Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Моя АНТИистория русской литературы - Маруся Климова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А все эти образы проституток, которым помогает сам Бог, изнасилованных девочек, алкашей за бутылочкой, которым «некуда больше идти», людей из подполья, преступников, жаждущих выйти на площадь, поцеловать землю и покаяться, чахоточных девушек, добрых, хороших и умных идиотов – да сколько их вообще здесь! Вся Россия ими населена. Не знаю точно, но думаю, что со времен Достоевского их количество выросло просто в геометрической прогрессии, и они продолжают клонироваться, и им всегда есть на что сослаться, чем оправдать собственную жизнь. На Достоевского, и только на него! В сегодняшней России, кажется, практически все обыватели поголовно мнят себя персонажами Достоевского. И это печально, точнее, смешно. «Трагедия русской души» все больше начинает смахивать на комедию.

Помню, мне еще в ранней молодости приснился Достоевский, но не бородатый и сгорбленный, каким его часто изображают, а молодой – такое белесое лицо с немного смазанными чертами – закомплексованный юнец. И мы с ним долго говорили во сне: я жаловалась, что меня никто не понимает, родители, естественно, угнетают, а вот он меня понял, и этот разговор меня тогда как-то умиротворил, принес облегчение, я до сих пор помню этот сон, – если и бывают вещие сны, то мой сон как раз можно назвать таким. И действительно, вся моя жизнь так и пошла, просто по Достоевскому, так все и развивалось как по нотам, как будто в новом его романе, вплоть до подполья и психушки, и полного упадка и деградации, причем конца этому нет, окончательно мне от Достоевского избавиться так и не удалось, и, боюсь, никогда не удастся, это уже на всю жизнь. Стоит только очутиться где-нибудь на Крюковом канале или на Гороховой, то так и начинает тянуть, тянуть, заклинивает… Хотя теперь от былого восхищения не осталось и следа. Все прошло, как сон, как утренний туман!

Но это вовсе не означает, что я стала разделять, например, мнение Набокова о Достоевском. Отнюдь! На мнение Набокова мне глубоко плевать! Набоков Достоевскому вовсе не конкурент, так как не способен противопоставить ему ничего, кроме своего мещанского профессорского бытия и мелкой извращенности, подробно и со знанием дела описанной им в «Лолите». Критикующий Достоевского Набоков напоминает мне режиссера, отснявшего, к примеру, фильм о гибели «Титаника» в ванной, а затем пытающегося выдать отснятое за происходившее в открытом море. Мне по-прежнему и сегодня интересен Достоевский, но уже совсем иначе чем в детстве, совсем с другой точки зрения. Сегодня меня больше всего занимают его отношения с Белинским.

Я не знаю, во всяком случае, не могу точно сказать, откуда взялся в русской литературе, к примеру, Гоголь. Этот уроженец загадочной Маргиналии, кажется, застал русских лохов врасплох. Однако Достоевский совершенно определенно вошел в русскую литературу с легкой руки Белинского и именно как «новый Гоголь». Все дальнейшее творчество Достоевского и есть, собственно, не что иное, как борьба с Белинским, которому никакой Достоевский совсем был не нужен, а был нужен именно «новый Гоголь» и никто другой: «новый Гоголь», которым управляет властитель дум Белинский! Так что слезы умиления знаменитого критика потом вышли Достоевскому боком. Белинский с болезненным вниманием следил за начинающим писателем и не смог простить ему малейшего отклонения от заранее предначертанного пути. Эта борьба двух титанов, бесспорно, является «тяжелым случаем» в отечественной литературной практике и, кажется, не утратила своей актуальности и по сей день. Критик Белинский преследует автора Достоевского, а тот отбивается от своего преследователя как может, руками и ногами. И этим Достоевский существенно отличается от так называемых «писателей-постмодернистов», сразу же сдающихся на милость критика-победителя. Констатация «смерти автора» – это своеобразный акт их полной и безоговорочной капитуляции.

Но кто такой критик? Лично я отчетливо угадываю в нем мстительного читателя, некогда отвергнутого своим кумиром. Гоголь небрежно повернулся спиной к своему почитателю и своенравно бросил рукопись гениального романа в камин…

И вот с этой точки зрения кумир моей юности Достоевский меня вовсе не разочаровал. Критик Белинский здорово обломился! Застенчивый юноша, падавший в обморок при виде женщин, оказался вовсе не «новым Гоголем», а, скорее, Акакием Акакиевичем, который вдруг скинул со своих плеч шинель и продемонстрировал всему миру широту и размах русской души, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А ведь Достоевский был и вправду очень беден и всю жизнь с огромным трудом добывал средства для того, чтобы только-только прокормить себя и свою семью. Он писал на заказ, должен был поспевать к сроку, обозначенному издателями, его одолевали кредиторы и слабоумные жадные родственники, с которыми он вынужден был постоянно судиться, отстаивая свои имущественные интересы… Так до человечества ли ему, в самом деле, было? Почему, с какой стати, он должен был вдруг озаботиться судьбами до сих пор млеющих от восторга при чтении его книг обывателей? А если бы он так вдруг и поступил, озаботился бы, то, вероятно, это было бы даже смешно, и сегодня он бы меня тогда точно окончательно и бесповоротно разочаровал…

Теперь я понимаю, что нет никакого смысла обвинять Достоевского во всех смертных грехах, и я, в частности, не имею на это никакого права, так как он, в сущности, не виноват в том, что читатели романа «Идиот» сами оказались идиотами. От этого, в конце концов, сам этот роман ничуть не становится хуже. И пусть мотивы поведения его персонажей кажутся мне теперь смешными и высосанными из пальца, этот роман навсегда останется одной из самых загадочных и магических книг мировой литературы, а его оторванность от реальности в каком-то смысле только подчеркивает его загадочность. Сказки Андерсена или «Портрет Дориана Грея» тоже весьма слабо соотносятся с реальностью, но от этого не утрачивают своего обаяния, и я по-прежнему, как и в детстве, люблю эти книги. Так в чем же передо мной провинился Достоевский? Да, в сущности, ни в чем! После некоторых мучительных сомнений я вынуждена это признать. Ну разве что дифирамбы Пушкину в знаменитой юбилейной речи меня и сегодня по-настоящему раздражают, но ведь Достоевский произнес ее, когда был уже очень болен и стар, так что это тоже можно понять…

А самым влиятельным читателем Достоевского в русской литературе, видимо, все-таки стал Розанов. Не случайно ведь он оказался едва ли не единственным в русской литературе «смельчаком», который даже отважился свести счеты с самим Гоголем, обвинив его в сатанизме. Правда, приходится признать, что Розанов совершил этот наезд крайне осторожно, со множеством оговорок, и, как я уже говорила, вроде бы и не от своего имени, а ссылаясь на жену. Я имею в виду вторую жену Розанова, которую не стоит путать с первой, любовницей Достоевского Аполлинарией Сусловой. Сама же Аполлинария Суслова, как известно, в свое время с большим трудом дала согласие на развод Розанову, доставив ему тем самым множество хлопот и неприятностей. Но этого мало, она потом до конца своих дней отказывалась читать Розанова, всякий раз отмахиваясь от тех, кто предлагал ей это сделать: «Что может написать такой мелкий и чиновный человек!» Эта русская женщина с твердым характером и суровым нравом невольно чем-то напоминает мне любовницу Селина, американскую танцовщицу Элизабет Крэйг, бросившую не весьма преуспевшего материально писателя ради богатого американского еврея, что отчасти и явилось причиной пресловутого антисемитизма Селина – существуют такие предположения. Аналогичный случай, кстати, произошел с Достоевским, Сусловой и одним остроумным французом. После чего Достоевский, я думаю, и стал называть в своих книгах французов не иначе как «французишками»… Так вот, я где-то читала, что один из журналистов сравнительно недавно (лет двадцать назад) обнаружил Элизабет Крэйг в каком-то американском доме престарелых. Она уже с трудом соображала и, как выяснилось, за все эти годы умудрилась ничего не услышать о Селине и его всемирной известности. «А, это тот самый малыш Детуш!» – это все, чего в конце концов удалось добиться от нее пытливому журналисту…

Возвращаясь теперь к приведенной мной выше метафоре с «бассейном и пловцами», я могу сказать, что это для меня не совсем пустые слова, так как в детстве я сама немного занималась плаванием: ходила в бассейн, куда отдали меня родители, и добилась даже некоторых успехов в этом виде спорта, получив второй взрослый разряд. Поэтому, окидывая взглядом всех описанных мной выше персонажей, я могу констатировать, что мои симпатии все-таки не совсем на стороне, например, Элизабет Крейг. Однако как «профессиональный пловец» я просто вынуждена признать в ней «перворазрядницу», совершившую отчаянный рывок в сторону Вечности. То есть, несмотря ни на что, мнение Элизабейт Крейг о Селине, так же как и мнение Аполлинарии Сусловой о Розанове, кажется мне гораздо более существенным, важным, весомым, значительным, заслуживающим внимания, наводящим на мысли, заставляющим задуматься, повергающим в растерянность, характеризующим, неопровержимым, предопределяющим дальнейшую судьбу русской и французской литературы и т. п., чем, например, мнение того же Набокова о Достоевском…

Глава 2

Чаадаев, Фонвизин, Радищев


Чаадаев представляется мне брюнетом с бледным лицом и воспаленным взглядом. Может, он таким и не был, и мне надо бы свериться, навести справки, посмотреть какие-нибудь старинные гравюры с его изображением, но почему-то не хочется. Не то чтобы лень, а просто жаль расставаться со своими представлениями: а вдруг они окажутся иллюзией! К тому же в детстве мне больше нравились брюнеты и почему-то кажется, что Чаадаев был именно таким.

Чаадаев усомнился в историческом предназначении России, и за это его объявили сумасшедшим. В общем, он был первым русским диссидентом и даже невольно предвосхитил их судьбу, «подвергся психиатрическому преследованию». Свои «Философические письма» он написал по-французски, видимо, из чувства некоторой брезгливости к своему родному языку. И я его понимаю, ведь русский язык должен был звучать в то время примерно так же, как звучит теперь украинский, ну, может быть, чуточку благороднее, однако все равно в нем было еще слишком много народной непосредственности. Гоголю, правда, и этой непосредственности показалось мало, и он часто обращался к тогдашнему украинскому, добавлял его к русскому для пущей выразительности. А Чаадаев решил облачить свои русофобские мысли в более приличный костюм иностранного пошива. Оно и понятно. Таким образом ему удалось достичь единства формы и содержания. А сегодня русский язык находится примерно в таком же отношении к украинскому, в каком во времена Чаадаева французский находился к русскому, то есть если бы можно было построить пропорцию, то получилось бы приблизительное равенство – такое, с волнистыми черточками. И если бы какой-нибудь уроженец Украины захотел сегодня, к примеру, достать своих соотечественников, описать их прирожденную тупость, наглость и лень, то лучше всего это, пожалуй, было бы сделать на русском. Хотя французский и сегодня сохраняет свое универсальное значение для подобных целей.

Кроме того, видимо, по той же самой причине, чтобы окончательно отстраниться и облачиться во все иностранное, Чаадаев объявил себя католиком. Все эти обстоятельства заставляют меня думать, что в советские времена он все-таки стал бы, скорее, не диссидентом, а фарцовщиком, так как именно фарцовщики испытывали по-настоящему глубокое отвращение и к отечественным тряпкам, и к родному языку, предпочитая изъясняться на специально изобретенном ими жаргоне, составленном главным образом из иностранных слов и выражений. В сущности, они и были тогда настоящими мучениками и борцами за стиль и моду – куда там Солженицыну! А сейчас, кажется, вообще никого не осталось – деятели культуры на них (стиль и моду) давно наплевали. Все это мне очень понятно, и не случайно сам Чаадаев адресовал свои «Философические письма» женщине.

Таким образом, Чаадаев был первым русским «фарцовщиком», а первым русским диссидентом был, видимо, Радищев, который жил еще во времена Екатерины II, в XVIII веке. Честно говоря, у меня всегда было не очень хорошо с датами, поэтому заранее прошу меня извинить, если я что в этом плане перепутаю.

Кстати, эта моя неосведомленность в хронологии невольно вызывает в моей памяти образ еще одного забытого мной писателя XVIII века – Фонвизина. Героиня его пьесы «Недоросль», помнится, недоуменно восклицает: «Зачем география? Извозчики же всюду довезут!» В начальной школе, когда мы проходили эту пьесу, меня эта фраза очень смешила. Я тогда была круглой отличницей, и меня совершенно искренне забавляла непосредственность мамаши главного недоросля Митрофанушки, который, под стать своей родственнице, называл дверь прилагательным, так как «она прилагается к косяку», и т. п. Все это казалось мне образцом вопиющей глупости. К тому же у нас в школе почти в каждом классе над доской висел небольшой плакат, на котором крупными белыми буквами было написано: «Знание – сила!» Эту надпись и тогда в детстве, и уже много позже я очень часто встречала в различных учреждениях – настолько часто, что практически перестала ее замечать, от этого ее смысл несколько стерся, утратил свою новизну и свежесть, но в то же время приобрел значение некого непреложного факта, стал в моем сознании чем-то вроде самоочевидной истины. Признаюсь, за всю свою дальнейшую жизнь мне практически ни разу не пришлось натолкнуться хоть на какое-нибудь отдаленное подтверждение этого высказывания – скорее, наоборот. Известно, что жители Соединенных Штатов Америки, например, почти не учат иностранных языков, так как им это не нужно, потому что английский знают практически все обитатели более слабых и зависимых от США государств. В данном случае знание языка является явным признаком слабости, а не силы. Да и незнание географии матушкой Митрофанушки тоже, если вдуматься, было признаком ее привилегированного аристократического положения по отношению к извозчикам, которым знание географии было жизненно необходимо. Сейчас я понимаю, что этот повсюду мелькавший плакат был чем-то вроде двадцать пятого кадра, не совсем корректной рекламой знаний. Цель этой рекламы мне, правда, до сих пор так и осталась не ясна. Наверное, она была выгодна учителям, так как знание – это их хлеб. Но, скорее всего, она отражала распространенное в то время заблуждение, которое могло быть вполне искренним.

В принципе, такого рода заблуждения могут возникать у людей по совершенно не зависящим от них обстоятельствам. Я помню, например, как в начале 90-х к моей знакомой в Петербург приехал один немецкий профессор. В то время как раз была очень большая разница между курсом рубля и марки, не в пользу рубля, и вообще, на всех приезжих иностранцев у нас тогда смотрели с неподдельным восторгом, а тут еще перспектива познакомиться с гостем из Берлина и получить туда приглашение… В общем, моя знакомая таскала этого профессора по гостям, и везде его принимали, угощали и завороженно слушали все, что он говорил. А говорил он без умолку, так как действительно много знал. Но как я могла заметить, в голове у него была настоящая каша. Короче говоря, этот профессор, на мой взгляд, вполне бы мог после этой поездки прийти к заключению, что знание – это сила. То есть субъективно у него вполне могло сложиться такое впечатление от восприятия его речей окружающими. К тому же он был жуткий урод, поэтому иллюзий насчет того, что красота – это сила, у него вроде бы возникнуть не могло.

То-то и оно! Кажется, само это утверждение насчет знаний принадлежит английскому просветителю XVIII века Гоббсу, физиономия которого, судя по старинным гравюрам, напоминала амбарный замок, иначе говоря, насчет собственной внешности он не должен был обольщаться. Но если у него было кое-какое состояние и положение в обществе, то, приезжая, например, куда-нибудь в деревню, он вполне мог наталкиваться на почтительное к себе отношение со стороны местных крестьян. Допускаю также, что он был начитан и образован, особенно в сравнении с крестьянами. Так что у него тоже субъективно вполне могла возникнуть эта иллюзия насчет знаний, которую потом подхватили другие люди, время от времени оказывавшиеся в схожих ситуациях.

Что касается меня, то я этих иллюзий уже совершенно лишилась. Более того, у меня даже есть некоторое искушение воскликнуть, почти как мамаша Митрофанушки, что хронология мне совсем не нужна, так как существуют же для чего-то литературоведы, которым за их знание точных дат, в отличие от меня, еще и платят бабки. Но, пожалуй, я этого делать не стану. Старушка из пьесы Фонвизина поступила неправильно, и впоследствии представители ее сословия поплатились за подобные опрометчивые высказывания и поступки. Надо было вести себя поумнее. Знания должны утешать извозчиков и литературоведов, иначе они могут взбунтоваться. Пусть уж лучше думают, что хотя бы в этом их сила.

Но вернемся к Радищеву. Этот «первый русский диссидент» совершил свое путешествие из Петербурга в Москву, а затем описал свои впечатления от этой поездки в разоблачительной книге примерно в то же время, когда вдоль маршрутов возможных путешествий Екатерины ее фаворит князь Потемкин выстраивал свои знаменитые «потемкинские деревни». Эти деревни представляли собой что-то вроде умело расставленных декораций, предназначенных для создания у императрицы иллюзии полного благоденствия и идиллии в ее владениях. Я не уверена, что маршрут путешествия Радищева полностью совпал с одним из маршрутов путешествия императрицы, но даже если их маршруты и не совпали, мне почему-то кажется, что именно наличие таких декоративных деревень и спровоцировало Радищева на его дерзкую разоблачительную книгу. Так как Потемкин был, в сущности, едва ли не первым в России сознательным творцом виртуальной реальности, призванной подменить собой реальность настоящую. А борцом с такой виртуальной реальностью и должен был прежде всего ощущать себя Радищев, то есть, как и положено диссиденту, он ощущал себя носителем некой правды, умело и намеренно скрытой, по его мнению, от глаз остальных людей, включая императрицу. Именно этой правдой Радищев и хотел поделиться с окружающими.

Однако не прошло и полутора столетий, как сам Радищев вместе со своей книгой были взяты на вооружение творцами новой виртуальной реальности, которая, как впоследствии выяснилось, оказалась еще более неправдоподобной и иллюзорной, чем потемкинские деревни. Коммунисты сделали Радищева своим предтечей, чем-то вроде пророка, и он, сам того не желая, оказался в роли архитектора виртуального Нового мира. А вот новые диссиденты, борцы за правду при социализме, кажется, уже вовсе не склонны были видеть в Радищеве своего предшественника…

Пример Радищева заставляет задуматься над относительностью такого понятия, как «правда». В самом деле, я до сих пор не понимаю, что заставляло людей в конце 80-х выстраиваться в длинные очереди к кинотеатрам, где показывали фильм «Маленькая Вера», имя режиссера которого мне сейчас уже трудно вспомнить. Почему им так важно было увидеть грубую брань и грязь на экране? Неужели им недостаточно было того, что они постоянно видели это в жизни? Или же виртуальная кинореальность для них важнее жизни? А может быть, никакой реальности вообще не существует, а есть только бесконечная борьба и смена реальностей виртуальных?..

В самом деле, еще каких-то двадцать лет назад, совершая путешествие от своего дома на улице Марата, например, до Невского проспекта и созерцая разбросанный по тротуару мусор или же обвалившуюся штукатурку с фасадов домов, я, вероятно, должна была бы ощущать себя носительницей страшной тайны и точно такими же обладателями тайны должны были себя ощущать десятки идущих рядом со мной прохожих, а теперь и этот мусор, и штукатурка больше никого не интересуют. Что, собственно, произошло? Разве все это, попав на экраны, перестало быть правдой?

Честно говоря, я никогда не ощущала в себе способностей к систематическому мышлению, и мне трудно додумать эту мысль до конца. Вообще, всякий раз, когда я пытаюсь слишком сосредоточиться на какой-нибудь мысли, то сразу же начинаю чувствовать, как она теряет очертания, ускользает от меня, становится какой-то бесплотной… Тем не менее, чтобы избавиться от своей навязчивой идеи, я пару лет назад даже решила совершить небольшое путешествие, точнее, прогулку от своего дома до Невского проспекта – мне хотелось сосредоточиться на этой мысли и проверить собственные ощущения, удостовериться в том, какие чувства вызывает у меня теперь вечная грязь на улице. Я даже уже вышла на лестничную площадку, на которой тоже было полно всякого мусора и пахло мочой, и тут навстречу мне попался сосед, живущий этажом выше, обрюзгший жирный мужик в потертом, задрипанном пальтишке бомжовского вида. Честно говоря, я вообще со своими соседями по лестничной площадке не здороваюсь, поэтому и на него никогда никакого внимания раньше не обращала. Так, видела иногда мельком, кажется, пару раз он был в милицейской форме, поэтому я его и запомнила, а так бы вообще не знала, кто это такой. Он тоже со мной никогда раньше не здоровался, и на сей раз тоже прошел мимо меня вверх по лестнице, не проронив ни слова. И вдруг обернулся и сказал: «Спасибо вам большое за книгу!» – «За какую?» – с неподдельным изумлением спросила я. «За “Кэреля” Жана Жене», – ответил он и пошел дальше. Откуда этот классический по виду обыватель, вроде бы даже милиционер, узнал о Жене, а тем более о том, что я его переводила, ведь мы с ним не были даже знакомы?! Самое интересное, что после этого мы опять с ним больше никогда не здоровались. Первое время я, правда, при встрече с некоторым интересом на него косилась, но он, как и раньше, тяжело и с одышкой тащился к себе на этаж, понуро глядя под ноги… Как бы то ни было, но тогда эти его слова окончательно сбили меня с толку, и я почувствовала, что мне, видимо, никогда уже не суждено понять, что, собственно, так волновало в свое время Радищева, какая «правда». Я даже решила отказаться от своей познавательной прогулки и вернулась домой. Махнула на все это рукой!

Глава 3

Наше всё. Метод дедукции


И все-таки, несмотря на то что туристы, прибывая в Петербург, первым делом отправляются вовсе не на Мойку, 12, а в музей Достоевского на Кузнечном, так как именно Достоевский в глазах всего мира является «нашим всё», сами русские, как известно, отвели эту роль Пушкину. Помню, раньше, когда Достоевский был моим кумиром, такая подмена казалась мне жуткой несправедливостью. Теперь я отношусь к подобным вещам гораздо спокойнее. Еще одним конкурентом Достоевского в этом отношении является Толстой. Мне даже кажется, что если бы главенствующее место в русской культуре не занял Пушкин, то на эту роль обязательно бы назначили Толстого…

Вообще причины, по которым люди выбирают себе «великих», а тем более «самых великих», никогда до конца не были мне понятны. Об этом можно только догадываться. Толстой и Пушкин, мне кажется, гораздо больше устраивают в этом качестве отечественных обывателей, чем Достоевский. Их духовность, способности к литературе и вообще бросающиеся в глаза основательность и солидность куда больше подходят для получения всевозможных дотаций, грантов и прочих финансовых вливаний со стороны государства или же частных лиц. Так, вкладывая свои деньги в культуру, буржуа не должен сомневаться, что тратит их на что-то серьезное, духовное и заслуживающее уважения, и чем очевиднее для всех эти качества у объекта вложения, тем лучше. А вдаваться в детали, разбираться по существу обычно людям некогда. Если же сам источник вкладываемых в культуру денег вызывает некоторые подозрения, то представляющие эту культуру личности должны быть как можно более солидными и не вызывающими ни у кого сомнений. Достоевский, пожалуй, для этих целей слишком маргинален: эпилептик, каторжник и вообще до сих пор слишком многим кажется психически не вполне здоровым. Он притягивает отечественных обывателей в их спонтанном и, скорее всего, в не совсем трезвом состоянии. Можно сказать, Достоевский – это то, что у них на душе, поэтому они и вспоминают о нем в подпитии. Зато Толстой и Пушкин куда более презентабельны.

Где-то в самом конце восьмидесятых мне попалась на глаза заметка о каком-то прибывшем на гастроли в СССР из Америки ресторанном певце, кажется, это был Вилли Токарев, точно уже не помню. Журналист заметил у него на столике в гостиничном номере не что-нибудь, а именно томики Толстого и Пушкина. И естественно, в ходе беседы выяснилось, что это его любимые писатели. Не сомневаюсь, что если на улице любого российского города останавливать прохожих и расспрашивать о литературных пристрастиях, то примерно девяносто процентов из них опять-таки назовут Толстого и Пушкина. По этой же причине внешней презентабельности, видимо, в свое время и критик Страхов переметнулся от Достоевского к Толстому и даже, кажется, обрушился на Достоевского с обличительным письмом… Суть этих метаний и колебаний Страхова лично мне совершенно ясна.

И в самом деле, Толстой был граф, состоятельный человек, что немаловажно, поэтому спокойно мог позволить себе заниматься литературой. Представьте себе, барин в халате в собственной усадьбе встает утром, заказывает себе чашечку кофе, садится за письменный стол и пишет фундаментальную книгу солидного размера – «Войну и мир». Ясно, что это труд на века! Куда там затравленному эпилептику Достоевскому! По этой же причине и Горький с Лениным разглядели в Толстом «матерого человечища»… Однако, по моим наблюдениям, обыватели, признающиеся в любви Достоевскому, несмотря ни на что, куда менее опасны, чем те, что любят Толстого и Пушкина. На месте налоговой инспекции и других правоохранительных органов я бы уже давно обратила на последних более пристальное внимание.

Каждый раз, когда я приезжаю в Париж, мы обедаем в ресторане Parc aux Cerfs (Олений парк) с Люси, которая возглавляет в издательстве «Альбан Мишель» русскую коллекцию, беседуем, а потом мирно расходимся и забываем друг друга до следующего раза. Люси родилась в Москве, поэтому прекрасно говорит по-русски. Помню, я как-то спросила ее, кто из писателей сейчас в Париже наиболее популярен и интересен. На этот вопрос, который я добросовестно задавала всем своим знакомым, все отвечали по-разному: кто-то (как, например, Пьер Гийота) говорил, что других писателей, кроме него, вовсе нет, кто-то начинал методично излагать длиннейший список имен, кто-то называл два-три имени, да и то с некоторым сомнением, а Доминик Фернандес, например, и вовсе просто перечислил мне имена всех своих знакомых юношей, каждый из которых, наверное, что-то пишет, во всяком случае, я на это надеюсь.

Ну а что касается Люси, то она сначала назвала мне пару имен, а потом вдруг, как бы спохватившись, заметила, что, пожалуй, самая интересная на данный момент французская писательница – это Паскаль Роуз. К тому же она получила Гонкуровскую премию за свой роман «Chasseur Zero» (что можно примерно перевести как «Охотник Ноль»), но еще она написала небольшую книжку – «Летнее письмо» – о Льве Толстом и за нее тоже получила какую-то премию, потом еще что-то написала, и тоже без премии не обошлось. В общем, ни книги без премии. Я как вежливый человек все ей кивала, кивала головой, мол, да, это очень интересно. Тогда она предложила мне последнюю книгу Паскаль Роуз, чтобы я лучше себе представила эту замечательную писательницу, которая к тому же пишет о Толстом, что меня как представителя русской культуры, без сомнения, заинтересует. Кстати, прямо сейчас можно и сходить за книгой, издательство-то тут, недалеко. Ну, мне отказываться было неудобно, мы с ней и пошли. Там она дала мне маленькую желтенькую книжечку «Lettre d’éteé» и уж заодно еще вторую, потолще – про охотника. Обе книги были украшены красными бумажными лентами с названием соответствующей премии.

Я взяла эти книги, сказала Люси «спасибо» и отправилась домой, а поскольку времени свободного у меня было полно, я решила почитать, хотя книг уже давно не читала, ну хотя бы эту тоненькую книжечку про Толстого, что-то забавное там наверняка можно найти. В самом начале автор описывала то, как она заболела и чуть не умерла (правда, и Люси мне что-то такое говорила, ей, кажется, даже долбили черепушку, у нее в мозгу лопнул какой-то сосуд), потом постепенно поправляется, приходит в себя, и все это происходит благодаря Лёвочке (Лёвочка – это Толстой), она обращается к нему в своей книге исключительно на «ты». «Ах, Лёвочка, ты ненавидел женщин – и правильно, они сами виноваты, они никогда тебя не понимали, а ты, несчастный, вынужден был общаться с ними, и даже когда Соня привезла тебе эту подушечку, ты был прав, что отказался класть ее себе под голову, для тебя это было очень болезненно, как ее навязчивая забота не давала тебе почувствовать себя свободным. Ты все понял тогда, Лёва, Лёвочка, когда увидел ее глаза…» – и вот такой херней было исписано страниц сто, не меньше, но я все это прочла. После этого я, поскольку уже давно не читала книг и отвыкла от этого процесса, сразу же взяла ее вторую книгу и решила прочитать сразу две: сказав А, почему бы не сказать и Б. Вторая книга, кажется, была посвящена японскому летчику-камикадзе; начиналась она с описания семейного обеда: мама, дочка – мама накладывает дочке салатик и приговаривает, что это приготовлено по рецепту ее покойной бабушки, а потом и тортик будет, и тоже по тому же рецепту… На самом деле и сама мама тоже уже давно покойница, просто это дочка ее вспоминает, а папа у дочки, наверное, и был летчик, «летчик-ноль» – тут меня чуть не стошнило, не стоило так сразу перебирать.

На следующее утро раздался звонок от Люси, она интересовалась, как мне книги Паскаль Роуз. Я, естественно, ответила: «Да, очень интересно, какое глубокое понимание русской литературы!» – «А-а, видите! – В скрипучем голосе Люси послышалось торжество. – Ну так вот, приходите завтра в 11 утра в издательство, я хочу кое-что вам предложить, очень интересное! Приходите, не пожалеете!» – и она повесила трубку. Я весь вечер думала, что она такое хочет мне предложить. Все-таки русская коллекция в крупном парижском издательстве – чем черт не шутит! Утром я ровно в 11 часов стояла перед дверями ее кабинета. Люси, как всегда, бодрая, накрашенная, напоминающая старый сморщенный пожелтевший корень, уже сидела на месте. «Здравствуйте, здравствуйте, заходите, вы как раз вовремя!» И только я успела сесть, как дверь открылась и в кабинет легкой походкой вошла дама, я бы даже сказала, девушка, но нет, все же не девушка, лет уже под полтинник. Но вполне хорошо сохранившаяся, с черной челочкой на лбу и хвостиком на затылке, очень милая, улыбчивая, приветливая – типичная француженка, поздоровалась с Люси, со мной и уселась за стол напротив.

«Ну вот, – произнесла Люси по-французски, смакуя каждое слово и торжествующе глядя на меня, – вы хотели интервью с Паскаль Роуз, вы его получили!» Я прямо оторопела от такой наглости, у меня просто челюсть отвалилась, я уставилась на Люси, а она тоже смотрела на меня и улыбалась своей кровожадной улыбкой, кажется, вполне удовлетворенная, даже кайф наверняка поймала. Но я никогда не могла научиться хамить людям, которые старше меня, а она-то уж меня гораздо старше, поэтому я в результате промямлила что-то нечленораздельное, покорно полезла в свою сумку и извлекла оттуда ручку и свою записную книжечку, другой бумаги у меня с собой не оказалось. От одного взгляда на эту записную книжечку, которую я так любила, во мне поднялась жуткая злоба, я ее недавно себе завела, решив записывать туда только свои самые важные мысли, а вот теперь я должна ее испортить из-за этой старой суки, причем своими собственными руками, а она сидит там в углу за этим огромным столом, осклабившись, рот до ушей, вылитый щелкунчик с огромными зубами… Но я вместо того чтобы встать и выйти, хлопнув дверью, или хотя бы сказать Люси какую-нибудь гадость по-русски, ведь писательница все равно ничего не поймет, я покорно взяла ручку, открыла книжечку и села, напряженно уставившись на Паскаль Роуз. Надо сказать, меня приятно поразил ее внешний вид, я представляла ее себе полусумасшедшей истеричкой, похожей на стареющую хозяйку борделя. Таких писательниц я уже навидалась достаточно – с безумным взглядом, вцепляются тебе в рукав и, брызжа слюной, несут какой-то бред, – нет, эта вполне приличная, на сумасшедшую не похожа – и на том спасибо. А она тем временем быстро и деловито мне что-то рассказывала, и все про Толстого, что она, когда прочитала Толстого, испытала озарение, это величайший писатель, она влюбилась в Россию… Я ей всё кивала головой, но книжечку все же решила не пачкать, просто делала вид, что что-то записываю. Люси удовлетворенно наблюдала за мной и периодически кивала головой – все шло по ее сценарию, без сучка и задоринки, она, наверное, и сама не ожидала такой удачи. Ну вот, вроде все, теперь можно и попрощаться, я все же решила уйти первой, чтобы эти две подружки остались тут без меня и спокойно обсудили свои дела, они, кажется, намылились в Ясную Поляну, как раз и письмо Лёвочке кстати пришлось.

Потом вечером мне опять позвонила Люси и проскрипела: «Я бы очень хотела, чтобы вы перевели маленькую книжечку Паскаль Роуз на русский язык!» Но тут я уже просто сослалась на свою большую занятость в настоящий момент, надо, мол, сначала разделаться с огромным томом Селина, а уж потом, само собой, обязательно. Люси, кажется, была разочарована и не скрывала этого, им же так хотелось успеть к юбилею в Ясной Поляне. Ну а я со своей стороны никак не могла понять, каковы были причины столь пылкой любви к писательнице Паскаль Роуз со стороны Люси. Поэтому я попыталась нащупать в этой истории с Паскаль Роуз хоть какие-то корни, но всюду обламывалась – Люси сразу заводила разговор о замечательном таланте писательницы, так мое любопытство и осталось неудовлетворенным.

А тут как-то недавно по телевизору снова показали французский фильм «Анна Каренина», я его, правда, уже смотрела, когда он только вышел на экраны, в Париже, в 1997 году, мне тогда еще журнал «Премьер» заказал о нем статью. Фильм, кстати, сейчас, задним числом могу сказать, не так уж плох (особенно после «Евгения Онегина» Марты Файнз – все познается в сравнении). Все красавцы и красавицы, и вокруг все тоже очень красивое, тут тебе и «конфетки-бараночки», и «словно лебеди, саночки», и «гимназистки румяные», короче – полный набор. Режиссер – Бернар Роуз. И тут меня как осенило – дошло, можно сказать.

Я вспомнила, как этим летом в Париже встречалась с писательницей по фамилии Роуз, влюбленной в Толстого! И сама писательница Паскаль Роуз тогда, кстати, в своем так называемом интервью не раз зачем-то мне повторяла: «В кино я не хожу, кино меня вообще не интересует!» – это я уже потом, задним числом вспомнила.

Вот так, при помощи дедуктивного метода, мне, кажется, удалось приблизиться к самой сути. Осталось уточнить только кое-какие детали: степень родства двух звезд французской культуры. Хотя, может быть, я и ошибаюсь.

Глава 4

Иллюзия величия


Вообще, человек в чем-то подобен айсбергу. Либо ты видишь его целиком, и он сразу способен тебя своим видом испугать и оттолкнуть, зато ты можешь от него отдалиться и обойти стороной. Либо какая-то самая опасная и неприятная его половина скрыта от тебя, и ты рискуешь в любой момент на нее натолкнуться со всеми вытекающими отсюда последствиями. Видимо, таков закон жизни, которая всегда стремится к полноте. Я, например, заметила, что если официальная часть какого-нибудь торжественного мероприятия проходит чересчур чопорно и казенно, то во время неофициальной его части, на банкете, все обязательно напьются, будут ползать на четвереньках и набьют друг другу морды, хотя это все часто и остается «за кадром». А вот если такого разбиения на «официальное» и «неофициальное» нет, то риск участия в подобном мероприятии гораздо меньше, хотя внешне все выглядит куда менее гладко. Так и Россия с Толстым и Пушкиным «на поверхности» тоже представляет собой нечто вроде айсберга и гораздо более опасна, чем Россия Достоевского. Впрочем, все происходящее сегодня в культуре, мне кажется, уже давно к жизни не имеет практически никакого отношения. Все самое главное вершится где-то там в темноте, «под водой», и спрятано от глаз посторонних. Наверное, так было всегда, просто сегодня это становится все очевидней и очевидней. Я бы даже сказала, что в этом вечном театре жизни люди всегда делились на зрителей и актеров, то есть на посвященных и толпу, просто сегодня пространство освещенной светом сцены очень сильно сузилось и стремительно продолжает сужаться, – порой даже кажется, что осталось только какое-то жалкое световое пятно от прожектора, совсем как на арене цирка, куда периодически выталкивают каких-нибудь клоунов, вроде Толстого, Достоевского или Пушкина, чтобы отвлечь внимание зрителей от происходящего в темноте, где тем временем готовят очередной номер и расставляют клетки для тигров.

Хотя, возможно, все не так и цинично. Я, например, допускаю, что и Вилли Токарев, и Паскаль Роуз, и Люси, да и все остальные тоже по-своему искренне любят Толстого, который олицетворяет для них что-то очень важное и необходимое им в жизни, нечто такое, чего я просто не способна до конца понять. Мне кажется, что в этой бесконечной борьбе всевозможных виртуальных реальностей, которые порой совершенно резко и неожиданно сменяют друг друга, каждый человек в какие-то мгновения способен испытывать растерянность, а то и страх. Я помню, что такие чувства растерянности и страха очень часто посещали меня раньше, особенно в детстве. Да и сегодня периодически меня вдруг охватывает ужас, и я вдруг, совсем как в детстве, теряю ориентацию в пространстве, будто погружаюсь в какой-то сон, и окружающий мир снова начинает казаться мне непомерно сложным и непостижимым. Хотя, в принципе, сегодня в таких состояниях для меня уже нет особой загадки, и я, вероятно, бессознательно даже слегка подыгрываю себе, чтобы отвлечься от чрезмерной простоты и скуки происходящего вокруг.

Известно, что Сталин, например, запрещал изображать на картинах рядом с собой фигуры людей, которые были выше его ростом. А может быть, даже и сами художники догадывались об этом тайном желании вождя, так что и запрещать особенно ничего не приходилось. Как бы то ни было, но по монументальным полотнам с изображениями Сталина его реальный рост восстановить практически невозможно. Такой же эффект часто возникает и при просмотре всевозможных телепрограмм. Я часто ловлю себя на мысли, что не могу с уверенностью определить рост того или иного телеведущего, пока рядом с ним в кадре не окажется какой-нибудь хорошо известный мне человек. Этот эффект часто используется и в современном кино при съемке различных трюков. Можно разыграть, например, сцену автокатастрофы, используя не настоящие машины, а игрушечные. Действительно, можно снять и фильм о гибели «Титаника» в ванне, а потом выдать все за происходящее в открытом море. И в том и в другом случае взгляду непосвященного будет очень трудно заметить подмену. Однако стоит только в кадр случайно попасть какой-нибудь спичке или маленькой щепочке, как сразу же все становится на свои места – весь эффект теряется, подлинные пропорции происходящего восстанавливаются!

В этом, я думаю, и заключается предназначение художника, которому вовсе не обязательно, подобно Радищеву, стремиться к некой иллюзорной правде, а достаточно просто быть такой маленькой «щепочкой», восстанавливающей реальные пропорции. Во всяком случае, я допускаю, что для какой-то группы людей Толстой, например, может служить подобной единицей измерения, задающей масштаб всего происходящего вокруг, так как в реальных масштабах именно его личности они не сомневаются. Поэтому, собственно, его и называют «великим». Точно так же, как для кого-то до сих пор великими остаются и Ленин, да и тот же Сталин. Просто их поклонникам важно, чтобы пропорции мира были именно таковы. Так же как и самому Сталину было почему-то важно чувствовать себя человеком большого роста. В конце концов, он, вполне возможно, свыкся с этой мыслью и действительно считал, что ему удалось перехитрить вечность, так как потомки будут судить о нем только по картинам, а остальные свидетельства до них не дойдут. В результате же он, скорее, достиг комического эффекта, так как в споре с реальностью он уже предстает не всемогущим «отцом народов», а всего лишь слабым человеком, не способным достичь поставленной перед собой цели. Вообще с годами я научилась не доверять слишком явным символам человеческого величия и духовности – именно они, как правило, и используются для того, чтобы сбить с толку толпу, увести людей по ложному следу. Теперь мой взгляд прежде всего инстинктивно ищет менее заметные детали, ускользающие от поверхностного взгляда обывателей.

И Толстой, как я помню, с детства давил мне на психику. Конечно, его значительность, величие, непререкаемый авторитет не могли в то время вызывать у меня сомнений, однако чтение его книг никогда не приносило мне никакого удовлетворения. Сам вид Толстого – злобного лохматого старикана с развевающейся седой бородой и сейчас меня угнетает: воплощенный титан, кирпич, такой же, как и его книги. Главное ощущение, которое до сих пор связано в моем восприятии с личностью Толстого, – это ощущение тесноты и тяжести. Видимо, масштаб мира, в основу которого были положены личности Толстого и Пушкина, все-таки абсолютно не совпадает с моим. Я всегда чувствовала себя в этом мире как в тесной комнате, в которой постоянно натыкаешься на какие-то ненужные и раздражающие предметы. Поэтому и чтение Достоевского после Толстого было для меня как глоток свежего воздуха. Правда, тогда я этого до конца не понимала…

Взять, к примеру, «Смерть Ивана Ильича» или же «Крейцерову сонату» – это же просто диагноз, совершенно явный. Мне кажется, в молодости у Толстого из-за его ужасных комплексов были серьезные проблемы с женщинами, вот он и начал писать, чтобы реализоваться. Когда я прочитала «Смерть Ивана Ильича», то целую неделю ходила больная. Что-то есть в этом мерзкое, какая-то ужасная тоска, безысходность – не знаю даже, как определить. Мне кажется, он нарочно это написал, чтобы всех достать своей старческой злобой, своим маразмом.

В детстве я читала его дебильные рассказы – про сливы и косточку, – с тех пор я сливы терпеть не могу. Еще «Детство. Отрочество. Юность». Особенно мне запомнился эпизод с перчатками, когда герой надел почему-то старые потертые перчатки вместо хороших и новых, зачем – к сожалению, не имею ни малейшего представления, кажется, назло своему папаше. Из этого произведения я окончательно уяснила себе одно – Толстой был закомплексованным уродом как в детстве и отрочестве, так и в юности. Немудрено, что потом он всю жизнь издевался над своей женой, а она в ответ – над ним. Кажется, дочь свою он тоже изрядно помучил. И сразу становится понятно, почему в его романах все положительные герои тоже закомплексованные уроды: Пьер Безухов, княжна Марья, даже Болконский и Наташа – все отмечены печатью какой-то неполноценности. Во всем романе «Война и мир» мне нравится только одна героиня – Элен Безухова, холодная светская красавица, обращавшаяся со своим жирным дебилом-мужем именно так, как он того заслуживал. Еще там был гусар, кажется, Дорохов, тоже ничего, вполне сносный персонаж. А на остальных просто клейма негде ставить: разжиревшая Наташа Ростова с огромным количеством детей и маниакальной озабоченностью грязными пеленками, – думаю, они неплохо смотрелись вместе с Пьером, как говорится – подобное ищет подобное. И уродина княжна Марья со своими какими-то нечеловечески огромными лучистыми глазами – просто персонаж из фильма про инопланетян, – и ее братец князь Болконский с рассуждениями о небе и дубах, и их папаша – старый маньяк, лелеющий свои комплексы и третирующий детишек… Пожалуй, единственное произведение Толстого, главный герой которого не вызывает у меня откровенного отвращения, это «Живой труп», да и цыгане в качестве фона очень оживляют повествование.

Помню, перед выпускными экзаменами я тщательнейшим образом проштудировала весь роман «Война и мир», не пропуская ни одной страницы, одна моя подруга уверяла, что может читать только мир, а войну читать ей скучно. Она оказалась не права – как война, так и мир в изложении Толстого представляются мне одинаково тошнотворными. Я прочла даже описание купания Наполеона и его жалкой фигуры, его жирного желтого антиэстетичного тела. Эта сцена потом все время путалась у меня в мозгу со сценой купания отца Федора из фильма «Двенадцать стульев»: стриженный в скобку мужичок в белых кальсонах, зажав уши, окунается в море и выныривает оттуда весь черный. Именно такая метаморфоза и приключилась с Наполеоном после соприкосновения с Толстым. Вообще, надо было обладать достаточно плохим вкусом и практически полным отсутствием чувства стиля, чтобы так грубо втискивать в роман целые инородные куски доморощенной философии о войне, как это делает Толстой в своем романе «Война и мир». А между тем именно эта философия – едва ли не единственное, что отличает этот роман от «Унесенных ветром», культовой книги американских обывателей, написанной домохозяйкой. Я думаю, моя школьная подруга, читавшая у Толстого «про мир», впоследствии нашла все, что искала, в «Унесенных ветром». Вот эту книгу ей наверняка было уже не скучно читать всю целиком. Просто в советские времена она была большим дефицитом, а может быть, даже еще и не переводилась. Наташа Ростова и ее первый бал – тоже один из стереотипов, по сей день давящих на сознание русских барышень. «Ну ты прям как Наташа Ростова перед первым балом», – помню, говорила мне другая моя школьная подруга, Оля, когда мы с ней собирались идти курить марихуану к ее знакомой, жившей в каком-то притоне на Петроградской стороне. Тогда, помню, я волновалась, потому что все это происходило очень поздно, и я не знала, что скажу родителям, – нужно было срочно придумать, куда это я иду. После ее слов я срочно ощутила необходимость хоть на мгновение почувствовать себя именно Наташей перед первым балом, изобразить такую же радостную улыбку до ушей, так же вытаращить глаза, я уже видела себя стоящей в распахнутых дверях этой обшарпанной коммуналки в трепетном порыве, и на меня все собравшиеся смотрят с восторгом и восхищением, а я такая легкая и неземная, и вот этот синдром Наташи Ростовой надолго во мне запечатлелся. Правда, когда мы пришли, там сидел чеченский дядя подруги, приехавший из города Грозного, она называла его «грозный дядя», пара обкуренных грузин и еще здоровенный юноша по кличке «Основной», – все они, кажется, не обратили на наш приход ни малейшего внимания, а продолжали живо обсуждать достоинства плана, привезенного только что тем же «грозным дядей». Где-то через пару часов двери комнаты опять распахнулись и на пороге предстала еще одна Наташа Ростова – на сей раз действительно в длинном белом платье. Это пришла здоровенная квадратная девица с вытаращенными белесыми глазами, а в её соломенных волосах, подрезанных на лбу ровной челкой и распущенных по плечам, была вплетена синяя ленточка. Она едва держалась на ногах, потому что у них в школе в тот день как раз был выпускной вечер. Эту девицу звали Клава, но она настаивала, чтобы ее называли Эвой. «Эвочка, что это на тебе за саван такой?» – только и смогла вымолвить обкуренная подруга. А Эвочка молча твердым шагом подошла к сколоченному из фанеры шаткому столику, взяла бутылку водки и прямо из горла отхлебнула чуть ли не половину. Примерно лет шесть назад, когда мы с Олей встречались в Париже, она сообщила мне, что Эвочка умерла от передозы.

Глава 5

Пуговицы Тютчева


В принципе Тютчев не был совсем лишен способностей. Худенький старичок со взъерошенными остатками седых волосок вокруг лысины, в круглых очечках – таким его всегда изображали на всех портретах, – какое-то порхающее неземное существо, учитель танцев. Моя школьная подруга, маленькая крепенькая девушка с длинной косой, доходившей ей до задницы, очень любила стихи Тютчева, иначе, пожалуй, мне бы и в голову не пришло обратить на него внимание: кроме стихов о природе, в школьную программу, кажется, ничего не входило. «Люблю грозу в начале мая» – это стихотворение в детстве напоминало мне некое загадочное мнемоническое упражнение для тренировки памяти. «Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя…» – никогда не могла понять, что означает это подробное описание природного явления… Впрочем, школьные учебники литературы, и особенно для младших классов, видимо, представляют собой нечто вроде интеллектуальной свалки, куда отправляется все, что уже утратило интерес для взрослых, морально и физически устарело. Где сегодня можно еще натолкнуться на таких поэтов, как Майков, например? Только там – иначе о нем бы уже давно забыли! И «Люблю грозу в начале мая» – это, по-моему, тоже что-то вроде полностью истощенной «интеллектуальной руды» или же отработавшего свой срок аккумулятора.

Ну а что касается детей, то с ними и вовсе никто никогда не считается. Оно и понятно. Ведь дети беззащитны и не способны за себя постоять. Например, в школе нас каждый год водили на осмотр в стоматологическую поликлинику. И я до сих пор не могу без ужаса вспоминать, с каким остервенением набрасывались на мой рот врачи – им почему-то непременно хотелось вылечить сразу все мои зубы, и мне приходилось проводить в зубоврачебном кабинете по нескольку часов. Не случайно все мои одноклассники испытывали панический страх перед зубными врачами, причем не только девочки, но и мальчики. Однажды один мальчик даже по дороге в поликлинику сбежал, и его потом пришлось долго, чуть ли не целый день разыскивать. В конце концов его обнаружили на кладбище, где он прятался среди могил, – это кладбище находилось неподалеку от зубной поликлиники. Зато позднее, когда я выросла и впервые пришла на прием к зубному врачу, меня просто поразили вежливость и гуманность, царившие там. Мне предложили сделать всего один зуб, причем, если я захочу, с уколом. А в детстве меня даже никто ни о чем никогда не спрашивал! А какое неприятное зловещее жужжание издавали тогдашние аппараты для сверления зубов! Вот с этим надоедливым пугающим жужжанием зубоврачебного бора у меня почему-то и ассоциируются до сих пор тютчевские строки: «Когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет…» Может быть, это из-за повторяющихся «р» – кажется, это называется «аллитерацией» – или же из-за страха перед плохой отметкой за невыученное стихотворение, за которую меня могли дома наказать и даже побить?.. Не знаю, не могу точно сказать. Но как бы то ни было, это моя самая первая устойчивая ассоциация, связанная с Тютчевым!

Однако у моей подруги Ольги было еще дореволюционное издание стихов Тютчева, и она дала их мне почитать. Сперва мне было скучно – я никогда особенно не любила читать старые книги, разные непонятные буквы только затрудняли чтение, мешали глазам спокойно скользить по страницам, но я все же вчиталась, через силу… Из предисловия к этой книге я узнала, что у Тютчева на старости лет случился роман с дамой много моложе него, и это закончилось для нее печально – их связь выплыла наружу, начались сплетни и все такое, а несчастная девушка в конце концов заболела и умерла. Причиной этой драмы стали разница в возрасте и сословные предрассудки. Ничего особенного, в общем-то! Сравнительно недавно нечто подобное приключилось в Голливуде с американским режиссером Вуди Алленом, который внешне чем-то даже слегка напоминает Тютчева – такой же хрупкий старичок в очечках. Правда, Вуди Аллена уличили в связи со своей несовершеннолетней падчерицей, что, по-моему, гораздо серьезней! Моя подруга Ольга часто говорила мне, выразительно положив палец на губы: «Молчи, скрывайся и таи…» – и это мне помогало, особенно в те мгновения, когда меня заносило, и я начинала трепать все, что в голову придет.

Кстати, в этом же сборнике я натолкнулась на окончание «Грозы в начале мая», которое, как я теперь понимаю, составители учебника литературы выбросили. И должна признать, что они поступили в высшей степени предусмотрительно и гуманно, потому что мне теперь даже страшно подумать, я себе этого даже не представляю, какие ассоциации запечатлелись бы в моем неокрепшем детском сознании от столкновения с подобными зубодробительными строками:

Ты скажешь: ветреная Геба,Кормя Зевесова орла,Громокипящий кубок с неба,Смеясь, на землю пролила.

Ольге очень нравилась романтическая история любви Тютчева; кажется, она даже отождествляла себя с несчастной жертвой этого романа – она была влюблена в одного старшеклассника, и, зашифровав его имя в виде анаграммы, писала его везде: на своих тетрадях, учебниках, на партах и даже на стенах, – а я никак не могла догадаться, кто же это такой. Она называла его своим «предметом обожания», как было принято в XIX веке, и, наконец, показала его мне – это был приземистый юноша, стриженный в скобку, с неестественно черными бровями и такими же красными губами, очень похожий на сутенера. Ольга была настроена романтически, говорила, что будет до гроба любить своего Павла и что «не имеет права его забывать», но она только издали на него смотрела и вздыхала, не решаясь даже заговорить со своим «Полем» – именно так она его называла, на французский манер. Потом, уже после окончания школы, я как-то пригласила ее на одну вечеринку – на самом деле, это была классическая пьянка – и Кузя (это было ее прозвище) напилась в мясо, в результате она уехала оттуда с каким-то подозрительным типом, кажется, промышлявшим фарцовкой.

А тогда, когда она была влюблена в Поля, она стала приставать ко мне, чтобы я тоже выбрала себе «предмет» среди старшеклассников, и хотя там были одни деградировавшие уроды, мне все же пришлось сделать выбор, иначе она бы от меня не отвязалась, и я указала подруге на тощего длинного прыщавого белесого юнца с мутным взглядом, кажется, его звали Николай, и с тех пор Кузя стала заговорщически спрашивать у меня: «Ну как Николя?» Мне, в общем-то, было плевать на Николя, единственное его достоинство заключалось в том, что он подходил мне по росту, но в общем он вызывал у меня тошноту, даже издали. Мне казалось, что он ужасно похож на одного из любимейших коммунистами поэтов – Некрасова, только без его козлиной бородки и красного алкоголического носа, но с такой же унылой физиономией, как бы вобравшей в себя всю мировую скорбь. Во всяком случае, именно такое лицо у Некрасова на картине Перова, где он сидит на кровати, полуприкрытый пледом, и что-то пишет. Мы как раз тогда проходили поэму «Кому на Руси жить хорошо», в которой меня больше всего поразило описание того, как древний дед «скормил свиньям» грудного младенца, хотя в общем-то не со зла, а просто по недосмотру; но я все равно, помню, несколько раз тщательно перечитала этот отрывок, стараясь понять, не ошиблась ли я, правильно ли все поняла, именно оттуда я впервые узнала о том, что свиньи жрут детей, а, следовательно, и людей вообще. С тех пор я стала относиться к свиньям с некоторым предубеждением и отчасти с уважением. А Некрасов, свиньи, его портрет работы Перова, и вообще вся живопись передвижников еще и теперь сливаются для меня в нечто совершенно единое и практически неотличимое друг от друга, причем объединяет их вовсе не идейная близость, внимание к быту простого народа, его тяжелому положению и т. п., а прежде всего любовь к уродству и всевозможным формам его проявления в жизни. Позднее соцреалисты, мне кажется, полностью позаимствовали эту любовь к уродливым формам у передвижников и Некрасова.

Кузя же на школьных вечеринках часто, сидя в углу, запрокидывала голову к стене, сжав зубы и закрыв глаза, и застывала так надолго – тем самым она подчеркивала трагизм своей неразделенной любви и смаковала ее. Кузя, кстати, несмотря на свой небольшой рост, была довольно-таки сильная: у нее были крепкие мускулистые ручки и очень твердые кулаки, иногда она могла дать мне очень больно кулаком в поддых или в бок, если я что-то не то говорила про ее «протеже», или даже просто не с той интонацией. В общем-то, она была хорошая девушка, добрая, тогда даже почти не пила, хотя курила очень много и еще периодически жрала «колеса».

Сейчас я понимаю, что Тютчев вряд ли мог даже предположить, что его стихами когда-нибудь будут доставать маленьких детей. Он ведь написал очень немного и вообще относился к своим стихам крайне небрежно, кажется, его знакомым поэтам приходилось их очень сильно редактировать, чуть ли не дописывать, при подготовке к печати. А однажды он даже по ошибке сжег свою рукопись – по-моему, это был перевод «Фауста»… Столь же легкомысленно он относился и к своим служебным обязанностям, к своей карьере, был даже как-то уволен из-за этого со службы, несмотря на то, что работа, насколько я понимаю, у него была совсем не пыльная: он служил тогда в дипломатическом представительстве за границей, кажется в Турине. Конечно, Тютчев принадлежал к старинному роду и в работе особенно не нуждался, хотя, насколько я помню, средства к существованию ему все-таки были нужны.

Однако, по-моему, дело не только в этом. Просматривая всевозможные биографии Тютчева, я постепенно начала приходить к выводу, что небрежность является едва ли не самой характерной чертой его личности. Особенно мне почему-то запомнилось, что на всевозможные балы и приемы он часто являлся в застегнутом не на те пуговицы сюртуке, то есть к своей одежде он тоже относился крайне небрежно. Уже не помню, где я об этом читала, но данная характерная деталь отчетливо врезалась мне в память, кажется, я даже натолкнулась на этот небрежно застегнутый сюртук сразу в нескольких статьях и воспоминаниях о Тютчеве. И вот эти неправильно застегнутые пуговицы на сюртуке окончательно убедили меня в том, что именно небрежность была самой характерной чертой его личности. Однако природа подобной небрежности до сих пор остается мне не совсем понятной.

Были ли пуговицы на сюртуке Тютчева неправильно застегнуты потому, что он хотел таким образом продемонстрировать свое презрение к мнению окружающих, или же эта небрежность в одежде просто являлась следствием его поглощенности своими мыслями и рассеянности? Естественно, практически все отечественные исследователи творчества Тютчева склоняются к последнему. Что вполне объяснимо, так как люди всегда склонны судить о других по самим себе. И для ученых-литературоведов вполне естественно видеть в Тютчеве такого же, как они, погруженного в свои мысли интеллигента, позабывшего ради этих мыслей обо всем на свете, в том числе и о собственной одежде. Но все-таки не стоит забывать, что Тютчев был поэтом, то есть вроде бы не совсем ученым…

И тем не менее должна признаться, что образ Тютчева для меня как-то двоится. Иными словами, мне не совсем понятно, был ли Тютчев влюбленным в самого себя денди или же просто зачуханным интеллигентом, чем-то вроде «человека рассеянного», который «вместо шапки на ходу» был способен надеть даже сковороду, а не только небрежно застегнуть пуговицы на своем сюртуке. И до сих пор я так и не пришла к какому-то окончательному выводу на этот счет. Иногда мне кажется, что – да, он был аристократом и денди, но уже в следующее мгновение этот образ вдруг замутняется, и я начинаю думать, что он был типичным интеллигентом, к тому же еще и в очечках и т. п., а потом опять все сначала. А может быть, он был духовным денди? Ну это уже, пожалуй, какая-то пустая игра слов… Такое впечатление, будто сам Тютчев так и не сделал свой окончательный выбор между интеллигентностью и дендизмом, так и застрял где-то на перепутье.

В общем, неправильно застегнутые пуговицы на сюртуке Тютчева пока так и остаются одной из самых больших загадок русской литературы. Стоит ли говорить, что подобная двойственность одной из ключевых фигур отечественной литературы самым роковым образом сказалась на ее дальнейшем развитии!

Глава 6

Волнующий шепот Фета


Долгое время стихи Фета сливались у меня в сознании со стихами Тютчева, Майкова, Плещеева и прочих поэтов, описывавших природные явления. А потом вдруг случайно я где-то увидела его портрет и сразу почувствовала к нему глубокую симпатию: он чем-то походил на моего любимого кота – с большим носом, огромными, обведенными темными кругами глазами и с черной бородой. В школе наша учительница литературы Александра Павловна вообще Фета терпеть не могла и все повторяла, что он был настоящим, типичным «крепостником» и любил наблюдать за тем, как пороли крестьян: уютно устраивался в беседке в саду под раскидистыми липами, пил чаек с блюдечка и с наслаждением слушал вопли истязаемых крепостных. Как ни странно, но именно такая характеристика заставила меня обратить более пристальное внимание на стихи Фета, уж больно этот образ отличался от стандартной модели поведения, которую нам постоянно навязывали в школе, и постепенно Фет стал моим любимым поэтом.

Был такой период в моей жизни, когда я работала ночной уборщицей в кинотеатре на Невском. Помню, однажды мне позвонила подруга моей напарницы Иры и сообщила, что вчера Иру замели в ментовку – она попалась на фарцовке. Я в очень мрачном настроении поплелась на работу – значит, мне придется пахать без отдыха. Был ноябрь, слякоть, мокрый снег, а тут еще и ментовка, и эти огромные пустые залы кинотеатра, забросанные использованными билетами, фантиками, разными бумажками, черный затоптанный пол, ряды деревянных кресел – полная тоска, а я и так уже чувствовала ужасную усталость, хотя мне еще предстояло подметать и мыть эти бесконечные пространства. И вот я взяла ведро, швабру, встала посреди зала, подняла голову вверх и неожиданно для самой себя вдруг запела романс на стихи Фета «Сияла ночь, луной был полон сад». И весь этот грязный обшарпанный зал вдруг превратился в пустынный гулкий готический собор, наполненный разными прекрасными неожиданными звуками и образами, и я уже не думала о том, что мне предстоит, я вообще перестала замечать окружающее, я все читала вслух стихи Фета и даже не заметила, как все закончила, все оказалось убрано, а ведь прошло целых четыре часа, а мне показалось, что это длилось не больше пятнадцати минут! Потом знакомый психиатр сказал мне, что это определенный симптом, так начинаются некоторые психические заболевания: тебе кажется, что пять минут тянутся как пять часов, или наоборот, пять часов пролетают, как пять минут. Но тогда я об этом не думала. Я вышла на пустынный Невский, увидела в небе одиноко светившую и озарявшую мне путь бледную луну, потому что фонари уже не горели, и я так и пошла домой, и у меня в ушах все звучали эти стихи, и мне было совершенно все равно, что вокруг грязь, слякоть и сырость, мерзкая промозглая питерская погода – я чувствовала себя счастливой, все неприятное ушло куда-то в дальний угол сознания и совершенно закрылось чем-то красивым, легким, мелодичным и прозрачным.

А Фет и на самом деле был настоящим помещиком: сперва купил одно небольшое имение, потом еще, гораздо больше, а потом даже и дом в Москве. Правда, ему всю жизнь пришлось добиваться дворянского звания, даже поступить ради этого на военную службу, но одновременно с его повышением по службе повышался и ценз, необходимый для получения этого звания. И вообще, судьба обошлась с ним несправедливо, ведь дворянское звание полагалось ему от рождения, но получилось так, что потом ему всю жизнь пришлось за него биться. И все из-за темной истории, связанной с женитьбой его отца, Шеншина, на госпоже Фет, лютеранке, которая, будучи уже беременной, сбежала с ним от мужа! То, что этот муж, то есть настоящий отец Фета, был ко всему прочему вроде бы еще и еврей, придает всей этой ситуации особенно пикантный смысл. Уже практически перед смертью Фету все-таки удалось получить и звание и фамилию – Шеншин. В конце жизни он вообще стал богатым человеком, то есть получил все, о чем мечтал. Есть что-то волнующее и в смерти Фета. Говорят, он тяжело болел и, желая прекратить свои страдания, схватил кинжал. За ним погналась горничная, убегая, он поскользнулся и со словами: «Черт!» – упал и умер. Правда ли это? Но все равно красиво! Такое впечатление, что из множества нелепых деталей, жестов и поступков вдруг родилась еще одна строчка его стихотворения. Самая последняя!

«Шепот, легкое дыханье, трели соловья…» – эта строчка Фета, насколько я помню, вызвала бурную и крайне негативную реакцию Чернышевского, который в одном из своих писем даже написал, что «такие стихи может сочинить и лошадь». Самого же Фета Чернышевский назвал «идиотом, каких мало»… Не помню уже, где я натолкнулась на это письмо Чернышевского, но его суждения навсегда оставили в моем сознании неизгладимый след. Видимо, потому, что Чернышевский, сам того не желая, как бы задал амплитуду колебаний русского духа: от крайнего эстетизма до полного и беспросветного уродства.

Правда, Чернышевского Фет тоже не переносил, и когда прочитал его роман «Что делать?», то вообще пришел в ужас и написал такую злобную статью, что даже известный реакционер Катков отказался ее печатать. Но мне кажется, Фет мог бы и не реагировать столь бурно на творчество Чернышевского. Теперь, по прошествии времени, совершенно очевидно, что если бы этого противостояния в русской литературе не было, то его стоило бы придумать. Кажется, раньше в Испании знатные дамы специально носили с собой маленьких обезьянок, чтобы те своим уродством еще больше оттеняли их совершенство и красоту. Вот роль такой уродливой обезьяны, по-моему, невольно и взял на себя в данном случае Чернышевский, так как его собственное творчество замечательно оттеняет эстетизм поэзии Фета, делая ее еще более совершенной и волнующей. В этом отношении можно даже сказать, что в России и сегодня самый благоприятный фон для любых проявлений эстетизма. А «Шепот, легкое дыханье…» и поныне остается одним из самых эпатажных стихотворений во всей русской поэзии. Маяковский со своим «Вам!» отдыхает!

Ну а Чернышевский и внешне был настоящим уродом: близко посаженные близорукие глазки, огромный лошадиный нос, тяжелая челюсть и низкий лоб, как у питекантропа, – ко всему прочему он состоял в гражданском браке с некой Лялечкой, которая, кажется, была еще и прототипом его любимой героини Веры Павловны, чьи «пророческие» сны он так подробно описал в своей патологической книжице под многозначительным названием «Что делать?». То, что эта книга до сих пор присутствует в школьных программах, кажется мне в высшей степени непедагогичным, так как, насколько я помню, именно она в свое время заронила в мою душу первые серьезные сомнения в умственных способностях учителей.

Тем не менее сегодня я не испытываю никакого желания ниспровергать Чернышевского, точнее, не вижу в этом никакого смысла. Я бы даже сказала, что сегодня любой из претендентов на роль так называемого «гения» в чем-то подобен джинну, которого однажды выпустили из бутылки – его уже невозможно загнать обратно, никакие слова не помогут! И «Что делать?» – теперь такой же вечный и неразрешимый русский вопрос, как и спор о гениальности Ленина, например! Целые тома изощреннейшей эмигрантской философской схоластики, апелляции к Богу, традиции, «царству духа», нравственности и т. д. и т. п. не способны переубедить исступленно размахивающего томиком «великого вождя» полуграмотного пенсионера. Потому что именно Ленин говорит простые и понятные пенсионеру вещи, и это его, пенсионера, шанс на вечность и величие, от которого он теперь никогда уже не откажется. Веками люди задавались вопросом о том, что первично: материя или идея? И вот теперь наконец-то разгадали эту загадку – можно реорганизовывать Рабкрин и участвовать в соцсоревновании.

И это касается далеко не только Чернышевского или Ленина. Помню, когда я перевела «Историю глаза» Батая, я первое время никак не могла понять, что, собственно, такого в этой крайне небрежно и грубо написанной повести, целиком состоящей из однообразных перечислений всевозможных извращений, среди которых мне не попалось даже ни одного более или менее оригинального. Чувствуется, что автору самому в душе было скучно писать, и он как будто хотел поскорее спихнуть с себя эту задачу, поспешно и приблизительно все описав самыми грубыми штрихами. Поначалу я даже ввязалась в какую-то дискуссию по поводу Батая, но теперь понимаю, что это было совершенно бесполезно. Научные работники и библиотекари будут вечно пихать в нос окружающим Батая, так как именно этот всю жизнь проработавший в библиотеке писатель позволяет им почувствовать себя маркизами де садами, не покидая своих мягких кресел. Сам де Сад, по моим наблюдениям, притягивает их гораздо меньше, потому что его пример не гарантирует им полной свободы самовыражения с минимальным ущербом для собственного комфорта. Примерно то же самое, вероятно, можно было бы сказать и о поклонниках Толстого или же Набокова. Подобное тянется к подобному, а слова больше ничего не решают – все решает расклад сил! Несколько раз в своей жизни я встречала почитателей Хайдеггера и должна признаться, что не могу пока сказать о них ничего определенного – наверное, у меня просто мало материала для обобщения: всего каких-то два-три человека. Но есть примеры более очевидные! Художники из объединения «митьки» в меру своих возможностей превозносят такого же неряшливо одетого, как они, поэта Олега Григорьева, а учащиеся лицеев и ПТУ – солиста группы «Иванушки International». Не так давно по телевизору показали, как в Иерусалиме на знаменитой Стене Плача неожиданно образовалось влажное пятно (как впоследствии выяснилось, вроде бы из-за неисправности водопроводной трубы), и сразу же возле этого места возникла целая толпа каких-то косматых приплясывающих придурков с пейсами и дудочками, которые, заглядывая в телекамеры, наперебой начали предсказывать явление нового Мессии. По правде говоря, я бы не удивилась, если бы в результате с неба и действительно спустился такой же приплясывающий дегенерат, что знаменовало бы собой Конец Света. Безусловно, люди, апеллирующие к Богу, то есть к чему-то трансцендентному и неопределенному, по-своему поступают более хитро, однако и в этом случае можно догадаться об облике того, кого они ждут, кому поклоняются, – если бросить более внимательный взгляд на них самих, то есть от обратного, так сказать. Лично я очень хорошо представляю себе Бога, которому поклоняются современные православные, например, так как он притягивает к себе совершенно специфическую и особую породу людей. Думаю, что это не случайно…

Но в конце концов, все это – не более чем символы, указательные знаки, обращая внимание на которые можно избежать соприкосновения с теми или иными не слишком симпатичными вам группами людей, объединившихся под общим знаменем. Главное – не допускать чересчур глубокого вторжения этих групп на свою территорию, как это произошло в случае с Лениным или же Чернышевским. А спорить с ними бесполезно!

Глава 7

Тургеневские юноши


Мне почему-то всегда казалось, что Тургенев мог бы стать маньяком, хотя под теорию Ломброзо он, конечно, и не подпадает – внешность у него вполне благообразная и даже елейная. Своими белоснежно-седыми, стриженными «под горшок» волосами, бородкой, нежно-розовым цветом лица и выразительными большими глазами он чем-то напоминает мне мою бабушку. У бабушки тоже была точно какая же прическа, такие же белоснежные волосы, и она постоянно курила «Беломор», к тому же очень любила этого писателя. Тургенев ведь тоже курил какие-то «пахитоски»!

Окладистая борода, седые волосы, симметричные черты лица – типичный писатель второй половины XIX века. Его, по-моему, можно даже перепутать с каким-нибудь писателем тех лет, а может быть, даже врачом или адвокатом – борода вообще сильно сглаживает индивидуальные черта лица, но без бороды я его себе не представляю. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я невольно ловлю себя на мысли, что, пожалуй, не смогла бы с уверенностью сказать, что это именно он, если бы мне вдруг случайно попался на глаза его портрет. И это несмотря на то, что портреты Тургенева я вижу достаточно часто. Тургенев – едва ли не единственный русский писатель, чье лицо я так до сих пор и не смогла толком запомнить. Думаю, что позднее именно такие не запоминающиеся лица были взяты на вооружение различными спецслужбами. Впрочем, в ХХ веке борода спецслужбами уже почти не использовалась, так как не только вышла из моды, но и вообще стала признаком маргинальности – если маленькие бородки, как у Чехова, агентам, косившим под каких-нибудь физиков-ядерщиков, еще и могли подойти, то такие окладистые, как у Тургенева, – вряд ли. Как бы то ни было, внешность Тургенева меня всегда настораживала – с того самого момента, когда я впервые увидела его портрет, и, как позднее выяснилось, настораживала не напрасно. Тургенев и вправду мог стать маньяком – у него были очень сложные отношения с матерью…

Маму Тургенева в детстве избивал и домогался отчим, она убежала к дяде, но и дядя обращался с ней не лучше. Правда, после его смерти она унаследовала солидное состояние, благодаря чему и смогла выйти замуж за смазливого, но крайне недалекого и легкомысленного юношу, который был намного ее моложе. Она и своих детей точно так же избивала и издевалась над ними, не избежал этого и ее любимый сын Иван. Кстати, когда он сошелся с супружеской четой Виардо, она вообще перестала давать ему бабки, и несчастный Иван Сергеевич, уже во вполне взрослом возрасте, месяцами жил на чужих заброшенных дачах и питался чем Бог послал. Кстати, мамаша Тургенева ненавидела все русское, и в семье говорили исключительно по-французски, так что даже русскую литературу писатель начал читать только с подачи своего крепостного слуги, а его мать всего этого терпеть не могла. Думаю, именно по этой причине он и написал свое известное стихотворение в прозе, посвященное «великому» и «могучему» русскому языку – в пику матери! Только после ее смерти у Тургенева появились деньги, и он смог хоть какое-то время пожить по-человечески. А жил он, как известно, в основном за границей, вместе с супружеской четой Виардо. В Париже я однажды мельком видела его дом, но только мельком. Один мой парижский знакомый как-то предложил мне этот дом показать – мы как раз проезжали неподалеку на его машине, – но когда мы к этому дому подъехали, он вдруг разогнал машину до бешеной скорости и начал беспорядочно сигналить. Он вообще любил такие шутки и тогда остался вполне доволен собой, а я в результате практически ничего не увидела!

Однако первые воспоминания, связанные непосредственно с творчеством Тургенева, у меня все же самые приятные. Помню, как-то я плохо себя вела и мама не взяла меня на прогулку за город, уехала с братом, а меня на целый день заперла дома одну. Я тогда сжевала все запасы жвачки, обнаруженные в баре у отца. Он недавно приехал из Англии и привез офигительно вкусную жвачку – в каждой пачке было по пять пластиков, и все они были разные: малиновый, лимонный, ванильный, клубничный и, кажется, ананасовый. Я все жевала и жевала и параллельно читала Тургенева – у нас было Академическое собрание сочинений в серых суперобложках, и на каждой был изображен седовласый Тургенев в кресле. Тогда я прочитала за несколько дней все его романы и повести, и до сих пор они ассоциируются у меня с восхитительным вкусом этой жвачки. Потом в школе, когда мы писали сочинение по «Отцам и детям», я исписала, кажется, полтетради, и все про балахон с кистями, в котором обычно ходил Базаров; учительница была очень недовольна, потому что я «не раскрыла тему». «Проблема балахона с кистями гроша ломаного не стоит!» – заявила она, но я была с ней категорически не согласна.

Образ отца, видимо, тоже сильно сказался на творчестве Тургенева. Все эти безвольные юноши, которые влюбляются в фатальных женщин старше себя, скорее всего, несут на себе отпечаток его личности. В совсем раннем детстве я часто слушала по радио пьесу, действие которой разворачивается в первые годы советской власти – кажется, эта пьеса называлась «Человек с ружьем», а может быть, и «Третья патетическая», в общем, что-то в этом роде. Из всей пьесы я почему-то отчетливо запомнила только одного персонажа: юношу, видимо, «из бывших», которого за взятки на службе приговорили к расстрелу. Его родственники подали апелляцию самому Ленину, и юноша в ожидании окончательного решения своей судьбы по ходу пьесы, сидя за роялем, постоянно декламирует: «Как хороши, как свежи были розы…» Насколько я помню, в конце концов его апелляцию все-таки отклоняют. Видимо, по замыслу создателя пьесы все это должно было продемонстрировать непреклонность и принципиальность вождя революции – на меня же, помню, такая развязка произвела крайне гнетущее впечатление и впервые заставила усомниться в доброте «дедушки Ленина». Разве может какая-то «взятка» стоить человеку жизни?! К тому же я тогда вообще плохо понимала значение этого слова: «взятка». А когда мама мне его доходчиво объяснила, я и вовсе перестала понимать смысл столь неотвратимого наказания. За какие-то деньги?! Это просто не укладывалось у меня в голове! Поэтому я так внимательно всякий раз и слушала эту пьесу, – а ее в то время почему-то очень часто повторяли, – так как мне казалось, что я все же чего-то недопоняла и в другой раз развязка будет иной: Ленин изменит свое решение и помилует несчастного юношу…

Тогда я еще не знала, что эти стихи про «розы» принадлежат Тургеневу. А когда узнала, то образ этого изломанного юноши, порывисто набрасывающегося на рояль и как бы пытающегося раствориться в звуках музыки и собственного голоса, чтобы исчезнуть, стать бесплотным и избежать столкновения с тяжелой и неотвратимой реальностью, окончательно слился в моем сознании с образами большинства героев его произведений. Непреклонная воля вождя очень хорошо подчеркивает полное безволие тургеневских персонажей мужского пола, гораздо лучше, чем их фатальная любовь к роковым женщинам!

Хотя, вообще-то, в этом отношении у Тургенева в русской литературе имеется серьезный конкурент в лице Гончарова. Все главные герои-мужчины Гончарова тоже отличаются практически полным отсутствием воли и, действительно, очень сильно напоминают персонажей Тургенева, за исключением разве что Обломова. Не случайно Гончарову даже казалось, что Тургенев засылает к нему агентов, которые роются в его черновиках и всю информацию передают Тургеневу, а тот сразу присваивает все себе: и сюжеты и героев. Впрочем, я где-то читала, что у Гончарова была тяжелая наследственность – его предки были пациентами психушек, – так что, возможно, это у него с возрастом просто развилась мания преследования. Но причины для такой мании, на мой взгляд, были и в реальности.

Определенную конкуренцию в этом отношении, мне кажется, мог бы составить Тургеневу и Захер-Мазох, у которого мужчины тоже полностью подчинены женщинам, хотя это и не важно, так как к русской литературе напрямую уже не относится.



Поделиться книгой:

На главную
Назад