Солнце уже палило вовсю, и внизу, в городке, из трубы котельной дым уже не валил клубами, а еле поднимался тающей струйкой. Он подумал, что чайную скоро закроют, если уже не закрыли, до обеда, и куда-то надо идти, искать консервы, печенье, банку томатного сока... Ему вновь захотелось оросить все и уехать. Сесть в самолет. Отрезать, забыть...
— Что вам сказать, Айгуль?.. Это слишком долгий разговор, да вам он и ни к чему.
Он хотел сказать это мягко, не обижая, а вышло грубо, резко, в голосе его что-то щелкнуло, как щелкает повернутый в замке ключ.
— Если вы так считаете... Что это мне рассказывать ни к чему...— Она явно обиделась.
Он это почувствовал по ее интонации, по затянувшейся паузе, которую как-то нечем вдруг стало заполнить. Между тем он ощущал, что она за ним наблюдает — уголком глаза, исподтишка но зорко, внимательно. Несмотря на восторженность — редкое сочетанье — он знал, что ум у нее цепкий пристальный, даже холодноватый.
— Что-нибудь не получается?..— Она переборола обиду.
— Да,— сказал он, не поворачивая головы, глядя куда-то в горячо блестевшую морскую даль.— Не получается.
— Почему же?
— Не знаю. Не получается — и все. А если что-то и начинает получаться, так совсем не то. Понимаете, Айгуль, не то. Хоть ты тресни.
Снова пауза.
Он не поворачивал головы, боясь встретиться с ее взглядом.
— А все-таки... Ведь на все есть своя причина...
О рассудительная, рассудительная Айгуль!... Между прочим,— подумал он,— ей двадцать два. Столько же, сколько было в ту пору Зигмунту. Может быть, ей понятней его тогдашнее состояние?..
— У вас больные глаза,— произнесла она тихо. Сказала, как погладила. Как будто провела рукой по голове, затылку,— так, жалеючи, гладят маленьких.
Все правильно, подумал он, внутренне усмехаясь, и стиснул зубы до ломоты в скулах,
— Скажите, Айгуль, вы читаете газеты?
Она перечислила — начиная с местной районной,— все газеты, которые читала, просматривала... Жаик, понятно, не скупился на подписку.
— А что?..
— Нет, нет, просто так... Потом.— Он постарался оборвать возникшую, наверное, у нее в голове цепочку догадок. Он подумал внезапно, что здесь, именно здесь, все это выглядело бы вдвойне смешно, нелепо, а главное —
И особенно жалко выглядело бы это в глазах Айгуль, адаевки,— племени, где исстари мужчина, пока жив, обязан был оставаться мужчиной, а значит — сильным...
«Ружье заряжает джигит, а дева... А дева ему говорит»,— подумал он,—«А дева ему говорит; мой милый, смелее вверяйся ты року, будь верен пророку...» Вот что ему говорит дева. Это у них в характере...
— Потом,— сказал он.— Мы обо всем поговорим, все обсудим, у нас впереди куча времени... Но вы правы, я болен и приехал сюда — за исцелением.
Теперь он смотрел на нее прямо — и улыбался, несколько натужно, а все-таки улыбался. И Айгуль — несколько, впрочем, недоверчиво, вприщурку,— улыбнулась ему в ответ.
— И правильно, что приехали... Давно бы... Да!—вспомнила она, просияв (для того, чтобы переменить разговор, или в самом деле вспомнила?.. Только уж как-то слишком, слишком к месту...)— у меня тоже кое-какие новости...
— Важные?..
— Как сказать... По-моему, очень!—«Она плутовски рассмеялась.— И кое-что припасено для вас!
— Для меня?..
— Для вас!.. Но это тоже не сейчас... Это чтобы вы поскорее пришли в музей! Очень важные новости, а одна — вы будете плясать!
— Вряд ли,— сказал он,— я старый, я больной, вы сами говорите... Какие там пляски!
— Я так не говорила!—она погрозила пальцем. — И потом, наши девушки ценят не безбородых юнцов, а мудрых, всезнающих, вошедших в возраст мужества и силы...
— Сколько лести, пани Айгуль... Як це возможно...
Они уже спускались вниз, Айгуль спешила. Ее босоножки на каблучках скользили по камням, Феликс взял ее за руку. Ладонь у нее была узкой и прохладной, ее приятно было держать в горячей, покрытой испариной руке.
Они спускались той же, прикрытой выступом скалы ложбинкой, которой она поднималась на плато. Внизу, выйдя на открытую дорогу, Айгуль сняла новенькие белые босоножки на скользкой подошве — явно не для хождения по горам — и вытряхнула из обеих песок. Потом отерла рукой подошвы маленьких ног с розовыми пятками, застегнула ремешки. Поправила стриженые — до плеч — прямые, жестковатые волосы. Она продолжала улыбаться и шутить, но, идя рядом с ней по городской улице, Феликс ощущал происшедшую в Айгуль перемену: ее несло вперед, но она удерживалась, шагая размеренно, неторопливо, и голову вскидывала, держа высоко и при этом поглядывая искоса на него: мол, приходится, так надо... И как вы находите, мне это удается?..
Он знал уже, что Айгуль, помимо работы в музее, замещает директора Дома культуры — прежний уволился, нового пока нет,— вот и оставили ее — временно, уговорили в райкоме комсомола.
— Ничего не поделаешь, приходится...— сказала она, вздыхая.
Они вышли на площадь, которую Феликс разглядывал с горы. Здесь во всю мочь вещал репродуктор на телеграфном столбе, в тени окружавших площадь построек уже расположились на корточках аксакалы, все как один — в черных пиджаках и фетровых шляпах, с любопытно-сонными глазками и белыми усами, которые они слегка поглаживали, завидев приближающуюся Айгуль. Она приветливо здоровалась, проходя мимо.
Под карагачом, широко раскинувшимся посреди забетонированной танцевальной площадки, на фанерном щите висело свежее объявление.
— Вечером у нас встреча с архитекторами,— сказала Айгуль,— Вы придете?..
— Не знаю — Феликс меньше всего думал сейчас о встречах с архитекторами или с кем-то еще... Рымкеш обещала не подселять никого из приезжающих к нему в двухкоечный номер, и ему хотелось не спеша разложить свои бумаги, подумать, собраться с мыслями, оставшись в одиночестве. Том самом, о котором так мечтал, на которое так надеялся, собираясь в эту поездку...
— Не знаю?.. То не есть ответ рыцаря, пан Феликс, когда его приглашает панна!
Это было сказано так, что он не выдержал, рассмеялся:
— Бардзо дзенкуем...
Они договорились, что днем он заглянет в музей, куда она тоже скоро придет, сегодня у нее много работы... В дверях Дома культуры Айгуль помахала ему на прощанье ладошкой, и оттянутая мощной пружиной дверь гулко захлопнулась, пропустив внутрь ее тоненькую фигурку.
Феликс постоял с минуту перед карагачом, не прячась в его плотной тени и с наслаждением вдыхая уже наливающийся зноем воздух. Он втекал в легкие, пронизывая жаром все тело, и оно мало-помалу начинало казаться утратившим привычную прочность, готовым растечься, раствориться в раскаленных лучах. В этом было заключено, как ни странно, какое-то особенное ощущение... нирваны, вечности... слияния с миром... трудно определить.
Расстегнув на груди рубашку, Феликс направился к выходившей на площадь крыльцом чайной, но задержался перед небольшой, написанной от руки афишкой:
Пожелтевшая от солнца и пыли, афиша выглядела давнишней, хотя в уголке краской проставлено было завтрашнее число.
Айгуль старается...— Он усмехнулся.— Жизнь здесь забила ключом... «Психологические опыты...» Писали бы попросту: «Сеанс гипноза...» Впрочем, тут она ни при чем, так положено. И однако вдуматься только: Зигмунт Сераковский, Новопетровск, окраина пустыни, пани Аполлония, аксакалы под репродуктором... И тут же —«Вечер психологических опытов»...
Ему отчего-то вдруг сделалось весело.
Пересекая площадь, он почтительно обошел бурой масти корову с коротко спиленными рогами, мерно жевавшую газетный лист — должно быть, похищенный из ящика, стоящего возле продуктового магазина.
«Мой милый, смелее вверяйся ты року...»— снова вспомнилось ему.
3
ДЕЛО ШТАБА ВОЙСК ВИЛЕНСКОГО ВОЕННОГО ОКРУГА СУДНОГО ОТДЕЛЕНИЯ
О КАПИТАНЕ СЕРАКОВСКОМ
Начато 23 май 1863 г.
Кончено 10 июня 1863 г.
4
На этот раз ему повезло — и чайная оказалась открытой, и яичница — неизменная, на два желтка, с колбасой,— лежала в тарелочке, на краю металлической стойки, и буфетчица наполнила для него толстостенную кружку голубоватым, в крупных пузырях пены, шубатом... Он расположился за пустым столиком у окна, радуясь и не доверяя своему прямо-таки фантастическому везенью. Правда, яичница была холодной, а колбаса соленой, как сама соль. Только шубат, как всегда, оказался отличным, густым, кисловатым. Феликс прихлебывал его, сдувая пену к сизой от молочного налета стенке, и покорно жевал распадающуюся под ножом колбасу, и так же покорно, с каким-то даже доставлявшим ему наслаждение смирением, посматривал на грязные тарелки, составленные горкой на углу стола, и на лужицу с осевшими чаинками, разлитую по истертой клеенке.
Не спеша разрезая на ломтики неподатливую яичницу, он вспоминал, еще и теперь не без стыда, как впервые появился в этой убогой чайной несколько лет назад. Он очутился здесь после короткого, в какие-нибудь полчаса, перелета; после города, который вырос невдалеке отсюда на голом месте за десять-двенадцать лет и был юн, заносчив, горделив со своими прямыми, размашистыми проспектами, своими рационально, по схеме, спланированными микрорайонами, своими многоэтажными домами, развернутыми к морю и напоминающими фрегаты, идущие под крепким ветром... И вот, едва лишь оттуда, едва лишь из великолепной гостиницы с отменным видом из номера, включающим и поблескивающие на окраине атомные опреснители, снабжающие город водой; едва лишь из этой гостиницы, где и прохладные холлы, и грузинская чеканка по стенам, и в баре — коктейль с хрусталинами льда....
Он пригласил к своему столику — не к этому ли самому? — повариху в замурзанном переднике, девушку в пестренькой, сползавшей на плечи косынке,— ее обязанностью было заботься о чистоте и порядке в зале, пригласил и заведующего, верзилу с одутловатым лицом и бельмом на левом глазу. Он пригласил их — эдакий заезжий пижон! — и указал не то на такую вот лужицу посреди клеенки, не то на серую, перемешанную с хлебными крошками соль и уж, конечно же, на яичницу и запеченную в ней колбасу. В завершение он достал редакционное удостоверение — тогда он работал в журнале, - или писательский билет, будучи взбешен их невозмутимостью, спокойствием, их нежеланием хоть как-нибудь защищаться. Они стояли, перед ним, все трое, с каким-то детски-тупым, одновременно виноватым и непонимающим, тоскливым выражением на лицах. О чем он говорил им?.. О городе, откуда прилетел, о ракетном веке, об НТР... Да, кажется, даже об НТР...
Он ушел, чувствуя себя победителем, но где-то в душе испытывая непонятное смущение.
Правда, и тех трех-четырех дней, что здесь он тогда пробыл, оказалось достаточно, чтобы он кое-что начал понимать.
Он стал это «кое-что» понимать уже на следующее утро, когда плескался над жестяным тазом, дергая сосок гремучего умывальника. Рымкеш, тогда еще незнакомая ему хозяйка коммунальной гостиницы — так ее называли в городке коммунальной — с мягкой, как бы извиняющейся улыбкой на круглом лице попросила его экономней расходовать воду. Оказалось, ее привозят сюда в танкерах из-за моря Баку или Астрахани. И потом, когда он проходил по^улице с редкими, за штакетной оградкой, карагачами в темной, сухой листве, он представлял себе эти танкеры, трюмы с заморской водой, из которой этим деревьям не достается ни капли... После своей
Каждый день, отправлялся ли он в музей, шел ли в магазин за тресковой печенью и глиноподобным печеньем, в любое время он видел на площади сидящих на корточках стариков. Казалось, они раз и навсегда избрали эту позу и застыли ней, греясь на солнцепеке. Глаза их были прищурены и терялись в морщинах, как в складках столетней коры. Они то ли дремали, то ли наблюдали за чем-то — равнодушно и отрешенно. Потом, вспоминая о городке, он видел прежде всего перед собой этих стариков. Город казался ему таким же стариком — разомлевшим от зноя, застывшим в дремотной полуяви, полусне...
Городок угасал, прожив полтора века. У него была своя молодость, своя зрелость, свой недолгий расцвет. Ему был что вспомнить. И он вспоминал, вспоминал... Что ему оставалось?.. Не считая небольшого карьера, где добывали строительный камень, судоремзавода и нескольких кустарных артелей, тут не было никакого производства, промышленности, молодежь разбегалась — кто куда.
Правда, здесь поговаривали о нефти. Ее искали давно и безуспешно, кое-где находили, но не в таких количествах чтобы затевать промысловую добычу. О ней же зашла речь и в исполкоме, куда он в тот приезд заглянул, думая об очерке Закончить его следовало, понятно, перспективами, которые в духе времени, открывались и перед этим жалким, вымирающим городком. И, сидя в кабинете зампреда, он сам все наталкивал, подводил разговор к нефти, видя в ней единственный шанс. Зампред был молод, сдержан, дипломатичен. Он вежливо поддержал разговор о нефти, о связанных с нею возможностях. Но в глубине странных для казаха голубых глаз Феликсу чудилось снисходительное сочувствие и тоска.
Он вернулся домой, написал очерк, в общем-то — очерк о городе, о его прошлом, хотя и о беседе в исполкоме помянул тоже, и о поисках нефти, о перспективах... Но в целом тон получился
За соседним столиком четверо мужчин шумно разговаривали, прихлебывая шубат и стуча тяжелыми кружками. Они вылезли из двух грузовых ЗИЛов, остановившихся почти одновременно перед чайной, и все были одинаково разгоряченные, с потными, прокаленными солнцем лицами, в мятых, распахнутых на груди рубахах, и все четверо пахли бензином, разогретым металлом кабины, пылью, полынью — дальней дорогой. Двое из них были русскими, двое — казахами, но разговор, как часто замечал Феликс в этих местах, шел на казахском, причем русские объяснялись на нем без всякого усилия, свободно, с гортанно-взрывными «к» и «г». С экспансивностью, обычной для шоферов, они над чем-то похохатывали, видимо, довольные неожиданной встречей.
Местные, подумал он. И, прислушавшись, разобрал, что шутки относились в основном к малорослому, быстроглазому казаху с хитровато-простодушным выражением лица, и еще — что в разговоре мелькало слово «мунай» — «нефть» и название какого-то поселка или местности. Быстроглазый обивался, но — одному против троих — ему приходилось нелегко. Заметив пачку сигарет, которую Феликс, покончив с едой, вытянул из кармана, он, скорее всего чтобы отвлечь разговор от себя, повернулся к нему;
— Издалека приехали?
— Издалека,— протянув ему пачку, ответил Феликс.
— Рахмет,— сказал парень и, подмигнув Феликсу, вручил двум своим собеседникам по сигарете, одну оставив себе.
Четвертый, сидевший напротив, остался без сигареты.
— Ему не надо,— сказал быстроглазый, посмеиваясь, в отместку за то, что тот больше всех шутил над ним.
Феликс выложил четвертую сигарету, последнюю в пачке. Здесь, он знал, они были редкостью — сигареты с фильтром.
— Рахмет,— сказали ему все четверо. Один из них выглянул в окно, и они заторопились и вышли, на ходу прикуривая друг у друга.
В чайной теперь было пусто, не считая трех или четырех женщин — за барьером с металлической стойкой раздачи.
Из-за стойки, напевая, выпорхнула девушка, чтобы собрать со столов посуду. Не та, в пестром платочке, которую он отчитывал в давний свой приезд, — другая, но тоже не первый год работавшая в чайной. Он почувствовал, что Карима его узнала, но не здоровается: по обычаю сначала должен поздороваться он, старший.
Он кивнул ей:
— Карагым, турмыска шыктын ба? Калайсын?..1[1]
1
Она вспыхнула от удовольствия, но ничуть не смутилась:
— Здравствуйте, агай. Снова приехали?..
Они перекинулись парой слов, и ему было приятно, что его тут узнали. Потому, решил он, его и не гонят из зала, хотя давно пора закрывать на перерыв.
Впрочем, он тут же понял, что кое-что преувеличил: в чайной появился заведующий, тот самый, с бельмом на глазу, но на сей раз не сонный, не апатичный, как обычно... Стоя в дверях, он напоминал привыкшего к победам генерала, озирающего с высоты поле битвы и направляющего ее ход.
На нем была голубая шелковая рубашка с колышущимися, словно поддуваемыми ветром складками на животе. Под цвет ей голубела мебель, которую с шумом и грохотом вносили в чайную - столы, облицованные синим пластиком, и стулья с голубой обивкой на спинках.
Феликс поднялся и стоял в сторонке, чтобы не мешать и в удобный момент ретироваться через освободившуюся дверь. Лицо у заведующего было торжественно-озабоченное, вокруг шла веселая суета, женщины, покинув плиту и буфетную стойку, то и дело бросались помогать мужчинам. И было похоже, что это не чайная, а дом, заселяемый большей семьей...
Но Феликс, которому волей-неволей передалось общее, по-детски радостное оживление, представил эту модерновую мебель среди небрежно оштукатуренных, бугристых стен, на ходуном ходивших досках пола с черными щелями, откуда тянуло прохладой и гнилью,— ему вдруг стало жаль прежнего облика чайной, ее — какой-никакой — гармонии...
Улучив минуту, он выбрался из чайной. Улица обварила его жаром, опалила стоячим, неподвижным от зноя воздухом. Приземистое здание гостиницы было видно с крыльца, до его душноватой прохлады было подать рукой, но Феликс, потоптавшись нерешительно в сыпучем песке, направился вдоль главной улицы, почти безлюдной. На ходу он достал из кармана свежий платок, свернул в несколько слоев и вложил между шеей и воротом, чтобы спустя пять минут ворот не промок и не сделался липким от пота,— привычка усвоенная им в этих местах.
Скала, с которой началось для него утро, вытянулась и повисла над городком, она плыла, парила в блеклой синеве неба...