От СССР к России. История неоконченного кризиса.1964–1994
Введение
Эта книга является едва ли не первой попыткой восстановить путем исторического исследования ход тех событий, которые привели к гибели Советского Союза; стремлением проследить целиком развитие кризиса с самого начала, то есть правления Брежнева, до провала перестройки Горбачева и последующего распада СССР в период, охватывающий четверть века, не оставляя при этом без внимания воздействие кризиса на день сегодняшний. Только имея четкое представление о том, что происходило в этот период, о решающих моментах, истинных причинах и следствиях и, наконец, реальных результатах вне их идеологической интерпретации, можно понять и то, что совершается на наших глазах сегодня. Именно это побуждает «копать глубже», выходя за рамки того, что может быть изложено даже в самых подробных ежедневных хрониках.
Развал страны, которая всего несколько лет назад была второй сверхдержавой мира, стал самым крупным катаклизмом мировой истории второй половины текущего столетия. Мы все отмечаем важность этого события. Но я не знаю, достаточно ли мы сознаем его масштабы. В любом случае необходимо снова обратиться к фактам. Поскольку я и прежде уделял много внимания изучению решающего этапа русской истории, ее советского периода, то я чувствовал себя обязанным решить указанную задачу.
Уместно будет спросить себя: не слишком ли рано заниматься этим вопросом, достаточен ли наш опыт, имеем ли мы в распоряжении всю необходимую информацию? Такой вопрос всегда возникает перед человеком, предпринимающим подобные попытки. После долгого периода закрытости сегодня советские архивы становятся доступными. И, как часто бывает в таких случаях, открытие доступа к архивным материалам поначалу носило случайный и хаотический характер, что скорее осложняло, нежели облегчало исторические исследования: штурм архивов мало связан с исследовательской необходимостью, он определялся мотивами, связанными с политической борьбой, либо более прозаическими, корыстными соображениями отдельных лиц и даже целых организаций. Сегодня здесь постепенно все приходит в некоторый порядок, при котором могла бы быть гарантирована серьезность работы. Однако до сих пор доступ к архивам по-прежнему носит избирательный характер. Такого рода явления имеют для нас непосредственное значение, поскольку по интересующему нас периоду документы в большинстве своем остаются недоступными, что вполне понятно, ибо времени прошло совсем немного. Однако крупные перемены, как правило, сопряжены с тем, что главные участники событий стремятся сами рассказать о них. Это происходит и сейчас. Так что исследователь имеет в своем распоряжении огромную массу материалов, которые при критическом их рассмотрении могут уже теперь служить солидной базой для работы.
А достаточны они или недостаточны — зависит от точки зрения. Автор сам производит отбор и сам дает ответ на этот вопрос. Он имеет на это право, ибо берет на себя риск и ответственность. Позднее появятся новые данные. Тогда другие смогут дополнить начатую работу, или оспорить некоторые ее аспекты, или найти иные решения. Все это неизбежно. Иного пути в познании нет.
Настоящая книга задумана прежде всего как изложение фактов, иногда широкоизвестных, чаще — малоизвестных, а подчас не опубликованных до сего момента. Только на основании имеющихся фактов мной выносятся суждения и даются трактовки, являющиеся обоснованным итогом повествования. Книга адресована не только специалистам, хотя подготовленный читатель должен найти в ней сведения, достойные его внимания. Но мне хотелось бы прежде всего быть понятным и интересным любому, даже тому, кто впервые и без предварительной подготовки приступает к познанию этих вопросов, то есть всем тем, кого интересует данная тема. За долгие годы журналистской деятельности я пришел к убеждению, что только так следует обращаться даже к самой подготовленной аудитории, ибо среди читателей нет иерархий, есть только те, кто берет в руки книгу, чтобы прочитать ее и попытаться понять. Как бы ни сложна была проблема, она должна быть изложена ясно и доступна
Рассматриваемая тема представляла и представляет немалые трудности для того, кто подступается к ней. Одна из оценок моей работы, особенно ценная для меня, дана профессором Амальди, который, изыскав возможность прочитать мою «Историю Советского Союза», сказал специалисту в этой области, посоветовавшему ему прочитать книгу: «Такое впечатление, будто она написана физиком». Учитывая профессию человека, от которого исходило замечание, я не имею оснований сомневаться в том, что это прозвучало как похвала. Кстати говоря, это вполне соответствовало намерениям, с которыми я взялся за предшествующую работу. Я предполагаю и здесь сохранить тот же стиль, хотя и сознаю, что на этот раз это будет сложнее.
События, которым посвящена книга, достаточно близки нам по времени. Большинство из нас были их очевидцами, и часто небеспристрастными. Мы были не просто свидетелями, но иногда даже ощущали себя участниками событий, пусть косвенными и находящимися далеко от их эпицентра. Кстати, нельзя утверждать, что разгоревшиеся тогда страсти угасли совсем. И я последним стал бы говорить, что объективность, с которой физик исследует частицы материи, сохранена и здесь. Могу сказать только, что я старался быть объективным. Если же в повествовании все-таки обнаружится излишняя эмоциональность, то это не значит, что я оказался неспособным в достаточной степени занять позицию стороннего наблюдателя, но потому — и я в этом убежден, — что чувства являются одним из необходимых стимулов научного познания действительности. Может, даже и для физика. Но для историка обязательно.
Однако я достаточно далек вот от чего. В последние годы я неоднократно слышал, что теперь эти события никого не могут заинтересовать и тратить время на их изучение — бесполезное занятие. Мне в глубочайшей степени чуждо такое мнение. Эти события до сих пор имеют значение и долгое время еще будут оказывать воздействие на наш образ жизни. Именно ими порождены многие проблемы, с которыми нам приходится сталкиваться сегодня (я имею в виду не только народы бывшего Советского Союза, но и нас). Мы не можем понять их, а тем более анализировать, не зная их настоящих истоков. Поэтому я убежден, что они еще долго будут в поле нашего зрения и исследование этой истории на долгие годы останется необходимостью для всех нас.
Тщательный анализ кризиса уже сегодня позволяет сделать выводы, которые — как может заметить читатель — нередко отличаются, а иногда противоречат ранее утвердившимся в массовом сознании под влиянием ежедневной хроники событий. Во многом объяснения рассматриваемым факторам и их следствиям в значительной мере можно найти в идеологической либо просто пропагандистской подоплеке. Поскольку рассматриваемые события никак не могут быть списаны в архив, они еще долгое время останутся предметом размышлений и дискуссий. Если в последние годы и была допущена ошибка, то она состоит в утверждении, будто по истечении века можно однажды перевернуть страницу истории и продолжать жить, как ни в чем не бывало. История не прощает подобной небрежности. И эта аксиома утвердила меня во мнении, что не будет излишним заняться рассмотрением обозначенного вопроса, которое я и предлагаю вниманию читателя.
Часть первая. Время консерваторов.
I. Брежнев, Косыгин и общество на распутье
Смещение Хрущева
Когда начался закат Советского Союза? Непросто указать отправную точку длительного и сложного процесса, когда хочешь обнаружить не только его предпосылки, но и последствия. И тем не менее такая дата есть. Это 14 октября 1964 г. Весь мир, Европа и Соединенные Штаты Америки, крупные и малые державы, был ошеломлен: секретные службы, которые использовали немалые средства и огромный персонал для прогнозирования такого рода событий, ни о чем не догадывались. В Москве эта новость была обнародована 15 октября в форме краткого сообщения о свершившемся факте. По состоянию здоровья Никита Сергеевич Хрущев оставлял свои руководящие посты. Центральный Комитет Коммунистической партии ГЦК КПСС) принял его отставку без возражений. В мгновение ока один из самых могущественных людей мира исчез со сцены.
Хрущев в течение 11 лет был первым секретарем ЦК КПСС и в течение 6 лет — председателем Совета министров: то есть совмещал два важнейших поста в советской иерархии. В глазах всего мира СССР воспринимался прежде всего как Хрущев. Его слава объяснялась главным образом смелым разоблачением деятельности Сталина, при котором Хрущев взошел на вершину власти: венцом этого акта были низвергавшие культ личности выступления Хрущева на двух съездах партии (XX в 1956 г. и XXII в 1961 г.). Его энергия и беспристрастность стали определяющими факторами внутренней и внешней политики СССР в послесталинский период. Неожиданное его смещение порождало много вопросов относительно будущего страны и, принимая во внимание значимость СССР как второй супердержавы, относительно последствий для остального мира.
Четверть века спустя почти все участники этого действа стали вспоминать закулисные интриги того времени[1]. Эти свидетельства не всегда совпадают, однако в целом картина все же прояснилась. Оказалось, что нити заговора тянутся на несколько месяцев назад — от октября к апрелю 1964 года, а сплетаются в узлы летом того же года[2]. Как следует из воспоминаний, зачинщики интриги вошли в сговор почти со всеми членами Центрального Комитета КПСС, который насчитывал 175 человек с правом голоса. Удивляет степень секретности, которой была окружена вся операция, что и гарантировало ее успех.
Однако главное заинтересованное лицо, Хрущев, почувствовал это во время своего летнего отдыха на берегу Черного моря, но не принял никаких мер. Мы это знаем от его сына, который был тогда с ним[3]. Шесть лет назад, однако, реакция Хрущева была совершенно иной, когда позиции первого лица государства оспаривали другие наследники Сталина: Молотов, Маленков, Булганин, Ворошилов. Сын Хрущева усматривает причину в подавленности, чуть ли не в ожидании чего-то рокового. А может быть, сам Хрущев интуитивно ощущал, что, в отличие от 1957 года, он теперь не имел за собой силы, достаточной, чтобы решить схватку в свою пользу. Только в последний момент он сделал слабую попытку оказать сопротивление[4], когда с места отдыха его неожиданно вызвали в Москву. Тогда он заявил, что не понимает, к чему такая поспешность. Но оказалось слишком поздно: игра была сыграна.
В столице ничто не оставалось на волю случая. С аэродрома Хрущев сразу же был доставлен в Кремль, где собрался Президиум Центрального Комитета (который вскоре станет называться Политбюро) — реальный орган власти. Здесь глава партии и правительства очутился под перекрестным огнем критики своих коллег, которые возлагали на него ответственность за многочисленные проблемы, вставшие перед СССР, и требовали его отставки. Лишь один из присутствующих, Микоян, вероятно единственный, кто не был заранее посвящен в план действий, предложил, чтобы за Хрущевым сохранили по крайней мере один из двух постов. Но его предложение не нашло поддержки. Сам Хрущев вяло реагировал на обвинения. Ему был предоставлен выбор: либо якобы добровольная отставка, либо шумная газетная кампания с позорящими перед лицом общественного мнения обвинениями. Хрущев покорно согласился на первое[5].
На следующий день, как раз 14 октября, был созван Пленум Центрального Комитета партии, члены которого заранее прибыли в Москву. Заседание не было ни длинным, ни слишком драматичным. Идеологический лидер того времени — Суслов представил довольно краткий отчет, в котором против Хрущева были выдвинуты обвинения, предъявлявшиеся ему все последующие годы: дилетантизм и волюнтаризм в сфере управления, непродуманные инициативы в области экономики и внешней политики, конфликты с влиятельными группами общества и пр. Хрущев не выступал. Его немногочисленные сторонники, еще остававшиеся в ЦК, тоже промолчали. И потому решение о смещении Хрущева со всех политических постов было принято единогласно, как, впрочем, всегда случалось на заседаниях такого рода[6]. Затем тут же, на заседании, таким же образом были назначены его преемники; их было двое, ибо было решено, что впредь два поста не могут быть доверены одному человеку: первым секретарем ЦК партии стал Леонид Ильич Брежнев, а председателем Совета министров — Алексей Николаевич Косыгин. Граждане СССР и других стран были извещены обо всем только на следующее утро.
Итак, тщательно спланированная операция прошла без сучка и задоринки. Однако в стране, где роль главы государства всегда была решающей, речь, естественно, шла не просто об очередной замене. Все комментарии по поводу этого события и внутри страны, и за рубежом не смогли объяснить истинную суть происшедшего. Причем за границей реакция была более эмоциональной, нежели в самом СССР. Все газеты посвящали этому передовые статьи и старались представить сенсационную информацию, однако информация всегда была неточной, а передовые — не всегда содержательными. Вспыхнувшие поначалу страсти вскоре улеглись. Советские посольства за рубежом получили указание информировать всех о том, что советская политика, как внутренняя, так и внешняя, останется неизменной: веря или не веря этим заявлениям, заинтересованные лица вынуждены были принять сказанное.
Реакцию советской общественности (или, вернее, отсутствие таковой) уже тогда следовало рассматривать в качестве наиболее важного феномена. Не было ни протестов, ни столкновений, никаких манифестаций, но, по правде говоря, не было также и явного одобрения. Сам Брежнев, преемник Хрущева, был удивлен, получив секретные отчеты спецслужб (в частности, КГБ), информирующие его о состоянии общественного мнения. Новые правители приняли меры предосторожности на случай возможных проявлений недовольства. На заседании 14 октября, когда был смещен Хрущев, Брежнев предложил присутствующим не вести дискуссий на эту тему ни внутри страны, ни внутри партии[7]. По традиции, которая сохранялась и при Хрущеве, члены КПСС имели право на получение информации, более подробной по сравнению с публикуемой в газетах: в сущности, их ознакомили с отчетом Суслова на заседании Центрального Комитета партии, который для основной массы оставался секретным. Но даже на партийных собраниях не возникло никаких прений. Восхваляемое и еще несколько дней назад постоянно цитируемое имя Хрущева вдруг исчезает из обращения. Его отстранение от власти запомнилось лишь в связи с датой заседания, на котором было принято это решение (октябрьский Пленум Центрального Комитета партии)[8].
Тогда такая очевидная пассивность имела политическое значение, а для нас сегодня она имеет значение историческое. Хрущев не был из разряда тех многочисленных правителей, которые приходят и уходят. Он снова возродил те антисталинистские настроения, которые четверть века назад несколько поутихли и оставались под спудом, но никогда не исчезали совсем ни в самой партии, ни в советском обществе. Кроме того, какими бы несообразными ни представлялись его инициативы тогда и даже сегодня, Хрущев все же сделал, может быть, противоречивую, но не ставшую от этого менее важной попытку преобразования той модели советского общества, которая была создана под руководством Сталина. Теперь эта попытка, что бы о ней ни думали, провалилась[9].
Это событие было важным не только с точки зрения советской истории, где всегда существовали противоречия между так называемыми сталинистскими и антисталинистскими течениями[10]. Провал Хрущева напоминал о гораздо более древней традиции, периодически возрождавшейся в ходе многовековой русской истории. Попытки проведения реформ, а не радикальных революционных преобразований случались в истории России. Но они всегда заканчивались полной или почти полной неудачей[11]. В этом контексте смещение Хрущева казалось последним звеном в длинной цепи неудач, тянувшейся из далекого прошлого.
Значительная часть советского политически активного общества никак не одобряла реформаторских стремлений Хрущева, считала их грубыми и опрометчивыми. И именно этой, весьма влиятельной в правящих кругах КПСС части удалось избавиться от Хрущева[12]. Поведение этих людей нисколько не удивительно. Но были и другие, кто, напротив, поддерживал хрущевские нововведения, возможно считая их недостаточными, слишком вялыми и чрезмерно компромиссными. Именно от них исходило требование более широких реформ. Однако в момент расправы с Хрущевым не было предпринято ни единой попытки защитить смещенного лидера. Даже напротив, порицания, исходящие с этой стороны политических сил, облегчили изоляцию и, соответственно, поражение Хрущева. Случилось так, что даже те, кто несколько лет спустя не колеблясь счел октябрь 1964 года поворотом всей советской истории вспять, в тот момент, может быть под влиянием обстановки, «вздохнули с облегчением», как скажет один из них[13]. Сегодня, по здравом размышлении, даже это явление не представляется совсем новым в драматической последовательности русских реформаторов: не впервые преобразователь подвергался нападкам как своих противников, так и сторонников, которые либо отступались от него, либо не могли найти аргументов, чтобы вовремя поддержать его.
Новое правительственное соглашение
Вполне можно понять растерянность советских реформаторов, если принять во внимание, что в первое время новые руководители страны никак не обнаруживали намерений оставить путь реформ. Один из них, Юрий Андропов, пребывавший тогда на вторых ролях, но которому позднее предстояло сильно продвинуться, напротив, уверял своих политических друзей, что теперь движение вперед ускорится[14]. И ему верили. Пришедшие на смену Хрущеву новые руководители страны, которые в течение долгих лет были его сподвижниками, иной раз давали понять, что они намерены идти по тому же пути, но более последовательно и более твердо. Лозунг, с которым они предстали перед своей страной и за рубежом, ратовал за «научный подход»[15]: другими словами, за понимание причин и принятие обоснованных решений.
Кто же были эти новые руководители, поддерживавшие Хрущева и тесно сотрудничавшие с ним вплоть до того, как решили избавиться от него? У них, 50- и 60-летних, общим было следующее: все они, более даже, чем их предшественники, Молотов, Маленков и тот же Хрущев, были выкованными Сталиным кадрами, как тогда говорили, его настоящими «соратниками». В том смысле, что они сформировались при Сталине и не имели никакого иного политического опыта, кроме сталинского. Решающий взлет в их карьере произошел в 1937-1938 годах, когда они, молодые, едва достигшие 30-летнего возраста, были призваны Сталиным и его окружением занять места старых революционных кадров. В их биографиях годы «великого террора» против партии большевиков первого поколения были временем политической молодости[16]. Дальнейшая их карьера была связана с войной и холодной войной. Вместе с Хрущевым они взошли на вершину власти, но их нельзя было по одной только этой причине рассматривать как «его» людей. Взращенные Сталиным, при Хрущеве они освободились от этого партийного отцовства, но наложенная им печать осталась определяющей в их видении мира.
Не случайно Брежнев стал лучшим их представителем. О нем позднее сказали все плохое, что только возможно. Однако и его портрет следовало бы несколько подправить. Конечно, Брежнев не был интеллектуалом; в сущности, и не претендуя на это. Он очень мало писал сам: его перу не принадлежали ни выступления, ни воспоминания, выходившие под его именем. Этот политик ни разу не проявил ни малейшего интереса ни к теоретическим вопросам, ни к объяснениям экономистов. Падкий на лесть, он обнаруживал свою слабость в доведенных до абсурда масштабах. В одном он отличался от предшествующих глав советского государства и от многих своих коллег: физически крепкий, как истинный сибарит, Брежнев любил все мирские удовольствия. Любимой его забавой были шикарные автомобили. Однако он отнюдь не был лишен политических способностей. Брежнев очень хорошо знал созданный в СССР административный аппарат, все его механизмы и их функционирование. Кроме того, ему были присущи тонкое психологическое чутье и удивительная способность маневрировать людьми: это, впрочем, была единственная особенность, которой он гордился[17]. Президент Соединенных Штатов Никсон сравнил его с руководителем американских профсоюзов[18]. Вопреки распространенному тогда мнению, именно Брежнев был одним из основных инициаторов отстранения Хрущева и теперь пожинал плоды. Но, в отличие от своих предшественников, ему не пришлось вести трудные политические баталии, чтобы добраться до вершины власти, а потом защищать свое положение. Ему достаточно было быть благоразумным, осмотрительным, уметь лавировать среди «равных», среди которых он во всяком случае должен был оставаться «первым».
Намного богаче был интеллектуальный потенциал у двух других руководителей: Косыгина и даже Суслова. Образованный Косыгин нравился интеллигенции. Его роль заключалась в исполнении функций менеджера, главного специалиста по советской экономике, которая всегда оставалась его единственным полем деятельности. Внешне аскет и жрец, нетерпимый и лицемерный, Суслов считал себя и почитался другими главным блюстителем чистоты идеологических нравов. Такими были эти три непохожих друг на друга человека. Но различия между ними играли определенную роль в правящей группировке, которая с самого начала выступила как коллективное руководство и таковым в основном оставалась. Сама по себе эта характеристика не была новой. Предшествующие руководители тоже поначалу обещали держаться подобных методов. Но Брежнев сохранял верность им, даже когда стало ясно, что последнее слово в любом случае остается за ним. Высшие структуры партии, покуда он возглавлял их, действительно функционировали как коллегиальные органы[19]. Впрочем, речь шла не столько о какой-то его личной заслуге, сколько — как мы увидим позднее — о структурной эволюции советской политики, выразителем которой смог стать Брежнев.
Новые руководители к условию коллегиальности добавили также обещание стабильности: таким образом, этот термин впервые вошел в советскую политическую лексику[20]. Он стал ключевым словом языка, предназначенного прежде всего для правящего аппарата. Этот аппарат подвергался непрерывным и нередко жестоким потрясениям как во времена сталинского деспотического режима, так и в период хрущевских преобразований. При Сталине, который был его создателем, аппаратчики рисковали личной свободой и даже жизнью, при Хрущеве — своим положением. Почва под их ногами никогда не была устойчивой. Теперь они хотели чувствовать себя более уверенными на своих местах и даже получили гарантии тому. Именно это молчаливое, неписаное, но от этого не менее эффективное соглашение между руководителями центрального и периферийного аппаратов сделало отстранение Хрущева простым и безболезненным, даже формально не противоречащим правовым нормам. На этом соглашении почти 20 лет зиждилось руководство Брежнева.
Самой первой мерой новых руководителей стало пресечение всякого рода нововведений или хрущевских проектов, которые более всего угрожали стабильности правящего класса на всех уровнях. Никаких реформ партии: начатые Хрущевым преобразования были прекращены, а предусмотренные им в программе были отложены[21]. Смещенный лидер навязал уставную норму, по которой никто не мог оставаться на своем посту более двух сроков. Эта норма, которая, наверное, более всех других инициатив Хрущева способствовала его устранению, была демонстративно упразднена[22].
Через полтора года после отстранения Хрущева от власти состоялся XXIII съезд КПСС, первый брежневский съезд партии. Он по контрасту с предыдущим, последним хрущевским съездом партии отличался минимальным обновлением правящей верхушки. Незначительностью изменений будут характеризоваться также и последующие съезды партии, проводимые при Брежневе[23].
Было бы заблуждением полагать, что стремление к стабильности свойственно только правящим слоям советского общества. В середине 60-х годов среди населения господствовала мечта о спокойствии. Более полувека страна почти постоянно жила в чрезвычайной обстановке. Все страстно желали хоть немного пожить нормально, спокойно и благополучно: каждый вкладывал в эти понятия свой смысл, но в обещаниях новых руководителей всем виделись основания надеяться на лучшее. В общем соответствии между обещаниями властей, стремлением аппарата к консолидации, а основной массы советских людей к более спокойной жизни и заключался секрет успеха, позволившего Брежневу с сообщниками избавиться от Хрущева: секрет, который, как мы увидим, не лишен ловушек.
В этом — первое объяснение того, почему коллегиальное руководство с такой осторожностью подходило к реформам. И на словах, и в делах. То, что Андропов говорил в частных беседах своим друзьям-политикам, — было одно. И совсем другое — постановления руководящих органов. Факт таков, что слово «реформа» даже не вошло в политический словарь. Согласно официальной пропаганде, советское общество, будучи социалистическим, представляло собой лучшее из всего, что только могло существовать. Его не надо было «реформировать», его надо было лишь «усовершенствовать», чтобы исключить еще встречающиеся недостатки[24]. На эту заботу, которую можно определить как идеологическую, наслаивалось нежелание искать новое, которое можно было бы использовать, изучать его последствия: наверху возникали разногласия по поводу возможного принятия таких новшеств.
Реформы 1965 года
При всем стремлении к стабильности в стране склонялись в пользу реформ. Исходило это скорее из фактов, нежели из их осознания, и порождалось прежде всего состоянием экономики. Хрущев заплатил за то, что успехи в этой области были недостаточны. Среди населения обнаруживались признаки нетерпения: в некоторых районах СССР произошли серьезные инциденты. Соревнование с Америкой, на которое Хрущев возлагал большие надежды, оказалось гораздо тяжелее, чем думали. На зарубежных рынках, где СССР только начинал появляться, соревнование было проиграно[25]. Уже в хрущевские времена начали звучать предупредительные сигналы о том, что так называемая военная экономика, с помощью которой Сталину удавалось осуществлять свои намерения, стала непригодна для нового времени и для общества, стремящегося не только укрепить мощь страны, но и обеспечить более высокое благосостояние населения. Повышение уровня жизни не могло более не приниматься в расчет, поскольку оно было составной частью самого обещания стабильности.
Через год после падения Хрущева Центральный Комитет партии принял решение о необходимости «важной экономической реформы»[26]. Человеком, который так ее определил, спланировал и горячо отстаивал, был Косыгин. К реформе стали готовиться еще до смещения Хрущева и, соответственно, при его поддержке: обсуждение в печати началось уже с 1962 года[27]. Не все предложения, выдвинутые в ходе обсуждения, вошли в проект Косыгина, который держался того осторожного курса, каким новое руководство намеревалось двигаться вперед. Тем не менее предусматриваемые изменения были значительными, даже если, как уточнялось, они должны были осуществляться постепенно.
Косыгин убедительно обосновал необходимость реформы. Советская экономика, оставаясь все еще сильной, теряла эффективность. Отдача от громадных вложений ресурсов падала: свидетельством тому были убытки, низкое качество продукции, распыление капиталовложений, низкая производительность труда. Проведенный Косыгиным анализ представляет интерес и сегодня, ибо его положения, почти в тех же формулировках, мы будем встречать и позднее, всякий раз, когда в Москве будут обсуждаться проблемы экономического развития, пока спустя 20 лет выявленные им недостатки не окажутся гибельными. Но предложения Косыгина были связаны не только с реформой, они, скорее, предусматривали реформу и контрреформу в организации и функционировании промышленности. Нигде не подвергались обсуждению основные, исторически утвердившиеся принципы советской экономики: всеобъемлющая государственная собственность, единое, централизованное планирование, строгий контроль за всеми основными показателями развития. Цель реформы Косыгина заключалась, скорее, в более эффективном использовании перечисленных принципов[28].
Контрреформа состояла в отказе от первой организации промышленности, проведенной Хрущевым в 1957 году несмотря на упорное сопротивление: для устранения выявлявшихся уже тогда недостатков экс-лидер хотел перейти от вертикальной организации производства на уровне отраслевых министерств, отвечающих за всю страну, к децентрализованной организации на региональной основе[29]. В сентябре 1965 года решено было вернуться к старому. Реформа же должна была уравновесить возродившееся стремление к централизации решением проблемы уже не в области организации, а в большей степени в сфере непосредственно экономической, и в этом заключалось главное, что было столь дорого предложившим ее экономистам. Нет надобности обращаться к подробностям, которые сегодня имеют разве что археологическую ценность[30]. Достаточно вспомнить основные ориентиры, заключавшиеся в предоставлении большей автономии отдельным производственным единицам — советским предприятиям, автономии относительной, но более значительной по сравнению с прошлой.
Отныне предприятиям не должны были диктоваться сверху мелочные указания по поводу их деятельности, распоряжения могли касаться лишь наиболее важных параметров. Оставаясь в рамках этих параметров, предприятие могло самостоятельно распоряжаться частью доходов от своей деятельности, пуская их либо на самофинансирование, либо на стимулирование труда персонала. Так, предполагалось возродить, казалось, напрочь утраченный дух инициативы. Планирование тоже должно было изменить свой характер: не доскональное предписание всего, что должно делаться год за годом, а указание перспективных ориентиров, позволяющих предприятию при соблюдении целой серии норм и правил выбирать собственный путь, направленный, как всегда, на достижение общих целей. В сущности, речь шла о переходе от системы административного управления к более гибкой, способной использовать экономические рычаги для достижения желаемых результатов. В итоге многое должно было измениться, начиная с системы ценообразования. Новый курс, казалось, заслуживал тем большего внимания, что Косыгин предлагал рассматривать его как начало процесса дальнейшего развития[31].
Однако шесть месяцев спустя, на XXIII съезде партии, на котором как раз должны были намечаться основные ориентиры развития страны, Косыгин, автор одного из двух главных отчетов — экономического, о реформе не говорит ни слова. О ней вскользь упоминает Брежнев. Но это упоминание звучит формально и неопределенно, а само слово «реформа» из него снова исчезло[32]. Факт этот никак не стоит обходить вниманием, поскольку история последующих лет — в значительной мере история несостоявшихся реформ, которые сначала были заявлены, но потом либо ушли в песок, либо были выхолощены. Мы еще вернемся к рассмотрению этого явления. Случившееся на XXIII съезде партии сразу обнаруживает одну из основных его особенностей. В ходе съезда никто не выступал против реформы, но никто и не отметил ее важности, что традиционно делалось всякий раз, когда хотели продемонстрировать народу серьезность задуманных преобразований. Для опытного глаза это означало, что оппозиция намеченным реформам хотя и оставалась скрытой, тем не менее была достаточно сильной.
Оппозиция в высших инстанциях отражала широкое по всем направлениям сопротивление аппарата. На самой вершине власти к реформам скептически относились и сам Брежнев, и его окружение[33]. Пять лет спустя, на следующем съезде партии, когда о замыслах Косыгина почти и не вспомнят, Брежнев выдвинет другую идею: сделать более эффективным прежний аппарат управления при некоторой модернизации экономики за счет использования широкой компьютерной сети[34]. Но даже этот проект не будет выполнен: задуманный как некий суррогат истинной реформы, он был не в состоянии дать ожидаемых результатов[35].
В марте 1965 года на Пленуме Центрального Комитета партии Брежнев выступил поборником новой аграрной политики еще до того, как Косыгин представил свой проект экономической реформы. Задача восстановления советского сельского хозяйства, находившегося в глубоком кризисе со времен Сталина, была любимым коньком Хрущева. Дело шло с переменным успехом, но после катастрофического неурожая 1963 года появилось предчувствие провала. Для последующих руководителей, пришедших на смену Хрущеву, задача могла показаться более простой. В 1965 году всю или почти всю вину за прошлые неудачи пытались свалить на Хрущева. Что касается принимаемых решений, то Брежнев предпочитал прагматические варианты, предполагая использование различных средств, начиная от увеличения капиталовложений в деревню и кончая повышением уровня жизни крестьянства[36].
Но было кое-что, чем аграрные проекты нового руководства напоминали план промышленной реформы, горячо отстаиваемой Косыгиным. Как тогда, так и теперь основные направления существующего порядка не менялись, не считая тех незначительных аспектов, которые и прежде предполагалось корректировать. При этом оспаривались утверждения тех зарубежных наблюдателей, которые предсказывали изменение экономической и социальной системы или утверждали, что такое изменение уже происходит[37]. Но и в случае с косыгинской реформой, и теперь давались обещания расширить автономию отдельных предприятий, чтобы повысить их эффективность и стимулировать инициативу. Однако если на практике это было сложно даже в промышленности, которая всегда была гордостью существующего режима и предметом его максимальных забот, то тем невероятнее выглядела такая задача в области сельского хозяйства, которое более 30 лет приносилось в жертву первоочередным требованиям тяжелой промышленности и военным нуждам. И наконец, как в косыгинской реформе, так и в новом случае не обращалось внимания на необходимость отведения определенной роли рынку, его требованиям, его непосредственным связям с производителями. Этому препятствовало переплетение идеологических предрассудков, инерции традиций, сложившихся интересов.
То ли в результате реформаторских усилий, то ли в связи с более жестким правлением, которым часто сопровождается приход к власти новых руководителей, а может, благодаря надежде на будущие успехи первая стадия брежневского правления оказалась достаточно благоприятной для советской экономики. Позднее о ней будут вспоминать почти с ностальгией, как о годах относительного благоденствия. Статистика отмечала ускорение темпов развития, что, казалось, говорило об изменении прежде преобладавшей тенденции к их замедлению. Впервые, тоже по инициативе Косыгина, намечалась программа, в соответствии с которой производство автомобилей должно было увеличиться в четыре раза в течение пяти лет: фирма ФИАТ строила огромный завод на берегу Волги в городе Тольятти[38]. И хотя России было еще далеко до уровня оснащенности автомобилями, достигнутого в Америке и Западной Европе, казалось, что она приближается к нему. Были расширены также программы жилищного строительства. В действительности же того качественного скачка в эффективности экономики, к которому стремился Косыгин, не произошло, и позднее пришлось признать ограниченность этого эфемерного прогресса. Но даже несмотря на то, что расчеты не оправдывались, результаты все же не казались такими удручающими, что, в свою очередь, становилось аргументом в пользу тех, кто предпочитал не заходить далеко по пути истинных реформ.
Цензура и «самиздат»
В общем, хлеб был. И даже в какой-то степени с маслом. Но не хлебом единым жив человек: эта евангельская истина, использованная в начале 50-х годов как заголовок романа, ставшего мишенью для нападок московских руководителей, очень часто цитировалась в СССР в первый период брежневского правления. Уже в последние годы правления Хрущева отмечалась растущая политическая активность творческой интеллигенции, сопровождавшаяся публичными дискуссиями между высшим руководством и целым рядом писателей, художников, артистов[39]. Для многих представителей культуры «стабильность» означала надежду на большую свободу. Спустя годы некоторые из них вспоминали это время — небольшой «просвет между хрущевской оттепелью и расцветом брежневской эпохи» — как краткий, но счастливый миг[40].
В сентябре 1965 года в Москве были арестованы два писателя — Андрей Синявский и Юлий Даниэль, которые были мало известны за пределами определенного круга и которые под псевдонимами опубликовали за границей сатирические и критические заметки о советской действительности. Их арест обозначил памятную дату в развитии общественной жизни СССР, как бы тогда ее оценили противостоящие стороны. Это был вызов, брошенный двумя писателями: обратившись к зарубежным издательствам, они нарушили существовавший долгие годы неписаный, но неоспоримый закон советского образа жизни, по которому искать поддержки за рубежом было свидетельством нелояльности, если не настоящего предательства. Незадолго до этого такой великий поэт, как Пастернак, по такой же причине был не только заклеймен властями, но практически остался в изоляции даже среди своих коллег. На этот раз реакция была совершенно иной. Конечно, в Москву по поводу двух писателей приходили многочисленные осуждающие письма, инициированные самими властями. Но впервые появились свидетельства и другого рода. В центре Москвы на Пушкинской площади прошла демонстрация протеста против ареста писателей, пусть небольшая, всего в несколько человек, но такого прецедента начиная с далеких 20-х годов еще не было.
Реакция еще больше усилилась во время процесса, начавшегося в январе 1966 года не без некоторой рекламы. Шум, поднятый за рубежом, уже сам по себе обескураживал советское руководство. Но более настораживающими были пока еще ограниченные проявления несогласия внутри страны, которые тем не менее уже нельзя было не замечать. Формировалась оппозиция — явление скорее политическое, нежели культурное. В публикациях о процессе появлялись только те мнения, которые согласовывались с обвинительным заключением. Но родные и близкие обвиняемых написали другие отчеты, и в отпечатанном на пишущих машинках виде они начали ходить по рукам. Так родился новый метод борьбы. Протест стал явным. Власти пытались задушить его, но оппозиция не давала больше затыкать себе рот: она нашла способ распространения своей информации Репрессии стали усиливаться. Так образовывался круговорот, из которого руководство Брежнева не сможет более выйти.
А в советскую жизнь вошло новое явление — «самиздат». Неугодные властям произведения искусства и политические идеи не могли проникнуть в официальную печать из-за жесткой цензуры, но теперь они получили пусть примитивный, но вполне автономный канал распространения: они перепечатывались на машинке и передавались от одного читателя другому. Метод этот был не так уж нов. Отдельные его преодоления встречались и прежде. Но лишь в середине 60-х годов «самиздат» становится настоящим явлением политической и культурной жизни, явлением, сильно впоследствии повлиявшим на культурную жизнь СССР. Отчеты о судебных процессах, которые власти предпочитали держать под спудом, но которые им не удавалось больше сохранять в тайне, в значительной мере усилили это влияние. Другим толчком было растущее неприятие цензуры, не только жесткой, но подчас просто тупой, — традиционный удел всех цензур. На дрожжах хрущевских преобразований выросли произведения, написанные уже известными или молодыми авторами, критически оценивающими прошлое СССР и его настоящее. Публикация таких произведений была запрещена. Немалое их число находило дорогу пусть к ограниченному, но, возможно, более эффективному способу подпольного распространения. Был и другой путь, указанный Пастернаком, Синявским и Даниэлем: опубликованные на Западе книги потом тайно возвращались в Советский Союз.
Символической фигурой нового столкновения с властями стал прежде малоизвестный и вдруг сделавшийся знаменитым писатель Александр Солженицын. Он приобрел популярность, опубликовав в ноябре 1962 года при горячей поддержке Хрущева роман о сталинских лагерях. Несколько рассказов, появившихся затем в печати, подтвердили значительное дарование писателя. Но были у Солженицына и другие произведения, которые ждали своего выхода в свет. После отставки Хрущева публикация его работ прекратилась. Более того, в те самые дни, когда были задержаны Синявский и Даниэль, милиция наложила арест на некоторые рукописи Солженицына. А через какое-то время они появились в «самиздате». Автор, однако, никак не желал смириться. В мае 1967 года Солженицын пишет письмо IV съезду Союза писателей, на который он не был приглашен, и в этом письме в самых острых выражениях осуждает гибельный характер цензуры и требует ее отмены. На съезде писателей письмо зачитано не было. Но многие из делегатов имели текст письма, и практически все были с ним знакомы. Около 100 человек, среди которых были известные в советской литературе имена, открыто и письменно выразили свое согласие с Солженицыным. Все эти документы появились в «самиздате» и попали за границу[41].
Процесс Даниэля-Синявского и письмо Солженицына стали двумя ключевыми точками в эволюции советского общественного мнения 60-х годов. Они выделялись на фоне растущей интеллектуальной деятельности. «Самиздат» и другие подпольные формы распространения неопубликованных работ стали составной частью культурной жизни, зеркалом, отражавшим подспудные дискуссии, которым власти не позволяли выйти наружу, но подавить которые они были уже не в силах. Некоторые из публикаций «самиздата» становились даже периодическими. Наиболее известной и долговременной будет начиная с 1968 года «Хроника текущих событий», достаточно регулярно предоставлявшая информацию как о незаконной политической деятельности, так и о борьбе с ней[42]. Через эти каналы крупные произведения, получившие впоследствии мировую известность, стали достоянием хотя и узкого круга людей, но обладавшего значительной способностью влиять на культурную жизнь в стране.
Конфликт между властями и культурой
Развитие советского общества, распространение науки и культуры способствовали этому конфликту. В то самое время, когда произведения Солженицына запрещались, его приглашали выступать в известные научно-исследовательские институты; первым среди них был Институт ядерной физики Курчатова, которому страна была обязана многими успехами в области ядерной физики. Причем даже власти не решались вступать в конфликт с такими важными авторитетными научными центрами[43]. В Академии наук, где всегда сохранялся принцип избрания членов тайным голосованием, некоторые из кандидатур, слишком явно навязываемые сверху, были отклонены, ибо были сочтены недостойными столь высокого положения. После выхода в свет первой книги Солженицына появился целый поток литературы о сталинских лагерях. Было дано указание о прекращении подобных публикаций[44]. Речь шла о воспоминаниях или рассказах, неравнозначных по своим достоинствам, но помогавших глубже постичь самую болезненную страницу советского прошлого, дополняя разоблачения, сделанные еще во времена Хрущева, и устные свидетельства выживших в лагерях, вернувшихся на свободу благодаря тому же Хрущеву.
В росте противоречий стал обнаруживаться феномен еще более своеобразный и более характерный для СССР, чем извечный конфликт между тиранией власти и страстным желанием свободы. Впервые после ушедшей в далекое прошлое революции обнаруживался раскол между политическими верхами страны и значительными группами культурной общественности. Такого не случалось даже в самые жестокие годы сталинского деспотизма: тогда противостояния носили гораздо более эпизодический характер. Это был признак кризиса, грозившего перекинуться и на другие сферы жизни[45]. Речь шла даже не о противоборстве между советскими коммунистами и их противниками. Разногласия проникали в саму КПСС. И главной причиной несогласий снова была оценка Сталина.
Эпоха Хрущева была отмечена разоблачениями, с которыми он выступил против преступлений и просчетов своего предшественника. Понятно, что его оценку разделяли не все члены партии и не все общество. Но она была сделана и оказывала влияние. Враждебное отношение к антисталинским настроениям Хрущева стало одной из причин его падения. Сменившие его руководители ничего не сказали по этому поводу, кроме общих обещаний верности установкам двух антисталинских съездов — XX и XXII съездов КПСС. Но вскоре в некоторых кругах партийного аппарата стали предприниматься попытки вернуться к прославлению Сталина в связи с 20-й годовщиной Победы во второй мировой войне, которая в памяти многих, особенно бывших участников войны, была связана с его именем. Однако в последний момент ничего не было сделано. Группа авторитетных представителей культуры, коммунистов и беспартийных, обратилась с письмом протеста к руководству партии в самый канун XXIII съезда партии и добилась того, что инициатива была пресечена[46].
Но противоречия проникли в общество и не могли быстро исчезнуть. Два противостоящих лагеря время от времени вступали в конфликт. Негодующие письма были написаны родственниками наиболее известных жертв Сталина[47]. И настоящей «реабилитации» диктатора — в соответствии с модной советской терминологией того времени — не произошло даже в 1969 году, в год 90-летия со дня рождения Сталина[48]. Сомнения в неуместности переоценки деяний Сталина высказали и видные зарубежные коммунисты. Разгоревшаяся полемика мало напоминала взвешенный суд истории. Сталинизм и антисталинизм стали расхожими терминами, использовавшимися безотносительно к личности Сталина, были знаменем противоположных политических тенденций, проявлявшихся как внутри КПСС, так и вне ее, тенденций к демократизации и либерализации советского общества, с одной стороны, и к сохранению самых жестких его принципов — с другой.
Именно в связи с этим Брежнев попытался сначала доказать свой, что называется, «центризм», выражая намерение бороться с обоими проявлениями экстремизма, с крайностями и той и другой стороны: довольно осуждения Сталина, но довольно и его восхваления[49]. Тем не менее во второй половине 60-х годов наблюдается широчайшая культурно-идеологическая кампания, направленная на выработку новых официальных концепций советской истории. Для этой цели были использованы крупные юбилейные даты, приходившиеся как раз на это время: 20-летие Победы (1965), 50-летие революции (1967) и 100-летие со дня рождения Ленина (1970). Две последние даты отмечались с торжественностью, поистине граничащей с одержимостью: в течение нескольких месяцев газеты, радио и телевидение не говорили почти ни о чем другом. Эти два юбилея послужили предлогом для опубликования некоторых документов — официальных «тезисов» руководства партии и выступлений того же Брежнева, отмеченных некритическим, слепым восхвалением всего послереволюционного периода. Были преданы забвению многочисленные драматические события, повороты в политике, смена лидеров и методов руководства. История была представлена как прямолинейный путь развития, насквозь пропитанный ленинскими теориями и духом, дорогой не всегда легкой, но отмеченной подлинными триумфами, когда КПСС всегда оказывалась правой[50].
И как бы это ни представлялось парадоксальным на первый взгляд, в результате были прекращены все исторические исследования событий, происшедших в стране за текущее столетие. Каноническая, искусственная версия современной истории и прежде составляла существенную часть сталинской идеологии. В хрущевское время она была в какой-то мере оспорена, что открыло дорогу к некоторому оживлению исследований по истории страны: масса людей, названных позднее «шестидесятниками», принялись за работу[51]. И первые результаты дали о себе знать. «Юбилейные» документы пресекали эту деятельность, поскольку они стали новой ортодоксальной версией советской истории, которой нельзя было противоречить. Работы, идущие с ней вразрез, изымались без обсуждений. Вышедшая в 1965 году книга историка Некрича о первых месяцах войны 1941 года, в которой указывалось на ошибочные оценки Сталина, сопряженные с тяжелыми последствиями, лишь короткое время обсуждалась публично: сначала она была разрешена цензурой, но потом была осуждена, подвергнута остракизму, а ее автор был исключен в 1967 году из партии[52]. Даже военные дневники одного из самых известных писателей того времени, Константина Симонова (тоже члена КПСС), не были выпущены в свет[53]. И наконец, была запрещена публикация истории коллективизации в деревне 30-х годов, написанная группой из пяти ученых, возглавляемых известнейшим историком-аграрником Даниловым[54]. Воспоминания маршала Жукова, взявшего Берлин, появились в библиотеках, но только после того, как они были обкромсаны цензурой[55]. Важно, что все перечисленные выше авторы были членами КПСС, то есть людьми, которых нельзя было заподозрить в предвзятом, враждебном отношении к революции и существующему режиму. Это показывает, как в русле сложного культурного движения 60-х годов даже внутри самой коммунистической партии обнаружилось новаторское течение, продолжавшее питать надежды на реформаторскую политику. В брежневские времена реформаторское течение, взявшее свое начало как всегда, в хрущевской политике, было вынуждено трансформироваться в своеобразную фронду внутри партии. Сами руководители страны представляли доказательства от противного в пользу их существования, обнаруживая страх перед ними не меньший, чем перед распространением наиболее откровенных проявлений «самиздатовской» оппозиции. Показательным было их отношение к отстраненному от власти Хрущеву. Хотя тот был уже в возрасте, на пенсии и, как показал октябрь 1964 года, не имел последователей, новые руководители изолировали его, поселив на находящейся под наблюдением даче под Москвой. Само имя Хрущева было под полным запретом, его не разрешалось даже упоминать в печати. В наговоренных и записанных на пленку размышлениях «сына двух эпох», как се сам себя называл, Хрущев пересматривал свои взгляды на прошлое[56]. Не имея возможности опубликовать их в родной стране, он тоже посылает работу за границу. Книга вышла в свет в Америке. Суслов вынудил его опровергнуть свою причастность к ней. Хрущев подчинился. Но даже еще и в 1971 году, когда Хрущев умер в возрасте 77 лет, власти показали, что они боятся его: похороны прошли чуть ли не тайно, под усиленным наблюдением[57].
Если мы попытаемся теперь обрисовать политическую и культурную панораму СССР 60-х годов, нам представится картина не явного противостояния между так называемым «официальным» миром и миром «подпольным», но скорее размытое изображение, где между крайними точками едва намечающегося спектра можно видеть целую гамму промежуточных позиций, довольно трудно различимых по причине их размытости. Маска, которую советское общество продолжало носить по воле своих руководителей, отражала единодушие, если не единообразие. Но эта личина никогда в советской истории не соответствовала действительности. И менее всего в этот период, в результате чего — что было внове — маска начала терять свою определенность даже на поверхностный взгляд иностранцев. Верно и то. что представленный анализ справедлив прежде всего для крупных городов страны, таких как Москва и Ленинград, и в меньшей степени — для всей остальной русской провинции. Однако из этих центров распространялись руководящие идеи, и на них было направлено внимание сторонних наблюдателей.
В литературной жизни выявилось противостояние, которого никто больше не мог скрыть. Две противоборствующие тенденции нашли отражение в соперничающих журналах: «Новом мире», с одной стороны, и «Октябре» — с другой. Их редакторы, соответственно Твардовский и Кочетов, были довольно влиятельными членами КПСС. Столкновение началось еще во времена Хрущева, в условиях относительной свободы. Но оно не прекратилось и позднее. Противоборство отражало не разногласия между двумя кланами писателей, как любили изображать официальные источники, а конфликт между двумя политическими тенденциями: первое направление представлял «Новый мир», журнал, открывший миру талант Солженицына и пытавшийся представлять новаторские и реформистские течения в советском обществе. Второе направление представлял журнал «Октябрь», защищавший в основном ценности сталинских времен и вообще наиболее консервативный подход к действительности. Руководители страны предпочитали не вставать ни под одно из этих знамен, демонстрируя таким отношением собственный центризм. Но безусловно, что после смещения Хрущева именно «Октябрь» более всего отражал взгляды, господствующие на этом уровне. И все же даже в культурно-политической сфере картина не ограничивалась только Твардовским и Кочетовым. Другие периодические издания из меркантильных соображений пытались все же раскрасить свой блеклый конформизм какими-то собственными инициативами. И другие культурные учреждения — особенно театры — стремились тоже найти свое лицо, выбирая ту или иную позицию, представленную самыми известными журналами.
Если не ветер от фронды, то по крайней мере легкий бриз от нее ощущался даже в сферах, довольно близких к правящим кругам КПСС, например среди журналистов, и особенно работавших в наиболее авторитетных газетах: в официальном органе КПСС газете «Правда», которой в течение краткого времени после падения Хрущева руководил реформатор академик А. Румянцев, и в «Известиях», где оставались еще журналисты — друзья А. Аджубея, бывшего главного редактора и зятя Хрущева[58]. Некоторые из них вошли в группу, писавшую доклады Брежнева и партийные документы; другие работали в аппарате Центрального Комитета партии. Они были в меньшинстве, а вернее, это были единицы, и высказывались они очень осторожно. Но само их присутствие не могло не ощущаться.
В какой степени все это отражалось на высшем руководстве партии и, соответственно, на стране? В минимальной. Даже если какое-то отражение и было, оно не имело политической ценности, поскольку никто в советском обществе об этом не знал. Брежнев тем не менее принял меры предосторожности, чтобы воспрепятствовать выражению противоборства в обществе. На XXIII съезде партии был заведен обычай, не существовавший даже во времена Сталина, не говоря уже о Хрущеве и Ленине: на нем не выступил ни один из членов Политбюро, тогда как на предыдущих съездах высказывались все или почти все[59]. Этот обычай будет соблюдаться на всех брежневских съездах партии. Монолитная маска, которая все больше смывалась с лица общества, здесь сохраняла свои неизменные и еще более затвердевшие черты.
II. Биполярный мир
Сверхдержавы
На первом этапе брежневского правления наблюдался рост международного влияния Советского Союза, достигшего наивысшей точки к началу 70-х годов. Это было время, когда военный потенциал страны более всего приблизился к уровню Соединенных Штатов, достигнув так называемого «стратегического паритета», то есть, по существу, равновесия в самых смертоносных видах вооружений, в ядерных зарядах и средствах их доставки. В эти годы отмечалось также явное улучшение отношений с Соединенными Штатами и их союзниками в Западной Европе, получившее название «разрядки». Одновременно вырисовывается образ «биполярного» мира в том смысле, что над всей большой международной политикой, казалось, доминировало противостояние двух «сверхдержав», а именно Советского Союза и Соединенных Штатов.
Отношения СССР с остальным миром рассматривались в Москве по двум отдельным статьям, что определилось специфическими особенностями послереволюционной истории: с одной стороны — внешняя политика как таковая, а с другой стороны — ее коммунистическая направленность. Первая касалась отношений со всем миром, вторая — связей с коммунистическим движением, точнее, со странами, где у власти находились коммунистические партии. Двумя этими направлениями занимались две различные структуры: первым — министерство иностранных дел, вторым — специальный отдел ЦК КПСС. Оба они работали под контролем высшего органа Политбюро[60]. Две политики в конце концов слились воедино, но применительно к периоду, о котором сейчас идет речь, они еще требовали отдельного рассмотрения.
Главным партнером СССР во внешней политике были Соединенные Штаты. Начиная с карибского кризиса 1962 года, эти привилегированные взаимоотношения стали явными для всего мира. Две державы подошли к грани ядерного конфликта и вовремя сумели отступить, понимая, что обе могут стать жертвами этого столкновения. Приобретенный опыт повлиял на формирование образа мышления в мировом масштабе. Итак, максимальные усилия дипломатической работы Москвы были сосредоточены на Соединенных Штатах. На втором месте стояла Западная Европа, где преимущественное внимание уделялось Федеративной Республике Германии. Канцлер Брандт признался в своих воспоминаниях, что он был удивлен, поняв, сколь важное значение сохраняла его страна в глазах СССР[61]. Такой акцент Москвы объясняется, по крайней мере, столетней историей, завершившейся жутким испытанием в виде войны с фашизмом.
Во втором ряду этой иерархии интересов стояли страны Азии, Африки и Латинской Америки, которые обычно обозначались расплывчатым термином «третий мир». При этом в качестве «первого» рассматривался капиталистический Запад, «второго» — страны с коммунистическим режимом правления. Благодаря поддержке, оказанной антиколониальным революциям, ставшим в глобальном масштабе наиболее характерным явлением первых 20 послевоенных лет, СССР завоевал немалые симпатии в «третьем мире» и получил новое поприще для дипломатической работы. В январе 1966 года на трехсторонней встрече в Ташкенте Косыгин выступил в качестве посредника и арбитра между Индией и Пакистаном, заработав на этом дополнительные очки[62]. Основной заботой в международных делах СССР становится использование его влияния в отношениях с «третьим миром», которые все меньше рассматривались как ценные сами по себе, но всегда сквозь призму отношений с Соединенными Штатами, а позднее, начиная со второй половины 60-х годов, сквозь призму постепенно обостряющегося конфликта с Китаем[63].
Во второй половине 60-х годов многое благоприятствовало СССР. Самым важным в этом смысле фактором была война во Вьетнаме, в которую Соединенные Штаты втянулись особенно активно начиная с 1965 года, при администрации Джонсона. Конфликт затягивался, поглощая ресурсы и нанося урон престижу США настолько, что начал определять политику Вашингтона и в других регионах мира. СССР мог извлекать из этого выгоду, заключавшуюся не только в относительном ослаблении соперничающей «сверхдержавы». Если Хрущев не решался идти до конца в поддержке Вьетнама, потому что опасался мешать диалогу с Соединенными Штатами, то его преемники решили предоставить Вьетнаму не только дипломатическую, но также значительную финансовую и военную помощь[64]. В силу сделанного выбора в этой, как представлялось, последней из колониальных войн Советский Союз приобретал новые симпатии, тем более что даже с течением времени Соединенным Штатам не удавалось поставить на колени своих маленьких противников, поддерживаемых Москвой.
Другим существенным фактором было новое соотношение сил, складывавшееся между Европой и Соединенными Штатами в рамках Североатлантического блока. Экономика европейских стран оправилась от послевоенной разрухи, формирование «Общего рынка» давало свои положительные результаты, разрыв в пользу Америки уменьшался. Политическим отражением происшедших изменений была претензия основных европейских государств на более значимую роль в международных делах. Инициатором стала Франция, которую тогда крепко держал в руках генерал де Голль. ФРГ, Италия и, пусть с большей осмотрительностью, Великобритания пытались проявлять самостоятельность. Ни одна из этих стран не ставила под сомнение целесообразность союза с Соединенными Штатами, и хотя этот альянс оставался прочным, правительства этих европейских стран стремились развивать собственные отношения с СССР. В результате мировая политика в целом представлялась не такой монолитной, какой она была предшествующие два десятилетия. Движение неприсоединения, куда вошли почти все страны «третьего мира», не желавшие быть клиентами той или иной «супердержавы», в свою очередь, активизировалось и завоевало авторитет. И наконец, 60-е годы более или менее повсеместно отличались возобновлением левого движения. Таким образом, в распоряжении СССР оказалось немало козырных карт.
К этому прибавлялись усиление мощи и модернизация вооруженных сил страны. Из ракетного кризиса на Кубе, где СССР столкнулся с американской военной мощью на далекой территории, когда неравенство сил в пользу противника было подавляющим, новые советские руководители сделали вывод о необходимости выделения «дополнительных крупных ресурсов» для своей армии[65]. До этого Хрущев пытался скорее сократить армию, сосредоточивая силы в основном на новых стратегических частях, оснащенных самыми современными ракетами и ядерным оружием, поэтому он вошел в конфликт с военной верхушкой[66]. Преемники Хрущева приняли требования стратегов, которые хотели не только роста, но и большего разнообразия вооружения. Забота о мощи военно-морских сил по глубине и интенсивности была беспрецедентной со времен Петра Великого: впервые СССР пытался создать флот, конечно еще не такой, чтобы он мог соперничать с американским, но способный дать почувствовать свое присутствие на всех океанах[67]. Не увеличиваясь в количественном отношении, продолжали качественно совершенствоваться наземные части, а также силы противовоздушной обороны[68].
Но наиболее впечатляющий количественный скачок наблюдался в отношении ракет и ядерного вооружения. В конце 60-х годов американский президент Никсон заявил своим союзникам, что значительное ядерное преимущество, которым гордилась его страна еще в 1962 году, в момент Карибского кризиса, теперь сошло на нет. В своих воспоминаниях он добавляет, что Брежнев в начале 70-х годов «мог позволить себе вести переговоры более спокойно», чем Хрущев, ибо «равновесие сил было достигнуто», так как был «преодолен разрыв на решающем участке развития и мощи ядерного оружия»[69]. Между СССР и США «стратегический паритет», как это стало называться, несомненно был достигнут на рубеже 60-х — 70-х годов; советские источники, в отличие от американских, стараются отодвинуть эту дату немного вперед[70]. В любом случае все говорило о состоянии дел, позволявшем советским представителям на переговорах держаться на равных с любым собеседником.
Разрядка
Трудно сказать, на каком направлении началась для СССР разрядка в первую очередь: в отношениях с Америкой или Европой. Эти два процесса развивались параллельно и воздействовали друг на друга. Одним из первых пунктов, где эти направления как бы пересекались, стал подписанный в 1968 году Договор о нераспространении ядерного оружия: оно не должно было выходить за пределы пяти держав (США, СССР, Великобритании, Франции и Китая), которые уже обладали этим оружием. К договору присоединилась также ФРГ, тем самым отказываясь иметь собственное ядерное оружие и исключая один из поводов для постоянного беспокойства советских руководителей[71]. Этому присоединению помогло постепенное подключение социал-демократов во главе с Вилли Брандтом к деятельности боннского правительства: сначала в рамках «большой коалиции» с Брандтом в роли министра иностранных дел, затем, начиная с 1969 года, в составе правительства левого центра, где Брандт был федеральным канцлером. Именно он стал главным автором той восточной политики, которая, по его собственному выражению, представляла собой «поворот в немецкой политике» послевоенного периода[72].
Поворот этот сначала был воспринят советскими руководителями с недоверием, в нем усматривали скорее уловку в стремлении немцев отделить СССР от его восточноевропейских союзников[73]. Потом недоверие исчезло благодаря настойчивым усилиям Брандта, который довольно скоро осознал, что если он хочет стабилизировать политику Германии и достичь, как он намеревался, согласия с отдельными странами Восточной Европы, то начинать он должен с Москвы. Брандт понял, что в отношении русских к немцам сохранилось реальное чувство опасности, которое Брежнев интерпретировал как истинно народное чувство, когда во время их первой встречи сказал: «Поворот к лучшему — дело непростое. Между нашими государствами и нашими народами стоит трудное прошлое»[74]. Брандт согласился в конце концов на главное требование советской стороны: признание немцами границ и государств, образовавшихся после второй мировой войны и после холодной войны, включая признание границы по Одеру и Нейсе для Западной Польши и существование второго немецкого государства, Германской Демократической Республики, отделявшей ФРГ от Восточной Европы. На этой основе в августе 1970 года между двумя странами был заключен Московский договор, вслед за которым последовал аналогичный договор между ФРГ и Польшей, а год спустя — договор между четырьмя державами-победительницами (США, Великобританией, Францией и СССР) относительно особого статуса Западного Берлина. Венцом всего стало прямое соглашение между двумя немецкими государствами.
Одновременно с ослаблением напряженности в центре Европы, с самого начала ставшей основным полем битвы в холодной войне, аналогичный процесс развивался между двумя державами, которые всегда были главными действующими лицами в холодной войне. Соединенные Штаты, в свою очередь, стремились к улучшению отношений с СССР. Частично это объяснялось новыми тенденциями в европейской политике. Как рассказал позднее Киссинджер, главный выразитель американской политики того времени, «мы не могли позволить нашим европейским союзникам присвоить себе монополию на разрядку», не могли допустить, чтобы руководители старого континента «взяли привычку выступать посредниками между Востоком и Западом»[75]. В отношении восточной политики американская позиция тоже сначала была осторожной, даже сдержанной, если не просто враждебной. Киссинджер, однако, приходит к выводу: «Если уж в отношениях с Советским Союзом должна произойти разрядка, то заниматься ею будем мы»[76].
Однако определяющими факторами в американском выборе было развитие политических отношений на Дальнем Востоке, и в первую очередь вьетнамская война. Вьетнам под руководством Хо Ши Мина сразу после обострения отношений с Соединенными Штатами заручился поддержкой двух основных коммунистических столиц — Москвы и Пекина, хотя к этому времени между последними разгорелся явный конфликт, переросший в 60-х годах в открытое противостояние. Советско-китайские столкновения имели в истории СССР многочисленные и разнообразные последствия, и потому мы должны будем вернуться к более подробному их рассмотрению в следующей главе. Здесь же достаточно напомнить, что в феврале-марте 1969 года дело дошло до кровавых стычек вдоль границы.
В этот момент президент Никсон, только что сменивший в Белом доме Джонсона, понял, что он может извлечь выгоду из борьбы, противопоставившей две державы, которые в течение 20 лет были враждебно настроены по отношению к Соединенным Штатам[77]. Он сделал разумный выбор и, понимая, насколько опасно ставить все свои карты лишь на одну из враждующих сторон, решил сыграть на расхождениях между ними, одновременно улучшая до определенной меры отношения с обеими[78]. В 1971 году происходят настоящий переворот в политике США по отношению к Китаю и, соответственно, переход от тотальной враждебности, характерной для предшествующих американских правительств, к согласию, которое демонстрируется миру показательными поездками в Пекин сначала Киссинджера, а потом и самого Никсона. Одновременно американский президент пытался оживить отношения и с Москвой. Взамен он надеялся побудить СССР и Китай уменьшить, а то и вовсе прекратить их поддержку Вьетнаму. Ему не удалось вытребовать такую цену, хотя он был достаточно близок к этому. Зато он открыл американской политике совершенно безграничное поле деятельности, что на многие годы составило одну из основных сильных ее сторон. Это и будет наивысшим результатом, с которым администрация Никсона войдет в историю.
Несколько месяцев спустя после миссии в Пекин, в мае 1972 года, Никсон отправился в Москву. Это был первый в истории официальный визит американского президента в СССР. Накануне своей поездки Никсон провел в Индокитае одну из самых решительных военных акций, приказав заминировать вьетнамские порты, куда заходили также и советские суда с грузами. Брежнев вынужден был сделать в Москве «хорошую мину». Но поездка вовсе не была победой американского гостя. Он подписал ряд договоров, которые были особенно дороги его партнерам. Были заключены первые из задуманных соглашений об ограничении ядерных вооружений: одно относилось к наступательным средствам (ОСВ-1), другое касалось первых мер противоракетной обороны (ПРО)[79]. Им сопутствовало, кроме того, совместное заявление, устанавливавшее новые принципы отношений между двумя странами в направлении большего сотрудничества в области экономики. Наконец, два лидера договорились о ежегодном обмене визитами. Вместе с предшествующими европейскими соглашениями это и представляло собой настоящую разрядку.
В течение нескольких лет советско-американские отношения были достаточно хорошими и наиболее конструктивными за весь послевоенный период. Брежнев и Никсон встретились еще в 1973 году (в Вашингтоне) и в 1974 году (в Москве). Они подписали несколько соглашений. Но эффективность их сотрудничества была резко снижена политическим кризисом (знаменитое дело «Уотергейт»), опрокинувшим американского президента, который в августе 1974 года вынужден был уйти в отставку. Советские руководители так никогда и не поняли истинного смысла этого кризиса, подозревая, что он по сути был не чем иным, как заговором, направленным на подрыв разрядки и отношений между СССР и Соединенными Штатами[80]. В течение многих лет они сохраняли ностальгическую симпатию к Никсону, считая его правление временем наилучшего взаимодействия с Вашингтоном[81], хотя время это связано с человеком, политическая карьера которого прошла под знаменем яростной борьбы с коммунизмом. В этом заключается один из многочисленных парадоксов нашей недавней истории. Впрочем, это выглядело парадоксально с обеих сторон, ибо тот же президент Никсон, неустанно повторявший в частных беседах, что «наш главный интерес — делать то, что более всего повредит СССР»[82], сам потом подписал с советскими руководителями самый важный пакет соглашений, оценивавшихся в Москве как наиболее выигрышные за все время после окончания второй мировой войны.
Трехсторонняя дипломатия
Политика разрядки не всегда была однородной. В этот же период родилась так называемая «трехсторонняя дипломатия», в рамках которой СССР пришлось страдать от собственного бессилия. Отношения СССР с Китаем оставались чрезвычайно недружественными. В 1969 году Косыгин предпринял импровизированную попытку ослабить эту напряженность. Однако его неожиданная остановка в Пекине во время перелета из Вьетнама в Москву не дала никаких результатов. Он услышал от Мао Цзэдуна издевательское заявление о том, что борьба между двумя странами будет продолжаться десятки тысячелетий; в крайнем случае, пошутил китайский лидер, он согласен скостить одно тысячелетие[83]. При этом взаимопонимание между Америкой и Китаем, напротив, укреплялось. Таким образом, в означенном треугольнике прослеживалась аномалия: не хватало одной стороны. В то время как отношения США развивались как с одной, так и с другой стороной очень интенсивно, отношения между столицами двух коммунистических государств практически отсутствовали. Выгоды, извлекаемые из этого обстоятельства американцами, были значительными настолько, насколько они наносили вред СССР. Следовало бы припомнить, что в течение почти 20 лет, начиная с 1949 года, американцы стояли перед лицом китайско-советской коалиции, и именно Москва была точкой соприкосновения двух сторон треугольника, тогда как отсутствующей стороной была китайско-американская.
Каждой из трех держав важно было препятствовать коалиции между двумя другими. И единственной страной, которая могла сделать это, были Соединенные Штаты. Попытки втянуть Вашингтон в непосредственный союз против соперничающей коммунистической державы предпринимались как советской, так и китайской стороной, но американские руководители всегда были достаточно благоразумны, не допуская чрезмерного нарушения равновесия и сохраняя в своих руках все основные карты трехсторонней игры[84]. Однако имеющиеся к настоящему времени документы не подтверждают того, будто СССР, как иной раз писали, обрабатывал американцев на предмет превентивного ядерного нападения на Китай. Все же Брежнев предложил Никсону подписать пакт о ядерном ненападении, который последний истолковал в антикитайском ключе и об этом пакте даже не захотел разговаривать[85]. Китайцы, в свою очередь, искали союзников не только в Америке, но и в Европе. В Германии противники восточной политики подбивали Брандта вместо сближения с Москвой разыграть «китайскую карту»[86]. Но правительства европейских стран помимо своих политических возможностей принимали в расчет и географический фактор и потому не думали ввязываться в такую рискованную игру одни, без американцев. Так что истинная трехсторонняя дипломатия по-прежнему определялась Вашингтоном, Москвой и Пекином.
Хотя Москва и имела основания быть довольной заработанными в свою пользу очками, но из трех столиц она никак не являлась той, которая могла бы представить собственную политику как непрерывную цепь удач, даже если на некоторых конгрессах в Москве и прослеживалась тенденция изобразить ее именно в таком свете. То же самое справедливо и применительно к отношениям с «третьим миром», где теперь, когда старый колониализм исчезал, самой по себе антиколониальной темы было недостаточно, чтобы вызвать симпатии. Для сохранения союзнических связей и поддержки нужно было все больше заниматься конфликтами, которые сотрясали многие новые постколониальные государства как изнутри, так и в отношениях между ними. СССР вновь добился почетного результата в декабре 1971 года, когда Индия, где у власти была Индира Ганди, вновь оказалась в состоянии конфликта с Пакистаном. Это государство образовалось в 1948 году в результате разделения Индийского субконтинента по религиозному признаку и воссоединения двух его областей, которые хотя и принадлежат обе к мусульманскому миру, но далеки друг от друга географически и по образу жизни их обитателей. Восточная часть, находящаяся в Бенгалии, стала ареной борьбы за автономию. Индия использовала военное вмешательство, чтобы успешно способствовать образованию нового, независимого, но дружественного государства Бангладеш. Благодаря советской поддержке индийцы быстро одержали верх[87]. Американцы и китайцы поддерживали Пакистан, но они не смогли изменить ход событий.
В это же время на Ближнем Востоке СССР пришлось потерпеть самое горькое поражение за всю свою политику в отношениях с «третьим миром». В июне 1967 года в результате так называемой «шестидневной войны» израильские войска, вооруженные и поддерживаемые американцами, за одну неделю нанесли поражение коалиции соседних арабских государств — Египта, Сирии и Иордании. Победа была молниеносной и сокрушительной[88]. Все арабы вышли из нее потрепанными, но более других пострадал возглавляемый Насером Египет, потерявший весь Синайский полуостров. Оснащенные советским оружием после поражения израильтян в 1956 году, армии Сирии и Египта теперь были практически уничтожены. По военному и дипломатическому престижу СССР также был нанесен жестокий удар. Советское оружие, пусть даже находившееся в руках арабов, в глазах всего мира выглядело проигравшим. Впервые за много лет советская инициатива в области внешней политики — поддержка арабов — вызвала широкое неприятие как внутри страны, так и в лагере восточноевропейских союзников, где многочисленные группы интеллигенции, причем не только евреи, с плохо скрываемой симпатией следили за блестящими операциями израильской армии[89].
Поражение 1967 года послужило началом трудного для СССР предприятия как в плане дипломатическом — а именно смягчения последствий израильской победы, так и в плане военном — восстановления и приведения в боевую готовность арсеналов и вооруженных сил двух арабских стран — Египта и Сирии, союзников СССР. Новый поток вооружения и советников был направлен на Ближний Восток: в Египте надо было пополнить 85% потерянного военного снаряжения[90], при том что политический результат оказался ничуть не утешительным. Египет оставался на шее СССР, покуда у власти в Каире находился Насер. Когда в сентябре 1970 года он умер, его преемник начал постепенно менять политику. Он продолжал запрашивать оружие, большее по количеству и лучшее по качеству, нежели СССР, обжегшийся на печальном опыте 1967 года, хотел или мог ему поставить[91]. Отношения становились все более напряженными, несмотря на подписание в 1971 году договора о дружбе, который Садат не собирался особо соблюдать.
Вопреки советам Москвы, тот же Садат в октябре 1973 года вновь начинает войну с Израилем, втянув в конфликт и сирийцев. Поначалу он добился успеха, который, однако, не был решающим; израильское контрнаступление завершилось образованием угрожающего предмостного укрепления на востоке Суэцкого канала. Садат вынужден был смириться, как ему советовала Москва, с «прекращением огня», в результате чего ситуация на этом участке осталась без существенных изменений. Между США и СССР возникла напряженность, когда американцы интерпретировали одно из предложений Брежнева как угрозу одностороннего советского вмешательства в район конфликта и привели в состояние боевой готовности свое ядерное вооружение. Потом все снова вернулось в русло разрядки. Но настоящим проигравшим во всей этой операции оказался СССР, ибо Садат понял, что в деле урегулирования своих проблем с Израилем он должен искать поддержки не у Москвы, а у Вашингтона[92].
И Каир действительно приступает к смене союзников. Поддержка арабской стороны, непопулярная в самом Союзе, и здесь обернулась для советской стороны чистым проигрышем. Конечно, другие страны Ближнего Востока оставались связанными с Москвой. Но из этой связи выпала самая важная страна, из-за которой в середине 50-х годов присутствие СССР в этом регионе представлялось сколь дорогостоящим, столь и многообещающим. Теперь оно осталось только дорогостоящим, становясь все менее обещающим.
Хельсинкское совещание
В сфере советской внешней политики лучшими оставались результаты, достигнутые в Европе. Здесь в середине 70-х годов эта политика вышла на уровень, который можно расценивать как наивысшую точку разрядки: уровень общеевропейской конференции, призванной наметить контуры единой системы коллективной безопасности на континенте. Это было давнее предложение и давнее устремление Москвы. Получившая хождение уже в середине 50-х годов[93], эта идея была потом официально сформулирована в 1966 году в Бухаресте и еще раз в 1969 году в Будапеште на Совещании стран — участниц возглавляемого СССР Варшавского договора. С того времени она получила некоторое развитие. В Западной Европе при всех выражениях недоверия она была поддержана итальянским правительством, особенно когда министром иностранных дел стал социалист Ненни[94]. Советское правительство убедилось, что совещание может состояться, только если к его проведению будут привлечены два государства — участника Североатлантического договора с Американского континента. Переговоры были сложными и кропотливыми, но в конце концов в 1973 году процесс пошел: сначала в Хельсинки, потом в Женеве, потом снова в столице Финляндии. В нем приняли участие 35 государств, то есть весь континент, за исключением Албании, но при поддержке Ватикана и, что было важно, присоединении к процессу Северной Америки. Результатом явилось подписание в августе 1975 года так называемого Заключительного акта. Все государства были представлены на высшем уровне: Брежнев — от Советского Союза, президент Форд (преемник Никсона) — от Соединенных Штатов; точно так же были представлены и все другие страны.
Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе (СБСЕ) было новым явлением на арене европейской политики. Организация его в Хельсинки совпала с периодом в международных отношениях, представлявшимся весьма благоприятным для Москвы. В ноябре 1974 года новый американский президент Форд встретился с Брежневым во Владивостоке: вместе они достигли соглашения, создавшего основу для нового Договора об ограничении стратегических вооружений (ОСВ-2) и формально утверждавшего паритет между двумя крупнейшими державами мира. В июне 1975 года американцы вынуждены были поспешно оставить Вьетнам.
Хельсинкский Заключительный акт достигал цели, которую по меньшей мере в течение двух десятилетий преследовала советская дипломатия в Европе. Он означал торжественное международное признание политических и государственных реальностей, возникших в итоге второй мировой войны и уже зафиксированных договорами между Федеративной Республикой Германии и СССР с ее союзниками, но еще официально не подписанных другими. Заключительный акт устанавливал нерушимость существующих границ. Он принес всемирное признание второму немецкому государству — Германской Демократической Республике, союзнице СССР. Обе Германии вместе входили в Организацию Объединенных Наций. На самом деле хельсинкский Заключительный акт занимал место того развернутого договора о мире, который победители не смогли выработать в конце войны. Для Москвы это было венцом многолетних усилий. Хельсинкский акт был встречен на Западе критически теми, кто не хотел согласиться с существующим порядком вещей, все еще надеясь изменить его. Чтобы выцарапать это соглашение, СССР вынужден был заплатить определенную цену. Он признал универсальную значимость соблюдения «прав человека», провозглашенных некоторыми послевоенными международными конвенциями. Тем самым СССР обязался соблюдать их в своей стране. Точно так же поступили и страны-союзницы СССР. Казалось, это была обычная оговорка, которая рано или поздно будет забыта, как это случалось прежде. Так, по крайней мере, уверяли скептики. Однако мы увидим, что на этот раз результат оказался совершенно иным[95].
Разрядку не надо путать с идиллией: она никогда и не была таковой. Более подходящей для характеристики советско-американских отношений того периода будет отрезвляющая формулировка Киссинджера, который позднее в своих мемуарах назвал их «умеренно враждебными». Эту точку зрения разделяли и советские руководящие круги, хотя в их официальном языке не была принята такая прямота высказываний[96]. Ни одна сторона не доверяла другой. И руководители СССР этого не скрывали. Они всегда определяли свою политику как поиск «мирного сосуществования» между странами с различными социальными и политическими системами, но продолжали интерпретировать эту формулу, чтобы обосновать высказывание Брежнева о «форме классовой борьбы между социализмом и капитализмом», то есть между феноменами, которые они считали несовместимыми по своей природе[97]. Верно и то, что на практике слова такого рода носили скорее формальный характер. Часто они были призваны успокаивать тех левых за рубежом, которые продолжали симпатизировать СССР и видеть в нем свой ориентир, либо противников разрядки внутри самого Советского Союза, опасавшихся ее влияния на советское общество. На практике дипломатия Москвы строилась так же, как и дипломатия других стран, без всякой революционной маниловщины. Но идеологизированное представление о политических реалиях на международной арене препятствовало эффективности этой дипломатии. Наиболее характерным представителем такой дипломатии был Андрей Андреевич Громыко. В момент подписания Хельсинкского соглашения Громыко (вероятно, главный его автор) уже 18 лет был министром иностранных дел и оставался потом на этом посту еще с десяток лет. В дипломатические круги он вошел до войны 30-летним тоже благодаря сталинским продвижениям 30-х годов[98]; карьера быстро вознесла его на вершину министерства иностранных дел. Ни в какой другой стране не было равных ему по опыту и знанию внешней политики; этому помогали также феноменальная память и уровень культуры, более высокий по сравнению с многими другими советскими руководителями. Громыко был профессионалом, щепетильным, корректным, педантичным, умевшим с большим достоинством, хотя и без проблеска гениальности, исполнять роль представителя великой державы, стараясь скрывать за невозмутимым выражением лица противоречия и слабости. Но именно это ему не всегда удавалось. Ему не хватало дальновидности и воображения, тех новаторских идей, которые единственно и могут превратить способного исполнителя в большого политика.
Цена стратегического равновесия
В период 60-х — 70-х годов многие в мире выступали противниками разрядки. Они были во всех странах. Мысль о возможности соглашения, и именно такого «биполярного» соглашения, между двумя величайшими державами порождала различные опасения. В правящих кругах Европы как на Западе, так и на Востоке руководители боялись достижения соглашения в обход их стран и, следовательно, за их счет. Китайцы были тем более против, ибо были убеждены, что они предназначены в жертву в этом деле, и потому они искали поддержки у всех, кому не по душе разрядка[99]. Во многих странах «третьего мира» также опасались, что согласие между Москвой и Вашингтоном повлечет за собой новый передел сфер влияния, на этот раз в более глобальном масштабе.