Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Аватара клоуна - Иван Васильевич Зорин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Какая, однако, толстая…» – пробормотал он. Матвеич затянул «ямщика». «Жизнь – долгая песня, – подумал Илларион Евграфович, – в юности её поёт страсть, в старости – немощь…» И сквозь дрёму ему стало чудиться, будто он, как Всевышний, лепит из глины Матвеича. Сердце, печень, драный зипун. Вот копной нахлобучил ему седой парик, подвёл дёгтем ресницы, перекосил глаза и бычьей кровью нарумянил щёки. Пристегнув Матвеича к вожжам, он потянулся за кальяном, любуясь на свою работу, когда вдруг почувствовал, что и его самого кто-то лепит в своём сне, как лоскутное одеяло, сшивая из кусочков теней, отделяет от сумрака, дёргая за уши, как морковь. Илларион Евграфович заклацал было зубами, но стука не услышал. И тогда с болью унижения понял, что и сам он только призрак, который видится во сне кому-то… «Ну уж дудки, – затопал он затёкшими ногами, – я своего отца знаю!» – «Это мороз кусает», – тёр он красневшие под воротником уши. Брызнул рассвет. Теперь он ел в трактире уху, и стерляжья башка, мутно скосив зрачки, вдруг повела скулами и зашипела по-испански: «Ну что, дядя, съел?» За окном прокукарекал петух. Но Илларион Евграфович после отставки любил понежиться, и в его деревне давно перерезали всех горластых петухов. И тогда он понял, что так и не проснулся, что его предыдущий кошмар, как в матрёшке, был запрятан в другом сне. «Лезет же в голову… – выругался он, снимая рукавицу и сморкаясь с саней. – А всё книжка…»

Однако, открыв на середине, стал читать дальше. На тайной вечере заговорщики отливают пули для губернатора. Но среди них предатель. Он выдаёт товарищей и, погибая, становится героем. «И что тут удивительного, – кашлянув в кулак, погладил бороду Илларион Евграфович, – присягу нельзя нарушать. А бунтовщикам – виселица!» Он уже жалел денег и на чём свет поносил всех греков и евреев.

«Любой пасечник лучше загнёт, – вертел он в руках книгу. – Не иначе Синичкин всем головы заморочил…» На повороте сани дёрнулись, накренились. Матвеич чуть было не слетел с козел, а Илларион Евграфович выронил книгу.

«Держи ровнее! – заорал он. – Я же читаю…» Стряхнув снег, он захотел всё же разобраться, почему предатель стал героем, но прежней страницы опять не нашёл. «Ну и ладно, – плюнул он, – буду читать наугад…» Прижав к колену, затрещал страницами, будто карточной колодой, и невзначай откинул ногтем. «Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье, – открылось ему. – Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом…» Илларион Евграфович ущипнул себя за щёку и, не почувствовав боли, решил, что отморозил. «Это уж совсем скучно, – подумал он, – что тут можно вычитать, когда к вечеру буду в Таракановке…» И стал представлять, как разотрёт щёку водкой.

Они всё крутили и крутили, вёрсты налипали на сани, а по сугробам хохотали бесы. Книга Иллариону Евграфовичу уже порядком надоела, он стал зевать и теперь видел, будто в театре играет Гамлета. Вот является тень короля-отца, вот на его плече рыдает Офелия, а за занавеской, похожий на Матвеича, хитро щурится Полоний. И вдруг Илларион Евграфович замечает, что из тёмного зала кто-то одного за другим отзывает актёров, снимая их со сцены, будто шахматные фигуры. Спектакль сокращался, как шагреневая кожа, по краям которой были написаны роли, и, наконец, Илларион Евграфович остался один.

«Быть или не быть?» – замер он на краю сцены и развёл руками, как огородное пугало. «Не быть…» – глухим эхом донеслось из темноты. И Иллариона Евграфовича охватил ужас. Он вдруг догадался, куда исчезали персонажи: они умирали раньше срока потому, что за спиной Шекспира стоял другой автор, водивший его пером…

Илларион Евграфович чертыхнулся. Он уже не решался читать подряд, а выхватывал теперь отдельные предложения, как это делают девицы, гадая на святках. «Когда Бог создавал время, Он его создал достаточно», – попалось ему. «Когда покос, у меня так лодыри зубоскалят», – рассмеялся Дыдыш-Болтянский. Но на него накатили вдруг странные мысли. Ему стало казаться, что он едет внутри гигантского яйца, скорлупа которого блестит, как снег, и никогда не доберётся до своей Таракановки.

«Быть может, жизнь – это лабиринт, построенный вовсе не для нас, – наткнулся он в книге, – а в чужом доме напрасно искать дверь». «Ну уж кукиш! – опять рассмеялся Илларион Евграфович. – Чай, к себе еду…» Однако ему было не до смеха. Чтобы узнать концовку, он захотел вернуться к рассказу о себе, слюнявя пальцы, судорожно комкал бумагу, но только насажал мокрых пятен. Тогда он уткнулся в заплатку на спине Матвеича, окликнуть которого не решился. Ему стало страшно. Он вдруг понял, что тот давно сбился и, боясь признаться, везёт его теперь, не разбирая куда.

«Судьба не бывает прямой, она всегда петляет, прежде чем привести на кладбище», – каркнула книга. Раньше бы он пропустил это мимо. Состроив друг другу рожу, так философствовали на сеновале его крепостные Андрей Фадеев и Фаддей Андреев, которых он вечно путал. «На то церковь есть, – грозил он им пальцем, – а самим мудрствовать всё равно что таращиться в чулане…»

Но теперь густели сумерки, снег лепил полозья, и глаза слепли от метели.

На минуту ему стало жаль себя, он вообразил разгорячённое лицо Синичкина, пересуды в дворянском собрании и притворные вздохи дворни. «Барин-то, барин…» – запричитают деревенские бабы, а салонные дамы всхлипнут, опасаясь за напудренные носы. И Илларион Евграфович подумал, что весь мир – Туречина, где, как собаки, то грызутся, то лижутся…

Повисли звёзды. Но букв было уже не разобрать, как макушки Матвеича. У Иллариона Евграфовича посинели губы, а в усах путались сосульки. От холода у него не попадал зуб на зуб, но стука он не слышал. «Будто призрак», – подумал он и швырнул книгу в снег.

Замёрзшего Матвеича нашли только весной. Труп обгрызли волки, но его опознали по дырявому тулупу. Иллариона Евграфовича не нашли вовсе. Поползли слухи, будто он заблудился в книге, отыскав всё же рассказ о себе. Ведь прежде, чем приехать, он должен был прочитать о своём приезде. А прежде, чем дочитать – приехать.

Утренним рейсом из Москвы

Он прилетел в сезон дождей. Из аэропорта, как все туристы, взял такси, но поехал не в гостиницу, а к океану. Вещей у него не было, и по коричневому загару его вполне можно было принять за местного. Его выдавал лишь неуместный в этих широтах тёплый плащ, да лакированные ботинки на толстой подошве. Около маленькой вьетнамской забегаловки на морском берегу он велел остановиться. Расплатившись, долго стоял, глядя на серые, в барашках, волны. Потом, ступая по скрипучей гальке, обмочил в море ботинки и, зачерпнув горсть воды, не разгибаясь, умылся. Прежде чем зайти в забегаловку, он подозвал сторожившую её длинношерстную собаку и, придерживая за ошейник, вытер о бока грязь с ботинок. Толкнув дверь, на русском заказал водки, уверенный, что его поймут, а когда улыбчивый, с полотенцем наперевес, вьетнамец принёс ему рюмку, попросил ещё пива, которое стал пить мелкими глотками.

– Комната есть? – У вьетнамца повисла извинительная улыбка, фраза выходила за рамки его русского. Приезжий нетерпеливо ткнул ему в грудь жёлтым суставчатым пальцем: – Room. Have you a room?

– Yes. – Вьетнамец улыбнулся ещё шире, подняв глаза к потолку. Потом показал на пальцах «два». – Two hundred dollars, харасё?

Приезжий поднялся. Пошатываясь, взобрался по крутой лестнице за вьетнамцем, который стал с ним одного роста. Комната в конце коридора, отгороженная бамбуковой ширмой, напоминала коробку из-под обуви. Из мебели – плетёный стул и кровать у окна.

– Двести за эту дыру? Чтобы в один прекрасный день сломать шею на лестнице? Ладно, косоглазый, неси ещё пива.

Теперь он был уверен, что его не поймут. Он достал из кармана две мятые зелёные бумажки, прежде чем отдать, указал ими на пол:

– Сюда, bear.

По окну забарабанил дождь, короткий тропический ливень, так не похожий на затяжные московские грозы. Подвинув стул к окну, приезжий, не раздеваясь, уселся с пивом и стал наблюдать, как на соседнем рынке худенькие, похожие на детей, вьетнамцы в широкополых соломенных шляпах прячутся от дождя, толкая одноколёсные тачки с креветками и рыбой. Денег у приезжего было в обрез, прикидывая траты, он в уме разделил их на месяцы, подумав, что последний из них можно прожить и в кредит. Он просидел так до вечера. Когда внизу стих шум – вьетнамцы ложатся рано, – он снял плащ, который, за отсутствием вешалки, перебросил через спинку стула, достав из карманов деньги, аккуратно разложил их под матрасом и растянулся на кровати.

Белая колония приняла его брезгливо. Даже соотечественники, встречая его на «европейских» улицах, едва кивали. Целыми днями, пока солнце, встававшее над океаном, не закатывалось в джунглях, он сидел в двух шагах от своего пристанища – на пляже под разлапистой пальмой с неизменной бутылкой, пьянея, валился набок, засыпая, под тёплым дождём. А когда стихали визгливые обезьяны и прекращали метаться птицы, поднимался к себе в конуру, перебираясь на незаправленную постель. Пока не вышли деньги, ходил он и во вьетнамские кварталы, где низкозадые, плоскогрудые женщины хватали за руки, предлагая себя. Договорившись с двумя сразу, он платил вперёд, но в комнаты не шёл, а, взяв под руки, тащил их на берег моря, где напивался больше обычного.

– Знаете, сколько мне лет? – ворочал он заплетавшимся языком. – Я и сам не знаю. Только люди теперь меня окружают либо молодые, либо очень молодые. А вы – соплячки!

Женщины смеялись, нелепо повторяя за ним:

– Сапяшки, сапяшки, вери гуд…

Они ложились рядом с ним на белый песок, по бокам упираясь головами в подмышки, а, дождавшись, когда он засыпал, обирали. Приезжий быстро опускался. От него уже пахло водорослями, немытым телом, в седых волосах, когда он разглаживал их пятернёй, хрустел песок. Даже вьетнамцы смотрели на него с презрением. Через два месяца хозяин отказался менять бельё, пригрозив выселением. Через три у приезжего закончились деньги. В заляпанных грязью шортах, не скрывавших ссадин на худых ногах, он шлёпал «вьетнамками» по «русскому» кварталу, поднимая уличную пыль. Около кафе, где собирались соотечественники, засовывал руки в карманы и раздвигал плечом бамбуковую занавеску. Увидев его, низкорослый охранник каждый раз открывал рот, но, сплюнув, отворачивался. Вечерами зал был полон. Приезжий прислонялся к стене и, обведя его мутным взглядом, долго выбирал, где сесть. Остановившись на одиноком ровеснике, направлялся к его столику, сгребая по дороге свободный стул.

– Знаете, зачем я здесь? – подсаживаясь, задавал он один и тот же вопрос, служивший прологом к его истории, которую уже знали все. – Я приехал красиво умереть. Проще говоря, спиться. Ну, вы понимаете. Поможете парой стаканчиков?

Отказать ему было невозможно, отделаться от него – тоже. Первый стакан он выпивал залпом, второй тянул, вращая в ладонях.

– Что мешало это сделать в Москве? Ничего, но там бы это выглядело особенно мерзко. В Москве вообще всё мерзко. Холод, сырость, одинокая квартира, по утрам стук каблуков, лифт, который друг у друга уводят из-под носа, боясь опоздать, под окнами заводят машины – от этого хочется повеситься. Какая уж тут счастливая смерть! Представьте, сидишь наедине с бутылкой, уткнувшись в обои, допиваешься до белой горячки, пока, наконец, соседи, которым мешает спать звон стекла, когда бьёшь посуду, не вызывают «скорую». Тебя немного подлечат, и всё повторяется. Так может тянуться годами, вся эта мерзость. Тут, конечно, это всё тоже по-свински, но не так. Океан грязь смывает. Можно, конечно, пулю или верёвку, но к чему спешить? Я же не неврастеник, которому приспичило, я ухожу из жизни осознанно. Так почему не сделать это с удобством? Я перебирал в голове страны, листал рекламные путеводители. А когда однажды ночью меня допекло, решил вылететь первым утренним рейсом. Всё равно куда. Главное, из Москвы! Почему Вьетнам? Считайте, ткнул в карту и попал. Что, здесь косоглазые? Так я не расист. Да и в Москве их тоже хватает. Только про чёртов дождь я не знал! Думал, успею спиться, пока деньги есть, но здоровье не позволяет. Зря в юности спортом занимался. – Он хрипло смеялся. – Замечали, всё, что казалось нужным и полезным, всё, наоборот, мешает? Образование, воспитание, мораль… Закажете ещё стаканчик? Тут такой алкоголь слабый, не берёт. Спасибо, с вашей помощью мы преодолеем последний рубеж. – Он делал большой глоток. – Думаете, меня из Москвы долги выгнали? Или враги? Нет, я со всеми ладил, у меня просторная квартира в центре города, и, пока существует род человеческий, работой я обеспечен. Нет, не врач, юрист. Но люди, когда не болеют, судятся, так что я нужен не меньше. Только зачем всё это? Да-да, зачем жить? Не отвечайте, тут у каждого свой ответ. И у всех нечестный. Почему вы смеётесь? Да, именно это я и хочу сказать. Утратил смысл жизни. И что тут смешного? Звучит пафосно? Так это от того, что затаскали слова, а в глубине-то защищаемся. Конечно, отмахнуться проще – в жизни нет никакого смысла! Так вот, считайте, я потерял то, чего нет. И потому здесь. Нет, во Вьетнаме я его найти не надеюсь. А хоть бы и снова обрёл, захотел, например, открыть в Москве адвокатскую контору, так возвращаться мне всё равно некуда. Квартиру я переписал племяннице, молоденькой дурочке, однако не настолько глупой, чтобы пустить меня обратно. Так что на руках у меня билет в один конец. – Он уже смотрел стеклянными глазами. – Ещё возьмёте? Лучше пива. А закуску не надо, на жидком горючем быстрее в рай въедешь. Или в ад. Верите в эту чушь? Извините, если задел. Просто ведь нет ничего. Летим в космосе куда-то, а зачем? Пассажиры, которых никто не спрашивает. Чем мы отличаемся от ссыльных? При этом переживаем из-за какой-нибудь ерунды, места себе не находим, если обидели кого-то, вот как я вас, если вы верующий. А чего всё в грех возводить? Да пусть даже убили! Не Тамерлан же. И его земля носила, а история приняла. Подумаешь, старуха-процентщица, перед вечностью всё «подумаешь!». Да я не философствую, упаси господь! Просто был, к примеру, тишайший Пётр Иванович, а сосед у него Иван Петрович слыл зверем. А могилы-то рядом! И кто их помнит? А им и подавно всё равно. Нет, дорогой мой, всё на воспитании держится, а если перевести на простой язык – на страхе, вбитом в детстве. Да-да, на пустом выдуманном страхе. Разве не так? Только когда это понимаешь, сделать уже ничего нельзя. Как почему? Другую же голову не поставишь. Можно сигарету? Спасибо. Проклятый кашель! В Москве-то я не курил, но здесь начал для ускорения процесса…

Я много болтаю. Ничего? Догадываюсь, что вы про меня думаете – одинокий эгоист. Чёрствый, бессердечный, всю жизнь посвятивший себе. Угадал? Не машите руками, угадал-угадал! Только вы ошибаетесь. У меня когда-то была семья – жена-красавица, два сына. Старший умер от наркомании, младший разбился на мотоцикле. Нет-нет, я не ищу сочувствия! И здесь не поэтому. Признаться, я довольно легко перенёс их смерть. После развода они остались с матерью, виделись мы редко, в последние годы только когда давал им деньги. Встречались в кафе, но говорить было не о чем, и они то и дело косились на часы. К тому же мать их настраивала, я был в их глазах хлыщом, бросившим семью ради лёгкой жизни. Знаете женщин, оставляют их, а они обобщают на всю семью. Впрочем, что мне дети? В голос крови я не верю. В сущности, мы были чужими, и для меня они умерли гораздо раньше. Считаете меня чудовищем? Ваше право. Только начинал я как все, в роддоме у жены сутки дежурил, встречал с цветами… А потом всё пошло не так. С какого момента? Будто я знаю! Это закон такой. Если бы мужчины знали, что их ждёт, не женились. Ах, извините, я думал, вы холостой. Ну, бывают, конечно, исключения, только я подпадал под правила. Жена у меня была из тех дамочек полусвета, которые сошли с обложек глянцевых журналов, таких загадочных, влекущих, пока не откроют рот. И после развода у меня было много таких женщин. Нет, не потому что меня тянуло на такую категорию. Всё проще, других нет. Не брать же в расчёт дурнушек. Некоторых я даже любил. По-своему, как и жену. Или мне только казалось? Вы знаете, что такое любовь? Ну, вы счастливчик! А я чем больше над этим размышляю, тем меньше понимаю. Впрочем, теперь это уже не важно. Ещё стаканчик? Почему вам неловко? Кажется, что участвуете в эвтаназии? Выбросьте из головы, считайте, что угостили бомжа. Я тоже им подавал, знал, что пропьют, ну и что? Это их дело. Мы же свободные люди. А я скоро закончу, не волнуйтесь. Ну, всего один. Официант! Договорились-договорились, последний. Заметили, у меня пигментация кожи, как у местных? Это алкогольный загар. Пить-то я давно начал, ещё в Москве, предпочитал портвейны, задавая работу печени, вот и «загорел». Знакомые встречали, интересовались, откуда вернулся, а я им – с Карибов. Надо же держать марку. Зачем? И сам не знаю. Но всё же поддерживают мифы. «Как дела?» – «Нормально». А у самого кошки скребут, хоть в петлю. Да и зачем рассказывать, только отшатнутся. Обратите внимание, говорим только мы с вами, остальные смотрят футбол. Во Вьетнаме на нём помешаны даже больше, чем в Москве. Да разве я сказал, что это плохо! Моя жена тоже вечера проводила у телевизора. А по выходным заставляла заниматься с ней шопингом. Она думала, это сближает. В отсутствие любви, возможно, и так. Ведь у каждого своё представление о счастье. А его нет ни у кого. Впрочем, её рецепт не отличался оригинальностью. Возьму сигарету? Вы очень любезны. О, супермаркеты! Ничто не бесило меня больше, чем эти муравейники! Здесь каждый тащит свою соломинку, и я чувствовал себя особенно одиноким посреди этого конвейера, олицетворявшего жизнь. Ужас! К чему всё это? Мы не дети, оба знаем, что жизнь прекрасна и отвратительна, и я не представлю её с неожиданной стороны, задавая подобные вопросы. Скорее, буду выглядеть идиотом. Но я с вами искренен, и без этих наивных мыслей, вконец загнавших меня, моя история останется непонятной. Бросьте, какой из меня революционер! В переустройство муравейника я не верю. И общество здесь вообще ни при чём. Я думаю, что жизнь, которую ведут в Москве – от недостатка воображения. Всё, о чём мечтают, им подсовывает реклама. Всё, к чему стремятся, навязывает окружение. «Рули свей мечтой!» – это о дорогом автомобиле. «Стремись к невозможному!» – о кругосветном путешествие на яхте. И далее: «По сходной цене!» Большинство не имеют ни того, ни другого, но их всё устраивает. Странно устроен человек! Работает, чтобы отдыхать. Покупает то, что ему не нужно. Убивает во имя мира. И так будет всегда! Нет, я не обличаю, просто человеку с избытком воображения в Москве тесно. Только надеялся я напрасно, Москву в себе не изжить. Кажется, за горами и лесами, а и здесь обжигает её холодное смрадное дыхание. Или так живут везде? Посмотрите на местных, бегают, плодятся… Тараканы и есть! Жалкая жизнь. Но другой нет, а значит, из неё можно спокойно уйти. Я вас смущаю? Хорошо, не буду. Странный эффект, после пятого стакана трезвею. Видимо, организм приспосабливается к алкоголю, мы существа живучие. Да, вы правильно поняли, но не смею вас просить. О, вы очень добры! Не буду обещать, что в следующий раз угощу. У меня ничего нет, вот уж точно, не скопил богатства на земле, где ржа и моль, голым пришёл – голым и ухожу. Да, приходится за чужой счёт, но вы же верующий, вам зачтётся. Я знаю, у вас на языке крутится: «Какого чёрта он тянет? Приехал красиво умереть, а сам влачит жалкое существование». Вы правы, какая уж тут красивая смерть. Но пулю… Нет, я не смогу. Хотя раньше, поверьте, слыл цельной натурой. Меня за это ценили клиенты, сказал – сделал. Я по природе общительный, а профессия развила мои склонности, и я легко сходился с людьми. Ах, вы заметили! Да уж, талант не пропьёшь. Мы, адвокаты, знаем о людях всё. Нам приходится играть на их слабостях, перебирая, как струны, пороки и добродетели, и с годами я стал невысокого мнения о наших соотечественниках. Здесь обстоятельства вынуждают сбиваться в коммуну, чужбина сплачивает. За границей русские даже позволяют скрашивать себе одиночество. (К вам это, естественно, не относится.) Зато дома злопыхательство и зависть стали у нас национальными чертами. Разве не так? Ну, других народов я не знаю. Проездом разве поймёшь? Как сравнивать? Действительно, может, и все такие. Тогда я мизантроп. Или чересчур пристально смотрю на вещи? В обоих случаях, как видите, это к хорошему не ведёт. Да, я понимаю, вы тоже не видите смысла в жизни, но это не заставляет вас тянуться к пистолету. За обильным столом, особенно за обильным столом, вы спокойно уживаетесь с этой мыслью. Как, вероятно, и с той, что работаете, чтобы жить, а ваш начальник идиот. Я другой. Поняв, что работаю «на стол» и труд не приносит радости, я тут же его бросаю, рискуя умереть с голода, а подчинению идиоту предпочту безработицу. Возможно, моя цельная натура не позволяет смириться с окружающим абсурдом и вести машинальную жизнь. Но надо признать, я не настолько целен, чтобы наложить на себя руки. Выходит, жил тряпкой? Смерть-то на многое проливает свет, эта жирная точка в судьбе. Которая у меня растянулась на многоточие. Ваше здоровье!

Надо же, как стекло! Будто и не пил совсем, только язык развязался. Так всегда бывает перед тем, как окончательно срубит. Но это даже хорошо – успею вам всё рассказать. Знаете, я часто думаю, что опоздал родиться. Мне по характеру нужны времена, когда деньги ещё не заменили славы, а стремление к ней считалось таким же возвышенным, как низменной жажда богатства. Торгаши, менялы, лавочники, барыги, ростовщики, банкиры, перекупщики, спекулянты, биржевики – вся эта публика, заправляющая нашим глобальным рынком, вызывала у меня не завистливое почтение, а смех. Это не вяжется с моей профессией? А вы знаете, что римляне стыдились платить адвокатам? Не слышали? А между тем, так и было. То есть гонорары, конечно, им полагались, когда выигрывался суд, но – за искусство! Как оратору или актёру. Древние были щепетильны и умели отделять талант от результата, полученного любой ценой. А сейчас Цицерон не поднялся бы в коллегии адвокатов выше первой ступени. Квинтилиан со всем его красноречием оставался бы мальчиком на побегушках. Для кого секрет, что в адвокатском ремесле сегодня ничем не брезгуют и в ход идут все средства – взятки, шантаж, подкуп свидетелей, личные связи, заказные статьи у прикормленных журналистов? Чем тут гордиться? Чтобы выигрывать дела в наше время, не нужно быть Златоустом. Грязь стала неотъемлемой частью судейской системы, нечестная игра – такой же обыденностью, как несправедливые приговоры. Только не подумайте, что мне жаль безвинно осуждённых. Мир чудовищно жесток, несправедливость заложена в нём априори, однако, как я уже говорил: что значит перед вечностью жизнь какого-нибудь акакия акакиевича? Поймите меня правильно, речь идёт об азарте, соревновании, гамбургском счёте, борьбе без запрещённых приёмов, всех этих подножек и ударов под дых. Вот чего мне не хватало! Когда всё куплено и наперёд известно, становится скучно. А теперь правосудие сводится к тяжести кошелька на весах Фемиды. Я знаю, вы думаете, он обычный растяпа, неудачник. Ошибаетесь! Я отлично ориентировался в мире денежных сумм, овладев его нехитрой арифметикой, чувствовал себя в нём как рыба в воде. Только мне это претило. Верите? Мне нужны были овации, но я хотел искреннего восхищения, а не рефлекторного поклонения известной персоне, мне требовались восторженные взгляды, а не унылое почтение к банковскому счёту. Конечно, из-за этого счёты с жизнью не сводят, но когда накапливается сумма таких мелочей? Когда на всех фронтах одно и то же? Вы же не будете спорить, что мы проводим годы, избегая сильных страстей. Что у нас считается счастьем? К чему призывают стремиться? Кое-как устроиться, получив ванну и туалет в многоэтажном скворечнике? Это про нас скажут: что жил, что не жил. Проспали свою жизнь, проплыли по ней мыльными пузырями, пробредили наяву. А потом мы все попадём в преддверие дантовского ада и будем топтаться там так же бессмысленно, как и на земле. Меня занесло? Вы молчите. Что ж, давайте немного помолчим. Устроим минуту молчания по нашим похороненным надеждам. Вы смеётесь? Нет, с надеждой на ещё один стаканчик я не расстался. Действительно, смешно. Вы отличный полемист, представляю, как с вами было бы трудно скрестить шпаги в суде. Но раз вы сами заговорили – возьмите последний. Считайте, тот был предпоследний, а этот уж точно накроет. Знаю по опыту. Вот и отлично! Я несколько навязчив, зато честный, и мне уже нет смысла в задних мыслях. А в благодарность я позабавлю вас одной историей, характерной для наших кругов. Хотите? Ну вот и славно. Один мой коллега, ушлый парень, в отличие от меня ничем не брезговавший, подвизался написать диссертации по юриспруденции для женщины-судьи и её дочери. Не сам, конечно. Для этого у него был однокурсник, занимавшийся подобными делами. Да-да, писал, помогал с защитой, видимо, имел связи в аттестационной комиссии. Зачем диссертация судье? Ну как же, учёная степень нужна для карьерного роста. Фарс? Конечно, как и всё остальное. Мир держится на трёх китах – алчности, глупости и лицемерии. А больший из них лицемерие. Но суть в другом: за работу однокурсник потребовал сорок тысяч долларов. Уж простите за вульгарную подробность, но цифры в этой истории играют определяющую роль. А в какой нет? Да, вы правы. Так вот, вместо сорока тысяч мой коллега запросил с судьи шестьдесят. Недурно, правда? Это талант – делать деньги из воздуха. Немного подумав, судья согласилась. А в эту пору к моему коллеге обратился один московский миллиардер, выходец с Кавказа с тёмным прошлым. Что это значит? Да попросту легализовавшийся бандит, поднабравшийся манер и обретший респектабельность. В нашей практике обычный клиент. Он недавно развёлся, а жена не давала ему видеться с маленькой дочерью. В нём и взыграла горячая южная кровь – плачу, говорит, любые деньги, чтобы отсудить ребёнка у матери. Мой хваткий коллега сразу уцепился, проиграв в голове такую комбинацию. Он отказывается от шестидесяти тысяч за диссертации, а судья выносит решение в пользу кавказского мужа. В согласии судьи он был уверен: всегда легче поступиться законом, чем выложить наличные. К тому же это была услуга за услугу, а в отсутствие вещественных доказательств подкопаться невозможно. Триста тысяч – такой счёт коллега выставил кавказцу. Ударили по рукам. Половину коллега взял авансом. К этому времени его однокурсник уже накропал две диссертации по юриспруденции, за которые мой коллега, предвкушая барыш, расплатился из взятого аванса. Всё шло, как по маслу, судья уже приняла заявление от кавказского мужа, получив задатком одну диссертацию. Но тут всплыли непредвиденные обстоятельства. Жена кавказца оказалась не простой смертной, а родственницей московского мэра. Хотя и дальней, но за ней тоже стояли миллионы. Узнав об этом, судья сразу отказала в помощи. Мой коллега сунулся было с объяснениями к кавказцу, но у того появился на лице волчий оскал, и он понял, что за базар придётся отвечать. Вас не смущает мой жаргон? Считайте, что это была цитата. Деньги мой коллега уже успел благополучно потратить и, попав в переплёт, стал мутить воду – подключились полицейские, бандиты. Но это не помогло. Кончилось тем, что срочно распродав имущество, он скрылся за границей. Нет, что вы, это не я! Впрочем, какая разница? Главное, история забавная и стоит стаканчика, правда? А теперь уменьшите масштаб, представьте, что речь шла о каком-нибудь пьянице-дворнике, лишённом права видеться с ребёнком. Его жена живёт в той же серой многоэтажке, а дело происходит в провинциальной дыре. И вот дружок дворника за бутылку предлагает всё уладить. А после неудачи всё кончается пьяной дракой. Ну и как? Грязь, мерзость. Без нулей у денежных сумм публика зевает. Но суть-то одна! Нет, спасибо, вы курите, а я не буду, а то стошнит прямо за столом. Похоже, я уже крепко набрался. Только не надо сочувствовать! Это, в конце концов, смешно. Один приговорённый утешает другого. Подумайте лучше о себе! Успокоиться? Да я спокоен! Странно, что вам не свербят мозг вопросы. Как какие? Зачем всё это? Если нет смысла, то что остаётся? Стоит ли страдать из страха? Жить по привычке? Однако надо признать эту причину смехотворной. Тогда зачем? Да нет, я не себя уговариваю, для себя я всё решил. Ещё в Москве, когда пил, чтобы не выть от безысходности, и, бессонными ночами уставившись в потолок, переиначивал поэта: «Жить дальше не стоит труда, раз вечно нам жить невозможно». Хотя что делать вечно в этом клоповнике? Вечная жизнь – вечное страдание. Похоже, жизнь даётся, чтобы, разочаровавшись в ней, покорно принять небытие. Да, я знаю, что это огромное везение – родиться. Буддисты говорят, мириады душ топчутся миллионы лет в преддверие нашего мира, ожидая своего шанса. Но тем ужаснее, как мы распоряжаемся этим мигом! Нет, лучше уж и не пробовать, чем прошляпить жизнь так бездарно! Да я не кричу, извините за пьяные слёзы… Просто невыносимо осознавать, что уже умер. За два часа до смерти он был ещё жив? Нет, это не про меня. И я это знаю. А вам в глубине завидую. Нет, не положению! Вашей вере. Если миру находится объяснение, пусть даже иллюзорное, он становится родным. Как в детстве дом. Отец, мать, уютная кроватка. А если нет? Как ориентироваться в бездне, где правит случай? То-то и оно. Ну что ж, долгих вам лет!

Бр-р! Какая всё-таки отрава это местное пойло! Все мозги переворачивает. А знаете, как однажды пошутил мой старший? Кони двинул кони! Это когда я рассказал ему про русских адвокатов. Оглянитесь, милейший современник, вокруг – варвары, самодовольные варвары! Вот вам и человеческая история! Времена кричат, но их не слышат, они взыскуют, но потомки глухи. Особенно в нашу эпоху технократического невежества. Представляете, Кони двинул кони! Точнее про себя и не скажешь. Зато в марках автомобилей разбирался и телефоны менял каждый месяц. Вы кривитесь? О мёртвых либо хорошо, либо ничего? Ладно, не буду. Только все смертные – покойники. Разве не так? Раз это вопрос времени, то какая, в сущности, разница? Однако меня основательно развезло. Болтать можно вечно, но я вынужден вас покинуть, иначе не дойду. Выручите парой долларов? А то хозяин не пустит. Спасибо, вы настоящий человек. Красиво умереть не вышло, но не под забором же.

Он вставал, пошатываясь, шёл в дверной проём, где на мгновенье оборачивался с кривой усмешкой, а потом его поглощала стена дождя.

Школьный вальс

Когда Силантию Щерба ню исполнилось пятьдесят, его снова отправили в первый класс. «Лучше в „А“, – не вставая из-за стола, смерил его взглядом директор, – там мальчиков не хватает». Щербань купил букварь, тетрадь для прописей и, собрав ранец, явился в школу с цветами. «Чей-то папа?» – спросила учительница, когда утром он подпирал классную дверь. Но тут же хлопнула по лбу: «Ах, да…» Чтобы не загораживал малышам, Щербаня отрядили на «камчатку», где он, сутулясь, сажал кляксы, считал в окне галок и в ожидании звонка таращился на портреты по стенам. На переменах он курил в туалете, выпуская дым в разбитую форточку, его пальто не помещалось в гардеробе, и ему разрешили раздеваться в учительской. Но в начальной школе Щербань не задержался. Ещё не облетела листва, как он заполнил учебные тесты, и его перевели в старший класс. У него за плечами был университет, но теперь его мозги скрипели, когда он заново грыз науку. «Потерпите, голубчик, – хлопал по плечу директор. – Скоро выпустим».

Учительница годилась ему в дочери, но, когда, надев очки, водила по журналу пальцем, он горбился от страха услышать свою фамилию. «Щербань!» – путая ударение, выносили ему приговор, и он смущённо краснел, выходя, отворачивался к доске, не зная, почему мир устроен так, а не иначе, чертил каракули, пачкая мелом лацканы пиджака, и сбивчиво бормотал, вызывая за спиной дружный смех. На занятиях мысли разлетались, и он ловил их, как бабочек, а на «контрольных» списывал, получая шпаргалки в скомканных бумажных шариках. Но к старости каждый многое повидал, и случалось, Щербань отвечал правильно, не заглядывая в учебники. «Мир такой огромный, – думал он на уроке географии, рисуя на картах бредущих человечков, – почему везде всё одинаково?» И мысли уносили его за тридевять земель. «Это потому, что образец один», – отвечал он себе, когда стоял в церкви и слушал, что Господь сотворил человека по образу и подобию. Из-за «белого» билета Силантия освободили от военной подготовки, а из-за врождённого порока сердца – от физкультуры. «Смерть – это болезнь, – вглядывался он в анатомический атлас на уроках биологии, – её инкубационный период длится жизнь».

И вспоминал про больное сердце.

С женой Щербань развёлся, дочь вышла замуж. От одиночества он пытался было сдружиться с однокашниками – развесил дома цветные журнальные вклейки, выучил названия рок-групп и вдел в ухо серьгу. На уроках он обменивался с соседями по парте SMS-сообщениями, в которых не ставил знаки препинания, а на переменах старательно подражал собеседникам, так что речь его стала односложной. Но угнаться за школярами не мог. «Ты скучный, дядя, – выстреливали в него „первоклашки“, надувая жевательную резинку. – Жизнь прошла – расслабься». Они без устали зубоскалили и меняли темы быстрее, чем моргали. «Клиповое мышление – это искусство! – надували они щёки, когда Щербань промокашкой утирал им сопли. – Учись через тридцать секунд всё забывать, а больше минуты ни на чём не задерживаться!»

И, едва он отворачивался, показывали язык.

«Двойки» оттопыривали Щербаню карманы, и он сам расписывался в дневнике за умерших родителей. Силантий с завистью смотрел на одноклассников, которые впитывали, как губка, – от него всё отскакивало, как от стенки горох. «Истории, как денег, на всех не хватит, – крутил он серьгу, листая хроники, – кто её записывает, в неё и попадает». А ещё замечал, что в истории остаются те, кто убивает больше, чем рожает, и собственная жизнь представлялась ему пасьянсом, который не сошёлся.

Но хуже всего было с математикой. «Из пункта „A“ в пункт „Б“ движется поезд», – читал он условие задачи и сразу представлял мерцающие в ночи огоньки, пассажиров, курящих в тамбуре, стук колёс, усатого проводника, разносящего по вагону чай, и беседу случайных попутчиков, в которую умещается жизнь. Силантий также думал, что каждый на земле отыскивает неизвестное в уравнении, корень которого он сам.

Девушки Силантия едва терпели, в глаза смеялись, а за спиной крутили у виска. После занятий он приглашал их в гости, но единственным, кто приходил, был Денис Чегодаш, безнадёжный двоечник и закоренелый прогульщик. Облокотившись о стол, он дул из бутылки пиво и тремя пальцами, будто крестился, таскал из сального пакетика хрустящие чипсы.

– Учат шахматам, а играть придётся в хоккей, – рисовал будущее Силантий, глядя на его грязные ногти.

– Обыграем! – ухмылялся Денис, и, вытерев о скатерть, прятал руки в карманах.

По четвергам урок проводил директор. Когда надоедал предмет, пускался в рассуждения.

– Школа – это дорога в жизнь, – важно тянул он, вытирая платком запотевшие очки.

«Второй раз она выглядит иначе», – думал Щербань. Он вспоминал, что из черепахи элеатов супа не сваришь, а «пифагоровы штаны» не наденешь. И мир представлялся ему интернатом для умственно отсталых, в котором двоечники преподают отличникам.

– Школа лишает собственного мнения! – раздалось однажды с задней парты.

Директор прищурился.

– Она загоняет в современность, – продолжал высокий голос. – После неё уже не замечают, что на виду далеко не лучшее.

Силантий согласно кивал, удивляясь, как точно выражают его мысли.

А директор пришёл в себя.

– Да у нас бунтарь! – выставил он узловатый палец.

И тут Силантий Щербань увидел, что все обернулись, а он, возвышаясь над классом, ожесточённо рубит ладонью воздух.

Педсовет грозил отчислением, но, выслушав долгие извинения, дело замяли.

Серафима Кольжуда из параллельного класса слыла дурнушкой. Грудь у неё была, как дыни, а чёрная коса такой длинной, что заметала следы. Серафима заплетала её красной лентой, которую достаточно было вынуть, чтобы, встряхнув волосами, спрятаться в шалаше. Сверстники дразнили её «мамочкой», но для стареющего мужчины все молодые – красавицы.

– С ровесниками неинтересно, – жаловалась Серафима, забравшись с ногами на лавку.

Школьный двор давно опустел, и Силантий ходил по нему кругами, как кот на цепи.

– Иметь или быть? – громко вопрошал он, выдыхая густой пар. – Наша цивилизация построена на «иметь», «быть» в ней – значит пройти незамеченным!

Серафима распустила косу, и красная лента извивалась в её ладонях, как змейка.

– А знания? – закурил Щербань, поставив ботинок на лавку. – Кто решает, что нам знать? А переучиваться поздно.

Взяв за кончик красную ленту, он намотал её на палец.

– Все знания на свете сводятся к любви, – выдохнула из-под волос Серафима.

Под вечер холод прогнал их со школьного двора, они ещё долго бродили по мёрзлым улицам, а кончилось тем, что завернули к Щербаню, где он научил Серафиму любить, а она его – заниматься любовью.

Квартира Щербаня была сжимающейся Вселенной – стены давили, дощатый пол вздымался буграми, словно под ним замуровали покойника, и был готов поцеловаться с низким потолком. Из-за хлама она казалась ещё теснее, так что Щербань, входя, будто футболку надевал. Но Серафима раздвинула холостяцкое жилище, пройдясь по нему, как торнадо, и Щербань понял, почему смерчам дают женские имена. Во сне она долго не могла успокоиться, пластаясь по простыни, будто стрелка испорченного компаса, выталкивала Силантия на пол, а просыпалась поперёк кровати с подушкой в ногах. А Силантию казалось, что он погряз в инцесте – точно в кривом, множащем образы зеркале, он видел в Серафиме свою мать, бывшую жену и покинувшую его дочь.

– Впереди выпускной бал, – вертелась Серафима, примеряя платье. – Пригласишь на вальс?

– Конечно, только я не умею его танцевать.

– Я и сама не умею, – рассмеялась Серафима. – Вальс вышел из моды.

Случалось, их навещал Денис Чегодаш. «Прожил, как и все, будто впотьмах, – заводил старую песнь Силантий. – Поверь, жизнь интереснее представлять, чем проживать». Но Денис, выпятив подбородок, переводил взгляд на Серафиму, и хозяину делалось неловко. Серафима предлагала гостю чаю, положив рядом с ним чистую салфетку, она улыбалась, как луна в летнюю ночь, и жизнь больше не представлялась Силантию кроссвордом, который никак не сходился, потому что в нём допустили ошибку.

В субботу Щербань отпустил Серафиму домой для «решительного» разговора, а на родительском собрании, куда пришёл сам, как сирота, встретил мать Серафимы. Та стреляла глазами, выпячивала, как гусыня, тонкие губы, но завести разговор не решилась. А на другой день явился её муж. Угрюмо молчал, разглядывая по стенам цветные вклейки, неубранную постель, пыль на подоконнике, а потом плюнул, растерев плевок каблуком:

– Как ты её обеспечишь – когда сам на ногах не стоишь?

В детстве Силантию так говорил дед, в юности – отец. «Далеко не пойдёшь, – махали они рукой, – даже лягушку раздавить не можешь!» И Силантий чувствовал, будто его наказали без вины, и он снова стоит в углу, размазывая по щекам слёзы грязными кулачками. В дверях отец Серафимы обернулся:

– Она к тебе больше не вернётся!

Щербань обхватил голову руками, и мир представился ему тюрьмой, в которой расстреливают на рассвете. Едва дождавшись команды: «Огонь!», невыспавшиеся солдаты отправляются в казармы – досыпать, смешивая сцены казни с картинами сна. И Силантий понял, что сегодня пришёл его черёд – тысяча пуль вонзилась ему в сердце, опрокинув на спину. Умирая, он смотрел в серое, зарешётчатое небо, силясь разглядеть Бога.

Силантий Щербань умер от сердечной недостаточности на пороге совершеннолетия. Возвращаясь с похорон, Денис Чегодаш вспоминал его необычайное, обострённое болезнью воображение, благодаря которому эта короткая жизнь вместила в себя полвека.

Кропил дождь, Денис Чегодаш смотрел под ноги и не видел будущего.

Золото, ладан и смирна

«Мой отец был разбойником. Он был толст и, когда римский легионер проткнул ему живот копьём, схватился за древко, чтобы всадить глубже – и достал убийцу клинком!

Я, Страдий, проворнее. Я рублюсь так, что враги не замечают, как превращаются в крошево, а дротик мечу на стадию дальше его тени. Моя слава пересекла границы трёх царств, преодолев барьер семи языков, а в бездонном прошлом моей родины уже не осталось героев, с которыми бы меня не сравнивали. „Будь храбрым, как Страдий“, – благословляют сыновей суровые матроны. „В бою держитесь Страдия!“ – ободряет гоплитов стратег. Но историю воина пишут шрамы, и на теле у меня ран больше, чем звёзд на небе. Ночью у костра они поют на тысячу голосов. Обожжённый бессонницей, я слушаю их крики, зная наперечёт – эту нанёс этруск, пустив пращой камень, эту – косматый германец, вызывавший наших на поединок, прежде чем я заткнул его хвастливую глотку. Но больше других меня донимают головные боли. Точно тысячи стрел вонзаются в мозг, сотни жал впиваются в макушку, когда я ворошу угли слабеющей рукой или бегу в чащу, чтобы найти минуту забытья в густых зарослях цикуты. Словно все удары, нанесённые мною, вдруг вернулись ко мне, как возвращается к нам во снах прошлое, от которого нет щита.

У болезней свой звук: раньше в моих одеждах звенело серебро, теперь – склянки с лекарствами.

А вчера мне передали приглашение. Тысячелетия ойкумена полнится слухами об искусстве египетских лекарей, известнейший из которых Та-Месхет. Хвала Зевсу, он послал мне звезду, блуждающую в Рыбах, берясь исцелить недуги. И вот я бреду сквозь равнодушное пространство, спотыкаясь о боль, наперегонки с немощью…»

«Моё имя написано на облатках тысяч проглоченных пилюль, я – Та-Месхет, знахарь, который не может исцелить себя.

Мой отец варил зелья и сушил травы, и отец отца. В моей голове сотни рецептов, которые они не доверили папирусу, а в одеждах вместе с чашками лекарств звенит золото. Но оно мне противно. „Лечить людей, что бальзамировать мумии, – думаю я, когда ставлю пиявок или выпускаю чёрную кровь. – От болезней я вылечил множество, от смерти – ни одного“. Я не смог спасти дочь, когда буйствовала жёлтая лихорадка, мои снадобья оказались бессильны против обрушившейся чумы. О, сколько раз я видел гниющие тела, сколько раз слышал предсмертные хрипы! Больные, высохшие скелеты, толпились у моих дверей – я и сейчас вижу их вереницы, – приговорённые, они жаждали чуда. Но мне не сократить очередь, бесконечную, как Нил! А раз так – я палач, продлевающий тление. „Зачем поддерживать муку, если смерть – избавление?“ – колет меня очевидная бессмысленность. „Жизнь – горькая настойка, лучше пить её залпом“, – шепчет мне ночь.

Перекручивая позвонки, я ворочаюсь на грубой циновке и не нахожу ответа.

А вчера я получил приглашение. Лерния, самый известный среди иудейских мудрецов, обещает вынуть занозу. Хвала Амону, в скоплении Плеяд он указал мне звезду, и я бреду за ней торными дорогами, путая рождение со смертью…»

«Я – Лерния, уставший от болтовни. Мой отец перебирал чётками священные книги – трухлявые свитки, – и мой дед. На свете много слов, и они торопились произнести их все.

Я тоже победил во множестве диспутов – в каждом из которых проиграл. Ибо убедился: это – суета! Пока меня умащали благовониями и курили вокруг фимиам, неизбывная печаль тяготила мне сердце. „Сумма дней моих – тень“, – говорит проповедник. Но где то солнце, которое её отбрасывает? Я достаточно искушён в словах, чтобы не поддаться их искушению. Воистину, перебирая, как бусы, метафоры, множишь скорбь…

Ко мне приходят страждущие, я и сейчас вижу их – разуверившиеся, отверженные, они ждут чуда. Но я не верю в богов, ни в милостивых, ни в жестоких: судьба семенит поодаль, предоставляя подбирать за ней следы…

Я легко убеждаю других, но мне не убедить себя. Золото – суета, а мудрость – томление духа, им обоим не спасти от отчаяния. „К гробу сундук не приделаешь, – учу я в синагогах, – богатство – это приманка для невежественных“. „А святость – ловушка для простаков“, – добавляю про себя.

В одеждах у меня давно гремит склянка с ядом, но меня удерживает страх. О, если бы в небытие можно было перейти незаметно и безболезненно, словно толкнуть дверь на женскую половину дома!

Но – хвала Всевышнему, в которого я не верю, – по увечьям наших воинов, вернувшихся из похода к слезам жён, я прочитал об искусстве греческого рубаки. А вчера по астрологическим картам халдеев вычислил его звезду. Она сияет в созвездии Пса, и я иду на неё.

Страдий излечит меня. Коротким ударом меча…»

Этими исповедями открывается ранний византийский апокриф, с поразительным усердием выбитый на скале. Время оставило в нём проплешины, заставляя скакать по строкам, как птица по кустам.

Его следующий фрагмент повествует о скитаниях.

«…множество лун шёл я на юг, стаптывая сандалии и устраивая ложе из веток кипариса. Со стороны было видно, как молчаливо я карабкаюсь на безжалостные кручи, не замечая колючек и ссадин, как, шатаясь и кровоточа, преодолеваю пустыни, в которых песчинок больше, чем мгновений во времени. Я миновал деревни с высохшими колодцами, где мой греческий был в диковинку, и города, полные проказы. „Мир – это лабиринт, каждый коридор которого кончается тупиком“, – думал я, продираясь сквозь бурьян, в котором легко потерять имя. Иногда мне казалось, я сбился с пути.



Поделиться книгой:

На главную
Назад