достаточном количестве для содержания империи, лежали особо и безопасно хранились в одной крепости при верховьях Скамандры, называемой Астицием. Впрочем, это богатство собрано не чрез поборы или несправедливое вынуждение; это золото не было кровью людей или жизнью нищеты, но было плодом бережливости, увеличенным еще более взносами податей от иностранцев: его возрастанию способствовали с одной стороны домашнее земледелие, с другой — иноземные контрибуции. И складывались царские сокровища не с тем, чтобы никто не пользовался ими: напротив, из них покрываемы были все необходимые расходы государственные, как-то выдача жалованья и пенсионов, а особенно подарков мужам знаменитым и пособий бедным; так что они были материальным началом царской милости, изливавшейся всюду неиссякаемыми потоками, а остававшееся затем хранилось в казначействе. Вообще, что говорится о древних царях, Кире и Дарие, то же были в этом отношении Иоанн, отец римлян и Феодор, деспот их. Иоанн простирал свое наблюдение на все до такой степени, что не чуждым своему царскому попечению делом почитал входить даже в состояние рабочего скота и, для надзора за улучшением его, к каждому стану и крепости приписал деревни, чрез что плодами их земли и взносами довольствовалась и самая близлежащая крепость. Этим способом державный разливал свое благодеяние на многих или даже на всех. А Феодор хотя был и деятельнее отца в собирании золота посредством общественных податей, зато, по простоте сердца, различным образом и опустошил казнохранилища; так что при отливе денег, и здесь, как на море, открывались харибды. Но истощенная казна легко наполнялась снова, и истощение того, что в ней было, заменялось еще большим приращением. Хотя каждый, по общественной раскладке, взносил и небольшую подать, но из этих малостей возрастала сумма выше истраченной; так что царь мог тотчас удовлетворять нуждам каждого и во всяком случае больше любил давать, чем брать. И чего иного хочет закон Христов, повелевая давать всякому просящему, как не того, чтобы каждый имел потребное и никто не нуждался? Всех обязывает одно общее предписание: быть готовым дать тому, кто, давая другим, сам терпит нужду. А малодушных обязывает к этому дивная порука — Бог, который ручается им за многоразличное воздаяние.

24. Хочу рассказать и нечто другое о том же предмете, и прошу извинить меня, если, увлекаясь пользою, делаю отступления. Некогда царь Иоанн, лишившись помощницы своей в добрых делах, супруги Ирины, которую, не знаю, какими и назвать великими именами, впал в болезнь. Болезнь была трудная, и припадки ее происходили, думаю, от старости. Врачи недоумевали, к чему и обратиться; но царь обратился к Богу и решился по возможности подражать Его ко всем милосердию. По повелению державного, берется из мешков золото, и каждому, сколько-нибудь неимущему, выдается по тридцати шести монет. Сверх того расточается оно на святые храмы, на монастыри и на служащих Богу мужей, и милость царская рассылается всюду на хребте вьючных животных. Этою милостью царь привлек к себе милость Божию: больному стало легче, и он, естественно, обрадован был выздоровлением. Но вслед за тем ему захотелось доказать и римлянам, что, несмотря на такую раздачу милостыни, общественная казна не уменьшилась. Свидетельствуясь Тем, Кто его помиловал, он говорил патриарху Мануилу, что из общего достояния ничто не тронуто, что все розданное им приобретено его благоразумием и частными его трудами, что пользуясь силами опытных людей, он не переставал обрабатывать землю и с помощью их разводить всякого рода скот. Таким образом, римляне нашли его и благочестивым, и любящим своих подданных.

25. Итак, в Магнезии в то время хранилось много денег; но великому дуксу и опекуну нелегко было брать их и давать, кому он хотел: потому что у казнохранилища стояла вооруженная секирами кельтийская стража, не допускавшая к нему никого, кто хотел бы покуситься, и пропускавшая только того, кто предъявлял требование на известную сумму для какой-нибудь необходимой нужды. Впрочем, иным нередко выдаваемы были деньги под предлогом и такой надобности, какой в самом деле не было. Это принял Палеолог за начало для приобретения расположения к себе, — и получавшие от него благодеяния не могли забыть о том. А чтобы оправдаться в неправильной раздаче денег, ему стоило только указать на скудную обстановку собственной своей жизни. Другим он предоставлял случаи получать деньги, не столько удовлетворяя своему честолюбию, сколько заботясь о будущих своих планах, как это оказалось впоследствии. Что касается до его бедности, то пишущий настоящую историю сам слышал, как говорил он о том, и предлагая свое свидетельство не боится, что будет обличен во лжи. Выставляя напоказ свою бедность, великий дукс находил тогда удовольствие тщеславиться ею: «Я царствую, говорил он; а мне, для удовлетворения всем домашним нуждам, можно употреблять только три монеты». Некогда позвал он к суду брата своей тещи, Ангела, которого во время своего царствования сделал великим примикирием, чтобы последний отвечал на его обвинения относительно приданого его племянницы. В это время он свидетельствовал, стоя близко, и мы слышали те слова его, запечатленные клятвою. Вообще, тогда многих, и особенно лиц благородного происхождения, награждал он, придумывая благовидные предлоги, царскими деньгами, а сам, сколько мог, удерживался от всяких притязаний на царскую казну.

26. Между тем прошел слух о приближении патриарха с избранным клиром и архиереями. Узнав об этом прежде других, Палеолог тотчас выехал далеко навстречу путешественникам и воздавал величайшую честь как патриарху, так и всему священному клиру, идя пешком и держа под уздцы иерейского лошака, пока поезд не остановился, вступив во дворец. Для принятия патриарха назначил он покои царские и, с одной стороны желая выразить ему свое уважение, непрестанно бегал вокруг него и услуживал, а с другой изыскивал настоятельные случаи в назначенное время приближать его к царю, так чтобы он не отлучался ни на час. Патриарх с удовольствием дозволил Палеологу во всех отношениях вести дела опеки не иначе, как он сам того захочет; да то же подтвердил и собор. Тогда опекун вынес дитя и, в присутствии всего собора, посадил его на руки патриарха — в знак того, что настоящие определения об опеке над ним зависят от Совета церковного. Таким же образом многократно выносил он разные регалии, и этим молча указывал на даваемую ему одному власть, которую, если бы патриарх захотел, получили бы другие. С его стороны это был хитрый способ — предоставлять начальство над всем другому, притворяясь, что сам он — лицо подначальное и принимает обязанность по необходимости, когда ее возлагают. Притом, так как содержание патриарха, а особенно архиереев, надлежало отнесть на счет казны, то Палеолог сам брал и выдавал все нужное, вменяя себе в честь выдавать больше надлежащего, и поступал таким образом, снаружи — под предлогом необходимости, а внутренно — с лукавою целью ослепить глаза духовенства подарками и приобресть его расположение. Выдавая им подарки, он ежеминутно располагал их к себе со всею силою; а выражая каждому из них уважение и покорность, в самое короткое время имел их в своих руках и мог вести, куда хотел. В самом деле, между ними не было никого, кто не превозносил бы его похвалами даже и тогда, когда он не присутствовал в общем собрании, кто не признавал бы его достойнее всех править делами государства, кто, кроме других почетных титулов, не титуловал бы его отцом царя. Таковы были плоды ночных его посылок, его внимательности и обещаний в будущем, с величайшими уверениями.

27. Хитростью его замыслов и льстивостью нрава все были так уловлены, что в собрании, в котором иерархи рассуждали о государственной власти вместе с чинами светскими, и обстоятельства требовали найти правителя империи, все духовные особы подавали мнения в его пользу, несмотря на то, что сам он ничего не говорил, и утверждали, что опекуну государства, при таких, какие у него, качествах, нельзя равняться с другими сановниками, но надобно быть возвышенным над всеми величайшею почестью и царским достоинством. Для чего бы стал он ежедневно обеспокоиваться заботами и питать в себе столь сильный страх, говорили они, если бы, принимая под свою опеку такой народ, не имел в виду его пользы? Власть его во всяком случае дело решенное, когда он будет занимать пост выше всех. Опекуну царя позволительно уже величаться деспотом. Чрез это он тем более сохранит чувство любви к тому, кто самым своим рождением назначен царствовать, и воздаст ему благодарность даже за свое достоинство. Что странного носить имя деспота тому, чей дед по матери, деспотствуя, совершил важнейшие подвиги против итальянцев? Разве мы не знаем, как чтит он Бога, как ревнует о добре, как сильно любит монахов и благоговейно чествует все церковное? Свидетель — свойственное ему смирение, его популярность и ко всем кротость. А о щедродательности его и нищелюбии говорит крайняя его бедность. Поэтому хорошо было бы и полезно для государства, если бы опекун царя, кроме чести быть царским отцом, почтен был и другими достоинствами. Так говорили некоторые, — и многими из архиереев одобрены эти слова, как справедливые; подтвердил их и кое-кто из сановников: но прочие спорили и не сходились друг с другом в мнениях. Так, особенно Чамантуры из дома Ласкарисов и с ними Георгий Ностонг, только с трудом, и то как бы нехотя согласились, чтобы Палеолог назывался отцом царя: достаточно утвердили они также за опекуном и достоинство великого дукса; но возложить на него должность с именем царским и почтить его правами, превышающими личное его значение, говорили они, было бы преступление против лиц высоких и почтеннейших. Ведь есть царские дочери, созревшие для вступления в супружество, и их необходимо выдать замуж за людей в государстве видных. Так если они выйдут замуж, то им и самим по себе будет принадлежать право украшаться после супружества такими достоинствами; потому что они — родные сестры царя и потомки трех или четырех царских поколений. Напротив Алексей Стратигопул, Филесы, и с ними Торникии, а особенно ослепленные, питавшие в себе чувство мщения, равно как и те, которые соединены были с Палеологами родством — либо действительным, либо чаемым, сильно противились их представлениям и говорили, что справедливо всячески и полезно будет, если сановнику, близкому к царю и украшенному именем его отца, предоставлено будет и деспотство; потому что лишь под этим условием его будут слушаться все, — и дела придут в надлежащий порядок. Кто захочет повиноваться дитяти, которое еще не может мыслить? Но если бы и повелевающий вместо его оставался частным человеком, — ему, все равно, не оказали бы надлежащего послушания. Итак, надобно подражать плывущим на корабле: эти, сами по себе, свободны и самостоятельны; но, вступив на корабль, они избирают распорядителя и, вверив ему над собою власть, охотно повинуются, как рабы, если он что приказывает; неповинующийся же, как непростительно виновный против деспота, подвергается должному наказанию. Притом, плаватели поставляют его не просто, как одного из всех, но облекают, знаками уважения и дают его званию высокое значение, чтобы другим он мог внушать страх. Так и всякий город и всякая власть получит стойкость только тогда, когда над многими будет поставлен один. А слепцы говорили еще свободнее и смелее. «Не для одного ребенка», сказали они, «все эти хлопоты о такой империи и о таких делах; мы должны теперь подумать о правительстве, чтобы спастись нам самим. Разве неизвестно, в какое бедственное состояние пришла римская империя? Мы лишены своего отечества, целость его погибла и ограничена уже тесными пределами. И все это совершилось при царях, которые, после благополучного плавания, подверглись кораблекрушению потому, что нехорошо управляли своим кораблем. Если же и не до точности хорошее управление сопровождается такими несчастиями, то каких бедствий не обещает отсутствие всякого управления? У нас верность престолу почитается, конечно, делом хорошим; хорошо также спасаться подданным, дав клятву: но если нет спасения, — верность становится напрасною. Какой вред царству, если к его попечителю присоединено будет самое достоинство? Из этого напротив произойдет гораздо больше пользы. Нося почтенное имя относительно дел государственных, он тем более утвердит власть державного: больше, например, будет иметь авторитета в сношениях с послами, в беседе с народами, в предписаниях, даваемых воинам и правителям, и ничего не оставит не установленным по надлежащему, если будет смирять всех своим достоинством. А кто станет управлять другими, как равными, тот не легко навяжет им свои предписания и не будет иметь довольно силы в руке, чтобы наказать противящихся. Мы удивились бы, если бы кто вздумал управлять римскою империею как-нибудь иначе, а не монархически. Пусть бы державный был и не совершен, — он должен предпочесть без сомнения форму монархическую: она, по крайней мере в мнении, будет тверже, как правильная. Наш народ, знакомый с единоначалием, гораздо охотнее подчинится власти одного: однако ж, надобно, чтобы этот один, управляя прочими, превосходил всех силою и достоинством, чтобы он самым своим единством изображал монарха, который, если бы по немощи и не мог управиться со многими, то по своей сосредоточенности побеждал бы их властью. Итак, избранный быть опекуном царя необходимо должен иметь и высокое достоинство. Пусть он был бы взят и из среды нас: оно, все равно, должно принадлежать ему. Что ж? Скажут, будем искать другого, который, не думая о славе собственной, был бы способен принять попечение о благе общем. Но хотя бы он и принял на себя управление государственными делами без царских почестей, — самая необходимость велит ему, как сказано, соединить эти почести с обязанностью опекуна».

28. Когда это было сказано, — сторону говоривших в пользу Палеолога еще более усилил председатель, который задолго был предубежден, что Палеолог будет управлять хорошо. Так можно заключать из многого; для его предубеждения сделано нечто особенное. Известно, что как скоро умер царь, патриарху, жившему в Никее, объявлено было о том прежде, чем узнали другие; патриарх же эту весть сообщил одному из своих домашних, Гемисту, который впоследствии достиг в городе степени великого эконома, и когда зашла у них речь о том, кому теперь управлять государственными делами, первый пред всеми отдавал преимущество Палеологу. Предзанятый таким убеждением, патриарх тотчас присоединился к говорившим за Палеолога и подал мнение, что надобно облечь его достоинством деспота. Таким образом Палеолог, вместо великого дукса, провозглашен деспотом; а царь, при помощи патриарха, выдал ему и знаки деспотства. Как деспот, он без сомнения, смело уже решался на все: сановников привлекал к себе всякими почестями и общественными подарками; а из того, что делал для них тогда, они заключали, что тверды будут его обещания и на будущее время, и таким образом привязывались к нему видами честолюбия; духовным же лицам раздавал дары щедрою рукою — тайно и явно, то в виде необходимых жизненных потребностей, то в значении секретных, ночных посылок, нашептывая им в то же время, что он еще не довольно свободен, соцарствуя царю. В самом деле, он не мог не предполагать опасностей и не страшиться, как бы зависть не устроила ему такой же гибели, какая постигла Музалонов; а потому поддался ужасной подозрительности — в той мысли, что он тотчас испытает бедствие, если хоть немного ослабит свою внимательность. Но кто поставлен охранять другого и в то же время, охраняя самого себя от многих, боится за собственную свою безопасность, тот не может, конечно, посвящать довольно времени лицу, им охраняемому. Всякому позволительнее нуждаться в страже, чем самому стражу.

29. Предполагая это и подобное этому, Палеолог тем постояннее и сильнее стремился к верховной власти. Подозревая же всех, которые имели причину быть недовольными настоящим правительством и искали лучшего в будущем, он, облеченный силою и могуществом, низводил их с служебного поприща, и одних заставлял добровольно оставлять свои посты и жить дома, а других арестовал публично: так, кроме многих, посланных в иные места, Чамантура послал он в Пруссу и держал его там под стражею, как преступника. В этом отношении весьма много содействовали ему подручники его, манимые приятными надеждами. В числе таких подручников был один из его братьев Иоанн, которого он, как бы по воле царя, облек в важное достоинство великого доместика и допустил иметь значительное влияние на дела. Тогда же лица, разгорячаемые еще большими надеждами, пришедши к патриарху и на собор, говорили, что не будет никакого успеха, если деспот не получит еще высшего достоинства; ибо он, после царя, по рождению, один достоин соцарствовать ему, и потому, чтобы ни делал, должен делать, как совершенный царь. Если ожидать нам совершеннолетия царственного дитяти, то как бы оно, охраняемое только попечителем, не было кем-нибудь устранено, прежде чем достигнет совершенного возраста. Ведь нынешний опекун его управляет ходом дел не как царь; а потому его личность не недоступна и не тверда. Так говорили сановники и убедили мягкосердечного патриарха. Впрочем, при этом не был беспечен и Палеолог: чтобы подействовать на мягкосердечие священного собора, он употребил надлежащие средства и со своей стороны. Итак, назначен день наречения. То было новолуние экатомвеона [30], второго протекавшего тогда индикта.

30. Между тем как все это происходило, на западе деспот Михаил, родственник недавно царствовавшего Феодора, услышав о состоянии дел на востоке, — о том, что по смерти Ласкари, сын его Иоанн находится еще в детстве, и что Римская империя чрез это предоставляется в добычу всякому желающему, приводит себе на память пример дяди своего Феодора. А Феодор, быв человеком благородным и даже высшим между благородными, во время того первого возмущения привлек к себе души римлян и, выиграв много сражений против итальянцев, овладел царством, получил венец из рук Иакова Ахридского и, присоединив к своей державе западные, населенные итальянцами города, весьма славился своими подвигами, пока не встретился с неумолимою судьбою и, взятый Асаном, не лишен был глаз. Припоминая этот пример и хвастаясь бессилием империи — тем более что итальянский гарнизон в городе был слаб, Михаил забрал в голову мысль отважную, достойную его благородства. Мысль его была — собрав сколько можно больше войска, идти к Константинополю, осадить его, постараться взять и провозгласить себя царем римлян; ибо, по его мнению, ни Ласкарис, ни кто другой не был столь способен царствовать, как он, человек благородный, происходивший из дома Ангелов. Притом дочери его были замужем — одна за Манфредом, царем Апулии, родным братом римской царицы Анны, на которой царь Иоанн женился уже в старости, так что Манфред был зятем деспота по дочери его Елене; а другая Анна за князем Ахайи Вильгельмом. Итак, отправив посла к Манфреду, Михаил взял от него три тысячи воинов, мужественнейших между германцами, которых в Германии называют каваллариями, а князя призвал со всем его войском; присоединил к себе также и побочного своего сына Иоанна, с значительною дружиною из его народа. Этот Иоанн, женившись на дочери Тарона, и чрез то получив власть над отличным народом, мог и один воевать и завоевывать; потому что управлял тем поколением древних эллинов, которого вождем был Ахиллес, и которое теперь называется мегаловлахами; [31] так что Палеолог, великий доместик Иоанн, стратигопул Алексей и третий Рауль Иоанн, имевши под собою значительные войска, не могли сделать и шагу далее Берии. Стянув все сказанные когорты и сверх того двинув собственные, очень большие ополчения, деспот думал сперва ударить на тех военачальников и, разбив их, занять Фессалонику, а потом, перебежав запад, напасть на Константинополь. Это было тогда благовременно — и по той причине, что Манфред, как бы по наследству от отца своего Фридерика, питал неприязненное чувство против Церкви, и потому германцам не дико было сражаться с находившимися в Константинополе итальянцами. Да и князю приятно было надеяться, что он, кроме всей Ахайи, завладеет и Мореею. Итак, когда войска были собраны в одно место и с обеих сторон готовились к войне (ибо и римские военачальники, узнав о сосредоточении итальянских армий, не могли оставаться спокойными, но и сами вооружались), особенно же когорты деспота едва удерживались от нападения; в это самое время между ними произошло то же, что между тремя богинями, по случаю брошенного им Эрисою яблока для возбуждения спора о прекраснейшей: причина была почти одинакова.

31. Говорят, что вельможи князя, называемые в той стране каваллариями, ослеплены были страстью к жене дукса Иоанна, которая, как сказано, была дочь Тарона. Этим ее мужу явно нанесено было такое оскорбление и презрение, что он в ярости выходил из себя и грозился отмстить оскорбителям. Тогда воспламенилась сильная вражда с обеих сторон и вооружила их к войне; так что призванные к соединенному действию на неприятеля, они противостали друг другу. После того и сам князь, видя это, стал, говорят, досадовать на такую вражду и, не имея сил бранить своих, с насмешками порицал дукса и слишком открыто вменял ему в бесчестие незаконность его рождения. Вот этот — мой брат, сказал он однажды, указывая на Никифора, а ты — сын блуда, ты не свободный человек, а раб. Когда произнес это князь с крайним раздражением, — Иоанн, по чувству мщения, явился настоящим Ахиллесом и, желая доказать, что сам составляет главную силу союзной армии и что куда обратится, там будет и победа, тайно, ночью послал к римским вождям известие, что как скоро римляне нападут, он тотчас присоединится к ним и со своими войсками устремится на изнеженных и беспечных итальянцев. Иоанн при этом взял, однако ж, от римских вождей клятву — жизнь отца его и брата Никифора сохранить неприкосновенною, и нападать со всею силою только на прочих, особенно же на подвластных князю итальянцев. Когда эти условия были постановлены и утверждены сопровождаемым клятвою обменом амулетов, — завязалось сильнейшее сражение — с одной стороны между римлянами и множеством персов и скифов, с другой — между подвластными князю итальянцами; а отцу и брату Иоанн внушил, чтобы они со своим войском, приняв угрожающий вид, оставались без действия и не только не участвовали в битве, но и отступили; сам же он, напав на тыл итальянских когорт, производил там ужасы. Тогда итальянцы узнали, что они преданы, и обратились в бегство, но не убежали от опасности. Многие из них были настигнуты и переколоты скифским войском, а другие забраны персами. Наконец и сам князь, спрятавшийся где-то в кустарнике и надеявшийся там уцелеть, не успел в этом: нашли его и подвергли постыдному плену. И тут в короткое время легко совершено великое дело: немного было труда, а польза огромная. Военачальники собрали при этом удивительное множество добычи, а самого Ахайского князя, вместе с уцелевшим его войском, повели на восток, укрепив наперед, сколько было можно, западные границы, чтобы они могли быть легко охраняемы. Прибыв домой с славными трофеями, стратигопул нашел там государственные дела еще не совсем в покойном состоянии и немало содействовал Палеологу в его стремлениях. В то время князя посадили под стражу: но после, когда город был взят (ибо, кстати, надобно сказать и об этом, чтобы повествование не прерывалось, хотя это дело произошло и впоследствии), — итак, когда, спустя два года, город был взят, князь склонил пред царем гордую свою голову и первый говорил, что видит в нем обладателя Романии, справедливо получившего престол, первый признал свое подданство и пал к ногам царя, уже окончательно провозглашенного, даже предлагал самый высокий выкуп за свое освобождение, если бы только царь согласился освободить его. Это предложение не имело бы для римлян никакой цены, если бы город не был в их руках; а теперь можно было и с удовольствием принять предлагаемый выкуп, и немало хвалиться таким делом. Поэтому князь со своей стороны объявил себя навсегда рабом Римского царства и принял от царя некоторый символ этого рабства; а царь, слыша о выкупе и находя его достаточным (ибо отдаваемы были города и земли Пелопоннеса в таком количестве, что владельцу их предоставляли полное право на деспотство), соображая также и последствия рабства, какое принимал на себя латинянин, что, то есть, оно доставит римлянам и величие и выгоду, заключил касательно освобождения его надлежащие условия. После сего князь со всеми окружавшими его и мучившимися с ним под стражею, выпущен был из темницы, удостоен почестей, принят надлежащим образом, и сделался столь близким к царю, что последний, в знак совершенного примирения с ним, избрал его даже в восприемники собственного своего сына от святой купели крещения. Этого мало: они связали себя, как некоторые говорят, такою страшною клятвою, что возжигали мстительный огонь, полагая на себя обеты проклятия и смерти; а это у италианцев совершается как верное ручательство за погибель нарушителя договора. Договор же у них состоял в следующем: князь отдаст римлянам и царю в неотъемлемое обладание места в Пелопоннесе: Монемвасию, Маину, Иеракион, Мизитру (но Анапл и Аргос оставались под сомнением), также всю территорию вокруг Кинстерны, имеющую большое протяжение и изобилующую великими благами; сверх того и сам он всегда будет называться рабом римлян и царя, и в знак своего рабства не откажется исполнять возлагаемые на него обязанности. А царь почтит его достоинством великого доместика и отпустит вместе со всеми оставшимися при нем соотечественниками. По силе такого договора, князь отпущен был с надлежащими почестями, и вместе с ним отправлены лица для принятия установленного выкупа. Прибыв домой, он объявил себя князем Ахайи и великим доместиком Римской Империи, и тотчас по прибытии, нисколько не медля, выдал обещанный выкуп. И до конца остался бы он верен своему договору с римлянами, называясь именем должностного римлянина, если бы не расстроил этого папа. Услышав о заключенных князем условиях, он разгневался и, особенно возбуждаемый царем Апулии, который всячески умолял его (ибо неполезным казалось быть в вечном союзе с римским двором), уничтожить тот договор, снял клятву с князя, как бы на том основании, что она дана была в темнице и в узах, а не произвольно, как следовало. Отсюда между договаривавшимися сторонами впоследствии непрестанно воспламенялись жестокие войны. Так шли тогда дела.

32. Между тем деспот Михаил, лишившись многих войск (потому что большая часть их состояла из вспомогательных когорт Ахайского князя) и сверх того впоследствии потерпев много зла от армии севастократора Иоанна Палеолога, находился в самых тесных обстоятельствах, — не имел ни довольно земли, ни достаточно вооруженных сил. Поэтому он посылает к царю Апулии Манфреду, своему зятю по дочери и, приняв от него вспомогательное войско, передает военные свои силы помощнику своему, сыну Никифору. Никифор, схватившись с кесарем близ Трикорифа, нанес римлянам страшное поражение, положил на месте весьма много никеян, перебил или схватил живыми множество других, и даже взял в плен самого кесаря. Впрочем, кесарь, по заключении мира, освобожден и потом действовал под Константинополем, о чем вскоре будет сказано. Впоследствии же, сражаясь опять с западными, он снова взят был в плен деспотом Михаилом и отослан к царю Апулии Манфреду, который сперва держал его у себя под стражею, а потом выменял за него сестру свою деспину Анну. Но об этом будет сказано в своем месте.

КНИГА ВТОРАЯ

1. Крайняя и неотразимая необходимость связала патриарха Арсения новою заботою возвесть Палеолога на престол; потому что, кроме немногих, которые имели в государстве не важное значение, и которых мнения заглушаемы были голосом многих и значительных лиц, все другие явно и единодушно высказывали желание, чтобы царствовал над ними Палеолог. Наилучшее царствование, говорили они, есть не наследственное, которое получить, по скользкому жребию судьбы, может иногда человек недостойный, и не родовое, которое часто предвосхищается людьми развратными и самыми дурными, каким хороший правитель не захотел бы дать место и в ряду своих подданных, — но то, которое предоставляется правительственному лицу испытанной и высокой доблести. Такое только царствование и полезно народу; потому что такие только правители знают, для чего призваны они властвовать. Мы достойным своего имени врачом не назовем того, кто восстановлять здоровье больных назначен или случаем или происхождением; таким же образом, судя по происхождению и о кормчем, мы вверим управление кораблем не кормчему, а скорее топителю. Есть причины опасаться, что рожденный на престоле, имея нужду в очищении себя и образовании для хорошего царствования, будет особенно нечист; потому что в царском дворце сопровождают его роскошь и нега, беседует с ним лесть, закрывается от него истина, и самое дурное подделывается для него под самое хорошее; так что льстецы, по старинной поговорке [32], могут слышать гармонию даже в кашле больного царственного дитяти. — А кто осмелился бы хрюкнуть какое-нибудь наставление, того вдруг назовут вольнодумцем и самым негодным человеком, принимая его наставление за приказание. Огорчаясь и сами тем, что делается, они, однако ж, не менее ласкательствуют, чрез меру честят правителя и тем надмевают его самомнение. Правитель, прикрываясь, будто на сцене, различными масками, порукою за наилучшее царствование почитает свой род, так как бы уже в первом вержении семени заключались какие-то царские силы для превосходнейшего управления. Говоря таким образом, многие римляне сильно желали скорее видеть на престоле деспота и венценосца, и непрестанно настаивали, чтобы Арсений взялся за это дело. Те же мысли питал и Палеолог, утверждая, что если сын его будет признан недостойным царствования, — он сам устранит его от престола. Кроме того, он обещал совершить много важных дел: возвысить Церковь; сколько можно более чтить духовенство; достойнейших между сановниками украсить величайшими титулами; устроить справедливое решение дел в судах; поставить бескорыстных судей (из которых самого главного действительно прозвал он Михаилом Какосом и Сенихиримом, вооруженным многими причинами и законами), восстановив старинное, вышедшее из употребления достоинство протасинкрита, и учредив под ним асинкритов, которые судили бы нелицеприятно и неподкупно; почтить также ученость и людей ученых возвысить над другими; более же всего любить войско, и содержание воинов — пали ли они в битве, или умерли дома, передавать их детям, хотя бы дитя, по смерти отца, находилось еще в утробе матери; что же касается до несправедливых вымогательств, то не терпеть и самого имени их, не давать места наговорам, отменить по этому поводу поединки, отменить и железо, так как от сего способа узнавать истину может произойти величайшая опасность, когда бы кто из людей сильных и имеющих власть вздумал принуждать кого-нибудь держать в руках раскаленный металл; гражданскую же жизнь оградить чуждым страха миром, так чтобы и бедные люди могли составить себе достаточное состояние, хвалиться им и ничего не бояться; более всего слушаться Церкви, почитать ее, как и следует, своею матерью, и всячески стараться о ее умиротворении. К этому Палеолог прибавлял, что царствовавшего пред тем можно было подозревать в незаботливости о содержании Церкви и в царском превозношении над нею; отчего патриарх терпел много оскорблений с разных сторон и не имел силы защищать народа, не был выслушиваем, хотя бы говорил за кого-нибудь и справедливо. Все это двоило тогда мысли как патриарха, так и архиереев, заботившихся о будущем: все они делились на партии, и каждая из них была сильна. Имевшие в виду благо государства, полагали, что хорошее дело и для подданных спасительное, когда царствуют два лица: одно — именем, до совершеннолетия, а другое — самым делом. Те же, которые смотрели на будущее, ожидали, что для благоденствия народа более всего сделает Палеолог, — особенно когда слышали о его обещаниях и высказанные им намерения принимали как бы уже за самые дела. С другой стороны, первые опять, представляя, что правление единодержавное чуждо всяких споров и раздоров, а где царствуют двое, там неизбежны возмущение и вражда, потому что там одна партия обеспокоивается подозрением, подыскивается под другую, и, наконец, один из двух — слабейший, гибнет от сильнейшего, — и те первые начинали разногласить между собою и отказывались от своего мнения. Царствование, конечно, есть дело вожделенное и выше всего; но в то же время оно — самое доступное подозрительности: так что, если и нет зла, оно воображает что-нибудь злое, по одному подозрению; а когда зло действительно есть, оно нудит самого правителя совершать что-нибудь злое. Поэтому правитель царствует безопасно, восставая только против того, чего нет. А кто в самом деле подыскивался бы под него; тот, чтобы не показаться несправедливым, подыскиваясь под монархию, сошлется на софизм, высказанный в одной трагедии: «Когда уж человеку, запятнанному именем несправедливого, надобно совершить несправедливость; то всего лучше совершить ее в отношении к тирании». Рассуждая подобным образом, духовные и боялись, и вместе готовы были содействовать стремлениям Палеолога: но так как мнения их являлись взаимно противоположными, то ничего и не делалось, а только все наперерыв говорили. Наконец победило небесное определение. Весьма многие, даже почти все были расположены вверить власть Палеологу; однако ж, вместе с тем считали справедливым — противопоставить ему страшную клятву, заклиная царей не умышлять друг другу никакого зла.

2. Этим они хотели устранить всякое подозрение, будто содействуют видам искателя престола; ибо в противном случае собор архиереев расторг бы, как ткань паука, те условия, которые Палеолог заключил и подписал с дедом царя — ничего не замышлять против царского рода, сколько бы далеко он ни распространился. Такое мнение собора не имело в себе ничего худого для лица царствующего, а напротив придавало ему содействователя и неизменного охранителя, пока дитя, требующее помощи, со временем не восприимет власти само. Это определение Палеолог брался выполнить тем тверже и ненарушимее, что в нем новые обещания примирялись с прежними условиями, запечатленными клятвою, и что, злоумышляя против дитяти, он нарушил бы те и другие. Впрочем, и сам он, наоборот, требовал присяги и клятвы в том, что юный царь не затеет против него никакого замысла и подчинится той же необходимости. Это дело получило ход: клятвы скреплены записями, и записавший их был поставленный тогда протасинкрит Какос.

3. Вслед за тем приказано римлянам во всех областях империи, по обыкновению, присягнуть на рабство обоим царям. Причем, для большей безопасности того и другого, в манифесте прибавлено, что подданные готовы будут простереть мстительную руку на того, кто вздумал бы коварствовать против своего товарища. К присяге сделана эта прибавка, между прочим, думаю, по побуждению страха, а не ради истинной нужды; ибо тут видно было, что сделавшие прибавку, если бы коварство случилось, воспламенили бы только домашнюю войну. Тем не менее, однако ж, это понравилось, и мнение осуществлено самым делом: клали руки и клялись на святом Евангелии, что будут служить обоим и все исполнять по силе присяги.

4. Наконец наступил торжественный день, то есть, как было сказано, новолуние экатомвеона. Первый присягнул дитяти-царю сам, возводимый на царство, — присягнул, не в том, однако ж, что будет служить ему, а в том, что будет давать советы и не дозволит себе замышлять против него что-нибудь злое. Присягали и вельможи, что будут служить обоим, и что коварствующему тотчас отмстят, как скоро вздумает он коварствовать. По принесении присяги, приготовляющийся царствовать садится на царский щит, потом прежде всего, надевает на ноги царскую обувь и, поднятый с одной стороны руками архиереев, с другой — руками вельмож, с торжественными восклицаниями и рукоплесканиями провозглашается августом.

5. Затем принесли ему поздравление члены сената, причем одни из них получили подарки, а другим даны обещания. Родного своего брата Иоанна, бывшего великим доместиком, женил он на дочери Константина Торникия; следовавшее же ему достоинство было отложено, а другого из своих братьев, Константина, тогда еще частного человека, намеревался он со временем почтить достоинством кесаря, теперь же соединил его узами брака с благородной дочерью Враны, чтобы посредством брачных союзов привлечь на свою сторону домы главных сановников империи. Да и членам сената выказал он высокое внимание, увеличив их доходы, и вообще отпустил всех обрадованными; потому что одни получили уже что-нибудь доброе, а другие получить надеялись. Что же касается до войска и народа, то людям военным назначил он ежедневное продовольствие, выполнил все, что обещано было им хрисовулами, и возбудил в них готовность служить всегда, так как бы они были бессмертными; потому что жизнь их была обеспечена и съестные припасы выдавались им даже на детей. А народу услужил он тем, что отворил тюрьмы, снял с должников казенные недоимки, пожаловал бедным обильные средства жизни, защитил обиженных и вознаградил их своею щедростью; так что, едва поступала на кого-либо жалоба, тотчас готов был царский указ, повелевавший удовлетворить желанию просителя; хотя чрез два года потом все эти указы были отменены. А кто, обеспокоиваемый по поводу чего-нибудь, предъявлял милостивую грамоту, выпущенную тотчас второго индикта и освобождавшую челобитчика от платежа; в пользу того дело не подвергалось точному расчислению времени. По этим и другим причинам, из казнохранилища износимо было много денег: пользуясь собранным для угождения народу, Палеолог исчерпывал казну обеими руками и мотовски расточал то, что собираемо было скряжнически. Все это было так.

6. Вскоре новый царь, задумав между делом укрепить замки и вместе лично показать римлянам того, кто наречен царем, положил отправиться в Филадельфию, а царственное дитя оставлял в Магнезии, оградив его, как следовало, царскою свитою. Новому царю сопутствовал весь корпус телохранителей, окружавший его с величайшею преданностью и готовый для него на все труды, на всякую битву, — где и с кем бы то ни было. Между тем послал он в Никею патриарха, дав обещание вскоре приехать туда же с юным царем, чтобы обоим им венчаться на царство. Итак, патриарх вместе с клиром и архиереями, простившись по обыкновению с царями, направился к Никее; а царь, взяв с собою войско и простившись с сановниками государства, поехал в Филадельфию. Остановившись в этом городе, он распоряжался укреплением замков; одних посылал туда, а других, возвращавшихся оттуда, принимал и награждал, какими только мог, дарами, чрез что возбудил в них усердие к гарнизонной службе и окрылил их лестными надеждами. Поехав потом немного далее и обогнув всю цепь укреплений, он, то ласковыми речами, то щедрыми подарками, то обещаниями, а иногда примешиваемым к кротости страхом, все случайности упорядочил по-царски, и тамошние крепости привел в самое безопасное, какое мог, состояние; ибо на запад смотрел он с беспокойством и видел, что там готовятся восстания, если не обуздает врагов какой-нибудь благоприятный случай. Потом он отправил послов в Персию — частью для того, чтобы известить султана о своем восшествии на престол, — и эта весть долженствовала быть ему приятна, — а частью и для того, чтобы сообщить ему о ходе дел в империи, как своему другу, которому новый царь был довольно известен; сам же, быстро возвратившись и взяв с собою царственное дитя, с чрезвычайною пышностью и многочисленным конвоем отправился в Никею. По прибытии туда, нисколько не медля (ибо смотря на то, что делалось на западе, медлить было нельзя), стали готовиться к коронованию. Тогда все думали, как и следовало, что прежде будет короновано и провозглашено дитя, и что в торжественной процессии он пойдет впереди, а Палеолог и его супруга примут венцы после него и, по обычаю царских выходов, последуют за ним

7. Но тут многие увидели первый шаг коварства и вероломства. — Сановники, конечно, предзаняты были благодеяниями и надеждами; язык их, исключая немногих, связан был честолюбием, — и они, смотря на то, что делалось, хранили молчание. А некоторые, потерпевшие зло от отца дитяти, видя унижение последнего, этим даже как будто удовлетворяли своей мести и радовались. Патриарх же надеялся, что в условиях ничто не будет нарушено, и далее не обращал ни на что внимания. Между тем Палеолог сообщил некоторым архиереям мысль, что непристойно дитяти несовершенного возраста короноваться первому и в торжественных процессиях предшествовать тому, кто достиг уже мужеского возраста и провел свою жизнь среди государственных дел. Архиереи дали ему обещание, что и сами будут одобрять это, и, как поборники правого слова, убедят патриарха, чтобы коронование дитяти отложено было до более удобного времени. Отсюда само собою следовало, что если царственное дитя не будет венчано в тот же день, то и в провозглашениях, и во всем прочем, станет оно позади венчанного. Впрочем, надобно, говорили, скрывать это намерение, и объявить его уже при самом совершении церемонии, чтобы, предузнав о том, имеющий дать венец не отложил коронования.

8. В таком состоянии были дела. Наконец наступил торжественный день венчания: все было готово; архиереи облачились в священные одежды, чтобы совершить обряд, и ждут царствующих особ. Но вдруг открылся замысл, произошло смятение, и одни говорили то, другие — другое. Некоторые из сенаторов грозились даже, что они худо поступят с дитятею и умертвят его, если Церковь захочет сделать иначе. Говор становился силен и раздавались споры. Патриарх был в затруднении и не знал, к которой пристать стороне. День проходил, а согласиться еще не могли. Наконец, после долгих споров, все архиереи, кроме немногих, кое-как склонились на сторону Палеолога. Эти немногие были Андроник Сардский, Мануил Фессалоникский, по прозванию Псарас, и Дисипат. Сардский, вместе с патриархом, по крайней мере, видел, что к утверждению такого постановления много содействовали — Орестиадско-адрианопольский епископ Герман, анкирский Григорий и мелангийский Константин; а ефесский Никифор, муж благочестивый и высокоуважаемый, по своей простоте, даже и не подозревал в этом постановлении злого умысла и тотчас подписал его. Так думали и многие. Патриарх понимал, что его обманули, но поставленный в крайнюю необходимость, не знал что делать. Впрочем, эти все-таки подписали определение; а Фессалоникский не хотел и слышать о нем, не позволял себе коснуться его и пальцем, но требовал, чтобы везде был впереди наследник царя. Когда же Палеолог вспомнил о слове Μαρπου, и чрез посланного стал укорять Мануила, что сам он, еще при жизни покойного царя, предсказывал ему царствование, хотя видел в нем только частного человека, — Мануил признался и изъявил готовность принять его и чтить, если во всем будет предшествовать ему наследник царя. Между тем стоявшие подле Мануила толковали ему, что и дитя хочет, чтобы Палеолог коронован был один, и что, обращаясь к архиерею с любовью, оно лепечет ему о своем на то согласии, лишь бы только остаться живым и не потерпеть ничего худого; ибо многие грозились убить его, если оно будет противиться, и стоявшие тут кельтические секироносцы, смотря потому, что прикажут старшие, готовы были и охранять его и нанести ему удар. Архиерей, впрочем, обращал мало внимания на слова одного дитяти и стоял за него твердо: но, наконец, стоять не мог; потому что многие обнаружили негодование и гнев, — как смеет он один идти против такого множества. Побежденный этим множеством, и он подписал акт, хотя достаточно, по-видимому, утешал себя тем, что в душе продолжал быть одинаковым; ибо избирая, по словам поэта [33], подобное в смысле худого, открыто говорил; что его подпись вынуждена необходимостью и несогласна с его убеждением, что он скрепляет это дело, сознавая его вовсе не как хорошее и благоприятное, а как требуемое необходимо и насильственно, и что подобное в этом случае он принимает так же, как поэт принимал подобную войну и подобную старость.

Итак, когда царственный обряд был совершен, и венценосцам надлежало идти в царские палаты, — впереди шли принявшие венец, а за ними следовало дитя — не в царском венце, а под одним священным покровом, украшенным драгоценными камнями и жемчугом. Да ему до этого и надобности не было; оно этого и не замечало: тогда каждый занимался только собою, а на других не смотрел. Мы знаем, что впоследствии всех их постиг суд Божий;

9. а в то время оставленное в небрежении дитя проводило жизнь в детских забавах. Между тем царствующий то и дело ораторствовал, ласкал народ и в толпы его обеими руками бросал золото. Облагодетельствованные, сходясь, прославляли благодетеля, а дитя и его интересы упускали из виду и не знали, какое отсюда может произойти зло: между тем отсюда-то, именно, и начался замысл одного царя против другого. В самом деле, что теперь вышло? Тогда как не засохли еще и чернила договорной грамоты, народ уже забыл, что он обязался извлечь меч на нарушителя договора. Столь же беспечным оказывался и церковный клир. Но облеченные саном архиерейским, не имея сил защитить права царственного дитяти, по крайней мере, приступали к народу и напоминали ему о страшных клятвах, каким должен подвергнуться один из царей, — либо, то есть, поднять междоусобную войну и быть убитым, либо навлечь на себя величайший гнев Божий вероломством. Но видно справедлива простонародная поговорка: чему быть, того не отвратит и сама мудрость. Палеолог наораторствовавшись, рыскал на коне и, со своими правителями забавляясь бросанием копья и гоньбою шара, увеселял собою зрителей. Речами своими он располагал народ к такой беспечности, а приближенных к себе обольщал такими сладкими надеждами на прекрасную жизнь в будущем, что напоминал им даже о древних отношениях граждан, имевших форму свободы; а эта форма свободы состояла в том, чтобы, расчесывая бороду, завивать ее и необузданно веселиться, либо завивкою разделять ее надвое, — и я смотрел на них с восторгом, представляя, что так приказал царь, обещающий быстрое движение дел государственных. Не знаю, откуда-то явились тогда и предрекатели будущего, и людям веселым советовали завиваться — в надежде, что этим занятием они заглушат в себе скорбь, когда впоследствии придется им терпеть голод. Были, однако ж, люди, не внимавшие таким справедливым речам, но питавшиеся добрыми надеждами, хотя говорили им и страшное. Верны ли были предсказания, — время показало, и мы в своем месте скажем об этом, не прибавляя ничего к истине.

Проведши несколько дней в Никее, Палеолог, наконец, нашел нужным возвратиться в Нимфей; а потому, простившись с патриархом, взял дитя, о котором обещался пещись, и отправился вместе с сановниками и войском.

10. Прибыв в Нимфей, принимал он персидских послов и дары; да и султана, который ожидал тогда нападения на себя и находился в сомнительных обстоятельствах, обещал, если он придет, принять с отверстыми объятиями, а когда волнение прекратится, отпустить его опять сохранно. В то время шел на него Мелик, и он боялся, что не в состоянии будет противостоять этому неприятелю, потому что не может выставить против него столь же сильного войска. Порукою за свою безопасность султан представлял давнее свое знакомство с Палеологом. Присылали к царю послов и константинопольские итальянцы, и он заключил с ними перемирие, уверяя, что скоро заключит и прочнейший мир, если они выполнят некоторые требования. Впрочем, послов римских и из римлян принял он, сколько мог, благосклонно и, не имея ничего в городе, обещал удовлетворить их искательствам, когда овладеет им, что утвердил и хрисовулами. С той поры относился он к ним, как людям частным, изъявляя им и получая от них знаки доверенности; но подписание мирного трактата все откладывал, надеясь чрез беседу с ними узнать что-нибудь больше. Между тем сильно озабочивало его состояние западных дел. Он отправляет на запад с многочисленным войском брата своего Иоанна, бывшего тогда еще великим доместиком.

11. Этот, прибыв туда, казалось, дышал везде страхом: пламенея огнем юности и окрыляясь многочисленным войском, он на лету берет крепость Канину, крепость Белградскую, Полог [34] и Колонию, покоряет Касторию [35], Пелагонию, Дуры, Черников, Диаволис, Прилап [36], Бодену, Бостр, остров на Лимане, Петру [37], Преспу [38], Стеридол, Ахриду, крепости иллирийские, и простер свое оружие до самого Диррахия. Кроме того, напал он на Патру и Трику и осадою заставил их сдаться; вообще, — овладел многими местами без боя и, сильно стеснив деспота, навел на него великий страх. Тогда державный, нашедши своего брата достойным большей близости к престолу, послал ему знаки севастократора.

12. Между тем Михаил, с войском зятя своего Манфреда испытав неудачу в борьбе с кесарем, о чем сказано было выше, и узнав, что город уже в руках царя, возымел мысль послать к нему супругу Феодору и сына Иоанна, — первую, чтобы она вошла с ним в мирные договоры, а последнего, чтобы он был заложником — навсегда, пока будет жив, и получил себе жену, какую дает ему царь.

Тогда Иоанн, после мужественных подвигов и по взятии крепостей, быстро овладев всею тою страною, везде оставил гарнизоны и возвратился с блистательными трофеями и немалою добычею. Царь же как его, так вместе с ним и многих других вельмож наградил достоинствами:

13. именно — Иоанна нарек деспотом и, за его дела, к этому титулу прибавил имя великого; а другого своего брата, Константина, сделал сперва севастократором, потом кесарем, так как Иоанн имел достоинство севастократора и кесаря; тестя же деспотова, Торникия Константина, из великого примикирия произвел в севастократоры, только с правом употреблять пурпуровый цвет. Кроме того, вторую дочь его, после первой, которая была за деспотом, выдал он за прибывшего с запада Иоанна, сына деспотова, который, как сказано, прислан отцом к царю в качестве заложника. И Алексея Стратигопула старшего объявил также кесарем; а старшего Ласкариса, брата Чамантурова (ибо Чамантур принял монашество), почтил достоинством великого дукса. Подобным образом наградил он Иоанна Рауля, сына Рауля протовестиария, и Алексея, сына ослепленного Филеса: первого женил на племяннице своей Феодоре, вдове недавно убитого протовестиария Музалона, как об этом было сказано, то есть, на дочери родной своей сестры Евлогии от Кантакузина, и сделал его протовестиарием; а последнего сочетал браком с родною сестрою Феодоры, Мариею, и объявил его великим доместиком. Феодору же, родившуюся от одной из сестер его Марфы, которая была за Василием Кавалларием, вступив с ним в супружество по просьбе родной ее сестры, имевшей на то свою причину, выдал за Валанидиота и почтил его достоинством стратопедарха. Родных же ее братьев, сыновей родной сестры Марфы, которые были еще юны, очень полюбил и воспитывал во дворце (имена их были Михаил, Андроник и Иоанн). Потом гораздо позднее, — пришедшего с запада Андроника Палеолога, которого писал он своим племянником, и который прибыл к нему вместе с деспотом и другими западными правителями, сочетал браком с дочерью Рауля, вдовою Андроника Музалона, бывшего великим доместиком, и объявил его протостратором. В это же достоинство возвел он тогда и Алексея Филантропина. А родного брата своей тещи Ангела сделал великим примикирием, протосевастами же сделал Михаила Ностонга и Михаила Палеолога, которые, по происхождению были, как сказано, племянники царя. Много было и других, которых тогда почтил он отличиями: например, логофета стад, Агиофеодорита, нарек логофетом домочадцев, а Михаила, прозванного Какос, протасинкрита, женил на благородной девице из рода Филантропинов, и вообще — всячески привязывал к себе правителей.

14. Между тем Палеолога сильно занимала мысль о том, как бы взять город. Поэтому он выдумал повод к войне против итальянских пришельцев и вознамерился овладеть окрестностями Константинополя. Так как в руках итальянцев была и Силиврия, то он послал войско и, отняв силою этот город, без труда присоединил его к Римской империи. Потом наши подошли еще ближе и заняли подгородные места, исключая Афамию, сильную крепость, защищаемую итальянцами. Там жили некоторые выходцы из Хрисии и стран дальнейших, готовые пристать безразлично как к римлянам, так и к итальянцам; потому что римляне расположены были к ним, как к римлянам, а итальянцы, — как к своим друзьям, которым доверяли охранение города и кроме них никому не верили. Притом, изгнать этих жителей значило подвергнуться опасности превратить всю ту местность в пустыню. Итак, они держали средину между римлянами и итальянцами, (потому-то и назывались охотниками или вольными), пользовались подгородную землею и извлекали из ней средства жизни, не будучи обеспокоиваемы ни теми, ни другими; так как обе стороны имели нужду в их расположении, чтобы не получить от них вреда, какой, очевидно, могли они нанести, если бы к которым-нибудь своим соседям стали питать ненависть. Итальянцам повредили бы они, если бы удалились оттуда и оставили место пустым; а римлянам, — если бы задумали не содействовать им, но отбиваться от них силою и, выражая им свою ненависть, тем самым держали бы сторону итальянцев. Когда же взята была Силиврия, — охотники не занимали уже средины между итальянцами и нашими, но где ни встречались с римлянами, и сами относились к римлянам дружески, и римляне к ним, — враждебных столкновений между ними не было. Тогда царю показалось благовременным переправиться чрез Геллеспонт и, опираясь на Силиврию, только что взятую, стараться возвратить Римской империи Константинополь. Но церковные события того времени помешали этой переправе.

15. Патриарх Арсений, (привел ли он сам себе на память поступок с царем, — как его обманули, как наследник престола незаслуженно подвергся презрению, и как всеми делами государства правит один Палеолог, — или другой кто уколол его, что, совершив такое важное и незабвенное дело, он дремлет, или, наконец, иное что-нибудь огорчило его, — ибо явно, что не безотчетное чувство влекло его к такому поступку — видимою же причиною было, кажется, презрение к патриарху и безуспешность его представлений царю о делах, касающихся церкви) вдруг, высказав свою скорбь клиру, идет пешком к воротам города Никеи и, там отослав, как мог, окружавший его народ, в сопровождении немногих, отправляется далее; потом присев немного у стены одного монастыря, называемого Радостью (γαλμα), продолжает свой путь ночью и, достигнув обители Пасхазия, по местоположению весьма уединенной, потому что она с одной стороны омываема была морем, а с другой — рекою Драконом, остается там на покое. Успокоившись в этом месте, он не занимался никакими, лежавшими на патриархе делами, все оставил и беседовал с одним Богом. Между тем клир и находившиеся в Никее архиереи, почитая это событие необыкновенным, писали к патриарху просительные послания и говорили, как бы, услышав об этом, не обеспокоился царь. Ведь во всяком случае справедливо, прибавляли они, что хотя бы кто и скорбил его, он тем не менее, должен был оставаться на патриаршеском престоле, строго обличить оскорбителя и донести на него царю; а если бы оскорбил его один царь, то, с помощью архиереев, он должен бы был, по возможности, вразумить, обличить, уговорить самого царя. Удалиться же без явных причин — не сочтут ли это пустою затеею. Однако ж такие письменные сношения были бесполезны для обеих сторон — и для писавших и для успокоившегося: первые не могли извлечь патриарха из обители, что ни говорили; а последний стоял твердо на своем и не высказал причины удаления, следовательно, не представлял возможности поправить дело. Чрез несколько времени это событие дошло и до царя, и слух о нем с первого раза сильно поразил его. Он сообщает о поступке патриарха бывшим при нем архиереям и спрашивает их, что надобно делать. Архиереи находили интерес представлять это удаление от дел явлением весьма важным, в мирное время необыкновенным, и говорили, что в настоящую минуту они не могут подать мнения об увольнении прежнего патриарха и назначении нового. Но предложенный вопрос более всех смущал самого царя Михаила, который внутренне боялся, не в нем ли была причина удаления патриарха; ибо неумолимая совесть служила для него в этом случае лучшим доказательством: он знал, что огорчало предстоятеля церкви, хотя последний явно и не высказывал того, обнаруживая пренебрежение ко всему и питая в себе немую скорбь. С этого времени начались собираться иерархи и рассуждать о поступке патриарха. Наконец посылают они к предстоятелю ираклийского епископа Никиту, который тогда, подобно патриарху, жил в обители св. Диомида, с известием, что собор призывает его и, почитая его удаление делом важным, желает знать причины такого поступка, что собору неприятно, зачем поступил он, не как следовало, но увлекшись, может быть, скорбью, упустил из виду обычное правило: патриарх, главный хранитель отеческих постановлений, должен был объявить дело собору и постараться исправить его соборно. Где право обличения, увещания, наказания, если бы и это понадобилось? Иерархи желали бы также знать, если можно, и средства для поправления этого дела. Такое-то послание к патриарху вручили они Никите, и кроме того, велели ему изведать, не смягчился ли он и не готов ли возвратиться, а не то, — пускай изберет одно из двух: либо взойдет снова на престол и вступит в управление Церковью, либо, когда не хочет, пришлет письменный отказ; потому что нехорошо оставлять Церковь без пастыря. Получив это послание, Никита отправился в Никею и должен был исполнить поручение, как можно скорее; а из Никеи поехал в ту обитель, где жил патриарх, и изложил ему все, чего требовал от него собор. Но патриарх отвечал, что время открытия причины прошло, и что теперь остается молчать о совершившимся; ибо поправить дело уже нельзя, а потому решительно отказывался от управления. Никита, однако ж, многократно настаивал, стараясь изменить образ его мыслей, но, наконец, видя, что все усилия его безуспешны, должен был высказать ему устное приказание собора. На это требование патриарх отвечал совершенною готовностью дать письменный отказ, — и он тут же, как следовало его составить, был составлен. Но когда при этом епископ Ираклийский стал говорить о присоединении причины отказа, — Арсений, разгневавшись на этого человека за то, что для него как будто мало священства, чтобы утвердить отказ, сильно возмутился. «Что же?» сказал он; «не довольствуясь моим отказом на словах и на самом деле, ты хочешь еще опутать меня недобрыми причинами? Я добровольно оставляю управление делами и знать ничего не хочу, чтобы там ни было». Прогнанный раздраженным Арсением, Никита быстро совершил обратный путь и явился к державному и к собору — с известием о том, что говорил патриарх, и о том, как непоколебима его мысль, выраженная отречением от престола. В этом они удостоверятся еще более, прибавил Никита, когда пошлют взять от него посох и светильник; Арсений тотчас же выдаст эти символы. Так и было: он позволил взять их, если хотят. Тогда царь увидел, что ему нечего более ожидать для достаточного оправдания себя пред патриархом в том, что должно было произойти, и что он имеет уважительное основание для дальнейших действий, особенно, когда ефесский епископ Никифор стал утверждать, что Арсений получил хиротонию несогласно с канонами (ибо тогдашний державный, Феодор, по случаю сильных беспокойств на западе, очень торопился своею коронациею. Это было причиною, что Арсений не в известные промежутки времени, но сряду день за днем, прошел все степени священства и таким образом возведен в первый иерархический чин). Поэтому он предоставил архиереям делать, что, по их желанию, следовало. Они рассуждали в продолжение многих дней, но не могли найти в патриархе ничего худого, кроме нетерпеливости и отчаяния, утверждая, что вместо того, чтобы малодушествовать и престол свой передавать другим, он должен был говорить о делах, исследовать их и исправлять. Так полагали они. Но тут был вопрос, как впоследствии оказалось, не только затруднительный, но и вовсе неразрешимый; поэтому патриарх для оправдания пред Богом, хотел совершенно произвольно взять на себя вину неведения, когда дела совершились вопреки его чаянью. Потом архиереи долго рассуждали о том, кому вверить оставленную Церковь, — рассуждали по крайней мере высшие, от которых зависели прочие, и, наконец все остановились на епископе ефесском,

16. муже благоговейном, который славился добродетелью, украшался знанием словесных наук, был уже стар и имел довольно ревности защищать Церковь и ее законы, когда они были презираемы. Случилось ему испытать нечто такое, что мучило его во все время иераршества. Он избран был собором на патриарший престол еще при Иоанне Дуке, прежде патриарха Мануила; но царь тогда остановил избрание, потому что боялся ревности этого человека. «Если никто не мог противостоять ему, бывшему еще архидиаконом», говорил он, «то как терпеть его в сане патриарха?» Поэтому в то время рукоположили его в Ефес, и эту обиду со стороны царя он всегда считал, как нанесенное себе бесчестье. Такой случай несколько умерил Никифора и сделал его послушным; так что соборное избрание принял он с удовольствием, тем более, что и прежде избран был благодатью на это служение, и только сказанная причина помешала его призванию. Благодать, конечно, и сама по себе могла поставить его на степень патриарха; но чтобы занять ему свое место, помогли и другие. А так как избрание его признано совершившимся по праведному суду Божию, то он, нисколько не медля, и наречен патриархом. Царь с великою честью отпустил его в Никею, а сам поехал в Лампсак, чтобы оттуда переправиться в стоящий на другом берегу Каллиополь, где собрал он немало войска против итальянцев, с которым надеялся взять лежащую против Византии крепость, называемую Галатою.

17. В то время епископы — Сардский Андроник и Фессалоникский Мануил явно воспротивились определению собора (воспротивился также и Калофор Смирнский, но представлял другие причины противления, которые равномерно почитал достаточными) и, по-видимому, ревновали за обиженного патриарха, внутренне же за то, за что ревновал и оставил престол сам патриарх. Между тем Никифор, бывший Ефесский, избранный конечно собором, однако ж, больше по желанию царя, прибыл в Никею со множеством собранного в Ефесе золота. Там прежде всего старался он различными средствами привести разделившихся архиереев к единодушию и миру; потом начал сильно действовать угрозами: но этим ничего не достиг, а только больше раздражил их ревность и свои угрозы подверг посмеянию. Не достигши же предположенной цели никакими средствами, он задумал передать церкви враждебных епископов иным предстоятелям, что впоследствии и исполнил, а других между тем испытывал. Отсюда произошло сильное возмущение и всеобщий соблазн. Кроме возведенных вновь предстоятелей церкви, прочие не хотели иметь с ним общения, и уже, наконец, одни волею, другие неволею, исключая немногих, склонились на его сторону и, подчинившись чувству страха, наружно высказали то, чего не имели в сердце. Миряне же нового пастыря решительно отвергали и требовали прежнего. Когда происходило в Церкви такое волнение, Никифор, узнав, что державный решается, чтобы ни случилось, на величайшее сражение для взятия крепости Галаты (ибо на этом основывалась его надежда овладеть и Константинополем), не долго оставался в Никее, но тотчас двинулся и, у ворот отрясши прах со своих сандалий, как бы во свидетельство, выехал из города и, переправившись чрез Еленопольский пролив моря, прибыл к царю, чтобы с одной стороны утешиться его благоволением, а с другой оживить свою надежду при виде уготовляемой битвы, что город скоро будет взят, и он вступит в церковь столицы, оставив Никею и все тамошнее. Но между тем как он был еще в дороге, а державный находился в Силиврии, приехал туда и Сардский епископ Андроник; ибо из двух отрешенных — его и Мануила Фессалоникского, первый сам себя осудил на ссылку и выехал за границу.

18. Епископ Сардский в этом случае придумал хитрый оборот: чтобы не спорить с царем, отвергая патриарха, он вознамерился подойти к державному с другой стороны. Когда филадельфийский епископ Иоанникий, по приглашению царя совершал литургию в обители Спасителя, где присутствовали и царь, и епископ Сардский, — последний подошел к царю и дал знать ему о себе, что он намерен из рук епископа Филадельфийского принять одежду монаха. Тогда царь, не подозревая тайной мысли говорившего это (а он нарочно заговорил с царем, желая высказать, что принимает схиму поневоле, что произволения к тому у него нет), спросил его, отчего это вздумалось ему переменить одежду и с какою целью избирает он уединенную и бездейственную жизнь. Впрочем, никто не мешает, если так угодно, прибавил он. Когда же Андроник стал приводить на это причины и указал на слух о произведенном соблазне, царь, прервав его, так как литургия уже кончилась, подошел к литургисавшему и, перекрестившись, взял во освящение себя святого антидора, а потом, оставив их, вышел из храма и предоставил им делать, что хотят. Таким образом, Андроник подходит, принимает схиму и, вместо Андроника, получает имя Афанасия.

19. Удивительно совершился тогда суд Божий; ибо не случайно же в то время постигла смерть столь многих церковных правителей. В продолжение девятнадцати месяцев скончались такие почтенные и достославные мужи! Кончину их даже видели во сне еще прежде, чем они умерли. Это был Иоанн Векк, который впоследствии, из хартофилакса сделавшись патриархом, перенес много скорбей, о чем в свое время будет сказано. Видевший сон рассказывал следующее. Ему снилось, будто правители верхом на конях ехали по какому-то ровному полю. Совершив уже много пути, остановились они при устье величайшей и страшной, протекавшей пред ними реки, и начали в том порядке, в каком умирали, переправляться чрез нее, — сперва этот, потом тот, и так все; ибо не по два и не по три переправлялись они, а поодиночке. Стоявший и смотревший, видя это, был поражен и озабочен мыслью, как бы и ему переправиться; но вдруг откуда-то слышит голос: «Что ты заботишься? Теперь еще не будешь переправляться чрез реку. Придет пора, когда поневоле переправишься; а теперь ступай и дорожи временем, — употребляй его на дело». Так впоследствии говорил тот, кто видел сон, — и слыша его рассказ, мы удивлялись. А этот человек, всегда любивший говорить правду, в подтверждение своих слов еще побожился и тут же чудился действенности и непреложности Промысла.

20. Итак, державный, собрав множество разных войск, направил их на Галату, а сам, поставив свою палатку довольно далеко, сидел на возвышенном месте и смотрел, что делается, стараясь вместе с тем быть и в виду противников, чтобы наводить на них страх. Между тем собиравшиеся сражаться тянулись отовсюду, будто потоки, и чтобы быть вне стрел, тоже останавливались в палатках и готовились к битве. Отдельные отряды тотчас произвели нападение, даже поставили стенобитные машины и сделали попытку на стены. Войска было больше, чем сколько требовалось для нападения на такую крепость; ибо кроме многих других, сильных в битве, сюда, по приказанию царя, пришли и стрелки из Никейского округа, стрелявшие столь метко, что никому нельзя было и выглянуть из-за стены, — тотчас попадали в лицо, лишь только кто покажется. Итальянцы же, сменяясь каждый день, переправлялись на рыбачьих лодках к крепости и вторгаясь в нее чрез ворота морской гавани, из больших деревьев устрояли с внутренней стороны переходы вдоль стен и таким образом сильно защищали их, так что многие из осаждавших крепость, попадались под скрытые выстрелы и падали. Стоя на подмостках твердою ногою, те свежие люди, только что сменившие прежних, легко натягивали привычные им стрелометательные орудия и, скрываясь за зубцами, стреляли чрез отверстия. Зато внешние брали над ними верх посредством камнеметательных и стенобитных машин: для этого наносили они из садов кустарнику, которого ветви связывая в щиты, закрывались ими от стрел, и держа их над головами, сами между тем по галереям подходили к стене, несмотря на то, что осажденные, пользуясь стенными отверстиями, угрожали им, сколько могли. Наши были крепки многочисленностью, силою, опытностью и вместе тем, что сам царь смотрел, как сражались; а итальянцев укрепляла ревность и смышленость, с которою они стремились из своих домов, а особенно то, что на дневные опасности выходили они преемственно. Вылазки были для них не безопасны, потому что осаждавшие далеко превышали их численностью; зато заглушая страх отвагою, они ежедневно бодрствовали на страже. Забота мучила ту и другую сторону: войскам державного хотелось взять крепость, потому что вместе с тем они овладели бы и городом; а итальянцам необходимо было противиться, потому что вместе с крепостью они должны были лишиться и города. Но в войсках царя долговременная борьба, наконец, явно возбуждала стыд, — как это они, при всей многочисленности и после столь многих битв, не могут взять крепости маловажной и охраняемой небольшим гарнизоном: напротив итальянцам именно то, что они столь малочисленные, что не смели сделать и вылазки, не поддавались такому множеству неприятелей, внушало гордость, а особенно когда представляли они, что тут был сам царь и, что с целью победить их, он собрал все свое войско. Потом итальянцы, посредством величайших машин, стали бросать со стен каждый день такое множество камней, что, наконец, насмешливо выказывали к римлянам сострадание, говоря, что они не хотят уже бросать, но кто подойдет на расстояние полета стрелы, того будут отсылать далее, — пускай-де поживет для жены. В то же время распространился слух, что от апостольского престола идут другие, многочисленные и сильные войска. Поэтому царь, как бы утомленный неудачным трудом, боясь, чтобы после потери стольких воинов, не наделать еще смеха, признал за лучшее прекратить войну, впрочем, не входя в условия с осажденными, чтобы оставить себе благовидный повод снова начать ее и при лучших надеждах.

21. Около того времени некоторые из домашних царя, вышедши прогуляться, зашли в обитель Богослова, находившуюся в предместье Евдоме. От этой обители оставалось тогда одно имя, а не самая обитель. Завернули они в тамошний храм: он тоже был разрушен и обращен в помещение для овец. Смотря туда и сюда, они и в самых остатках удивлялись красоте здания (в числе этих посетителей из домашних царя был тогда Ятропул Димитрий Логофет), и вдруг в одном углу видят стоящее тело человека, давно умершего, целое, сохранившее все члены, обнаженное с ног до головы. В устах его был наконечник пастушеской свирели, который, ради смеха, вложил кто-то из людей, ходивших там за овцами. Смотря на это тело, дивясь, как уцелели все его члены, и недоумевая, чья бы могла быть эта отвердевшая персть, сохранившая еще форму тела, вдруг видят они справа гроб и на нем начертанные стихи, открывающие имя покойника. То был, как явствовало из надписи, Василий Булгароктон. Возвратившись к себе, они объявили царю о том, что видели, и царь, тронутый этим, тотчас послал златотканные сирийские покрывала, отправил также певцов со многими настоятелями, и приказал, положив останки в драгоценную раку, перенесть их с великими почестями и псалмопением к Галате, где велел своему брату севастократору поместить их в его палатке, покрыть золотым покровом, сохранять при гробе неугасимый огонь и воздавать им подобающие почести, пока, возвращаясь оттуда в Силиврию, он не возьмет их и не перенесет благочестно и торжественно в обитель Спасителя. От Галаты войска пошли к Нимфею, направляясь к западу до самой Орестиады, и молва, опережавшая царя, укротила там волнения.

22. Когда все с великою поспешностью прибыли в Нимфей, патриарх, путешествовавший вместе с державным, видя, что епископы Фессалоникский и Сардский, и по удалении от своих кафедр, остаются неизменными в своих мнениях, поставил на их места других начальников церкви, именно — Иоанникия Кидона, настоятеля Сосандрской обители, нарек епископом Фессалоники, а Иакова Халазу, пришедшего к державному с запада, — епископом Сардским; и на кафедру Смирнскую избрал также Исаака, мужа достоуважаемого, пришедшего с запада из Ксиропотамской обители. Когда же, собираясь рукоположить его, патриарх, вдруг сделался болен, — по его назначению, или даже по назначению служившего при нем (ибо и так говорят; а сам он был без чувств и испускал последнее дыхание), рукоположен был в диррахийского епископа Никита из Фессалоники. Наконец, наступил день смерти патриарха, и царь, еще прежде, чем он умер, поручает пелопонесскому монаху Феодосию, из княжеского рода, мужу благоговейному, проводившему долгое время в подвигах, приятному в обращении, увлекавшему разнообразною беседою всякого, кто хотя один раз видел его (как ни будь скучен, а бывало, выйдешь от него совершенно веселым) — и по знаменитости своего рода почитавшемуся дядею державного, принять в свою опеку патриаршее имущество, так как у патриарха было множество денег, которые вывез он из Ефеса. Этот опекун стал, говорят, располагать лежавшего к принятию монашеской одежды; но он не только не согласился на это, а еще с неудовольствием принял напоминание и хотел умереть архиереем. Смерть его последовала вскоре, и тело умершего перенесено было в Ефес, хотя погребение совершено в митрополии. Он был человек, по жизни страшный, для правителей недоступный, чуждый всякой болезни, к добродетели привык с детства, для многих казался неприятным — не столько за восшествие на патриарший престол, сколько за то, что восшел на него еще при жизни любимого патриарха.

23. После сего мысль царя совершенно остановилась на единодержавии; ибо никто уже не противился ему. Дитя мало-помалу устранялось от управления и было слабо для царской власти, так что даже и царские знаки считало лишним бременем; а потому и определено было взять их от него. Михаил пользовался теперь свободою, проводил время в удовольствиях и вверился женщинам — родным своим сестрам, от которых зависел во всем. Старшая сестра Марфа казалась ему матерью: она некогда взяла его в свой дом, так как была в замужестве за великим доместиком, тем знаменитым Тарханиотом, которого царь ценил так высоко. Другая сестра Евлогия, имевшая прекрасный нрав, еще больше заботилась о царе, чем первая, и, не знаю, не поддерживала ли в нем доброй надежды, что ему назначено судьбою взять Константинополь. Это определение судьбы, после, когда город был уже взят, она высказывала резко и с удивлением; но расположить ее к рассказу можно было не иначе, как убеждением. Вот какое повторялось явление: когда царь, быв еще младенцем, лежал в колыбели и питался из сосцов кормилицы, тогда часто раздражался и кричал, никак не поддаваясь сну. В таких случаях, чтобы он перестал раздражаться и замолчал, надлежало убаюкивать его песнями: но каких ни выдумывали и не слагали песней, — они нисколько не действовали на младенца. Когда же начинали сквозь зубы бормотать песню о городе, именно эту: «Вот царь вступит в город чрез золотые ворота и тем прославить свое царствование», — дитя умолкало, будто очарованное сиренами, и сладко засыпало. Так-то родные сестры царя и прежде имели надлежащее о нем попечение, и теперь очень заботились и пеклись; по их докукам, он оказывал иным много благодеяний, так как был внимателен к их советам и принимал их. По их-то советам и, особенно по внушению Евлогии, которую нежно любил, решился он обратить Иоанна в частное состояние.

24. Тогда же Персию, будто реки, наводнили тохарцы, которых в просторечии называют атариями, и которые умертвили калифа, влив ему в горло распущенное золото. Они так поступили не для того, чтобы только убить его, а для того, чтобы наругаться над ним; ибо тогда как, употребив золото, он мог бы победить врагов, у него оказалось больше любви к золоту, чем к себе; потому от золота должна была произойти и его смерть, как бы, то есть, он сам себя таким образом осудил на нее. В это время дела Персии находились в худом состоянии; так что не свободен был от страха и сам султан Азатис. Этот народ — персы трепетали и, ни на что не смотря, старались — каждый, как мог, спасти сам себя. Да и правительство персидское стояло не твердо, сатрапы возмущались; так что двое вельмож пришли оттуда к царю и открыто бранили султана, что он удовольствиям предан и живет беспечно, как частный человек. Это были Василики, происходившие из Родоса: они жили во дворце султана, в качестве театральных забавников, и сверх того славились, как люди смышленые, — по образованию занимали там первое место, и от того собрали очень много золота, которое заключалось частью в заздравных чашах, частью в калифской монете; а тканей, драгоценных камней и жемчугу было у них столько, что, смотря на все это, можно было изумляться. Вспомнив о старинной своей дружбе с Михаилом, которая подавала им надежду, что он, и сделавшись державным, будет столь же хорошо к ним расположен и не забудет давнего обещания оказать им милость, если успеет сделаться царем, они секретно получили от него охранные грамоты и, уложив все свое имущество, под видом беглецов пустились изо всей силы к царю. Царь принял их ласково и удостоил надлежащей чести: одного из них, Василия, наименовал постельничим, а другого, Василика, великим этериархом [39]. И он часто пользовался их услугами в тех случаях, где дело требовало ловкости; дружба его к ним была неизменна. Впрочем, имея у себя дома большое богатство, да немало для своей экономии получая и от царя, они действительно превратились в римлян, — были очень верны и преданы царю; ибо ничто столько не упрочивает преданности престолу, как заслуженная милость, с готовностью оказываемая тем, которые достойно ценят ее. В то же время и султан, когда все вокруг него трепетало, частью от появления тохарцев, частью же и от собственных дел, пришел в такое положение, что не знал, что и делать, и тогда как всюду происходило волнение, решился с женами и детьми, с старухою матерью, которая была христианка, и с сестрою, бежать к царю, — в надежде, что в нем одном найдет помощника, и со временем высокою его рукою и силою возвратит свое право. Да и негде было ему тогда больше найти безопасное убежище, хотя упомянутый прежде Мелик, явившийся некогда беглецом к царю, был и задержан им; потому что царь каждый день опасался, как бы он, освободившись, не окружил себя толпою и не уничтожил тогдашнего посягательства его на верховную власть. Притом султан верил старинной приязни царя и смело надеялся, что, явившись к нему, он приобретет его расположение. Итак, собрав множество золота, которое нелегко было и сосчитать, и одевшись в богатые персидские одежды, он вместе с женами и детьми, провожаемый Писсидием, прибыл к царю. Царь, конечно, принял его радушно и, хотя из его прихода не мог извлечь для себя пользы, однако ж, выражая ему свое благорасположение, позволил надеяться, что со временем поможет ему возвратить власть, и потом предоставил ему жить, как жил он у себя дома, владычествуя в Персии. Поэтому султан обыкновенно садился рядом с царем на возвышении, окружен был страшными телохранителями, пользовался знаками власти, надевал красную обувь. Побуждением, поставлявшим царя в такие к нему отношения, была прежняя приязнь, которую оказывая некогда Палеологу, султан надеялся получить от него еще большее воздаяние. Но эта надежда была не тверда и не основательна. Соображаясь с обстоятельствами времени, царь свиту султана, а особенно его жен и детей, послал под конвоем в Никею, — по наружности для того, чтобы обеспечить их безопасность, как бы, то есть без охранения, они не потерпели какого-нибудь вреда; ибо нехорошо, казалось, когда царь вместе с султаном будет вести войну, тут же находиться его гинекею, непривычному к военным передвижениям; да небезопасно было бы и то, если бы его гинекей, в отсутствие царя, оставался в каком-нибудь пограничном городе на востоке. Водя с собою султана и окружая его надлежащими почестями, царь так прикрывал этим свой поступок с султанскою свитою, что гостю представлялось, будто хлопочут, как сказано, о ее безопасности; между тем, на самом-то деле, хлопотали о безопасности султанской свиты, чтобы обезопасить самого султана, чтобы, то есть, удержать его от бегства. Известно было, что султан и прежде начал уже переговариваться о мире с правителем тохарцев Халавом, так как, живя и у царя, он занимался делами Персии, хотя уже и не считался там султаном. Персы между тем, видя, что время уходит, а султана нет, стали переходить на сторону тохарцев; другие же не имевшие оседлости и чуждавшиеся гражданского общества, не желая подчиняться тохарцам, оставались сами по себе, и занимали пограничные места Римской империи. Они понимали, однако ж, что здесь не могут быть в безопасности, если будут открыто делать набеги, и потому общинно признавали себя данниками царя, а поодиночке занимались в наших пределах ночными грабежами. Нетрудно представить, что тем же платили им и наши. Царь со своей стороны всячески старался расположить к себе тохарское племя, потому что в настоящее время не мог, как видно, противустать их движениям; охотно также принимал он в подданство и пограничных персов, надеясь пользоваться ими, как стеною, когда бы стали делать набеги тохарцы. Последних он думал умиротворить с собою даже посредством брачных союзов; потому что не только было ему страшно думать о войне с ними, но и одно имя их поражало его страхом.

25. Некогда Иоанн Дука, только еще прослышав о славе их, велел снабжать крепости съестными запасами и оружием. Сделав запасы на долгое время, он приказал запечатать их медными печатями, чтобы жители получали продовольствие извне, и потому оставил у владельцев столько лишь, сколько было необходимо, лишнее же все отобрал. А жертвователям приказал, — после святых икон, вписывать в книгу пожертвований и оружие; ибо нельзя знать, когда двинется из своих ущелий этот народ и с каким расположением, — мир ли принесет он или войну. Эти люди до такой степени были тогда неизвестны, что многие представляли их с собачьими головами; рассказывали, что они питаются отвратительною пищею и даже едят человеческую плоть. Когда же вступил на престол Феодор, и прошел слух, что из Персии едут к нему послы (и этот слух был справедлив), — он испугался и пришел в смущение. Впрочем, царь признал нужным, скрыв свой страх, обмануть их: он наперед послал объявить персам, что готовится идти на них войною, и послы его поехали быстро. При этом внушено было им, чтобы они все народы старались убеждать в могуществе Римской империи и в том, что у римлян самые дети и женщины получают от казны обильное содержание. Потом навстречу послам отправлены были особые лица, долженствовавшие служить им проводниками, и приказано, чтобы они нарочно вели их по местам неудобопроходимым; а когда послы станут скучать трудностью пути, говорили бы, что Римская земля вся такова: пусть, не зная ее, они верят этому. Когда, после многих трудов, персы, наконец, прибыли к царю, — он и тут придумал для них нечто страшное, в надежде, что, смотря на это, они испугаются. Царь приказал войскам собраться в одно место и, вооружившись, разделиться по фратриям, по филам, по оружию и по строю; потом, расположившись в некотором расстоянии на многих пунктах стоять в железных бронях и наводить страх эволюциями. Кроме того, он велел сенату, всем чинам и своим родственникам, для более торжественного представления, одеться блистательно и обнаруживать благородство своего духа так, как будто бы все уничтожалось под их ногами, — часто выходить и опять туда же входить, чтобы, тогда как они на деле одни и те же, казались иными и иными, а никак не теми же, подобно тому, как кольцо без камня, если бы кто смотрел на него прежде и после, хотя оно было бы одно, от перемены места казалось бы не одним. В то время и сам царь оделся так, что не упустил из виду ничего ужасающего: он сидел на высоком престоле, держал в руках меч и был закрыт драгоценными завесами; все стояли вокруг его со страхом, так что и это одно могло уже поражать того, кто смотрел на них. Наконец послам, которые стояли вдали, приказано было говорить; а царь показал вид, будто ему желательно посмотреть, что там делается, — и вот вдруг, невидимо отдергиваются завесы, послы могут теперь зреть царя на его троне, вид его важен, он что-то выслушивает и кратко высказывает свою волю людям приближенным, которые кажутся до того объятыми страхом, что и одни слова царя поражают их. Сказав немногое на речи послов, царь отпускает их и приказывает прежним проводникам выпроводить их по тем же неудобопроходимым местам. Так приходилось прежде, по внушению благоразумия, прикрывать свой страх чрез возбуждение страха в послах; но теперь надлежало с большею ласкою и кротостью как отправлять свои посольства к персам, так и принимать персидские, и даже вступать с ними в брачные союзы.

Но если в восточных областях империи все подавало хорошие надежды; то на западе снова являлись волнения.

26. Михаилу Деспоту досадно было, что он лишен крепостей и изгнан из той страны, которую дядя его и отец Феодор, нареченный царем запада и коронованный Ахридским епископом Иаковом, с великим трудом и силою меча отнял у итальянцев и присоединил к себе. Досадуя на это, Михаил взял назад данные царю обязательства и, легко привлекая на свою сторону западное народонаселение, воспользовался его легкомыслием и снова отделился от царя. Поэтому царь приказал деспоту Иоанну тотчас взять войско и идти на него. А так как и царь Сицилии присвоил себе многие места в Иллирии и новом Эпире, то он послал и туда отряды, могшие отразить неприятеля. Кроме того, вверил он войско скифское, с небольшим числом других воинов, кесарю Алексею, и послал его к пределам Фракии, с тем, чтобы он, сколько можно лучше, устроил дела в Ористиаде, имея при этом в виду и другую цель. В то время болгары не хотели жить мирно и питали вражду и ненависть особенно к царю; потому что старшая дочь царя Феодора Ласкариса, Ирина, супруга Константина, который, как известно, был царем болгарским, сильно располагала ту страну к неприязни и требовала мести за страдания брата своего Иоанна. Итак, кесарю приказано было остановиться в пределах Фракии и показывать угрожающий вид городу, главным же образом грозить мечом итальянцам, ничего, однако ж, не делая, потому что у него мало было войска. Переправившись чрез пролив к Каллиополю, кесарь счел полезным, прежде чем пойдет ниже, побывать в Силиврии и, приблизившись к городу с западной стороны (ибо никто из живших там подданных царя не мог препятствовать ему в этом), обозреть его, в каком он был тогда состоянии, и разузнать, что делается внутри его, также видеть охотников, о которых еще прежде рассказывали, и чрез разговоры собрать тамошние мнения о городе. И так подступив к городу и поставив в предместьях его палатки, он тайно призывал к себе тамошних граждан, кто повиднее, и открывал им свои мысли, питая в них высокие надежды, если они будут содействовать. Призванные говорили ему, что теперь самое благоприятное время напасть на город; потому что весь стоявший у города итальянский флот отправился для взятия острова Дафнусии [40], и вот, к прискорбию итальянцев, находится там уже весьма много дней; в городе же остались только народ и самые неопытные из воинов. Когда они сказали это и дали слово, что будут содействовать (в чем сочувствовали им и другие граждане), — кесарь, лишь только услышал их речи и увидел их готовность помогать, решился было тотчас сделать удар; сознавая, однако ж, всю трудность и опасность этого дела и представляя, как он, с малым войском и притом мимоходом, думает в минуту овладеть таким городом, которого не могли взять и силы многочисленные, медлил и откладывал. Ему казалось, что должно созвать совет и выслушать общее мнение: когда же в совете племянник его Алексей стал сильно настаивать, что надобно напасть на город, когда то же самое отважно защищал и один из охотников, по прозванию Кутрицакий (неизбежная судьба управляет как существами бездушными, так и городами); тогда уже и он одушевился отвагою и стал мечтать о завладении городом. Наконец о намерении Алексея узнали все и готовы были слово его осуществить самым делом; а он между тем везде ходил и, как следовало, осматривал местность, иногда же, чтобы избежать подозрения, скрывался из виду, прислушивался к замечаниям другого, кто хорошо знал места, и соображал, каким бы образом это дело совершить лучше и успешнее, и как бы задуманное тайно не вышло наружу.

27. Когда все было обдумано и время наступило, — ибо положено сделать нападение ночью, вдруг, неожиданно, — главною заботою их было теперь взойти на стену по лестницам без шума, сбросить сверху стражу и отворить ворота, что при источнике, выломав их сперва, посредством клиньев, из камней стены, к которой они прилажены; а кесарю предоставлено, приведши ночью войско, быть готовым к нападению и вступить в отворенные ворота. Как скоро настала назначенная ночь, они приступили к делу и, попав на предызбранное место, принесли туда лестницы и все делали осторожно, чтобы не открыла их стража и не улетела добыча, а особенно, чтобы не подвергнуться величайшей опасности, если заметят их умысел. Между тем кесарь в ту же ночь, взяв скифов и все прочее войско, повел его к городу. Прибыв на место прежде, чем те успели исполнить свое дело, и видя, что ночь проходит в бездействии, он испугался этого бездействия и стал подозревать, не противопоставлена ли их хитрости хитрость. Кутрицакий, конечно, старался рассеять его страх и питать в нем живую надежду, что их товарищи делают что-нибудь внутри города: однако подозрение не оставляло кесаря; ибо мог ли он вообразить, что они заняты раскапыванием укрепления, сложенного позади ворот из диких камней? Поэтому и неудивительно, что опасность представлялась ему явной, и ловчий казался осмеянным; так что, наконец, и тот, кто старался уврачевать кесаря, сделался предметом подозрения, как злоумышленник, — его взяли и связали, будто человека, которому известны были козни внутри города. Он дал себя связать и готов был потерпеть, что угодно, если находившиеся в городе злоумышляют. Со словами Кутрицакия соглашался и племянник вождя, старавшийся ободрить дядю и рассеять его страх. Алексей сидел у обители [41] Источника, предписав войску молчание, и нетерпеливо ожидал условленного знака (знаком надлежало быть провозглашению царей, громогласно произнесенному на стене). Между тем прежние, поднявшись тихо по лестницам, тотчас напали на сонных стражей (это были итальянцы) и сон их сделали мертвым; ибо одних, и не очнувшихся еще, убили и сбросили со стены, а других, проснувшихся от шума и убегавших в страхе, догоняли и рубили; так что не осталось ни одного, кто, по крайней мере, известил бы о событии. Когда же ревность преодолела преграды, возбуждавшие страх; тогда римляне готовы были уже сражаться со всяким, кто вздумал бы противустать им. Пришедши к воротам Источника и нашедши, что они завалены камнями, римляне тотчас принялись растаскивать их и, разбрасывая по сторонам, приготовляли свободный проход для войска, а потом стали медными клиньями выбивать и вытаскивать воротные крючья. Случился с ними там некто и из посвященных, по имени Лакерас, который тоже был из охотников и мужественно помогал. Вот он, наконец, входит на стену вместе с Главаном и некоторыми другими. Но у него все еще недоставало смелости, и от боязни едва не замирал голос; страх внушал ему представление, что под его ногами трясется стена, и что, провозгласив громко имена державных, он упадет. Возбуждаемый, однако, другими, Лакерас трепещущим голосом провозгласил царствующий дом, а стоявшие внизу услышав провозглашение верхних, вдруг издали самые громкие восклицания. Тогда дошло это и до слуха тех, которые были с кесарем, — и они, выскочив из своей засады, быстро пролетели к воротам и, заняв их, толпами ринулись в город. Только что блеснули первые лучи солнца, кесаревы воины вдруг разбежались по окрестностям и начали грабить, что попадалось: напротив, скифское войско, управляемое благоразумием, не рассеивалось, но держало в порядке прибывавший из города народ — с намерением узнать, справедливо ли то, что рассказывают; ибо это событие казалось сказкою. Между тем кесарь, часто бывавший в битвах и знавший по опыту, с каким трудом сопряжено занятие городов, смотрел на совершившееся дело все еще не без опасения, пока при полном рассвете дня не узнал определенно, сколь велик был гарнизон города. За этим опасением следовало другое беспокойство: появилось множество вооруженных итальянцев и стояло по-видимому, в угрожающем положении. Видя это, кесарь близок был к тому, чтобы идти назад и оставить начатое дело; потому что, если бы его войско и решилось сражаться, то, годное лишь для набегов и засад, оно не устояло бы пред неприятелем. К счастью в состав его входили тогда охотники, которые были и сами по себе смелы; а тут еще угрожавшая всем опасность, если бы итальянцы окружили и одолели их, внушала им мужество более обыкновенного. И так собравшись и устроившись, они противустали итальянцам и превозмогли их, — с небольшою потерею со своей стороны, одержали над ними победу и обратили их в бегство, а бегущих убивали, так что спаслись немногие. Тогда-то уже скифы неудержимо пустились грабить и, врываясь в кладовые жизненных запасов, выносили, что им было нужно. Впрочем, в течение дня они снова многократно собирались вокруг кесаря, строились стеною и охраняли его, да и сами себя берегли, чтобы мужественно броситься на неприятеля, если бы он показался. Царь же итальянцев Балдуин, услышав о взятии города, так поражен был этим, что будто сошел с ума, и видел, что ему ничего не остается больше, как бежать. Поэтому, оставив Влахернские палаты, так как нельзя было уже защищать ту страну, быстро переехал он в большой дворец (ибо собирался бежать морем) и, бросив там царскую калиптру [42] и меч — символы своего царствования, как мог скорее, искал спасения на корабле. В тот же день вожди римской фаланги, отправленные для отыскания и задержания итальянского царя, овладели символами его бегства. Это бегство того, кто поставлен был хранить город, еще больше ободрило римлян. Они взяли калиптру и меч беглеца и смотрели на это, как на священный начаток добыч, полученных в возвращенном городе. Византийцы же в этом увидели ясный знак, что беглец, бросивший символы своего царствования, нисколько не любил своих подданных.

28. Когда это событие, которому удивлялись сами римляне и не совсем верили, что они владеют городом, сделалось известно, — молва о нем вскоре дошла и до латинян, находившихся тогда при Дафнусии, — молва подлинно божественная, которую услышав, они чувствовали, что дыхание в них замирало, и страшились за своих жен и детей. Что делать? Надлежало скорее возвратиться и, сколько можно, отмстить. При Дафнусии было у них, говорят, около тридцати длинных кораблей [43] — монир и триир, и на всех их поспешно отправились они к городу, надеясь притом на огромный корабль, плывший из Сицилии со множеством путешественников, которые могли помочь своим единоплеменникам в деле мщения и вместе с ними идти на приступ. С такими надеждами плыли они; а кесарь между тем, предвидя их прибытие, созывает сочувствовавших римлянам граждан, которые, как римляне, волею-неволею должны были нам содействовать. Был тогда приближенный к Балдуину врач, по имени Иоанн Филакс, человек глубокомысленный и в высшей степени благоразумный: он подал римлянам такой дельный и сообразный с обстоятельствами совет, какого иной предложить не решился бы, как скоро обратил бы внимание на гибельные последствия его исполнения. Зная, что итальянцы будут сражаться по необходимости и с усилием, что за жен, за родные семьи и за все имущество, станут они лезть, как кабаны, с намерением или победить, или, по крайней мере, пасть со славою, — он благоразумно взвешивает крайность и советует подложить огня. Мысль его была та, что когда будут гореть домы и лишние бесполезные предметы, — жены и дети (латинян), без сомнения, постараются спасаться и выбегать из города, а некоторые, может быть, спасут и драгоценные вещи. Тогда находящиеся на кораблях, видя, что домы их гибнут от огня, а жены и дети простирают руки с просьбою о защите, не будут обращать внимания на имущество, как уже несуществующее, но постараются собирать и спасать родных и таким образом, благодаря тому, что их выпустили, обрадуются спасению себя, своих жен и детей. У них готовы трииры, которые примут этот народ; а захотят бежать и другие, могут быть взяты и они: ведь довольно и одного корабля, идущего из Сицилии, чтобы поместить всех их. Когда такой совет был высказан и одобрен, и противоречия не встретилось — особенно потому, что войска в городе было немного, — тотчас подкладывают огонь там, где было больше домов и вещей. Пламень охватил домы и превратил их в пепел. Испуганные жители выбегали из жилищ, как пчелы, выкуривыемые дымом, и почти нагие, — в чем были, стремились на возвышенные места города, страшась за собственное спасение и со слезами умоляя бывших за городом зрителей бедствия. Тогда латиняне, в затруднении не зная, что делать (если бы, то есть, имели они успех, то нехорошо было бы принять граждан обнаженными, и притом, может быть, с опасностью для своих домашних; а когда бы остались без успеха, то погибли бы вместе с женами и детьми), обращаются к просьбам и весьма усердно молят кесаря отпустить им домашних, если угодно, с имуществом, а не то, — они удовлетворятся и тем, что примут своих родных здоровыми. Потом произошли ужасные и плачевные явления, каких, конечно, никто не видывал и не слыхивал. Благородные жены и девицы в одной сорочке, да и то разорванной, накинув на себя, что попало, бежали к своим, босые, пред глазами толпы, смотревшей на их неблагообразие. Так наказаны были итальянцы за подобный поступок их некогда с римлянами. Чрез это исполнилось и древнее предсказание: «Алексей, Алексопул и с ними Кутрицакий». Писатель этой истории слышал такое предсказание от своего отца, который, беседуя со своим другом, произнес, что было предсказано, — и слышал задолго прежде, чем дело совершилось. Они, как константинопольские граждане, вспоминая о своих домах, при ночном свете гадали, случится ли когда-нибудь взятие отечественного города (я тогда держал восковую свечу и светил им), и говорили: случится; это видят они, — даже видят, когда город будет взят; взятие его совершится при каком-то царе Алексее и других, о которых говорит предсказание. И в самом деле, такими лицами были — кесарь Алексей, племянник его Алексей, много способствовавший успеху, и отличнейший из охотников Кутрицакий, который прежде всех подал совет взять город.

Таковы были дела в городе. Между тем о событии стала везде разносится молва, и разносилась тем скорее, чем дело было удивительнее, — что такой город взят мимоходом и притом войском, имевшим вовсе не то назначение. Некоторые скороходы с радостью бежали по всей земле и объявляли, что великий город взят в знаменитый день Анны матери Богородицы, в месяце анфестирионе [44], почти без сражения, и взят так, как не надеялись никогда сами взявшие; в доказательство же истины своих слов показывали македонское копье, покрытое красною краскою. Когда прибыли они в Никомидию, что было при наступлении праздника величайшего из мучеников Пантелеймона, — там случился в то время Какос Сеннахирим, хваставшийся достоинством протасинкрита. Услышав это известие, он сперва не поверил и принял рассказ за выдумку: а когда вышел и новыми слухами был убежден; то, возвратившись домой, крепко рвал себе бакенбарды и говорил: «Что я слышу? Это ли сберегалось нашему времени? В чем мы согрешили, что дожили до такого бедствия и видим его? После этого уже никто не жди ничего хорошего, если римляне своими ногами будут опять попирать великий город». Так восклицал он и открыто выражал свое неудовольствие на то, чему народ удивлялся. А что отсюда произошло, о том будет сказано в своем месте.

29. Тогда многие спешили и к царю, который жил в Нимфее, и друг перед другом старались прибыть вперед, чтобы передать ему добрую весть прежде других. Один своею скоростью предварил всех, но не принес с собою письма от кесаря. И так как никто не должен был узнать об этом событии прежде царя, а прибывший не мог быть допущен к нему; то он пошел и объявил новость царской сестре Евлогии, говоря, что Византия действительно взята. Получив это известие, она, против обыкновения, рано утром пришла во дворец и стала у кровати спящего царя, но не находила хорошим разбудить его тотчас, чтобы передать ему такую весть, как бы, то есть, он не потерпел какого вреда, если услышит об этом вдруг, сверх чаяния, при самом пробуждении от сна. Этот поступок ее мудр и выше женского ума; потому что когда врожденный человеку дух, по принятии пищи, уходит в желудок, чтобы сварить ее, тогда, не находясь на поверхности, он не помогает чувствам, бездействуют ли они у спящих, или ослабевают у бодрствующих, и, если что-нибудь касается их, бывает не способен касающееся воспринимать надлежащим образом. В этом случае принужденные воспринять что-нибудь, действующее умеренно и обыкновенно, чувства, при внезапности действия, воспринимают его лениво: а когда сообщаемое им слишком прискорбно или радостно и необыкновенно, — они, недовольно приготовившись к воспринятию, приходят в смущение и, встревоженные в душе, получают удар. Поэтому Евлогия тогда не менее заботилась о безопасности царя, как и о том, чтобы сказать ему приятное, и стала будить его понемногу. Взявшись за большой палец его ноги, она, с намерением разбудить незаметно, пожала его своими пальцами и скоро разбудила. Увидев ее стоявшую подле себя одну, царь спросил, по какому побуждению делает она это. Сестра смеющимся и веселым видом показала, что намерена объявить нечто приятное, однако не объявила, что было у ней на уме, до тех пор, пока он не пришел в бодрственное состояние. Когда же царь встал и опять спросил, желая узнать нечто, как догадывался, приятное, тогда она передала ему добрую весть, что город взят, что кесарь со скифским войском находится там в безопасности, и что эта весть получена от пришедшего оттуда, который крепко утверждает, что сам присутствовал при тамошних событиях. Но царь спросил: «Кесарь ли послал его?» Это мне неизвестно, сказала Евлогия; на это может отвечать сам пришелец. Тут царь, сообразив все — и необычайность дела и то, что кесарь не прислал письма, и число отправленного войска, которого недостаточно было для совершения такого подвига, и которое, если бы даже хотело, не могло бы совершить его, не вполне поверил сказанному, но думал, не насмешка ли это, или не слишком ли прост измысливший такую весть. Поэтому он заблагорассудил сам допросить прибывшего, не для того, чтобы тотчас поверить рассказу, а чтобы, под влиянием страха, внушаемого царем, заставить его сказать правду, — думал выведать истину. Итак, по приказанию царя, вестник был введен и на вопросы решительно отвечал, что сам видел, как город был взят. Рассказывая обо всем подробно, он произвел во многих уверенность, а во всех изумление. Но царь, желая показать, что у него больше опытности, чем у других, особенно в делах воинских, и опасаясь, как бы в случае ложного известия, не быть обвиненным в увлечении, а когда оно окажется справедливым, не лишить вестника надлежащей награды, — для обезопашения себя, приказал держать его связанным под стражею. Между тем все сильно желали услышать подтверждение, что итальянцы выгнаны из города. Когда же в тот самый день прибыли и другие, посланные уже от кесаря, а за ними и тот, кто принес с собою калиптру и меч Балдуина, как верное свидетельство о событии, и когда сверх того в письме к царю кесарь высказал, каким образом взят был город; тогда царь перестал уже сомневаться и поверил. После того первому вестнику дал он награду больше обещанной, а начальника и виновника этого события возвеличил, сколько мог; потому что такой подвиг, думал царь, немало придавал блеска его царствованию. Этот день он сделал днем величайшего торжества, оделся великолепно, созвал вельмож, которые явились также в разноцветных одеждах и говорил им речь. Не лишил он удовольствия и тех, которые находились вдалеке, но писал к ним грамоты и приглашал всех благодарить Всевышнего.

30. «Вы знаете, — мужи, подданные Римского царства», говорил он присутствовавшим, «знаете все — и вельможи, и сродники наши по крови, и простолюдины, знаете, как некогда предки наши, по попущению Божию, изгнаны были из отечества итальянцами, будто бурным ветром, и как стеснены были пределы их империи. Не упоминаю об империи древней, когда она граничила к востоку с Евфратом и Тигром, к западу с Сицилиею и еще дальше — с Апулиею, к югу с Ефиопиею, а к северу с самыми северными странами. Оставляю это. Вы, конечно, слыхали и знаете, что тогда этим самым морем надлежало плыть к суше не два или три дня, а десять дней и больше того, — и что все то пространство находилось в нашей власти, кроме островов и притом весьма обширных. Но, наконец, по воле, или лучше, попущению Божию, в наказание за грехи против Бога, пострадало как бы самое сердце отечества, и вслед за тем омертвело все: одни области взяты итальянцами, другие персами, иные болгарами и трибаллами, и разделены между ними; а иногда и сами римляне, подданные империи, возмущались и делались правителями независимыми. Наша же область ограничивалась Никеею, Бруссою, Филадельфиею и окрестными их странами; о прочих городах, как они только еще оживали, — и теперь, по милости Божией, мало-помалу оживают, нужно ли и говорить? Да и этим нельзя было владеть безопасно, пока недоставало нам столицы. В самом деле, кто не нападал на нас и не оскорблял наших послов, как лиц, не имеющих города и по необходимости живущих вдали от царского престола? А отыскивать прочие области, очертывая пределы отечества по звездам, и требовать их от нынешних обладателей — было бы делом безумия. И бывшие прежде нас цари много трудились для этой цели; немало усилий употребляли и мы: но успеха не было. Как ни охраняй города, тщетно будешь охранять его; вот он у тебя в руках, но напрасно твое старание удержать его: все это — дело воли Божией, могуществом которой город, и находящийся, по-видимому, в опасности, сохраняется без человеческой стражи; а охраняемый и сильными ратниками предается в руки врагов. Ведь, если употребив много великих усилий, чтобы взять его, и испытав столько бедствий, несмотря на разнородность тамошних жителей, мы не имели никакого успеха; то этим Бог показал, что он один, по своему милосердию, может дать его, хотя нам и кажется, будто взят он нами. Ныне наступил, наконец, торжественный день Божия милосердия и, — странно, наступил в наше царствование, тогда как о нас можно ли сказать что хорошее? Итак, поистине, за возвращение престольного нашего города надобно благодарить Господа и надеяться, что, как по падении его, пало и прочее, так по возвращении его нельзя не возвратиться и прочему. В самом деле, настанет обратный суд и воздымавшиеся выи многих смирятся до уничтожения. Если отцы наши не видели такой милости Божией, то увидим мы, дети их; потому что не отдельным лицам, а большею частью целым родам посылаются от Бога и благодеяния и наказания. Так бывало и в древности: Бог обещал отцам добрую землю, издревле предназначенную Аврааму, как будто бы они вступят в нее тотчас по освобождении из Египта; а между тем устроил иначе — кости их пали в пустыне, и обетование хотя не осталось неисполненным, однако ж, исполнилось уже на сынах их. Такими праведными мерами и весами определяются дела Божии! Теперь, по воле Господа, настало время переселения не под тенью повозок, осененных ветвями, как было в древности, а под сенью Божией благодати. Поэтому нужно немедленно послать кого-нибудь из правителей, чтобы он принял домы, в которых можно было бы поместиться целыми семействами. Если найдется кто-нибудь из наследников или родственников, пускай владеет; а не то, — пусть каждый изберет себе удобнейший. Когда Бог дает благодать, — должно поступать по Его законам и каждого ущедрять принадлежащею ему частью; ибо не нам одним, надобно думать, ниспослано Божие дарование, но и вам: и как изгнание было общею чашею гнева, которую пили все, так и благодеяние возвращения должно быть достоянием общим. Затем последуют и другие, и таким образом оскудевшее восполнится. Мы получим город вместо городков, — город славный по самому имени, вместо поселений безымянных и малолюдных. Впрочем, ненадобно оставлять в небрежении и здешние. Безопасность внутренних мест бывает больше тогда, когда не терпят беспокойств места пограничные; а последние избавятся от беспокойств, если будут наблюдать за ними жители вместе с присланными к ним правителями. Но это, при помощи Божия милосердия, будет сказано со временем; теперь же, после Бога, воздадим письменно благодарность (следует по всей справедливости) и тем, чрез которых эта милость нам дарована». Затем царь повелевает немедленно написать благодарственные грамоты и избирает людей, которым надлежало отправиться для наблюдения за разделом домов вельможам; простому же народу раздачу их отложил под тем предлогом, что в городе, который взят мечом, никто не имеет права на собственность, хотя бы она кому и принадлежала. Сверх того в Константинополе оставалось еще немало имуществ сомнительных, которых владельцы могут отыскаться, так как городом владели враги только в течение пятидесяти восьми лет. Да в нем сохранилось бы, конечно, и все, если бы с итальянцами цари жили в мире. Предположи, что латиняне, по случаю частых войн, не имели бы недостатка в необходимом: они не коснулись бы, например, священных храмов. А так как пришлось им владеть чужим и постоянно находиться в страхе, как бы не потерять имущества, им не принадлежащего; то каждый из них, не надеясь долго пользоваться чужим, спешил присвоить себе что-нибудь, — похитить.

Сказав и сделав это, царь непрестанно посылал к кесарю, — не одного в один раз, и не всех вместе, но многих ежедневно — друг за другом, как для того, чтобы чаще получать от него известия о каждом случае, так и с целью — передавать повеления об ускорении тамошних приготовлений, потому что и сам, вместе со своими, намеревался вскоре отправиться. С этим намерением повелел он привесть в порядок и царские дворцы. Равным образом и каждый из вельмож отправил от себя нарочного, для испрошения себе и принятия дома; потому что вельможам, по отъезде царя, медлить было нельзя. Между тем в Константинополе люди должностные всякий свою обязанность исполняли ревностно. Кесарь между лицами и чинами разделял домы надлежащим образом и вместе беспрестанно занят был другими делами, так что от забот не имел времени и уснуть, а днем усмирял чернь, доверяя римлянам и подозревая итальянцев. Чернь в городе состояла из людей разного рода, которые волновались, но большею частью были невоинственны и занимались ремеслами. Он боялся, однако ж, ее порывов — напасть на иностранцев, как за то, что последние недавно лишили ее имущества, так и по склонности к возмущениям, тем более, что действовавших против нее оказалось немного, да и те не чужды были боязни. Содержа это в уме, кесарь днем старался успокаивать народ, внушая ему страх, а по ночам посылал объездных, да и сам, подобно ночному стражу, обозревал каждую улицу, чтобы не вошел в город извне какойнибудь злодей, так как стена во многих местах была разбита и желающему представляла возможность сделать это. Впрочем, и внешние, приходя в город на день в большом числе, разделяли с ним заботы и внушали нашим бесстрашие.

31. Наконец, устроив все свои дела, царь, вместе с августейшею супругою и недавно родившимся у него сыном Андроником, которого названием он, как преданный сын, почтил умершего тогда уже отца, считая память его для себя священною, также с великим доместиком и матерью августейшей, которую многие, ради чести, называли великою госпожою, равно со всем сенатом и синклитом, отправился в путь к городу и, переправившись чрез Геллеспонт, пошел оттуда к Византии. Прибыв туда и достигнув золотых ворот, он остановился там на несколько дней и не входил в город, но смотрел и распоряжался, чтобы свое вступление сделать боголюбезным и великолепным. Для сего послал он принести из обители Вседержителя священную икону Пречистой Богоматери, написанную, как говорят, божественным Лукою. Эта икона где-то там явилась и подарена царице Пулхерии невесткою ее Евдокиею, афинскою деспиною, как дар, несомненно присланный из Палестины. Итак, вступая в город в сопровождении этой водительницы, от которой, по его убеждению, зависело и самое возвращение города, он думал этим воздать ей достодолжную благодарность. Царь распорядился также, чтобы один из находившихся там архиереев, Георгий Кизикский, облекшись в ризы, совершил молебствие и воздал Богу благодарность за великое событие. После всего этого отворились давно уже не отворявшиеся золотые ворота, — и архиерей начал молитвословие, в сопровождении которого царь со всею свитою, медленным шагом, благоговейно и с самым смиренным исповеданием пред Богом, вступал в город, шествуя пешком и совершенно отложив царскую пышность, как при таком действии неприличную. Тогда был полдень, жаркий более обыкновенного, и солнце стояло над головою: но усердие собравшихся побеждало зной; все желали, хотя бы что и случилось, дойти вместе с царем до большого дворца. А Влахернский дворец для помещения царствующих особ оказался негодным; потому что был закопчен и наполнен итальянским смрадом, которым повара Балдуина, по крайней неопрятности его, пропитали стены дворца так, что трудно было очистить их. Притом, там было безопаснее царям, только что вступившим в город, еще не успокоившийся. В эти минуты народ радовался, что во дворце в первый раз видит римского царя, и переменив изумление на удовольствие, стал надеяться, что теперь под его скипетром будет благоденствовать. Мне кажется, что и оставшиеся в городе итальянцы, при этом зрелище, переменились бы и радовались случившемуся (ибо для них не бесчестно было служить такому царю), если бы не надмевали их — родовая ненависть и недавно претерпенные ими бедствия. Впрочем, по проведении этого дня в победных рукоплесканиях и священных песнях, на ночь дворец был окружен надежною стражею.

32. На другой день царь все свои мысли направил к тому, каким бы образом обезопасить город укреплениями и гарнизоном, с почетнейшими же из итальянцев (каковы были генуэзцы, венециане и пизанцы) обойтись искуснее, чтобы подчинить их себе; ибо если подчинятся те, которые способны совершить нечто важное, на что решились бы, то прочие успокоятся уже против воли. С этой целью, призвав их, он целый день беседовал с ними, как следовало, и лучшими надеждами отклонял их от привязанности к единоплеменникам, чем мало-помалу и успел подействовать на них; порывы же их искусно укрощал благодеяниями. «Вы будете жить безопасно в хорошей части города» говорил им царь, «займете много места и подчинитесь обычному вашему порядку, под управлением начальника, избираемого вашим обществом из соплеменников, которого по-гречески можно будет назвать властителем (Ποτεσττος ξ σιαστς); вы будете управляться вашими законами, освободитесь от податей и получите свободу в мореплавании и в делах торговли. Такие обещания дал он генуэзцам; подобные же предложил венецианам и пизанцам — с тем, что одни из них, под управлением байола, которого по-гречески можно назвать блюстителем (φορος), а другие под управлением консула, т. е. эфора (πίτροπον), пользуясь собственными законами, будут беспрепятственно исполнять свои дела и жить свободно. Впрочем, генуэзцам, так как они были многочисленны и не имели общения с прочими итальянскими племенами, он не верил настолько, чтобы дать им место внутри города; а о венецианах и пизанцах, по их малочисленности, не беспокоился. Итак, Палеолог старался разъединять племена и присутствовавшим оказывал благорасположение, а отсутствовавших издали укрощал подарками, и тем показывал, что боится их союза — особенно, потому, что Балдуин, убежав и вступив в родство с Карлом, человеком суровым и чрезвычайно умным, чрез бракосочетание своего сына с его дочерью, в виде брачного подарка отдал ему город, которого уже не имел. И Карл принял его, хотя Балдуин и не владел им, надеясь предлагаемый подарок взять вооруженным флотом.

33. Первым делом царя было перевести и поселить внутри города жителей, обитавших прежде при море; вторым — разделить между сановниками места вне и внутри города для возделывания, — кроме той земли, которую раздал он в дар охотникам, за из усердие и расположение, и которая, как способная к плодородию, отлично произращала все, что было в ней посеваемо, — также кроме весьма тучных полей, отданных монастырям. У него было намерение — для пользы монастырей, приписать к ним монастыри и внешние, находившиеся на востоке и славившиеся большим богатством; ибо таким образом эти, по его мнению, поддерживались бы теми. Третьим делом было дать собранным гражданам место, на котором они могли бы построиться, со внесением податей; кроме того, — что еще важнее, — оказать помощь восстановляемым в прежний вид монастырям, и укрепить город, введши в него деятельнейших из воинов. Он знал, что прежде владевшие им, быв изгнаны таким образом, не останутся в покое, но нападут с флотом; а потому сам тоже готовил флот, строил корабли и из переселенцев составил несколько тысяч (войска). Делал он много и другого, как по нужде, так и для внушения страха, чтобы предупредить нападение.

34. Заботился он и об избрании пастыря осиротевшей тогда Церкви; посему собрал иерархов и совещался с ними, желая узнать, что нужно было делать. Одни из них полагали, что надобно снова призвать жившего еще патриарха Арсения; потому что дело о нем было окончено не канонически: следует, говорили они, настоятельно убедить его и не оставлять без приглашения. Другие же, напротив, полагали, что он и теперь остается при своем отречении, что для увольнения его достаточно было и самого удаления; да и то уже, что он не принимал просьбы и отсылал просивших, показывает отречение его от предстоятельства. Когда они таким образом рассуждали и говорили, — царь, имея в виду собственные интересы, по-видимому, соглашался с мнением тех и других: хорошо бы, думал он, вызвать и Арсения и вверить ему управление Церковью, если бы при его патриаршестве все пошло по желанию, и если бы его взгляд на дела не подал никому повода к соблазну; но вместе с тем было и опасение, как бы Арсений не разошелся с царем в образе мыслей, и не произошло от того смятения. Не делать этого и поставить другого, по мнению царя, значило — дать делам ход беспрепятственный: но тут опять могло произойти возмущение, вследствие которого, как и справедливо рассуждал он, иные даже и не взяли бы в расчет настоящих обстоятельств, сколь ни худы они. Итак, колеблясь теми и другими соображениями, он недоумевал, чью принять сторону, и потому избрание патриарха откладывал на время последующее, — не укажет ли оно чего-нибудь лучшего, предоставив однако ж, совещаться о том иерархам, пока не придут они к согласию в этом отношении; сам же занимался общественными делами и ограничивался только заботою о патриаршеском престоле.

35. Но то, что замышлял он сам в себе, не давало ему покоя. Не безызвестно было, что кого считали преданным Иоанну, того обвинял он в нерасположении к себе и питал к нему подозрение, а иногда, придумывая причины, даже жестоко наказывал нерасположенных. Вообще, — он не хотел разделять с Иоанном и имени царя, и всячески старался совершенно удалить его от власти. К этому подстрекали его некоторые приближенные сестры его Евлогии, и то обстоятельство, что подрастал сын его Андроник, которого не возвести на престол казалось ему делом ужасным и невыносимым; но сильнее всего увлекали его величайшее честолюбие и необыкновенная гордость, не знавшая пределов. Поводом к такому безрассудному стремлению было взятие города, которое одно казалось ему достаточным для утверждения его на царском престоле. Представляя, что единственно он призван был в столицу, Палеолог полагал, что единственно он же должен и царствовать. Впрочем, сколь не ужасным казался такой замысел, — для народа оставался он пока еще тайною, хотя люди, смотревшие глубже, как из многого другого, так и из того обстоятельства, что Иоанн не входил в город вместе с Михаилом, легко проникали в душу последнего и замечали, что она исполнена дикой жадности, побуждавшей его, чрез нарушение клятвы, тяжко грешить пред Богом, и воздымавшейся так высоко, что человеку мыслящему нельзя было не видеть ее. А это послужило началом великих бедствий для римлян и причиною невыносимого смятения.

Впрочем, тогда-то он старался устроить дела городские, как можно безопаснее. Видя, что генуэзцы, как наличные, так и ожидаемые, были многочисленны, и что они не расположены легко подчиниться римлянам, но при случайных предлогах готовы произвесть возмущение, как люди надменные и жестокие, он не признал полезным оставить их в городе, но сперва приказал им поселиться особо в Ираклее Фракийской, а потом нашел более безопасным дать им отдельное место против Переи, близ крепости Галатийской. Венециан же и пизанцев, так как они были немногочисленны, признал справедливым оставить внутри города и только отделил их от прочих. С этою целью, имея в виду и собственную безопасность, он приказал немедленно срыть две крепости, одну построенную в приморской части площади, а другую за Галатою, и таким образом генуэзцев поселил к западу от Переи, близ Галаты, и притом на большом протяжении, а прочим назначил особые места для жительства. Кроме того, каждому из означенных итальянских народов позволено было иметь и особую торговую площадь.

36. Вскоре затем отправил он послов и к папе, чтобы смягчить его дарами. Послов было два: один по имени Никифориц, а другой Алувард. Оба они прежде исправляли должность секретарей при итальянском короле Балдуине, а теперь были обвиняемы в предательстве города римлянам. Прибыв в Италию, эти послы подверглись великой опасности, от которой не могли защититься самым своим значением и не избавились от жесточайших страданий. Если державный, раздраженный изменою, по уважению к личности посланников, и скрыл свою ненависть; то решились мучить их итальянцы. Эти люди, и без того жестокие, а после потери города пришедшие еще в большее бешенство, обвинив их в сознательном предательстве, взяли Никифорица и, в наказание обвиненному, равно как и в бесчестье пославшему виновника, сняли с него живого кожу от ног до головы; а Алувард, заранее узнав о злоумышлении, поспешно убежал. Вот что и как случилось с отправленными в Италию послами.

КНИГА ТРЕТЬЯ

1. Понимая, что без патриарха Церковь не может быть управляема, царь размышлял сам в себе, как бы дело о патриархе и окончить и устроить по своему желанию; ибо если одно что-нибудь из этого, думал он, пойдет хорошо, а другого будет недоставать, то по необходимости захромает и целое. Пусть восстановлен будет прежний патриарх и положит препятствия развитию желаний царя: от этого последний испытал бы величайшее несчастье. Пусть опять прежнего патриарха не будет, и для царя облегчатся способы приводить в исполнение свои намерения: последний, в отношении к нему, согрешит, конечно, немного; зато народ, как скоро увидит, что при новом патриархе, царь поступил несправедливо, — тотчас произведет величайшее возмущение, основательно представляя, что если бы патриарх был прежний, то никак не допустил бы его до такого злодейского замысла. Теперь-то ведь, замыслив преступное дело, царь преступному правительству придал бы и преступную главу, то есть, недобрыми помыслами пред лицом Божиим обманул бы и нового патриарха, низверг бы и царя, как будто Бог или не видит, или не наказывает грешника. А отсюда произошло бы сильное беспокойство, так что можно было бы ожидать страшного бедствия. Представляя это, царь хотел соединить несоединимое: и восстановить патриарха, и устранить от дел природного царя; а это значило — к ткани прививать такую ткань, которая с нею не свивается. Михаил признал нужным спросить патриарха, не согласится ли он, оставив дело об Иоанне в настоящем, неопределенном и безнадежном его положении, прибыть в город и, приняв предстоятельство в Церкви, венчать его на царство в другой раз, по уважению к занятой им столице (ибо во всяком случае справедливо, чтобы прежде вошедший в нее прежде был и венчан). Если бы патриарх согласился на это, то можно было бы надеяться, что обстоятельства придут в спокойное состояние. Царь думал, что три побуждения помогут ему убедить патриарха: во-первых, то, что патриарх, от долговременного пребывания на покое, ослабел; во-вторых, то, что он мог бояться, как бы опять не был возведен другой, что уже случилось и прежде; в-третьих, то, что без сомнения и он любит отечество, в которое мог теперь возвратиться, и притом с величайшею честью и славою. А между тем, не дав обещания исполнить предложенное, ему было бы это невозможно. Если же патриарх и не согласился бы, то для царя было бы уже довольно и того, что честь ему предложена. В этих мыслях царь, пока архиереи не пришли еще к единомыслию, присоединяется к стороне тех, которые подавали голос в пользу Арсения. Тогда эта сторона, по присоединении к ней царя, получила перевес; так что другая, как уже ослабевшая, должна была уступить, и уступила тем более, что была убеждаема царем и собором, и что при этом обещано не считать ее требования ни дерзким, ни несправедливым, и немедленно принять в общение священников, рукоположенных Никифором, чтобы Церковь, по поводу какого-нибудь малодушия, не разделилась. Положив такое мнение, собор посылает к патриарху вестников. Выслушав предложение, патриарх сперва стал жаловаться, что его только зовут, а не просят у него прощения в грехе, тогда как первое свойственно правым, а последние согрешившим: но потом, когда стали просить его, показал кротость и был готов отправиться; только отправился оттуда пешком и остановился в Руфине, как для отдыха, так и для того, чтобы, находясь ближе к столице, мог на дальнейшие требования собора с большею скоростью присылать свои ответы.

2. Итак, от царя и собора были посылаемы в Руфин вопросы, по обсуждении которых, патриарх на одни соглашался, а на другие давал обещание, и затем вскоре переправился и, вступив в город, с общего согласия и одобрения принял Церковь. Царь первый извинился пред ним в том, что было сделано, и оказал ему великие почести, а Церковь почтил дарованием ей доходов. Он привел в прежний вид весь храм, во многом переиначенный итальянцами, поставив распорядителем при этом монаха Руха, человека деятельного, и на счет царской казны возобновил престол, амвоны, солею и прочее; потом, самым приличным образом снабдил дом Божий покровами и священными сосудами; наконец, приписал к церкви некоторые села, а другие пожаловал в пользу священнослужителей, чтобы, имея нужду в необходимом, они не были нерадивыми. Архиерей принимал все это, как даваемое в честь Богу, и сам лично благодарил царя, как будто бы дары назначались собственно для него. Поэтому он соглашался и венчать дарователя и забыть сделанное архиереями, предоставив рукоположенным от Никифора все права священства, кроме того только, что они не могли служить вместе с ним, во всем же прочем не чуждался их; иначе подумают, — говорил он, — будто сделанное против него было справедливо, и будто он соглашается с этим, если примет их в общение с собою пред престолом. Когда нужно было вести переговоры о вторичном венчании царя, он охотно согласился и на то, и в назначенный воскресный день великолепно венчал его во святом храме. При этом об Иоанне не было и помину, а только приказано, — после царствующих лиц и патриарха, в общественных молитвах поминать и взявшего город кесаря Алексея.

3. Устроив дела хорошо и по своему желанию, царь начал отправлять и дальние посольства, именно, к правителю тохарцев, Халаву, и к эфиопскому султану. Персидский же султан Азатин был при нем и жил в городе распутно, проводя время в разврате и пьянстве на перекрестках; ибо, так как город был еще пуст и перекрестки уподоблялись пустыням, то он, бесстыдно садясь там с большою толпою приближенных, предавался дионисовым оргиям и пьянству. Итак, к тем царь отправлял посольства и обратно оттуда принимал послов. За Халава выдавал он побочную свою дочь Марию, рожденную от Дипловатацины, и посредником при этом назначил монаха и священника Принкипса. Принкипс, бывший тогда архимандритом обители Вседержителя, сопровождал означенную девицу великолепно, роскошно и вез с собою разнообразное богатство, имея при себе и походный храм из толстых покровов, также изображения святых, обделанные золотом, скрепленные крестами и шнурками, и священные драгоценные сосуды для употребления при святой жертве. Но между тем как это бракосочетание приготовлялось с таким великолепием, Халав скончался прежде, чем прибыл к нему Принкипс, — и девица, опоздавшая приездом к отцу, сочеталась с его сыном Апагою, который остался преемником власти. Эфиопского же султана войти с царем в переговоры побуждала другая нужда. Этот султан происходил из команов и, быв одним из отданных в рабство, имел похвальную причину домогаться союза со своими родичами. Известно, что климаты на земле, северный и южный, как противоположные один другому, имеют влияние на врожденные способности жителей, — телесные и душевные, равно как и на темпераменты, которых различие можно замечать не только в бессловесных животных, сравнительно с подобными им животными, но и в людях сравнительно с людьми. На севере — животные белые, а на юге — черные. Люди на севере вообще несмысленны и едва ли разумные существа: у них нет ни правил словесности, ни естественных наук, ни познаний, ни рассудка, ни экономии в жизни, ни искусств, и ничего другого, чем люди отличаются от бессловесных; они имеют только наклонности воинственные и, будучи стремительны, всегда готовы вступить в бой, тотчас бросаются, лишь бы кто подстрекнул их. Отношение их друг к другу какое-то дерзкое и вакхическое, и они служат Арею. А на юге все напротив: эти благородны, вообще очень благоразумны и превосходны в общественной жизни, славятся искусствами, словесными науками и советливостью, зато медленны в стремлениях, слабы для сражений и склонны скорее жить малым в бездействии, чем иметь много посредством усильных трудов. Естественною причиною таких явлений можно почитать солнце, которое на севере мало показывается и недостаточно согревает мозг; ибо тогда как от теплоты его происходят хорошие естественные качества, — холод, сжимающий кожу, сообщает членам грубость. На южной части напротив солнце стоит долее и способствует развитию хороших естественных качеств, чрез что, однако ж, все члены тела для подвигов мужества становятся слабее; а физика говорит, что телам соответствуют и души. Поэтому эфиопляне и прежде высоко ценили скифов, когда приобретали их для рабских услуг, или когда пользовались ими, как воинами: теперь же и самая власть находилась в руках скифа; так скифы с большим радушием были там принимаемы и составляли вспомогательное войско. Но им, нанявшись, не иначе можно было туда переправиться, как чрез пролив Эвксинского моря; а делать это без согласия царя было трудно. Посему к царю нередко присылаемы были послы с подарками, чтобы находившимся на кораблях он позволил войти в Эвксинское море и, за большие деньги наняв скифских юношей, отправиться с ними обратно домой. И это, как мы знаем, делалось часто: оттуда присылаемы были к царю подарки, а отсюда плавателям открывался свободный путь к султану.



Поделиться книгой:

На главную
Назад