Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Золото Неаполя: Рассказы - Джузеппе Маротта на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я не перестаю работать, я прощаюсь с жизнью, святой отец: вы оправдаете мою боль? Говорят, что у мертвецов еще несколько часов продолжают расти ногти, если это так, положите мне на грудь не только распятие, но и все, что нужно, чтобы писать, не лишайте меня из ложного почтения моих последних часов работы.

— Вы задыхаетесь, сын мой. Настало время — помолимся.

— А что же я только что делал, святой отец?

— Сын мой, признайтесь в своих прегрешениях.

— В другой раз, святой отец.


Из книги «Камни и облака»


Коррида

Дон Пабло Имера, молодой атташе испанского посольства, приехал в Берлин двадцатого мая одна тысяча девятьсот восемьдесят третьего года. Город, восстановленный из руин сорок пятого, сверкал под весенним солнцем, как элегантная новинка в витрине магазина. Дон Пабло был знатен, остроумен и хорош собой, он быстро включился в светскую жизнь столицы.

Уже несколько десятилетий планета Земля была для всех ее обитателей радушным домом; специальная международная организация пеклась о мире, а бог пекся об этой организации; трава и мысли росли на свободе, призывников неизменно просили явиться на следующий год, ружья и ножи изготовлялись только для охоты.

Тридцатого июня одна тысяча девятьсот восемьдесят третьего года дон Пабло, сделавшийся к тому времени членом «Кружка гребли на Шпрее», отложил весла и сказал рулевому:

— Не скрою, барон, мне становится жарко.

Барон К. улыбнулся.

— А может быть, и немного скучно? — сказал он. — Завтра я еду в свое имение и как раз собирался вас пригласить.

Компания выехала из города в пяти больших автомобилях; кроме Пабло и барона, в нее входила еще красивая жена последнего и с десяток дам и господ из высшего света. Путешествие было веселым; несколько раз дон Пабло почувствовал в своих спутниках какое-то подавленное возбуждение: их глаза блестели так, как блестят они только во время танцев, — ночным чувственным блеском. Машины свернули с шоссе и ехали теперь по территории бескрайних поместий барона.

— Так что, может быть, приобщим дона Пабло? — неожиданно сказала баронесса К.

— Я так и знал, что тут какая-то тайна, — пошутил молодой дипломат. — Куда вы меня везете?

Барон К. сделался серьезным, в нем появилась даже какая-то напряженность.

— На войну, — сказал он.

Будучи воспитанником Оксфорда, Имера не смутился.

— Воевать? — спросил он.

— Нет, только посмотреть.

— Но какая сейчас может быть война?

— Самая настоящая.

— Почему же о ней никто не знает?

— А она по разным причинам ведется тайно и в небольших масштабах. Бывает это раз в году и длится всего около месяца. Мы пользуемся при этом территорией в тридцать квадратных километров; там есть речки, возвышенности, несколько деревень, небольшой городок. В каждой армии около тысячи человек, их выращивают специально для войны.

— Как у нас быков для корриды? — прервал его испанец.

— Совершенно верно. Кроме того, там есть еще и мирное население, тысяч эдак пять. Сражающиеся пользуются хотя и мелкокалиберным, но очень эффективным оружием. Безопасность зрителей, а их очень много, почти гарантируется: об этом заботятся боковые судьи, а кроме того, построены специальные укрытия. Впрочем, вы все увидите собственными глазами. Военные действия только начались.

Дон Пабло, воспитанный в Англии, и глазом не моргнул. Он представил себе что-то вроде больших маневров, бескровных или почти бескровных; а честно говоря, он ничего толком просто не успел себе представить, так как они подъезжали к полю боя. Уже доносился до них приглушенный расстоянием безостановочный стрекот пулеметных очередей, слышался гул самолета. Дон Пабло и его спутники вышли из автомобилей и углубились в просторный туннель; по туннелю текла разгоряченная толпа, напомнившая испанцу праздник Пьедигротты, на котором он присутствовал однажды, будучи в Италии. Поле битвы было окружено галереей, отходившие от нее боковые проходы вели к многочисленным бронированным башням, которые служили зрителям для наблюдения. Все это было похоже на большой автодром с той только разницей, что здесь, по мере того как сражение перемещалось, публика выбегала на поле, а то даже устремлялась прямо к месту, где бой был в самом разгаре. Дон Пабло видел пылающие разрушенные дома, обломки стен, на которых ветер трепал пробитые пулями афиши или хлопал оторванной ставней; видел висящие на деревьях или горящие тела крестьян, обложенные бензиновыми канистрами; видел, как, размахивая детским башмачком, смеется, не в силах остановиться, какая-то женщина; видел, как брызнули в разные стороны ящерицы из-под сутаны, прикрывавшей останки священника; видел старика, прибитого к кресту, в буквальном смысле распятого, с надписью над головой: «Шпион»; видел трупы прекрасных белокурых юношей, застывших в позе борьбы: смерть только обездвижила их и выбелила их лица. В полевых госпиталях лежали солдаты без рук, солдаты без ног, солдаты без лица; какой-то лейтенант медицинской службы совершенно невозмутимо сообщил дону Пабло, что применяет автаназию.

При виде тела бойца, который в течение трех дней один удерживал целый плацдарм (вокруг него было разбросано несколько десятков трупов вражеских солдат), баронесса К. вдруг забилась в истерике.

— Ах, красавец, какой красавец! — кричала она, пытаясь броситься на тело героя.

Приходилось сдерживать и других дам, которые тоже выглядели чрезмерно возбужденными.

— А, вечный этот психоз! — сказал с нервной усмешкой барон.

Несколько недель спустя, после того как оставшиеся в живых генералы побежденной армии обсудили условия сдачи и, обо всем договорившись, покончили с собой, дон Пабло сказал своим друзьям:

— Я вижу, что война, которая с некоторых пор всем народам мира кажется недопустимой, стала у вас национальным спортом. Пока вы занимаетесь ею тайно, но, судя по тому, что я видел, думаю, что в конце концов, сохранив прежние масштабы, вы ее узаконите, как узаконили мы корриду. Лично я, однако, считаю, что коррида — зрелище более благородное.

— Не думаю, чтобы того же мнения придерживались быки и лошади, — сказал барон К., принимаясь фотографировать груду сбившихся в клубок мертвых тел. Из-за облаков вышло солнце: оно было достаточно кровавого цвета.

Герой

Герой возвратился домой; он тихонько раскачивает кресло-качалку, в котором сидит и молчит. Раскачивание это, когда оно слишком затягивается, приводит к любопытным последствиям: оно раздражает жену и мать, заставляет дребезжать посуду в буфете, по-видимому, наносит какой-то ущерб комнате и мутной электрической лампочке и, главное, беспокоит ворчливого соседа, который живет внизу.

— Ну хватит же, тебе не надоело? — восклицает наконец жена, и в ее фразе звучит интонация просьбы, за которой стоит: «Считаю до трех и становлюсь упреком».

Герой перестает раскачиваться, в тот же миг за окном перестает раскачиваться и небо родины.

(Небо. Никто не смотрит на него во время боя. Даже если в нем полно самолетов с бомбами и пулеметами. На время сражения небо фактически перестает существовать. Смерть спускается не сверху — она идет или бежит по траве, она приходит за нами, за множеством из нас, из какого-то места неподалеку: смотрите, смотрите, горизонт вдруг растягивается и тут же стягивается снова, как затяжная петля! Даже убитый летчик по-настоящему умирает только тогда, когда, принесенный товарищами или рухнувший вместе с обломками своего самолета, он снова коснется земли. Горе тому, кто во время боя смотрит на небо. Это значит, что он лежит на земле и копыта лошади, жестокие и милосердные, вот-вот закроют ему глаза, если только их не опередят гусеницы танка, которые одновременно подомнут под себя множество тел и лиц; но если человек будет видеть облака и звезды до тех пор, пока на поле боя не установится тишина, если его подберут подоспевшие санитары, он никогда не захочет больше слышать о войне; его будет трудно снова заманить под ружье. Небо настолько несовместимо с войной, что у многих из лежавших навзничь солдат Герой, вздрогнув, видел вдруг лицо человека, который своему противнику не враг, а друг. «Вперед! — кричал он тогда, спеша увести подальше тех, кто был еще жив. — Мы победили, мужайтесь!»)

Герой все раскачивается и раскачивается; хотя с тех пор, как он вернулся домой, у него нет никакого желания двигаться; он не хочет выходить, знакомиться, встречаться с приятелями. Он отказывается сопровождать куда бы то ни было мать и жену. Обе они расстраиваются из-за этого, каждая по-своему. «Ты что, так настрадался, что и меня уже не любишь?» — читает он в обращенном к нему взгляде молодой женщины. Старая женщина его понимает и в то же время не понимает, она уверена в одном — его надо как-то подбодрить, и потому все время роется в шкатулке с наградами и документами. Никакого толку. Герой продолжает раскачиваться и предоставляет женщинам ходить к мессе, в кино, к родственникам без него. Ему не нравится толпа. Она полна подобий. Однажды на бульваре он вздрогнул и позвал: «Антонио!» В другой раз долго бежал за Луиджи, но как могли они быть Антонио и Луиджи, эти прохожие?

(Антонио был назначен в патруль в ночь на тринадцатое декабря, мела метель. «Это к счастью, — сказал он, имея в виду цифру тринадцать. — Ждите, выиграю войну и вернусь». Короткого мгновения, когда он помедлил на пороге их укрытия, оказалось достаточно, чтобы его лицо превратилось в белую маску — в него словно швырнули целую лопату снега.

Снаружи невозможно было ничего разглядеть: ночь и метель, казалось, превратились в нечто невидимое, что можно лишь осязать. Антонио, наверное, чувствовал себя там как ребенок, которого засунули в мешок. Внезапно дверь их землянки распахнулась. На пороге стоял вражеский сержант, заблудившийся, оглушенный, одуревший, почти обезумевший. У него отобрали пистолет, в котором были целы все пули. Потом вернулся патруль, но без Антонио. «Он словно растворился в ночной темноте», — сказали его люди. На рассвете Герой вызвался пойти его искать и подле группы берез увидел слепок своего друга, его ледяную статую. Он вернулся, неся его на плечах, в то время как пулеметные очереди били в землю то чуть впереди, то чуть позади него. «Это твой?» — спросил он у пленника, швыряя ему нож, который он извлек из единственной, но оказавшейся смертельной раны Антонио. Нож… И маленький сержант тут же почувствовал на своем горле руки тех самых людей, которые только что делились с ним печеньем и спиртом. «Я твой, Лили Марлен», — насвистывал между тем Герой, повернувшись спиной к происходящему и не сделав ни малейшей попытки помешать расправе. Ему казалось, что в этот момент он, как когда-то Ахилл, ненавидел своих товарищей точно так же, как и врагов; он остался один на один со своей силой и со своим горем. Почему во тьме вьюжной ночи Антонио отстал от патруля? И почему тот, другой, заблудившийся, пустил в ход такое необычное оружие, хотя при нем был пистолет?

Что же касается Луиджи, то это случилось шесть месяцев спустя; партизаны, в чьи руки он попал, сожгли его на костре из сосновых сучьев. «Пахнет сосной и камином», — сказал спокойно Герой, в то время как они, ничего не подозревая, подходили к месту, где им суждено была сделать свое ужасное открытие.)

Старуха мать понимает и в то же время не понимает, что сын ее раскачивается потому, что ничего больше не хочет. Она старается найти хоть что-нибудь, чего бы он пожелал, и ищет это что-нибудь (так искали на Луне рассудок Роланда) среди документов и наград в старой жестяной коробке. Там же лежат орденские книжки (три из них на иностранном языке) к десяти наградам, полученным Героем: «Отважный… несгибаемый… совершил то-то и то-то… им восхищался даже противник… блестящий пример… легендарный, титанический подвиг… и т.п.» Там же хранятся письма от генералов, министров, организаций. «Ну встань же, встань, что с тобой!» — буквально кричат все эти бумаги, во всяком случае так кажется матери, и она все перебирает содержимое шкатулки, поглядывая на сына.

(Да, фанфары, и парадные мундиры, и знамена, и солнце. Но где они были, звуки трубы и цвета славы, и, главное, где был великий свет, ниспосланный Богом, когда в зоне Г. каратели допрашивали женщину, и раздавливали сапогами, всею тяжестью своих тел, ее маленькие смуглые руки? — «Я не знаю, куда они пошли, не знаю, не знаю!»

Выйдя тогда наружу, Герой почувствовал головокружение; ему ясно представилось, как кричит он ожидающим его приказа солдатам: «Мы отказываемся от наступления! Будем стрелять здесь, будем стрелять во что угодно, хоть в дым из трубы, хоть в наши собственные тени, результат будет тот же». Но вместо этого он сказал: «Пошли!» — и двинулся в ту сторону, куда смотрел самый простодушный из его людей. И им повезло: вторгнувшись в те красноватые болота, они спутали все карты противника. «Этой победой мы обязаны тебе», — со слезами на глазах воскликнул седой полковник С. перед половиной генерального штаба. Клочья человеческих тел лежали, между тем, даже на крышах хижин и на верхушках деревьев; какой-то солдат корчился подле отравленного колодца, из которого он напился; груда тряпья, переброшенная через ограду, словно для просушки, скрывала в себе мертвую девочку; неожиданно раздавшийся взрыв свидетельствовал о том, что в брошеном доме дотронулись до какого-то предмета из утвари, к которому была прилажена мина-ловушка; из полевого госпиталя доносились голоса солдат, призывавших кто свои глаза, а кто свою мать.)

Герой раскачивается, ему хочется сказать: «Мама, разбери как следует эти старые бумаги. Под аттестатами и орденскими книжками, под войной лежат мои старые школьные медали и дипломы и десятки других грамот, где мне воздается хвала как спортсмену, как христианину, как чиновнику, как покровителю животных. Это же просто мой характер, мама: такими, как я, — усердными, точными, исполнительными, старательными, упорными, стойкими — такими, как я, рождаются! Именно стараясь как можно лучше выполнить приказание, я и стал героем. Строго говоря, заслуга в том, что я стал героем, принадлежит не мне и не на мне лежит ответственность за мои героические поступки. Если бы никто мне ничего не приказывал!..»

Герой то раскачивается, то перестает раскачиваться; небо родины то поднимается, то опускается в четырехугольнике его окна, а потом вдруг неожиданно становится неподвижным: это когда жена скажет ему: «Прошу тебя…»

Герой теряется перед этой молодой женщиной. Он очень ее любит, это правда, но он еще и боится ее и постоянно ошибается на ее счет, так же как ошибается он насчет всего и всего боится с тех пор, как вернулся домой. Может быть, с ней надо было начать все сначала: встретить, обручиться и наконец заново жениться. За время его долгих отлучек жена осталась точно такой, какой он ее знал и любил. Сам же герой, напротив, теперь весь принадлежит войне.

(Эти годы постоянно вносили поправки в его тело и в его душу. Когда отзвучал последний взрыв, на земле воцарилась космическая тишина; некоторые даже решили, и первым среди них Герой, что земля изменила свой ход в пространстве и что появятся теперь на ней совсем новые растения и животные, совсем новые времена года и чувства, что второй раз сошедший к людям Христос исцелил мир, изгнав из него смерть, любую смерть; что природа наконец смиренно сдалась, что настал день именин человека. «Домой, домой», — думал Герой и все остальные. Но разочарование пришло к ним как раз посреди родных стен.)

Герой перестает раскачиваться, но потом упрямо начинает снова. Что же делать? Жены, матери, сыновья, вообще все люди, как носили, так и носят в себе все то же добро и зло; ничего не переменилось; Христос не воскрес; природа осталась такой же, какой была — снаружи белая, внутри черная и наоборот; так кто же безумец — тот, кто слишком быстро забыл, или тот, кто слишком долго помнит вчерашние надежды и муки? Иногда Герой чувствует, как плачет что-то внутри самих его артерий, и ему хочется крикнуть: «Никто не погиб, никто не потерпел поражения! Умер и потерпел поражение только я, я не могу больше!» Но он боится сердитого соседа с нижнего этажа, справляется с собой, молчит. Кто поможет Герою? А ведь способ спасти его существует. Разве зря он родился старательным, точным, сильным, исполнительным? Разве он не солдат? Пусть ему только напишут на бумаге с грифом командования: «По приказу его превосходительства с сегодняшнего дня вы должны безоговорочно выполнять все обязанности, которые возложит на вас случай. Ради блага родины, опираясь на свое испытанное мужество, рискните жить как живется и этим довольствоваться». И все. Может быть, Герой и послушается.

Добить из милости

Тот, кто рассказал мне эту ужасную историю (я имею в виду историю выстрела, которым полковник Риттен-Трау приказал добить из милости старого еврея), особенно настаивал на том, что сегодняшний Берлин подобен камню в праще: и город этот, и этих людей куда-нибудь обязательно да метнет, ибо ветер, который продувает берлинские улицы, это не обычный ветер Бога. Впрочем, белые, желтые, черные развалины пока неподвижны: человек, который захочет устроиться среди них, чтобы вскрыть себе вены или просто чтобы поспать, может выбрать себе любой обломок прусского величия и присесть; опять же его воля, если вместо этого он пожелает наклеить здесь свою фотографию с карандашной надписью: «Фриц, двадцати двух лет, хотел бы иметь горячий ужин, сигареты и вообще приятно провести время; в обмен предлагает все что угодно; договариваться здесь на закате».

И вот, значит, в маленькое берлинское кафе входит тот, кто потом расскажет мне эту историю, случай с Риттен-Трау, отцом и сыном. Допустим, его зовут Раффаэле Т. Он входит и устраивается в углу, подальше от двери. Заказывает пиво, ему приносят, он вот-вот его пригубит, а пока сквозь занавески смотрит во дворик на хилое дерево и две бочки, между которыми оно растет; бочки до краев полны водой, с таким трудом, по капле, собранной из водосточных труб, что, кажется, это не вода уже, а пот.

Вспомнив наконец о пиве, Раффаэле Т. замечает, что за это время к нему за столик кто-то подсел; рядом с его бутылкой появилась еще одна, и двое сидящих выпивают свое пиво одновременно, словно произнесли тост. Неизвестный — человек молодой, но странно напряженный; почему-то кажется, что его кости должны греметь, как доспехи; ноги у него длинные и негнущиеся, и скрещивает он их именно так, как перекрещивают винтовки в пирамиде; в нем угадывается опытный боец, который сегодня имеет дело далеко не с первой бутылкой. Он без видимых причин улыбается, затем решается и шепчет Раффаэле Т.:

— Прошу вас, взгляните незаметно вон на того старичка. Прежде чем я напьюсь, я хочу рассказать вам, кто это такой. Я был адъютантом у его сына, я не могу ошибиться. Вы иностранец? Курите? Меня зовут Гельмут Вебер. Вы с юга? Сразу же хочу вас успокоить: в Италии я не воевал.

В зале неподалеку от них действительно сидит старичок. Рассказывая о нем, Раффаэле Т. не сумел или не захотел мне его описать, потому пусть каждый представит себе его сам, имея в виду, что лицо человека не походит на его поступки и не отражает крайних последствий его поступков только в том случае, если поступки эти были разве что вульгарной кражей, о которой не стоит и говорить. Итак, молодой Вебер втягивает в себя столько дыма, сколько можно вытянуть из сигареты, и говорит:

— Так видите вы того старичка? Он отец моего лейтенанта, последнее, что видел мой лейтенант на этой земле. Нет, вы послушайте, послушайте! Полковника зовут Риттен-Трау, точно так же, как сына; он был комендантом концентрационного лагеря в Польше, пока мы с его сыном воевали в России. Воевали мы два года подряд, зимой и летом, пока наконец лейтенант не сказал мне: «Уже май, Гельмут, имей в виду, как только дьявол вскроет все эти ледяные покровы, я беру увольнительную и первым делом мы едем в Польшу навестить старика». Я сказал: «Ну, у меня-то первым делом идет одна старушка в Шпандау, но, в конце концов, пусть так, ведь с какого-то старика надо начать». Мы с ним были очень близки, с моим лейтенантом, он был не обычным офицером. (Прошу вас, пока я рассказываю, не спускайте глаз с полковника. Смотрите, как он пьет пиво: он ставит свою кружку по стойке смирно.) Теперь, когда лейтенант Риттен-Трау мертв, я могу утверждать, что он был не такой, как другие. Он с уважением относился к нижестоящим и никогда не седлал коня и не пользовался услугами человека, не спросив перед этим их согласия; сам он всегда сразу же и с предельной ясностью отвечал на все вопросы, которые угадывал в человеке и в животном, и почти всегда то были ответы друга. Нет, вы послушайте, послушайте! Мой лейтенант был очень молод, уходя на войну, он прервал занятия литературой; воевал он, как все, но во время отдыха играл на музыкальных инструментах или исполнял разные роли в спектаклях для солдат; он покупал много книг, в том числе русских, и начал изучать этот язык, чтобы их читать. Кстати, я хочу рассказать вам, как несколько сказанных им русских слов однажды спасли нам жизнь. Дело было летом, из-за своей страсти к редким цветам он, несмотря на мои предостережения, слишком углубился в лес; неожиданно мы оказались прямо перед штыками партизан. Что было делать? Мы подняли руки и стали ждать смерти — должно быть, мы были очень смешны с этими цветами над головой; но время шло, а ничего не случалось, и тогда лейтенант сказал: «Я бы, наверное, тоже не решился выстрелить в эти прекрасные цветы… позвольте, мы их положим?» Прошло еще несколько долгих минут, и вдруг мы заметили, что мы одни: партизаны, среди которых было несколько женщин, неожиданно подарили нам жизнь. (Прошу вас, взгляните на полковника Риттен-Трау, он притворяется, что спит. Но я-то прекрасно знаю, что спать он не может.)

Раффаэле Т. рассеянно кивает. Воздух тут мутный, тяжелый, и все в этом маленьком кафе, вплоть до мокрых подставных кружков из белого картона, выглядит нездоровым, унылым, застоявшимся, как вода, которая гниет в бочках во дворе в ожидании, пока она потребуется. Гельмут Вебер закуривает и говорит:

— Итак, настало второе наше лето в России, и хотя дела у нас уже с зимы шли плохо, лейтенант добился месячного отпуска. Первым делом он хотел увидеть старика. Прошу вас, взгляните на этого проклятого полковника, который притворяется, что спит. Он ни разу не прислал сыну настоящего отцовского письма. «Дорогой лейтенант, я надеюсь, что скоро меня заберут отсюда и пошлют в бой, должен сказать, что я тебе завидую и т.д.» Только такое он и писал все два года; вот что это был за старик, полковник Риттен-Трау, которого мы собрались навестить! И в какой же момент мы к нему попали! Вот послушайте!

Представьте себе Польшу, а в ней крепость; в крепости живет комендант концлагеря и его офицеры; чуть дальше окруженные колючей проволкой землянки узников и на той же линии — казарма для солдат охраны; вокруг чахлый кустарник, болото, камни — пустыня. Приехав, мы сразу же услышали потрясшее нас известие о готовящейся тут чудовищной акции. При этом сам полковник Риттен-Трау был совершенно невозмутим. Он сообщил, что рад видеть сына в добром здравии, и тут же переменил тему: «Мы сворачиваемся, — сказал он. — Как тебе известно, наконец-то фронту понадобились и мы. Через несколько дней мы будем уже на передовой». «А кому вы передадите узников?» — спросил лейтенант. Мгновенье помолчав, полковник ответил: «Богу, если ему будет это угодно. Мне приказано ликвидировать всех сегодня же».

Как хорошо я помню своего лейтенанта в те минуты. Он то подходил к окну, то отходил и в конце концов спросил отца, нельзя ли нам уехать; он не стал искать никаких предлогов, а сказал все прямо, мягко, но четко: «Ты же знаешь, папа, я такого уже навидался». Но старик сжал кулаки и повысил голос: «Я предпочитаю, чтобы вы остались, лейтенант. Мои люди набраны из негодных к военной службе, и я боюсь, что у них не выдержат нервы. Я сам буду присутствовать на экзекуции, а ваше присутствие, лейтенант, будет для них еще одним примером». Вот что сказал полковник Риттен-Трау, а сейчас вы только посмотрите, смотрите, как он притворяется: делает вид, что перебрал пива и заснул. Простите, можно попросить у вас еще сигарету?

Отчего же нельзя? Можно. Гельмут Вебер затягивается так, словно желает отомстить за что-то сигаретному дыму, с какой-то ненасытной, неутолимой яростью. Потом подмигивает и возобновляет свой рассказ:

— Тысяча евреев и сотня непригодных к строевой службе солдат, которым предстоит их убить. Представьте себе эти нескончаемые часы. Низкое тяжелое небо, а в нем — черные птицы; дождь то хлещет как из ведра, то вдруг прекращается; вопли, команды, выстрелы, кровь. Главное — кровь. Нам казалось, что мы в ней буквально тонем. Потом начались головокружение, тошнота. Единственное, что выглядело тут реальным и несомненным, это человек, который отдавал приказания, — полковник Риттен-Трау, его сияющие голенища, его хлыст, его ледяные глаза. Время от времени от группы подле него отделялся офицер и шел разрядить свой пистолет в обреченных, чтобы подать солдатам пример; ни разу не сделал этого только мой лейтенант; до последнего момента он молча и неподвижно стоял около отца, а тот на него смотрел. Наконец было покончено со всеми евреями, кроме одного. То был старик, раненый, но живой; он стоял на одном колене среди мертвых и, воздев руки, выкрикивал в нашу сторону какие-то проклятия. Наверное, он никогда не перестал бы выкрикивать, если бы полковник Риттен-Трау не указал на него лейтенанту своим хлыстом. «Кто-то должен добить из милости этого беднягу, — сказал он таким тоном, каким говорят: „Прикрой ставню, она хлопает“. — Действуйте, я вам приказываю». Только тут мой лейтенант сдвинулся с места.

Как хорошо я помню его белое лицо и то, как он шел, словно выдирая ноги из земли. Нет, вы послушайте, послушайте! Мой лейтенант подошел к старику еврею, который продолжал кричать, посмотрел из всего этого кровавого месива на полковника Риттен-Трау и потянул из кобуры пистолет. Старый еврей все понял и внезапно замолчал; в установившейся глубокой тишине мой лейтенант произнес несколько слов, он сказал: «Если речь идет о том, чтобы добить из милости, тут действительно нужен я», — и, не спуская глаз с полковника Риттен-Трау, выстрелил себе в висок.

Деревце между двумя бочками во дворе начало вдруг всплескивать руками: вот он задул, берлинский ветер, противоестественный, странный, похожий, по мнению Раффаэле Т., на тот, который свистит в праще. Раффаэле Т. платит по счету, нарочно забывает на столике пачку сигарет, говорит:

— Господин Вебер, а почему вы не разоблачите полковника как военного преступника?

— Послушайте, — отвечает тот, — я теперь человек штатский, и никакие военные чины мне не указ. Но если речь зайдет о том, чтобы добить из милости, полковник знает, в каком кармане или ящике стола лежит у него пистолет.

Телефонный звонок

В полночь зазвонил телефон; голос, который услышал Пьеро, чем-то напоминал сухое щелканье кастаньет, он ослаблялся перед каждой паузой, словно расщепляясь, раскалываясь, как раскалывается дощечка.

— Алло? — услышал Пьеро. — Это адвокат Пьеро Деспи? Собственной персоной? С ним говорит его смерть.

«Ну что ж, — подумал Пьеро Деспи, — это не первый идиот, которому не спится от сознания собственного остроумия». Он поморщился и сказал:

— Боюсь, что это недоразумение. Вам не видно, что в руке я держу револьвер, и, стало быть, неизвестно, что как раз когда вы позвонили, я собирался покончить с собой. Так что поверьте, это какая-то ошибка. Моя смерть — это я сам. И не приставайте ко мне больше.

Пьеро Деспи положил трубку, но буквально в ту же секунду, так что с той стороны просто не могли успеть набрать номер, телефон зазвонил снова, причем без обычных интервалов, а непрерывным, настойчивым звонком, как звонит обычно междугородная. Эта странность озадачила адвоката; впрочем, может быть, дело было просто в том, что аппарат испортился; желая проверить это, он решил возобновить прерванный разговор. Услышав голос того же самого тембра — слова звучали так, как если бы пальцами барабанили по деревянной доске, — он вздрогнул. Разговор оказался далеко не коротким; звонивший начал с того, что сказал:

— Что за глупости вы говорите, адвокат! Ни один человек в мире, а уж в особенности самоубийца не может считать себя собственной своей смертью. Вам, наверное, приходилось слышать о людях, которые, прежде чем броситься в реку, вскрывали себе вены или глотали сильнодействующий яд, и тем не менее их спасали и они живут себе до сих пор и живут. Приведу один лишь пример — случай с Меллери в прошлом году, помните?

— Мне кажется, я понял, почему сейчас был непрерывный гудок. Наверное, вы какая-нибудь идиотка с центральной. Я пожалуюсь дирекции. Спокойной ночи.

— Стоп! Деспи, вы положили трубку, но вы ведь не можете отрицать, что все равно меня слышите? Телефонный аппарат вдруг как будто превратился в граммофон, вы согласны? Я продолжаю с вами говорить, хотя связь прервана; согласитесь, что добиться такого с центральной невозможно. Да-да, вы можете выпить всю бутылку коньяка, которая стоит рядом с вами на тумбочке… и, разумеется, подумайте над тем, как вы уже думаете, не спрятан ли в комнате микрофон… И ради бога, загляните — впрочем, вы уже заглядываете — под кровать и в шкаф… А в бумажнике у вас семь тысяч двести лир, откуда могут это знать на центральной? А пять минут назад вам ни с того ни с сего вспомнилась вдруг одна флорентийская улочка, улица Париончино, по которой вы прошли всего раз в жизни, в 1938 году… Так что же, адвокат, разве тот, кто шпионил бы за вами сквозь дырочку в потолке, разве мог бы он сообщить мне еще и это? Мне приятно видеть, что вы овладели собой и, как человек вежливый, собираетесь извиниться.

— Послушайте, а ведь я всегда считал, что ваш девиз — «короткие визиты». Так поторопитесь же, что вам от меня нужно?

— Возьмите трубку, давайте соблюдать форму. Я ваша смерть, адвокат, и если вы согласитесь, что я расту вместе с вами с той минуты, когда вы сделали первый вдох, то вы должны признать и то, что после матери я вам самая близкая родственница. Вы улыбаетесь? Браво! Чего вам бояться смерти, если в тот момент, когда я позвонила, вы и так собирались покончить с собой? Револьвером, который сейчас у вас в руке, вы пользовались на войне и ни разу не промахнулись… Это так?

— Да, это так. Вам не соврешь. А между тем, когда я сказал вам, что собирался покончить с собой, я был не совсем точен…

— Я знаю. Мне нравится ваша откровенность. Ну что, чувствуете вы теперь, что мы вместе пришли в этот мир и вместе в нем выросли? Хотите перейдем на «ты»? Пьеро, разве ты не знаешь, что мы с тобой одно и, выстрелив в себя, ты выстрелишь в меня?

— Повторяю, я вовсе еще не решил — кончать мне с собой или нет. Я просто чистил револьвер (я делаю это каждый месяц) и раздумывал.

— Да, так бывает. Человек, у которого есть оружие, если дотронется до него ночью, в тишине и одиночестве, обязательно подумает о том, как им можно воспользоваться, обратив его случайно или намеренно против врага, или против друга, или против самого себя. Но все же мотивы у тебя есть?

— Да как сказать. Ничего срочного и ничего особенно серьезного, но мне трудно сказать, что я доволен жизнью. Мне не нравится ни как живу я, ни как живут другие. Нет в мире угла и в небе звезды, где можно было бы существовать так, как хотелось бы. События бегут одно за другим, как лошадки на карусели: тот, кто их оседлал, не может сойти, тот, кто смотрит, не может на них залезть; у того и у другого одинаково кружится голова, но каждый завидует другому и ненавидит его. Помнишь, как ребенком я прислуживал во время мессы? Я преклонял колено сначала слева от алтаря, потом справа, потом опять слева; я никогда так и не узнал, что означало это перемещение, но сейчас, вспоминая, я думаю, дело в том, что человек даже во время молитвы вертится с боку на бок, не находя облегчения, как больной в постели.

— Не понимаю. Объясни попроще.

— Не хочу я ничего объяснять. Это мысли, которые приходят в голову, когда в полночь чистишь револьвер. При неосторожности он может и выстрелить. Конечно, соблазнительно уйти из этого плохо устроенного мира, хлопнув дверью. Признаюсь, что я думал об этом и сегодня, но исключительно ради удовольствия думать: вот так же, в такой же мере участвует писатель в полной несчастий жизни своих героев.

— То есть можно сказать, что ты вышел за порог, но при этом придерживал дверь ногой, так?

— Нет, не совсем так. Я…

— Да бог с ним, этот предмет не стоит обсуждения, даже наоборот. Чем более неопределенным и умозрительным было твое намерение покончить с собой, тем больше мне тебя жалко. Послушай, Пьеро, ты, конечно, догадался, что я позвонила тебе не без причины. Так вот, речь идет именно об этом: я должна была предупредить тебя, что ты совершаешь двойную глупость… не одно безумие, а именно два, понимаешь, два.

— Не понимаю. В каком смысле два?

— Первое — это ошибка каждого самоубийцы. Когда ты уходишь из театра, представление не заканчивается (оно может даже измениться к лучшему!), а ты между тем теряешь приятную возможность его освистать. Второе: в твоем случае вообще не имело смысла об этом заботиться, то есть пытаться чуть раньше сделать то, что вот-вот должно было произойти само собой.

— Как? Ты хочешь сказать, что меня ждет естественный или по крайней мере не зависящий от моей воли близкий конец?

— Да.

— Я умру молодым?

— В том возрасте, в котором ты сейчас.



Поделиться книгой:

На главную
Назад