Стоит ли отмечать то, что солнце светит особенно щедро и старательно именно там, где люди имеют наибольшее основание его проклинать? Наверное, не стоит; что же касается дона Вито Скарано, то обычно он сидел на пороге своего заведения на улице Нуова Каподимонте со старенькой мандолиной в руках; время от времени лист платана падал на его неукротимые черные волосы, и он с изяществом и терпеливостью позволял ему там оставаться; а тем временем за бамбуковой занавеской по крайней мере один из его сыновей писал в бутылку с туалетной водой, а на огне, в котором пылали оборванные со стен афиши, тушились спагетти с чесноком и оливковым маслом, единственное, что поддерживало в цирюльнике надежду на то, что клиенты, не пришедшие утром, явятся все же после обеда.
Каждый год у дона Вито со скрупулезной точностью рождалось по сыну; все как один похожие на него — тот же приплюснутый нос, та же трагическая шевелюра. Родив очередного мальчика, дон Вито нашивал ему на спину изображение сердца святого и принимался за изготовление девочки, для которой было припасено очередное изображение; в ту пору, о которой я рассказываю, в доме Скарано случилось вот что: какая-то соседка застала его первенца за тем, что он жевал и глотал экземпляр популярной местной газеты, которую выписывал какой-то процветающий обитатель улицы Нуова Каподимонте. И подписчик, конечно, понял бы, что речь идет о простом недоразумении, если бы проклятая бабенка не собрала своими громогласными причитаниями у окон и на улице целую толпу. Вот тогда-то дон Вито отложил мандолину, надел рубаху, причесался, приказал жене и детям никуда не выходить, понюхал бутылку с туалетной водой, побарабанил пальцами по запыленным зеркалам, всхлипнул, засмеялся — то есть посредством всех этих разнообразных и внушающих невольный страх знаков, он дал понять, что собирается что-то предпринять. И действительно, он ушел и не вернулся, а назавтра к синьоре Скарано явился какой-то незнакомец, представился как новый владелец парикмахерской, приобретенной с соблюдением всех формальностей за пятьсот лир, выгнал оттуда ее и детей и сам там обосновался.
Добросердечные соседи давали приют семейству Скарано в течение всех пяти дней, пока дон Вито отсутствовал и безумствовал; в конце концов не кто иной, как я, обнаружил его в какой-то таверне у Пиньясекки. На деньги, оставшиеся от пятисот лир, он без удержу ел и пил и угощал всех желающих. Вот когда в доне Вито прорезался счастливый человек, который скоро должен был его снова покинуть; он был пьян, но не настолько, чтобы не поддержать серьезного разговора. Я спросил его, помнит ли он о своих детях, по крайней мере о високосных; он ответил, что нынче вечером послал им шесть свиных ножек и бутылку вина.
— Раз нужно, значит, нужно, — сказал он.
Он разделял мое мнение о том, что теперь, когда он расстался с парикмахерской, ему остается, как говорится, только сдохнуть.
— И пусть это даже случится поскорее, — сказал он и швырнул на стол последние пять лир, чтобы превратить их в вино.
Я набросал перед ним весьма похожий его портрет, заметив, что в течение двух лет он терпел крайние лишения и единственным его утешением было смотреть, как поливает дождь или сушит солнце его мандолину, да ждать, как ждут приговора суда присяжных, что однажды вечером перед ним появится-таки борода, которую нужно сбрить.
— Вы, дон Вито, — сказал я ему, — в каком-то смысле в течение долгих месяцев приносили себя в жертву своей парикмахерской, а потом за несколько дней пустили ее по ветру, не подумав, что пятьсот лир — это еще и время, за которое можно найти новое, более доходное занятие.
— А вот это, простите меня, невозможно, — ответил дон Вито.
— Ну зачем же так думать? — сказал я.
Он покачал головой, вытащил из кармана помятое изображение сердца святого и сказал, чтобы об этом я спрашивал у него.
— Два года я был парикмахером, — сказал он, — и с самого первого дня дело не заладилось. Я долго терпел. Но настает минута, когда мужчина должен действовать. Я признаю, что теперь у меня уже нет времени, чтобы искать новую работу. С нынешнего дня я нищий, вы согласны? Но в этом-то все и дело: раз так, теперь уже святому сердцу придется безотлагательно заняться мною.
Он подмигнул мне, выпил еще и согласился выйти вместе со мной; мы шли, и прекрасное наше небо простиралось над его головой, как и над всяким, кто, исполненный ярости и сил, еще не решился разбить ее о стену.
Документ
Утром 15 октября 1920 года «шляпа» дон Дженнаро плюнул на документ. Документ удостоверял его семейное положение, а дело происходило на Салита Санта Тереза; по небу неслись зловещие облака и дул ветер. Тощий, седой, сутулый, дон Дженнаро шел и плевал на документ, время от времени останавливаясь, чтобы пробормотать:
— Вот так, господа, именно так.
Следом за ним летели сухие листья.
«Шляпой» в Неаполе зовут неудачливых адвокатов, но дон Дженнаро был мелким чиновником из тех, что добывают разного рода свидетельства, ведут казенные дела и в худшем случае удостоверяют в суде личность человека, никогда ими ранее не виданного.
В районе Стелла, рождаешься ты или умираешь, женишься или открываешь лавку, для всего нужны документы, и за ними-то и надо было обращаться к дону Дженнаро.
— Дайте мне любого покойника, ну хоть только что спекшегося, и я вам похороню его по всем правилам, — любил говорить дон Дженнаро, и понятно, что в районе Стелла покойника ему вручали еще тепленьким.
В пятьдесят лет «шляпа» дон Дженнаро был тощим, седым, сутулым и весь словно раздувался от документов: его можно было узнать издали по шуршанию бумаг, и пахло от него окошечками присутственных мест. Он жил в подвале на улице Матердеи с женой на двадцать лет моложе его. Я имею в виду донну Кармелу Рыжуху. Они познакомились в зале адресного стола: ей нужно было свидетельство о месте проживания и непременно к завтрашнему дню.
— Позвольте, этим займусь я, — сказал дон Дженнаро.
Он проскользнул за непреодолимую для всех прочих перегородку, отделявшую публику от служащих, и быстро вернулся, показывая горделивой улыбкой, что документ при нем; в следующем месяце они поженились.
Донна Кармела подарила ему двух дочерей, Мариуччу и Ассунтину, которые были на него не похожи. Сама она была портнихой, но только тогда, когда не нежилась под солнцем улицы Матердеи: от нее, как от подушки, всегда веяло жаром тайных желаний. Донна Кармела закабалила мужа с первого же дня, уступив ему привилегию стряпать, укладывать детей, заниматься уборкой.
Летом муж с женой до поздней ночи сидели на пороге своего подвала: донна Кармела сосредоточенно внюхивалась в веточку мяты (можно было подумать, что в ее листочках содержались какие-то сведения, которые она хотела выведать) и говорила:
— Ты должен поехать в Америку и стать там синьором.
Дон Дженнаро уехал в сентябре 1912 года. Вернулся он пятнадцать месяцев спустя, оборванный и голодный. Он рассказал нам об американском прогрессе — первым делом о барах-автоматах — и еще сообщил, что свидетельство о рождении и месте проживания можно получить там так же просто, как бутерброд или блинчик — достаточно опустить монету в щель соответствующего автомата. Не все поверили, что только этим объясняется американский крах дона Дженнаро, но постепенно он снова обжился в неаполитанских конторах и стал опять заниматься хозяйством в своем подвале на Матердеи под голубым, полным острого презрения взглядом рыжей донны Кармелы.
Донна Кармела между тем цвела: белокожая и пухленькая, она воскрешала в душе каждого, кто ее видел, упоительные воспоминания о деревенских праздниках с их дерзкими ласками между прилавками, заваленными нугой, их маленькими оркестриками и телегами, полными плодов опунции, — одним словом, она наводила на мысль о простых и веселых ночных гуляньях, как наводит на эту мысль сияние ацетиленовых ламп.
Летними ночами, когда теряют сон даже люди, подобные дону Дженнаро, которых трудно себе представить снедаемыми плотской страстью, в убогой комнатке на Матердеи слышался возмущенный шепот. Затем неожиданно распахивалась дверь, и дон Дженнаро вылетал наружу. Он садился на ступеньку и шепотом ругался и роптал, уведомляя самых авторитетных святых о попрании его супружеских прав. Когда слух об этих высылках широко распространился, знакомые с верхних балконов стали над ним посмеиваться. Они уговаривали его не падать духом. «Может быть, — говорили они, — если раздобыть хорошую рекомендацию…»
Так начались и прошли десять лет, покуда не настало то самое утро 14 октября 1920 года, когда донна Кармела вдруг перестала расчесывать перед зеркалом волосы, окинула взглядом комнату и, удостоверившись, что Мариуччи и Ассунты нет, спокойно сказала мужу:
— Помнишь тот год, когда ты ездил в Америку? За месяц до твоего возвращения у меня родилась девочка. Ее зовут Луизелла.
— Это не моя! — завопил дон Дженнаро и, пошатнувшись, прислонился к стене.
— А кто говорит, что твоя? — ответствовала донна Кармела таким же тоном, каким ответила бы на простое приветствие.
— Святая мадонна! — неистовствовал дон Дженнаро. — Я этого так не оставлю. Закон есть закон… Я прибегну… Не знаю я никакой Луизеллы, и все!
Донна Кармела поднялась. Странно, но она выглядела взволнованной и благодарной. Обняв мужа, она сказала:
— Молодец! Это именно то, о чем я просила у святого Винченцо, Ты должен отказаться от Луизеллы и, пожалуйста, сделай это поскорее.
Дон Дженнаро вынужден был улечься в постель; донна Кармела прикладывала ему ко лбу мокрые салфетки и спокойно излагала факт за фактом.
Соседи ничего даже не заподозрили. Донна Кармела срочно уехала в Салерно к тетке; там же она потом отдала Луизу кормилице и снова вернулась нежиться под солнцем улицы Матердеи.
Зарегистрированная по всем правилам девочка числилась законной. Ее настоящий отец, рабочий с верфи, платил кормилице, покуда не погиб вследствие несчастного случая на работе. Для донны Кармелы настали трудные времена. Нелегко было опустошать карманы только что вернувшегося на родину дона Дженнаро, поскольку они и так были почти пустыми, а из Салерно тем временем приходили весьма решительные письма. Но святой Винченцо послал донне Кармеле супругов Айелло. Богатые бездетные мещане, они жили в небольшом загородном доме на Каподимонте, и им понадобилась на несколько месяцев приходящая портниха. Донна Кармела строчила на машинке и рассказывала синьоре Айелло запутанные истории из жизни улицы Матердеи; в окна, распахнутые в сад, влетали бабочки, наводя на счастливые мысли.
— Вы так одиноки, синьора Айелло, вы непременно должны взять в свой красивый дом какое-нибудь божье создание, — начала, вздохнув, донна Кармела.
У нее был проникновенный голос, а от лица, здорового и пухлого, и всей фигуры веяло первозданной силой внушения; донна Кармела была неотразима, как бывает неотразимо усыпанное плодами дерево или набухшая молоком грудь; она убеждала именно потому, что была такой простой и такой земной. Сама ее хитрость была незаметной и естественной, как здоровье. А может быть, синьору Айелло, бесплодную и нервную капризницу, пленили уравновешенность и спокойствие донны Кармелы? Так или иначе, супруги Айелло согласились взять Луизеллу, поверив, что это ошибка молодости одной из подруг приходящей портнихи.
— Возьмете одно божье создание, а спасете двух, — загадочно сказала донна Кармела.
Прошло пять лет, прежде чем она решилась открыть, как обстоят дела в действительности; но с любовью, которую за это время девочка внушила супругам Айелло, уже ничего поделать было нельзя, их не путала даже ответственность перед законом. Они обратились к адвокату. Тот рекомендовал единственно возможное решение: чтобы дон Дженнаро, основываясь на своем отсутствии в соответствующий период, попросил у суда непризнания его отцом. После этого супруги Айелло могли бы законно удочерить девочку. Иными словами, нужно было во всем признаться дону Дженнаро и добиться от него, во-первых, того, чтобы он не задушил жену, а во-вторых, чтобы он отказался от Луизеллы. Адвокат осведомился насчет возраста и физического состояния дона Дженнаро и, получив ответ, предложил свое посредничество. Но донна Кармела подняла руку:
— Спасибо, я сделаю это сама, — сказала она твердо.
Все трое переглянулись.
— Простите меня за вопрос, но вы сами-то любите Луизеллу? — спросила синьора Айелло.
Донна Кармела ответила:
— Именно потому, что я ее люблю, я вам ее и отдаю, госпожа моя.
Она добавила еще, что как-нибудь на днях им следует навестить ее словно бы случайно. Вышла она не торопясь; проходя через сад, на минутку остановилась, чтобы сорвать веточку мяты.
«Шляпа» дон Дженнаро медленно шел по Салита Санта Тереза и, как я уже говорил, то и дело останавливался, чтобы плюнуть на документ. Над ним неслись зловещие облака, к преследовавшим его сухим листьям присоединилось несколько бездельников. Когда скопилась достаточно большая толпа, дон Дженнаро ее заметил и, жестикулируя, начал что-то кричать. Насколько я помню, кричал он следующее:
— Бога ради, сделайте самый простой расчет. В этом районе все меня знают, так? Если даже в среднем брать в день по десять свидетельств о семейном положении, сколько я их раздобыл за пять лет? Пятнадцать тыщ, а то и больше, может, и все восемнадцать.
Маленькая толпа все сгущалась, полная готовности решить, прав ли «шляпа» в своих расчетах. На бледном лбу дона Дженнаро выступили капли холодного пота.
— Восемнадцать тысяч свидетельств о составе семьи для восемнадцати тысяч людей… Но свое собственное, вот это вот самое — когда я позаботился его испросить? Конечно, сапожник всегда без сапог! Не знаю, понятно ли я говорю. Вот: «Сивиеро Дженнаро, сын Альфредо и Марии Табаккини, свидетельство о семейном положении с оплатой пошлины за срочность». Видно, плохо я работал! И это с моими-то связями! Да я мог в любой день за эти годы истребовать этот документ!
Дон Дженнаро пошатнулся, и его поддержали. Ему не давали пасть духом и предоставляли возможность выговориться. Люди обступили его со всех сторон, затаив дыхание, и если не считать этой толпы, улица на большом протяжении своем совсем опустела, по ней, крутясь, неслись только листья да бумажки.
— Дети: Сивиеро Мария, Сивиеро Ассунта, Сивиеро Луиза, — выкликал дон Дженнаро. — И так оно и есть. Как написано, так и есть. Донна Кармела, жена моя, умеете ли вы читать? Здесь все в полном порядке. Вы подарили мне Сивиеро Луизу? И вот она здесь. Сивиеро с Сивиеро, Айелло с Айелло, вот вам мой ответ.
В этот момент, а может, чуть раньше или позже толпа раздвинулась, как занавес, и пропустила вперед донну Кармелу. Она была бледна и молчала. Волнение дона Дженнаро достигло пароксизма; увидев жену, он закричал:
— Я не был в Америке! Я всегда был здесь! И ты тоже Сивиеро. Так не стыдись своей крови! Послушай хорошенько, Кармела, что я тебе скажу: в этом свидетельстве ничего менять нельзя.
Рыдания сотрясали дона Дженнаро, и трудно было отделаться от комического впечатления, будто его трясет налетавший со всех сторон ветер. Донна Кармела взяла мужа за руку, и они пошли. Из затянувшей небо тучи посыпался дождь, и в холодном покалывающем воздухе было обещание гранатов, пучков рябины на балконах, огней святого Антония — в общем, всего, чем богата неаполитанская зима, которая должна была привести дона Дженнаро и его жену к какому-то решению. Я не знаю к какому: мне очень жаль, я охотно увидел бы, как Луиза Сивиеро поселилась и стала расцветать на улице Матердеи, но как раз в эти дни я переменил квартиру: переехал из района Стелла в Мерджеллину.
Ремесло ремеслу рознь
В апреле 1920 года дон Раффаэле Казерта был извозчиком. Вез он как-то парочку приезжих на Вомеро; похоже, мужчина был адвокатом из Пьяченцы, а сюда приехал в свадебное путешествие. Парочка вышла у дома на улице Аньелло Фальконе; на рассеянное «не могли бы вы полчасика подождать, потом мы поедем на пляж Кьяйя», с которым судейский, или кто там он был, обратился к извозчику, помогая в то же время жене любовным прикосновением руки спуститься на тротуар, дон Раффаэле ответил: «Конечно, ваше превосходительство, пожалуйста, ваше превосходительство», — и слез с козел. Когда двадцать минут спустя приезжий неожиданно появился, он застал дона Раффаэле за усовершенствованием показаний счетчика, чтобы не сказать самой его природы. Дон Раффаэле уселся на тротуар, поднял элементарным домкратом ось экипажа таким образом, чтобы колесо, связанное со счетчиком, не касалось земли, и терпеливым, сосредоточенным движением руки заставлял его крутиться. Одновременно он смотрел на облака и пускал замысловатые кольца дыма из замусоленного окурка сигареты; он вздрогнул, увидев, что пойман, но тут же заявил, что действовал в общих интересах. Он сказал, что, готовясь к длинному путешествию от Вомеро до Кьяйи, решил проверить, нет ли в экипаже неполадок, которые могут помешать им в пути. Заключил он примирительным «какой прекрасный день, господин граф!», что привело в окончательную ярость приезжего, чье решение сообщить в Пьяченце, или откуда он там прибыл, о том, как разоблачил он и наказал жулика с юга, стало теперь бесповоротным. Подошел полицейский, который с сожалением констатировал, что дон Раффаэле уже не в первый раз пытается «помочь» счетчику; и несмотря на то, что в дискуссию ввязались обитатели улицы Аньелло Фальконе, которые, чувствуя поддержку сострадательного весеннего солнца, дружно взывали к милосердию, дон Раффаэле в тот же самый вечер перестал быть извозчиком.
Разумеется, лошадь и экипаж были не его; он вернул и то и другое нанимателю, поцеловал лошадь за ухом, последний раз вдохнул острый запах конюшни, стоявший во дворе, и медленно отправился домой в Порт-Альбу. Жены он дома не застал и воспользовался этим, чтобы поразмыслить.
Дон Раффаэле был трудолюбив: потеряв одну работу, он сразу же придумывал себе другую. Он извлек из ларя рулон рисовальной бумаги и тюбики с красками, выстругал ножом из куска дерева несколько длинных палочек, вытащил из кармана половину гривы той самой лошади, которую незадолго до этого поцеловал за ухом (может быть, целуя, он мысленно благодарил ее за подаренную ему многообещающую идею), и, сделав кисточки, начал рисовать картинку ex voto.
Нефы всех неаполитанских церквей увешаны этими наивными изображениями, на которых представлены разного рода несчастья, чудесным образом приостановленные вмешательством святого. Там можно видеть каменщика, который валится с высочайших лесов, или механика, которого затягивает зубчатая передача, или детей, падающих в кипящую воду, а сидящие на облаке в уголке картины святой Януарий или святой Винченцо дают понять знатокам этой живописи, что трагического завершения события, однако же, не произошло. Дон Раффаэле принялся уже за вторую картинку, сюжетом которой был укус бешеной собаки, когда вернулась донна Ассунта и сказала:
— Раффаэле, я уже знаю: ты снова безработный.
Он приостановил процесс творчества, чтобы посмотреть на нее, как смотрел всегда — снизу вверх, с восторженным благоговением, глаза у него были точно такие, какие рисуют на картинках по обету, где неумелый голубой мазок выражает восторг и благодарность удостоенного чуда.
Ассунта Кутоло была слишком красива для кого бы то ни было, и казалось просто невероятным, что она вышла замуж за такого безнадежного неудачника, как дон Раффаэле, с которым познакомилась в ту пору, когда тот был продавцом воды в разнос; он проходил по переулкам Монтекальварио босой, осыпанный росою и издавал мелодический призыв, в котором было все: и кубики льда в деревянной, роняющей капли бадейке, и запотевший глиняный кувшин, и тугие лимоны, и августовское солнце, от которого туманились глаза женщин, как туманились от него стаканы.
На доне Раффаэле была тогда белая матросская фуфайка и рваные штаны, закатанные до колен, за ухом торчала сигарета; он протянул Ассунте полный стакан так, как протягивают почтовый перевод — с почтительной торжественностью, которая ее рассмешила; в общем, они поженились три месяца спустя, когда дона Раффаэле взяли ночным сторожем на шляпную фабрику.
Там супруги Казерта и проводили свой медовый месяц до тех пор, пока однажды утром не были застигнуты спящими, как сурки, на импровизированном ложе из лучшего фетра и, разумеется, уволены. Впрочем в Порт-Альбе у них был семейный кров; именно там расцвела очаровательная синьора Казерта, которая внезапно, в одну минуту, позабыла и о роняющей капли деревянной бадейке, и о кислой капле лимонного сока в запотевшем стакане, и о голых волосатых ногах, осыпанных росой, то есть обо всем том, что в один прекрасный день столь же неожиданно вдруг зажгло ей кровь. Донна Ассунта проводила теперь свои дни на балконе, держа на коленях кошку; вечерами очаг в их доме был холоден, но зато все новые и новые ожерелья из искусственного жемчуга, все новые и новые ленты и гребенки с фальшивыми бриллиантами сверкали на прекрасной, неприветливой и молчаливой жене дона Раффаэле, которая смотрела на него, как на гостя, и говорила:
— Своди меня в пиццерию.
В маленьком зале лучшей пиццерии Порт-Альбы в свете электрических ламп сверкали обнаженные плечи донны Ассунты; глаза незнакомцев за соседними столиками говорили о том, что донна Ассунта была хороша; они бегали по ней, эти глаза, не обращая никакого внимания на расстроенного дона Раффаэле, который выглядел как приложение к жене, как вещь, которая в данную минуту значила не больше, чем сумочка, лежащая рядом с нею на стуле. Когда, покидая пиццерию, они проходили мимо горящей печи, то, глядя на жену, всю в бликах огня, и вдыхая запах свежеиспеченного теста, дон Раффаэле желал ее со слезами на глазах, бессознательно отождествляя с ней и свою мать, и свое первое причастие.
Поэтому не было на свете такого ремесла, за которое он не взялся бы ради нее: я говорю о годах, когда он то дрессировал собак и птиц, то за семь уроков учил игре на гитаре, то был точильщиком, то продавцом рыбы, то полицейским агентом, а то вдруг брался чинить часы и замки или даже одевать и фотографировать покойников.
В извозчиках дону Раффаэле не повезло, но зато в изготовлении и распространении картинок ex voto он превзошел самого себя. Он исходил из того, что признательность людей, обязанных своим здоровьем, а то и жизнью какому-то святому, надо как-то активизировать. Как известно, за ходом болезни человека следят обычно, не подавая вида, лишь владельцы похоронных контор; так вот, дон Раффаэле исхитрился стать таким же информированным и таким же незаметным, как они. Когда владелец похоронной конторы, разочарованный, выходил из дома тяжело больного, который вдруг пошел на поправку, туда тут же входил, улыбаясь дерзко и в то же время загадочно, дон Раффаэле. Совершенно очевидно, что между владельцами похоронных контор и изготовителями картинок ex voto существует мистическая связь, ибо клиент, потерянный для одного, начинает представлять огромный интерес для другого.
Смешавшись с толпой родственников, обессиленных бессонными ночами, дон Раффаэле потрясал подходящей картинкой и призывал их не быть неблагодарными.
— Да, но откуда мы знаем, кто именно это был — святой Януарий или святой Паскуале? — возражали иногда родственники, но дону Раффаэле достаточно было с суровой сдержанностью сообщить, что, проходя случайно мимо и стряхивая пыль именно с этой, а не с другой картинки, он вдруг почувствовал необъяснимое желание войти. Тут женщины, заплакав, обнимали друг друга, и вопрос о покупке был решен.
Впрочем, дон Раффаэле ухитрялся пристроить свои ex voto даже в домах, не знавших болезней и несчастий. Однажды в переулке Порта Нолана какая-то женщина, не скрывая своих колебаний, сказала ему:
— Мой муж и в самом деле занимается пиротехникой, как нарисовано на вашей картинке, но никогда еще у него в руке не взрывалась ракета!
Однако дон Раффаэле все равно уговорил ее взять картинку: он высказал предположение, что чудотворцу легче предотвратить возможность несчастья, нежели его крайние последствия, иными словами, он внушил ей, что приобретение картинки в каком-то смысле обяжет святого Януария.
Прошу вас, будьте снисходительны к моему нищему дельцу; он не меньше вас почитал неаполитанских святых, а в них, между прочим, еще так много осталось от их изначальной человечности, что и они, наверное, его тоже прощали.
Но вот и в дом самого дона Раффаэле пришла беда; если не ошибаюсь, он убедился в этом в одну февральскую ночь, когда его разбудил шум ветра и проливного дождя.
А может быть, он открыл глаза просто потому, что внезапно почувствовал, что на широкой супружеской кровати с медными спинками нет больше донны Ассунты. Выглянув на площадку, он заметил растаявшую на лестнице тень; дон Раффаэле взял жену за руку и привел домой.
Будильник на комоде показывал три часа ночи.
Не скрою от вас, что до самого утра дон Раффаэле сидел на постели и безудержно плакал. Донна Ассунта не говорила ничего — ни да, ни нет; она спокойно ждала, чувствуя себя защищенной своей подавляющей красотой.
Наконец дон Раффаэле встал и оделся; затем стал укладывать в чемодан платья жены и ее фальшивые драгоценности; делая это, он все время говорил, глухо, словно со дна глубокого колодца.
— Это единственное ремесло, к которому я не чувствую призвания, — вот что, между прочим, сказал он.
А потом он устроил целое представление; он раскланивался перед донной Ассунтой, делал церемонные жесты, танцующими шажками перебегал от шкафа к чемодану, размахивая яркими блузками жены. И все время говорил:
— Кто был точильщиком и продавцом рыбы? Кто одевал мертвых и раздевал живых? Но ремесло ремеслу рознь, сударыня!
Взвалив чемодан на плечо, он пошел за такси; когда донна Ассунта разместилась в машине с выражением царственного гнева на лице, он сказал шоферу: «Синьора скажет куда», — и вернулся домой, не переставая бормотать свои саркастические любезности.
Дома страдание заставило его взяться за кисть. Вот к этому я все время и вел свой рассказ — к картинке, которую нарисовал дон Раффаэле, когда почувствовал себя овдовевшим и осиротевшим, и стены комнаты начали таять и исчезать, оставляя его одного в центре мира с кистью в руке. О ней долгие годы рассказывали от Порт-Альбы до Каподимонте, об этой невероятной картинке, на которой был изображен святой Винченцо в тот момент, когда под проливным февральским дождем он отклонял от головы дона Раффаэле пару роскошных рогов. Поглупевший от своего несчастья, дон Раффаэле, плача, преклонил перед священником колени.
— Это такое же чудо, как и всякое другое, почему, падре, я не могу публично воздать ему должное?
В конце концов он повесил картинку у себя в комнате и зажигал перед нею лампаду. Старея, он глупел все больше и больше. Помню, я часто его видел поздними вечерами в пиццерии Порт-Альбы. Он сидел за столиком рядом с очагом, и от жара и блеска углей, от волнующего запаха теста на него порывами, как дым из кадила, налетали воспоминания молодости.
Рагу
Сколько уже веков неизменно, как мессу у алтаря, наблюдаем мы каждое воскресенье на столах неаполитанцев знаменитое рагу? Уже с самого раннего утра сладостный дух начинает истекать из глиняных сотейников, в которых золотится лук и испускает благородный аромат веточка базилика, сорванная тут же, на окошке; и тем лучше, если на душистых листьях еще блестела роса — неаполитанские небеса знают множество способов воздействовать на судьбу рагу, потому что рагу не готовят, а творят, рагу — это не соус, а рассказ, роман, поэма о соусе. С того момента, как сотейник поставлен на огонь, и большой кусок топленого свиного сала, чуть-чуть помедлив, начинает скользить и распускаться, и до той минуты, когда рагу действительно готово, что только не случится или случится на пользу или в ущерб этому требующему стольких попечений блюду, которое того, кто его готовит, обязывает быть на высоте в той же степени, в какой художника обязывает его полотно. Ни на одной из стадий приготовления рагу не должно быть предоставлено самому себе; как прерванная и вновь зазвучавшая музыка перестает быть музыкой, так и рагу, от которого хоть на минуту отвлеклись, перестает быть рагу, и более того, теряет всякую возможность стать им снова; а тот, кто делает вид, что даже не думает о рагу, над которым хлопочет, — это просто виртуоз своего дела, и ему нравится показывать, как уверен он в своем умении: он притворяется, уверяю вас, притворяется!
Помню дона Эрнесто Акампору, торговца дона Эрнесто Акампору, прославившегося в районе Меркато, а может быть, и во всем Неаполе своими восхитительными рагу. Тот не знает, что такое настоящее, приготовленное мастером рагу, кто не сиживал по воскресеньям за столом дона Эрнесто. Но два слова о нем самом. У дона Эрнесто не было возраста и не было рубахи: во всяком случае, поверх широченных матросских штанов он носил только вязаную фуфайку, а под ней ладанку Козьмы и Демьяна, которая содержала какие-то реликвии этих святых, а кроме того, служила ему для того, чтобы складывать туда окурки сигарет; когда я говорю: «Он был торговцем», я имею в виду, что у дона Эрнесто была тележка, приспособленная для торговли любым товаром, любой провизией в зависимости от его неисчерпаемого вдохновения и ниспосланного богом времени года: сегодня это были арбузы и оливки, семечки и плоды опунции, завтра — иголки, нитки, катушки или дешевые зеркальца и кошельки, а то и ошпаренные свиные ножки, или леденцы, или жареные каштаны; порой, за неимением лучшего, он использовал свою тележку (снабдив ее на этот случай соответствующими материалами и инструментами) для того, чтобы точить ножи и починять стулья и зонтики. Эта чудовищная активность приносила дону Эрнесто некоторый достаток, но, вынуждая его останавливаться у каждой двери, у каждого подвала в самых отдаленных районах города, подвергала его любовным искушениям, следствием которых становились возникавшие на этой почве долги и обязанности. Дон Эрнесто и слышать не хотел о том, чтобы жениться. Однако семерых детей он таким путем завел. Каждому он давал свое имя (единственным исключением был Паскуалино, который, к сожалению, по целому ряду неоспоримых улик был обязан своим происхождением одному неаполитанцу, эмигрировавшему в Америку), а как только они начинали ходить, забирал их к себе в дом, где их воспитывала старуха Акампора, никого особо не выделяя. Она была так стара, что ежегодно ассистировала в соборе при чуде разжижения крови святого Януария в качестве его родственницы. Что, между прочим, давало ей право ругать святого: «Уродская морда, желтая ты морда, — могла она сказать ему и говорила, — ну что, сотворишь ты наконец свое чудо?» С внуками она вела себя столь же решительно и столь же сердечно: «Солнышко мое, убийца ты мой», — кричала она, пытаясь их догнать, и если ей это удавалось, обцеловывала их с ног до головы, а то даже и кусала. Это были два мальчика и пять девочек, уже довольно большие в ту пору, когда я познакомился с доном Эрнесто. К этому времени он уже, по-видимому, угомонился: вот уже два года как он возвращался домой без последующего привода туда очередных детей. Небритый, седой, он, не разгибаясь, трудился с утра до вечера, но воскресенье было его днем — днем отдыха, днем семьи, днем рагу.
Вот он в семь утра у мясника, дон Эрнесто Акампора; он выбирает свой кусок мяса. Он знает все про нужный ему кусок и определяет его сразу прицельным взглядом — так, словно присматривал его еще с той поры, когда он только начал нарастать на теле животного. Мясо для рагу не должно быть ни постным, ни жирным; лучше, чтобы оно перестало быть живым не менее двух суток назад; нужно удостовериться, что кусок был отрублен как следует, то есть вдоль, а не поперек волокон и нервов. Но вот наконец дон Эрнесто получает свой безукоризненный кусок, выгоняет всех из кухни и приступает к приготовлению рагу. Не исключаю, что исподтишка он осеняет себя крестом: «Благослови, господи, мое рагу». Что же, работа, достойная всякого: ее обожал Фердинанд Бурбонский, и руки дона Эрнесто сейчас — это руки короля. Он регулирует огонь и не теряет из виду ничего из происходящего: он чувствует, как мясо дает сок, как испаряется из него вода, чувствует и ту воду, которая разбавляет жир, не давая мясу пережариться, чувствует появление золотистой корочки, точно знает, когда нужно перевернуть кусок деревянной ложкой и с осторожностью человека, вторгающегося в живую и чувствительную материю, полить этот кусок первым тонким слоем томатной пасты. У дона Эрнесто серьезные и сосредоточенные движения официанта: он не стряпает, а священнодействует. Утекая в окно, запах рагу дона Эрнесто смешивается с запахами других бесчисленных рагу — и настоящих, и никуда не годных; он либо сливается с ними, либо перебивает их все. В этом случае даже у ангелов подрагивают ноздри: доносящийся до них запах великолепного рагу пришелся им по вкусу. Теперь, когда через строго выверенные промежутки времени в рагу введена томатная паста, самое пространное слово осталось за огнем и ложкой. Рагу не кипит, оно размышляет, нужно только помешивать ложкой, проникая в глубь самых потаенных его мыслей, и следить за тем, чтобы огонь был маленьким, совсем маленьким. Ничто так не способствует размышлению, как приготовление рагу по всем правилам, и раз уж зашла об этом речь, то о чем может размышлять такой человек, как дон Эрнесто — человек без возраста и рубахи?
Воскресная скатерть белеет между хлебом и вином, звенят ножи и вилки, во главе стола сидит старая Акампора с глазами неподвижными и словно бы запыленными, как это бывает у статуй; сотрапезники испытывают мгновенный прилив нежности, который всегда вызывает появление на столе дымящейся супницы: рагу, красное ароматное рагу, которое пульсирует в макаронах, как кровь в артериях; может быть, в этом все и ничего больше не надо? Воскресенье следует за воскресеньем, они набегают друг на друга, оттесняют друг друга; и пока дон Эрнесто, подобно всем остальным, помешивает рагу в своем сотейнике, проходят годы и годы. Чтобы не давать мачехи своим детям, этот человек лишил их семи матерей. Они росли у него как трава; святой Януарий, продемонстрировав полное равнодушие к предполагаемым узам родства со старой Акампорой, не воспрепятствовал тому, чтобы Мариучча и Тереза умерли от чахотки, чтобы Гаэтано связался с уголовниками и заработал десять лет тюрьмы, чтобы Ассунта сбежала в Геную с каким-то матросом и спустя некоторое время встретила там в сомнительном доме Луизеллу, которую увлек за собой какой-то обольстительный тенор несколькими месяцами раньше. Дома остались только Анна, которая была не вполне нормальна, и Паскуалино. У Паскуалино был шрам посреди лба и бегающий взгляд. Вернувшись с военной службы, он сделал вид, что не заметил распахнутых ему объятий дона Эрнесто, и сказал: