На следующий день у Леи много работы. Скоро откроется новая выставка. Лея готовит для нее нарядные платья. Кончики пальцев огрубели и не чувствительны к случайным уколам. Вышитые на ткани ромбы дают отпор пристальным взглядам. Звезды развеивают опрометчивые пожелания по восьми ветрам. Рыбы приносят удачу.
Мы, наверное, никогда не увидимся. Я всегда буду приходить к тебе, а ты всегда будешь мне улыбаться, и я буду нести в себе эту улыбку.
Потому что, когда тебе было плохо, я не могла сделать тебя счастливой, а когда ты была счастлива, то это не могло быть из‑за меня. Иголка с трудом одолевает сложенный в несколько слоев лен. Лея нанизывает на нитки стеклянные бусины и кусочки красных кораллов. Стежки должны быть одинаковой высоты — ниточка к ниточке.
Вечером, перед тем как уйти, Лея подходит к столу Дины и протягивает ей небольшой сверток. Дина разворачивает бумагу. В свертке — черная бархатная сумочка. Та самая. Шелковые нитки вышивки поблескивают под светом настольной лампы.
— Это вам, — говорит Лея, — возьмите, мне будет приятно.
— Я не могу, — отвечает Дина, — Вы же эту сумочку для вашей знакомой приготовили. Как же можно принять чужой подарок?
— Она не приедет, — говорит Лея, — возьмите, это очень удобная вещь.
Телефон зазвонил в первом часу ночи. Лея еще не спала. Она вернулась из «Синематеки» — Лея всегда ходит туда по субботам.
— Госпожа Альмог? Вас беспокоят из больницы. У нас госпитализирована госпожа Сегаль. Дина Сегаль. Ее состояние очень серьезно. Не могли бы Вы приехать? Чем скорее, тем лучше.
— Почему вы звоните именно мне? — говорит Лея, — мы с Диной едва знакомы.
— В ее истории болезни записан ваш телефон, — отвечает собеседник.
Лея вешает трубку. У нее дрожат руки. Она не может найти ключи от квартиры.
Такси удается поймать не сразу.
— Так поздно, в больницу, — обращается к ней водитель, — у вас что‑то случилось?
— Простите, я не могу сейчас ни с кем разговаривать, — отвечает ему Лея.
В больничном отделении к Лее выходит врач. Помещение едва освещено, и на долю секунды Лее кажется, что больничный коридор служит продолжением знакомого, музейного коридора.
— Мне очень жаль, но Дина скончалась, сегодня вечером. Мы не имеем права сообщать такие вещи по телефону, поэтому попросили вас приехать. Она обратилась в приемный покой вчера, жаловалась на боли в грудной клетке. Все анализы оказались в норме, но мы все же оставили ее в больнице, на всякий случай. А сегодня она умерла. Понимаете, мне даже трудно сказать, от чего именно. Все уже было в порядке, ей стало лучше. А вечером — остановилось сердце.
«Зачем она мне это рассказывает? — думает Лея, — какая разница, от чего умер человек? Какое это может иметь значение?»
Врач протягивает Лее запечатанный пакет.
— Возьмите. Это ее вещи.
— Я не могу их взять, — говорит Лея, — я знакома с ней всего несколько дней. Я даже не знаю, где она живет. Я вообще почти ничего о ней не знаю.
Врач смотрит на нее с раздражением. Лея забирает у нее пакет.
Такси едет по знакомым улицам. Скоро Лея будет у себя дома. Выйдя из машины, она разрывает белый полиэтилен и открывает пакет. Там — сложенное пестрое платье и ключ с привязанным к нему кусочком бечевки. Лея заходит в подъезд, но потом возвращается на улицу, достает из пакета платье и раскладывает его на скамейке. Чтобы платье не унесло ветром, Лея кладет на него камень. Потом она поднимается в квартиру, находит в ящике стола конверт и опускает в него ключ. На конверте она пишет название фирмы, в которой работала Дина. Выяснить адрес не составит труда. Телефонная справочная работает круглосуточно. Надо только подождать, и кто‑нибудь обязательно ответит.
Каин
От прежних жильцов мне в наследство достался флюгер. Когда я в первый раз вошел в эту квартиру, был поздний вечер; я открыл дверь только что полученным ключом. Квартира была совершено пуста. Я шел из комнаты в комнату, слыша звук своих шагов. Мне приходилось двигаться медленно, касаясь стен ладонями. Поверхности сменяли одна другую, словно пытаясь обманом получить хотя бы немного ласки — штукатурка, кафель, рыхлая бумага обоев. Я зашел в большую комнату и остановился. На полу лежал ровный световой блик. Квадратный блик, вымеренный оконной рамой, будто фонарям, луне и освещенным окнам домов было мало улицы и повисшего над городом белесого зарева, и они стремились проникнуть в квартиры, в замкнутое, геометрически расчерченное пространство, и задержаться там, приняв форму, понятную глазу. Я сел на пол, прислонившись спиной к стене. Она была прохладной. Вскоре мне стало зябко, но я продолжал сидеть, почти не шевелясь. Стена была устойчива, она была тут до меня, ее положение можно было описать относительно других стен, относительно дома и города. Я прибыл два дня назад, без цели, без планов, без записной книжки, без истории, которую я хотел бы про себя рассказать, без объяснений, которые бы соответствовали одно другому. Этот город был промежуточной остановкой, я понимал это. Но в тот момент я хотел слиться с этой стеной, стать таким, как она, неподвижным, чтобы даже температура моего тела приблизилась к ее температуре. По окну хлестнула ветка дерева. Поднялся ветер. И тогда это произошло. Тень в лежащем на полу блике, которую я поначалу приписал скрещенью оконного переплета, вдруг пришла в движение, превратилась в взлохмаченную фигурку, размахивавшую руками, раскачивавшуюся, ударявшуюся изнутри о ребра светового квадрата. Потом в квадрате стали появляться точки. Они дробили мечущийся силуэт; заполняли квадрат собой, как если бы его засыпали землей. «Дождь». Я вскочил, в два прыжка очутился у окна, распахнул его. В лицо мне ударил ливень. Капли были колкими. Щурясь и прикрывая глаза рукой, я разглядел в метре от стены, на штативе, латунный флюгер. Его хвост представлял собой колесо с пластиковыми перепонками. Если бы не ветер, можно было бы подумать, что внутри колеса мчится, быстро перебирая лапками, толстая невидимая белка. Я подождал несколько секунд и закрыл окно. Дождь заливал стекло, фигурка в квадратном блике стала мутной.
Когда я проснулся, ветра не было. Флюгер был неподвижен. Я лежал и смотрел на него. Мне хотелось, чтобы он снова пришел в движение. При свете дня, без тени, пляшущей на полу комнаты, он был бы просто конструкцией из легкого металла, не лишенной забавности — если принимать в расчет пластиковые перепонки на хвосте. Я хотел, чтобы весь ветер остался снаружи. Однако флюгер сделал первый оборот только, когда на улице зажглись фонари. Позже, прожив в этом городе несколько дней, я узнал, что ветер в нем поднимается по вечерам и утихает под утро.
В ту ночь снова шел дождь, и, глядя на дробящиеся очертания пляшущего силуэта, чьи жесты, на первый взгляд, хаотичные, повторяли простые движения едва различимого в темноте улицы неодушевленного тела, в свою очередь, подчиненного розе ветров, я вдруг подумал, что мое бегство можно если не остановить, то разнообразить. И, может быть, разнообразя его, раскалывая вектор своего движения на множество векторов, я получу возможность маневра, вариант перспективы — так разбросанные на полу осколки стеклянного сосуда иной раз отражают комнату под углами, непредставимыми для человека, привычного к ее цельному отображению. Холодная пустота внутри, растягивающая и сжимающая время, рождающая из себя оседающие свинцом туманности, мутные вихри, которые заставляли меня сниматься с места, покупать билет на первый же поезд, избегать всего, что могло бы задержать меня — знакомств, домашних животных, пристрастий, жизненного уклада, мелочей, придающих квартирам обжитой вид, должна была покрыться панцирем, мозаикой каждодневных событий, обстоятельств, происшествий, которые бы дробили ее, обманывали, лишали власти. Я понимал, что эта мозаика должна иметь со мной как можно меньше общего — иначе бы я получил множество фасеток, в каждой из которых отражался бы бегущий человечек. И тогда я решился на кражу. Фрагменты чужих жизней — вот что должно было стать моим панцирем, моей уловкой, моим хитроумным лабиринтом. Теперь, едва ли не впервые, у меня был план. Но недоставало самого главного. Силы, столь же осмысленной, сколь и случайной — без нее замышленная мною конструкция осталась бы безжизненным макетом, жалкой декорацией. Я прислушался. Мне казалось,
что сквозь шум дождя я различаю скрип давно не смазанных втулок флюгера на укрепленном за окном штативе. И в этот момент мне стало совершенно ясно, для чего он мне может понадобиться. Ветер, вот, что все решит.
Главное было не встречаться с ними взглядом. Это бы все нарушило. Флюгер оживал с наступлением темноты; я направлялся туда, куда указывала его стрелка. Я шел и смотрел людям в окна. Я так и называл их: окна севера, запада, востока. В южном направлении я не ходил: стена дома стояла на пути ветра; флюгер никогда туда не указывал. Перед некоторыми окнами я останавливался. Вскоре я облюбовал себе несколько постоянных точек наблюдения, обозначив их номерами. Окном номер один была студия танцев. Номером два — лавка часовщика, предпочитавшего работать по ночам. Я заметил, что в полночь он переводил стрелки висевших на стене ходиков на шесть часов назад, а под утро возвращал их на то место, где они и должны были быть; номером три — квартира, в которой старушка вязала шарф. Когда заканчивался шерстяной клубок, она брала следующий — любого другого цвета. Шарф уходил кольцами в холщовый мешок у ее ног. За четвертым окном жил ветеринар, принимавший на дому. В подъезд заходили люди со змеями, выглядывавшими из рукава пальто; с игуанами на замшевых поводках; с аквариумами, в которых, плавали, стелясь к дну, огромные серые рыбины; с лисами, свернувшимися в клубок на голове у своих хозяев. Были еще окна кафе, частных квартир, окна с занавесками, с комнатными цветами, с доносящейся из‑за стекол музыкой, освещенные лишь ночниками, галогенными лампами, треугольным всполохом света из‑за приоткрывавшейся двери. Это было так: человек двигался, я прокладывал в уме траекторию его движения и, улучив момент, выхватывал плывущий перед ним прозрачный шар; или — срывал с него невидимый плащ и уносил с собой. На месте похищенных мною предметов тут же возникали новые; хозяин не лишался украденного. Во всяком случае, мне хотелось так думать. Я уносил эти вещи домой и примерял их на себя. «Здесь нужно перебрать весь механизм» — говорил я, щурясь. Или: «Пора уже спать, мой мальчик. Завтра узнаешь продолжение про волшебника» — женские голоса давались мне труднее других. Я не повесил в своей квартире зеркало, предпочтя ему ночное окно. Мое лицо и фигура были нечеткими, сквозь них проступало движение веток, мелькали фары проезжавших по улице машин; на моем лице появлялись круги от дождевых капель, просвечивали пыльные разводы. «Не выпить ли нам кофе, сегодня вечером?», — говорил я. Или: «Пожалуйста, возвращайся сегодня пораньше». Так, заглядывая в отверстие камеры — обскуры, видишь пейзаж с предгрозовым небом, мельницами, каналами, осенним полем, редкими деревьями, но забываешь про пустоту внутри коробки.
Но потом все кончилось. Это произошло у окна номер двенадцать северо — восточного направления, в восемь часов вечера. Накануне похолодало. Ветер то швырял мне в лицо дождевую взвесь, оборачивая меня в кокон студенистого воздуха, то отступал — как старик, пытающийся вспомнить только что забытое слово. Я поднял воротник плаща. До дома от меня было не больше пяти метров. Напротив подъезда росло дерево. Влага копилась в бороздках его коры, оседала к выступающим из земли корням. Так, наверное, выглядит зимой пустыня, если смотреть на нее из космоса — после того как прошел ливень, и потоки воды устремляются по растрескавшимся руслам к ближайшему морю.
Дерево было для меня очень кстати. За стволом, в темноте меня было не заметно; я, зато, видел все очень четко. Я видел комнату. В комнате стоял стол. За столом сидела женщина. Она печатала на пишущей машинке. Рама делила квадрат окна на три неравные части. Мне казалось, что я вижу перед собой три разъединенных экрана, и изображение транслируется на них с разной скоростью — ссутулившаяся фигура с наклоненной головой, с прижатыми к бокам локтями; пальцы, каждые несколько секунд нажимавшие на рычажок каретки; лампа с зеленым абажуром, пачка бумаги на противоположном краю стола.
Тот порыв ветра, видимо, был особенно сильным. Я услышал, как воздух бьет в стекло. Я не могу сказать точно, как все случилось. Видимо, окно распахнулось, ветер ворвался в комнату, закружил бумажные листы. Женщина подняла руку, защищаясь от ветра; резко встала, подбежала к окну. Я не успел спрятаться за дерево. Женщина заметила меня. Она встретилась со мной взглядом. Она не выглядела испуганной, скорее — удивленной. «Что вам нужно? — спросила она, — что вы здесь делаете?». Хотя, может быть, это спросила не она, а я произнес эти слова вместо нее. Все длилось несколько секунд. Она смотрела мне в лицо, и я чувствовал, как мозаика, которую я так скрупулезно выстраивал, дает трещины, оползает, осыпается от внешнего воздействия, обнажая то, что должна была собой закрывать. Мне показалось, что я теряю объем, становлюсь плоским, способным пропускать сквозь себя свет, стелиться вдоль земли, мчаться, не ощущая сопротивления воздуха. И тогда я побежал, что было силы, пытаясь спасти то немногое, что еще оставалось. Я взял билет на первый же поезд. Он отбывал в южном направлении.
…Я уехал, но мысленно я продолжаю возвращаться в тот вечер. Каждый раз я иду одной и той же улицей, ветер подгоняет меня в спину. Но я иду так не из‑за ветра, а потому что я сам выбрал этот маршрут. Ветер дует все так же сильно, как всегда по вечерам, в том городе. Такова роза ветров. Логика движения небесных тел, создающего циклоны и бросающего им навстречу антициклоны, не меняющего ни скорости, ни направления, не терпящего отклонений от выверенных орбит, в какой‑то точке — то ли времени, то ли пространства — оборачивается россыпью случайностей: мячом, катящимся по пустой улице; сорванным с петель деревянным ставнем; скованной спазмом диафрагмой астматика; парусником, мчащимся на риф. Так, пройдя свой путь по артериям и венам, кровь растекается по лабиринту капилляров. Я иду по улице и подхожу к знакомому дому. Мне даже не приходит в голову задержаться перед ним. Я сразу захожу в подъезд. Первый этаж, я звоню в дверь. Где‑то наверху, в одном из лестничных пролетов хлопает, разбиваясь вдребезги, окно. Я продолжаю слышать, как падают осколки, когда дверь открывается и на порог выходит женщина. Она смотрит на меня удивленно. Я встречаюсь с ней взглядом.
Я говорю: «Здравствуйте, вы меня, наверное, не помните?»
Черепахи
Наверное, мы хотели пошутить, но в тот же момент поняли, что не шутим. Это в июне было. То лето было прохладным, и все же, когда я приходила к Лизе — а в тот год я бывала у нее особенно часто — мы выходили на балкон и подолгу там оставались. Ее окна были вровень с верхушками деревьев, можно было смотреть на листья, а можно — вниз, на прохожих. Сквозь листву их движения скорее угадывались, чем были различимы — как в детских блокнотах, в которых рисуют одну и ту же картинку, лишь немного ее изменяя от страницы к странице, а потом быстро пролистывают и получаются движущиеся человечки.
В тот вечер я заметила на балконе фанерную коробку. Все вещи на балконе казались старыми — от дождей и въевшейся пыли; будто здесь, за внешней стеной из светлого кирпича, время шло быстрее, чем внутри квартиры. Но эта коробка была новой. Мне даже показалось, что я различаю запах свежераспиленных досок.
«Всякая всячина, — сказала Лиза, заметив, куда я смотрю, — Я должна решить, как с этим поступить».
…Мы вернулись с балкона на кухню. Лиза заварила чай. Стены кухни были выложены белым кафелем, они словно и не отсюда были, а из больницы какой‑то, как будто стены разных помещений перемешались и оказываются в чужих домах. Мы пили чай, а потом Лиза сказала: «Там памятные вещи».
— Где вещи? — спрашиваю.
— В коробке. Памятные вещи. Сувениры всякие — обрывки, открытки, фотографии, фигурки. Мне нужно что‑то придумать, я не могу их дома держать.
— Почему не можешь?
— Понимаешь, — сказала Лиза, — они меня держат, а я в них перестала помещаться. Вернее, я помещаюсь, но, скорее, по привычке, потому что иначе не пробовала. Посмотрю на них и вспомню про себя что‑нибудь, что можно рассказать. Ты, вот, придешь, и, может, тебе расскажу.
К тому времени я была знакома с Лизой года три. Наверное, мне никогда не удастся точно вспомнить, как мы встретились. История нашего знакомства была сродни корню садовой травы, уходящему истончающейся ниточкой в рыхлую почву, в лестничные пролеты, к хлопающим дверям, узким лицам за праздничными столами, повернутым к запоздавшему гостю. Где‑то там.
Я часто задавала себе вопрос, зачем я прихожу к ней. Иногда мне казалось, что вместо меня на этой кухне может сидеть другой человек. Любой другой человек, и Лиза будет точно так же наливать ему чай из прозрачного чайника — «огнеупорное стекло, капля холодной воды на него попадет, и он вдребезги», и беседовать с ним. Ее гости были сродни куколке с головой, на которой, образуя орнамент, помещалось кольцо из разных лиц — легкое движение, еле слышный щелчок, и вот уже кто‑то другой пытается согреть ладони, обхватив керамическую чашку, и разглядывает — в который раз уже — выбившуюся нитку на рукаве своего свитера.
— Есть животные, у которых скелет — снаружи. Не молчи.
— Черепахи.
— Вот именно. И я себя чувствую такой вот черепахой. Как будто я внутри скелета нахожусь, среди косточек. Куда ни посмотришь, что‑то о чем‑то напоминает, возвращает внутрь. А внутри одни истории срастаются с другими, как вены у сиамских близнецов, и меняются при этом, и я все время там. И я подумала, что если бы всего этого не было, всех этих напоминаний, то я ведь даже не знаю, какая бы я была. Сначала бы я все помнила, но потом события бы изменились до неузнаваемости. А потом они и событиями бы быть перестали. И меня самой, как я сейчас, тоже бы уже не было.
Мне показалось, что я понимаю ее. В молодости пространство между историями заполнено гелеобразным веществом, и, по мере того, как человек становится старше, вещество это меняет свой состав. К старости оно превращается в разреженный, зыбкий воздух, в котором просматриваются матово светящиеся поплавки. И, если бы этих узелков не было, то и человека, как он есть, наверное, тоже бы не было. Он вообще не имел бы формы.
— А что ты сделаешь с тем, что в коробке?
— В том‑то и дело, что я не знаю. Даже если я оставлю их там, на балконе, я буду помнить, что у меня там стоит коробка, а в ней — важные вещи, и они не на своих местах. Это ничего не решит.
— Может, раздарить?
— Мне особо раздаривать некому, — сказал Лиза, — Да и вещи эти для других людей особой ценности не представят. К тому же, я буду помнить, у кого что оказалось, и историй только прибавится.
— А если вынести их на улицу? Пусть, кто хочет, забирает.
— Нет, так я тоже не могу. Я бы так сделала, если бы эти вещи для меня уже ничего не значили. А они значат. В том и дело. Я не могу их так вышвырнуть, безадресно.
И тогда мы посмотрели друг на друга. Нам это одновременно пришло в голову.
Я сказала: «Зачем же безадресно?»
А Лиза: «Разве на свете мало есть адресов?».
Я сказала: «Да взять хоть телефонный справочник. Он полон точных адресов совершенно посторонних людей.»
«Это выход из положения, — говорила Лиза, — В мире всё находится в движении и ничего не исчезает. Всё превращается друг в друга, но ничто не прибавляется и не убавляется. Горные гряды постепенно разрушаются на одних равнинах и образуются на других. Скелеты динозавров стали камнями. Поленья тлеют в костре, а дым заполняет собой воздух. Так же должно быть и с памятью. Чем больше мы забываем, тем больше помнят другие. То, что уходит из нашей памяти, возникает в воспоминаниях других людей. Правда, это могут оказаться детали совсем других, неизвестных нам историй».
Я сказала: «Это всего лишь предположение».
А Лиза: «Тащи справочник».
«Я отправляю важную для меня вещь незнакомцу, — говорила Лиза, — Человек получает ее неизвестно откуда. Вещь исчезает из одной жизни и появляется в другой. Возможно, она окажется там недостающим звеном. Возможно, она сама станет началом истории».
— Жаль, что мы об этом ничего не узнаем, — сказала я.
— Это условие задачи, — сказала Лиза, — Отправила — отрезала.
…Мы решили действовать наугад. Когда я пришла к Лизе в следующий раз, фанерная коробка стояла в комнате, на столе. Крышки на ней уже не было. Смеркалось, но Лиза пока не включила свет. При таком освещении — когда закат завершился, но сумерки еще не перешли в темноту — выступавшие из коробки предметы различались как скопление параллелепипедов, кубов, пирамид и шаров, нагроможденных друг на друга. Их очертания ничем не отличались от контура протянутой к ним руки. Казалось, когда Лиза опустит руку в коробку, выступавшие оттуда углы и грани проступят сквозь ее ладонь, или, наоборот, исчезнут в ней, будут срезаны надвинувшейся на них тенью. Я зажмурилась. В коробке что‑то переворачивалось, позвякивало и постукивало. Потом все стихло. Я открыла глаза. В руках у Лизы я разглядела небольшой узкий цилиндр. Лиза поднесла цилиндр торцовой стороной к глазу, повернула. Я услышала, как внутри что‑то сыпется. Крошечные осколки. «Калейдоскоп, — Лиза направила цилиндр на свет лампы. Он был из синей пластмассы. На его поверхности были заметны потертости и мелкие царапины, — Не знаю даже, как он ко мне попал. Но в шесть лет он у меня уже точно был. Я думала, что это — подзорная труба, и удивлялась, как же в нее смотрят капитаны кораблей. Они же должны видеть там море, острова, другие корабли. Я думала, что смотрю в эту трубу как‑то неправильно. Я недавно поняла, что и сейчас еще так думаю».
Мы открыли справочник на первой попавшейся странице. Взяли первые, выхваченные взглядом, имя и адрес. Некая Мария О., западная часть города. Мы упаковали калейдоскоп в жестяную коробку из под круглого печенья. Обложили его ватой, чтобы совсем не разбился. Лиза еще сказала, что, если калейдоскоп окажется лишним, то коробка как раз может очень даже и пригодиться — хранить в ней пуговицы, например.
…С тех пор, в каждый мой приход, из коробки извлекались несколько вещей. Поначалу в наших действиях было что‑то азартное. Никто не знал, какая вещь окажется следующей. Книги, рисунки, бусы, марки, камешки и ракушки, шкатулки, часы — десятки предметов, составлявших для меня трудно восстановимую в памяти мозаику, наподобие узора в калейдоскопе, отправленном нами в первый день. О некоторых предметах Лиза мне рассказывала. Дружбы, любовники, незваные гости, дальние поездки, дни, проведенные вопреки планам, маршруты, измененные в последний момент, смены городов, времен года, медленное истончение давно запомнившихся лиц. Но не обо всех, конечно. А потом я стала замечать, что Лиза меняется. Азарт отступил. Во взгляде появилась решимость — довести начатое до конца, опустошить коробку, избавиться от ее содержимого. Чем дальше, тем в большем молчании проходили эти вечера.
С самой же коробкой, меж тем, стало происходить что‑то странное. В каждый мой приход она была полна доверху. Я предполагала, что Лиза заполняет ее в мое отсутствие. Но предметы, которые она оттуда доставала, никогда раньше не попадались мне на глаза. Да и вид их был таков, что мне все труднее становилось представить себе, о каких событиях они могли бы напоминать Лизе, чему в ее жизни соответствовать. Там были фотографии в рамках из плотного картона, с барышнями в строгих длинных платьях, с накрахмаленными воротничками до подбородка, в шляпках с перьями; там были неровные медные монеты со скачущими всадниками по обеим сторонам; были граммофонные пластинки; лорнеты в потускневшей серебряной оправе; пустые гильзы; дверные ключи в локоть длинной. В тот период мы уже почти не разговаривали с Лизой. Объяснялись, скорее, жестами. В ее лице теперь читались одновременно растерянность и упрямство. И нам казалось, что, если мы прервем это наше занятие — нелепое и даже вовсе лишенное смысла, когда смотришь извне — разрушится что‑то важное, расстроится расположение точек на неизвестной нам карте — мерцающих, исчезающих в одних координатах и появляющихся в других, по логике, которую мы никогда не смогли бы восстановить, но почувствовали бы, окажись она нарушена. И мы продолжали отправлять эти посылки, из раза в раз.
Почтовое отделение было рядом с Лизиным домом. Буквально, за углом. Мы тщательно упаковывали бандероли в оберточную бумагу и относили их туда. Листы бумаги были рыхлыми на ощупь. У них был странный запах — будто из такой бумаги где‑то делают макеты кораблей. Муляжи парусников в натуральную величину, при полной амуниции. Запах корабля, минус запах моря.
Почтовая служащая в круглых очках в металлической оправе, с одутловатым лицом, казалось, не обращала внимания на частоту наших визитов. Она вообще не смотрела на нас, мы были для нее лишь парой рук, протягивавших в полукруглое окошко коробку или сверток. Мы ждали, что она спросит нас про обратный адрес, спохватится. Но такого почему‑то ни разу не произошло. Раздавался глухой удар деревянного штемпеля, и посылка исчезала из виду — за спиной служащей было еще одно окошко, куда она передавала коробки и свертки. Мне казалось, это и есть ключевой момент. Послание исчезает из виду, за ним закрывается окошко. А потом, спустя несколько дней, где‑то еще откроется окошко, и вещь окажется в руках нового владельца. Предмет исчезнет из одной жизни и возникнет в другой. Мне хотелось проследить их путь в этом исчезновении. Я понимала, конечно, что там — почтовые фургоны, механические ленты, третья смена. Еще я понимала, что увидеть что‑то в момент исчезновения, в принципе, невозможно.
Но однажды мне это удалось. В тот вечер Лиза вытащила из коробки конверт из тонкого картона. Конверт был запечатан, на него была наклеена марка — лодка движется к гавани. В отдалении, на мысе, светит маяк. За ним виден пустынный скалистый берег. Надпись на марке была латиницей, но на неизвестном нам языке. В тот вечер была Лизина очередь выбирать адрес. Она написала его на конверте. Почему‑то в справочнике даже не было указано имя. Только инициалы. Некто Э. Ю., северная часть города. Я собиралась уходить, хотела зайти по дороге домой на почту. И тут, уже в прихожей, Лиза вспомнила, что почтовое отделение закрылось на ремонт. «Придется сделать перерыв, — сказала она, — не знаю, на сколько». Но письмо было уже у меня в руках, с надписанным адресом. Уже началось, то что должно было начаться. Мне уже не хотелось останавливаться. И я предложила: «Давай я его сама отвезу. Положу там в подъезде в почтовый ящик, и все дела». Это было нарушением условий, конечно; но и сам этот вечер был не как другие вечера — с самого начала: письмо вместо вещи, закрывшаяся почта. И Лиза согласилась, как‑то неожиданно легко: «Да, отвези, пожалуйста». Она посмотрела на меня, и я вдруг подумала, что это первый раз, за много времени, когда мы друг на друга смотрим; и что и раньше, до всего этого, мы редко встречались взглядом — только если сначала собраться с духом, не отдавая себе в этом отчета, а потом случались несколько секунд. И я подумала, что помню каждые эти несколько секунд; и что события вокруг них разрежены, и я могу как ни в чем не бывало, находясь в одних таких секундах, увидеть другие; и, если я когда‑нибудь тоже решу изменить свою форму, взломать изнутри свой скелет, мне необходимо будет что‑то с ними сделать. И тогда Лиза вдруг обняла меня. У нее оказались очень легкие руки, почти невесомые. Мы стояли так, несколько мгновений. А потом Лиза улыбнулась и сказала: «Ну, пока». И я ответила: «Пока».
Я ехала на автобусе в северную часть города. Я не разбирала, по каким мы едем улицам: шел дождь, окна запотели, в них можно было разглядеть лишь желтые всполохи фар и фонарей, и красные — светофоров. Автобус был полупустым; на редких остановках пассажиры выходили из него, но никто в него не заходил. На сиденьях передо мной сидели старушки в вязаных беретах. Но вскоре вышли и они. А потом водитель включил в кабине свет, и я заметила в окне свое отражение. И я будто увидела себя со стороны. Моя куртка была доверху застегнута на молнию, воротник поднят, голова втянута в плечи. Это была упаковка. Я сидела, держась обеими руками за поручень переднего сиденья. Я знала, что уже никогда больше не увижу Лизу. Не зря же мы не писали на бандеролях обратный адрес. Они не должны возвращаться. И теперь, когда я поняла это, я могла перестать участвовать. Мне надо было выйти, выскочить из этого автобуса на первой же остановке. Но я не сделала этого. Это был тот самый момент, между двумя окошками, возможность наблюдать за исчезновением; эксперимент над самой собой. «Кто там? Это мы, Розен — кранц и Гильденстерн; откройте нам, пожалуйста».
Я сошла с автобуса и сразу увидела этот дом. Трехэтажное строение. В свете фонаря была видна полукруглая табличка с номером. Час был относительно непоздний, но я заметила, что светятся лишь два или три окна в облупившихся деревянных рамах. Квартира была на последнем этаже. Я долго звонила, но никто не отзывался. Тогда я толкнула дверь. Она медленно открылась, даже не скрипнув. Я нащупала выключатель. Зажгла свет. Квартира была пуста. Видимо, дом расселяли — большая часть жильцов уже съехала. На обоях виднелись следы от висевших здесь когда‑то фотографий или, может быть, картин. Под подошвами моих ботинок хрустели осколки стекла. Пол был покрыт пылью, но осколки все равно поблескивали под светом электрической лампочки, и было видно, что они разноцветные — прозрачные, зеленые, синие, красные. Пахло сыростью, но мне казалось, что к этому запаху примешивается запах свежераспиленных досок. Я стояла в центре комнаты и понимала, что теперь мой маршрут завершен. Глядя на меня со стороны, было бы невозможно сказать, откуда я здесь появилась. Где‑то, в другой жизни, кто‑то забывал меня. Я подошла к окну, но, при электрическом свете, в нем было видно только мое отражение. Ничего не изменилось. Упаковка. Панцирь. И тогда я бросилась к двери, распахнула ее настежь, побежала вниз по лестнице. Я слышала, как там, наверху, на последнем этаже дверь захлопнулась. Мне даже показалось, что щелкнул замок. Я бежала по узкой улице, потом быстро шла, вдыхая пропитавшийся дождем ночной воздух. На следующем повороте оказалось, что я стою напротив транспортной развязки. Огромный транспортный узел — трамваи, автобусы, поезда. Можно выбирать любое направление, и ехать, и смотреть в окно.
Ракушки
Ленка — дура, а я вас спасу, вы только не волнуйтесь. Очень скоро, хоть вы об этом еще не знаете. В вашем положении спасения ждать, конечно, неоткуда. Вы, наверное, увидев меня, не поверите. Решите, что это мозг ваш умирает и показывает вам сказки, чтобы вы не расстраивались. Так бабушка говорит. В книжке, которую я нашла на шкафу, было написано, что после смерти люди видят себя со стороны, а потом улетают в светящийся туннель. Бабушка мне тогда объяснила, что это всё — химия нашего мозга. «Гость из сказки» — вы так и подумаете. Вообще‑то я не гость, а гостья, но сейчас это неважно.
На голове у меня ветки, я их прикрепила ремнем от джинсов — это называется камуфляж. Чтобы Ленка ничего не заметила. Будет теперь знать. И зеленый свитер тоже для этого. Вообще‑то я его не люблю — он колючий, и Ленка говорит, что меня в нем не отличить от мальчика. Ну и пусть не отличает, мне теперь все равно. Она меня, конечно, разоблачит, но будет уже поздно, вы уже будете на свободе. А то, что произойдет потом, надо будет как‑то пережить, но я справлюсь.
Да и что будет, по большому счету? Ничего не будет. Скажет что‑нибудь, да и всё. «Девочки не дерутся» — так Ленка говорит. В высокой траве меня не должно быть заметно — я, перед тем как за вами идти, всё продумала. «Без права на ошибку» — фильм такой был, но бабушка мне смотреть не разрешила, его поздно показывали.
Вообще, если вы сейчас себя со стороны видите, это плохо, конечно. Ничего приятного, и вас это зрелище точно не утешит. Хотя, может, вам иначе кажется. И лежите вы в корыте, где прошлым летом лягушка утонула, но об этом вы не знаете. Мы тоже тем летом не сразу узнали. Потом долго там, за сараем, не играли — ни Ленка не хотела, ни я.
Но с лягушкой мы были ни при чем, а тут этого не скажешь, все‑таки. Хотя мы вам вред причинять не собирались. Если бы вы были пустыми, мы сделали бы из вас бусы. Но, раз вы там, внутри, вы должны были стать моллюсками в лавке морских диковин. Вот и всё. Я сказала, что сегодня моя очередь быть продавщицей, а Ленка ответила, что ей играть расхотелось, и что она на меня смотреть не может, после того, как я за вами в пруд залезала, в самую тину, и чтобы я никогда больше к ней не приходила. А я и не к ней иду, я — к вам. Это и неправда совсем, кстати — про тину. Вы там как раз и не водитесь. Вы в прозрачной воде были, у самого берега, вы всегда там. А жука — водомера Ленка уже потом сама поймала, вивисекторша. Тебя тоже выпущу.
Вообще, не повезло Ленке, что их участок — рядом с водокачкой. Издалека она напоминает марсианина из «Войны миров», громоздится над всем дачным поселком на своих сваях — раскоряках. А если под ней стоять, то там всегда тень, в любое время, и трава темная и густая. Каждый вечер поселковый сторож подходит к ее свае, той, что ближе всего к сторожке, и бьет по ней молотком, шесть раз. Будто склянки отбивает, но это, конечно, никакие не склянки, пусть он себя не обманывает. На свае уже слезла краска и образовалась вмятина. Когда дед это слышит, он берет ведро и идет за водой. «Артезианская, — он говорит, — одно здоровье». Вода льется из трубы к вам в пруд; вам, наверное, тоже приятно. А мне — нет. Я на эту водокачку вообще стараюсь не смотреть, хоть это и непросто. Там в баке, величиной с трехэтажный дом, стоит вода, черная и пустая. Может, только водомер по поверхности проскользнет, хотя откуда ему там взяться. Иногда я представляю себе, как с этим баком что‑то случится, какая‑то поломка, и у него распахнется днище. Оттуда хлынет вода, все эти накопившиеся артезианские кубометры, всё это прольется на землю. Думаю, мы тогда станем почти как вы, мало чем будем отличаться; так что я вас хоть чуть — чуть, но могу понять, мне кажется.
Я уже двигаюсь к вам, уже продвигаюсь. Нужно ползти по — пластунски, чтобы ничем себя не выдать. Но я точно приду, а не как тот человек, который Элиягу6. Дед с бабушкой о нем недавно вспоминали. Дед сказал, что состарился, но так и не понимает, как это — ждать этого самого Элиягу и знать, что в этот раз он не придет. Класть для него яйцо на пасхальное блюдо, и знать, что оно останется нетронутым. Предвкушать встречу и
знать, что она не состоится. Готовиться к веселью, которое заранее отменено. И так из года в год. И про всю жизнь наперед это знать. А бабушка мыла таз для варенья и ничего ему не ответила. Так вот, мне сейчас не до веселья, я не он, и я приду — пусть даже вы меня и не ждете. Может быть, только надеетесь, а на что, и сами не знаете. Я соберу вас в марлю, в которой бабушка отжимает творог, и побегу к вашему пруду, так быстро, как только могу. Вас будет обдувать ветер, и слепить солнце. Непривычная для вас среда, но вы потерпите, совсем немного.
Пражское лото
Они приходили и сидели в приемной. Каждое утро, делая шаг из кондиционированной прохлады автобуса в висящее над асфальтом иерусалимское марево, Михаэль знал, что они уже там, уже ждут — именно его. Он шел каменным переулком, входил в освещенное голубоватой лампочкой парадное, дожидался лифта, а потом спешил мимо них — энергичной походкой, не взглянув, выпрямив спину. Когда он проходил мимо, он чувствовал, как — на доли секунды, на целую вечность — внутри его грудной клетки, как на сморщенном экране, проступает вся его жизнь, все, что он, возможно, вспомнит, и можно было останавливать проектор, вглядываться в подрагивающие кадры, касаться мягкой пленки узкими пальцами. Михаэль заходил в свою контору, закрывал за собой крашенную белой краской дверь, садился за стол, перекладывал папки, перелистывал блокноты, словно те двое, там, за дверью, были способны исчезнуть между мелькающими страницами.
Так было и на этот раз. Они сидели у двери; повернули к нему головы, когда он вошел. Обе были в черном, как и в предыдущие дни. Та, что старше — с забранными в пучок волосами, с плотно сжатыми узкими губами. Та, что моложе — с квадратным подбородком и детской челкой. Завидев его, они снова стали перешептываться, о чем‑то спорить. Он подошел к своей двери, и, уже поворачивая ключ, вдруг услышал: «К вам можно?». Михаэль обернулся. Женщины внимательно смотрели на него, словно пытаясь понять по его реакции что‑то, о чем он не знал, а они — знали. Он сказал: «Конечно. Заходите».
— Это недоразумение, — говорил Михаэль, — вам нужен не я. «Недоразумение», — тихо повторяла женщина постарше. «Не недоразумение!», — сказала та, что помоложе. «Вы обратились не по адресу», — настаивал Михаэль. Он посмотрел в окно. Там был виден угол крыши соседнего здания, под ним — окно с трещиной в стекле. Окно было открыто; сквозняк выбивал наружу синюю занавеску. Михаэль не знал, кто там живет. Когда он смотрел на это окно, он не представлял себе дом, частью которого оно было. Про себя он называл его «мое окно». Когда у него были сложные клиенты, он, говоря с ними, думал о нем. Это приносило ему облегчение.
— Зачем я только их впустил, — думал Михаэль, — сказал бы, что занят.
Они сидели перед ним, две сестры. Старшую, как он теперь знал, звали Жанна. Младшую — Антонина.
— Сначала мы решили, что вы — это он, — говорила Антонина, — и имя то же, и фамилия совпадает. А она, ведь, очень редкая. Мы так обрадовались. Его ведь и папа искал, пока был жив; и мы — с тех пор, как выросли. Мы обращались в справочные службы в разных странах. В Америке и в Аргентине нанимали частных
сыщиков — Жанна потратила на это почти все свои сбережения. Все, кого нам удалось найти — кроме вас, были или сильно старше или гораздо моложе нашего брата. А вы подходите и по возрасту, и по росту — наш сводный брат был очень высокий. Это, пожалуй, единственное, что мы о нем с детства помним. Когда он приезжал, Жанна сажала меня на плечи, я надевала его плащ и шляпу, поднимала воротник, и мы гуляли так по саду. Однажды брат заметил нас из окна, очень удивился, вышел к нам и смеялся. В это время наш отец возвращался с рынка, нес авоську с двумя бутылками молока. Он вошел во двор, увидел нас и от неожиданности выронил авоську. Бутылки разбились, молоко полилось по тропинке и стекло на землю. Там целый день стояла белая лужа — земля была утрамбованная, а ночью молоко впиталось. Брат сказал нам, что, оказывается, если случайно пролить на землю молоко, то нужно подождать двое суток, а потом положить туда кого‑нибудь мертвого, и еще через сутки он оживет. Брат уехал той же ночью, больше мы его никогда не видели. Мы специально искали, но никого мертвого не было. Наконец, как раз через двое суток, мы нашли огромного черного жука — он лежал вверх лапками, прямо на тропинке. Мы положили его туда, где пролилось молоко. Но тем же вечером родители сказали, что нам нужно срочно уехать, что оставаться дома — опасно. Над нашим городом уже кружили бомбардировщики, у окраин — грохотали пушки, по грунтовым дорогам мчались грузовики. Мы наспех собрались, уехали и так и не узнали, что стало с жуком.
— Так и не проверили, — сказала Жанна.
— Так что по росту вы подходите, — продолжила Антонина, — мы уже были почти уверены, что вы и есть наш брат. Фотографий брата не сохранилось, и мы плохо помним, как он выглядел, но отца — помним хорошо.
Мы знаем, что брат был очень на него похож. А вот вы на нашего отца совсем не похожи.
— Ни капельки, — сказала Жанна.
Они с сестрой переглянулись, потом посмотрели на Михаэля.
— Мой отец умер еще до того, как я родился, — сказал он, — мама растила меня одна. Это было в другом городе.
Сестры молчали.
— Я вижу вас впервые, — добавил он.