«За исходный момент целесообразно принять положение, в котором выразилась борьба научного духа против Абсолютного: Абсолютное непознаваемо. Как раз в той мере, в какой под познанием имеется в виду понятийно-предметное познание, верность этого суждения нужно будет признать полностью. Мы только требуем вполне осознать значение этого положения. Убеждение в непознаваемости Абсолютного содержит прежде всего сознание незнания. При этом речь идет не просто о незнании, невежестве, а об осознанном или знающем незнании, не об
В этом гениальном отрывке философской прозы Франка налицо поразительная подтасовка, фокус-покус, трюк. Все это заключено в нарочито скромных, «вспомогательных» словах:
«Очевидно, это основание само лежит в сущности Абсолютного». Какое «основание»? Основание незнания. Которое знающее и, следовательно, обоснованное. А коли так, то знает свое основание. Оно-то и «лежит в сущности Абсолютного». Нет только ответа на вопрос, почему из факта установления «знающего незнания» вытекает тезис о его «обоснованности», плавно переливающийся в утверждение «основания … в сущности Абсолютного».
Это необходимо доказать. «Автоматическая» логика здесь отсутствует. «Недостижимое достигается посредством его недостижения». Очень красиво и не очень убедительно. «Негативная», «апофатическая» логика, если можно так выразиться. Но Франк, как и обещал, развертывает «незнающее знание в ряде суждений».
Представим их. «Понятийное познание — познание относительного — определяется принципом отрицания, который мы сделали исходным пунктом нашего рассмотрения. Но "чудовищная сила отрицания" (выражаясь словами Гегеля) обнаруживается даже в том, что находит применение в отношении к самому себе. Если материальное отрицание одного отрицания означает, согласно принципу исключенного третьего, простое возвращение к утверждению … то отрицание отрицания, принцип отрицания, ведет нашу мысль в другую, более глубокую, "третью" (здесь не только не исключаемую, но открыто предполагаемую) область Абсолютного. Понимание, что отрицание, в котором противоположности разделены, одновременно и связывает их, и, более того, обнаруживает первичную связанность и взаимопринадлежность противоположностей как коррелятивных членов единства, — в чем, собственно, и состоит отрицание отрицания — доставляет нам посредством выхода за пределы понятийного познания, построенного на принципе отрицания, последовательное понимание сущности Абсолютного. Если для понятийного познания, равно как для всех, им обусловленных практических точек зрения, необходимым является "или-или", решительное и ясное утверждение одного посредством точно такого же решительного и однозначного отбрасывания другого, — то такая позиция, при всей ее относительной правомерности, не может быть мудростью последнего вывода. Его значимость сама предполагает дальнейшую перспективу, великодушную точку зрения "не только — но и". Истинное и глубокое духовное размышление приводит к философии Абсолютного, сущность которого как раз состоит в "не только — но и" (а следовательно, также в "ни одно — ни другое")».
Конечно, Франк не может не ощущать зыбкости своих построений. Отсюда совсем не «строго-философские» обороты: «мудрость последнего вывода», «истинное и глубокое духовное размышление». Доказать же, как, каким образом, выйдя за пределы понятийного познания, за пределы относительного, мы постигаем сущность Абсолютного, ему не удается. И почему, кстати, отрицание отрицания, принцип отрицания открывает дорогу в область Абсолютного? Говоря устаревшим инженерным языком, мне так и не объяснили, где (и как функционирует) тот механизм, который позволяет преодолеть барьер скорости звука. А ведь различие между относительным и абсолютным не просто неизмеримо, но и неизмеримо «качественно выше», чем в случае со скоростями.
Естественно, Франк, мужественный и прямодушный человек, не избежит этих непроясненное, уязвимости, сомнительности. Но фиксирует: «…Мы наталкиваемся на смущающую антиномию. Не сами ли мы именно решением за "не только — но и" и против "или-или" оказываемся снова в плену "или-или", которому, даже попыткой его избегнуть, мы придаем неограниченную силу? В самом деле: "незнающее знание" Абсолютного тоже определено через отрицание, как это указывает уже название "незнающее знание" ("негативная теология"). Отрицание отрицания (конечно, относительного, определенности "или-или") остается еще только отрицанием. Таким образом, Абсолютное стоит в резкой противоположности к относительному, являясь в конечном счете — неотносительным … Из этого следует знакомая антиномия Абсолютного, которое, с одной стороны, лежит по ту сторону всех определений, с другой, — определяется только через "по сию сторону" — так, что мы вынуждены совершенно непонятийное снова схватывать в понятии. В отношении объема или содержания … этого проблематичного понятия антиномия выражается в том, что … Абсолютное должно иметь все относительное вне себя и снова иметь это относительное в себе, ибо, в противном случае, его отрицающее отношение к относительному само является относительным, а не абсолютным».
Нет, Франку не удается решить «смущающую антиномию». И он по сути дезавуирует свою идею «отрицания отрицания, принцип отрицания», которая «ведет нашу мысль в … область Абсолютного». У него получается — и Семен Людвигович не скрывает этого, — что Абсолютное есть «в конечном счете неотносительное». Это им убедительно доказывается. Остальное, как мы видим, представляет «истинное и глубокое духовное размышление», оправленное вязью элементарных диалектико-философских дефиниций. Ему приходится вернуться в «пределы понятийного познания»… Но вернуться, чтобы окончательно — через миг! — сдать позиции «понятийного познания». Однако, сдав их, не покинуть и, одновременно заявив о других своих претензиях, использовать то, от чего только что отрекся. Такая вот получается «диалектика» или «диалектическая логика». Мне это напоминает идеологию Троцкого, идеологию большевиков в период брестских переговоров начала 1918 г. «Ни мира, ни войны, но правительство рабочее». Мир не заключим, воевать не будем, власть свою сохраним, а потом еще раздуем у этих самых немцев в тылу «мировой пожар» революции; сегодня же используем их…
Конечно, аналогия слишком вольная. Для Франка же и обидная. Но я сравниваю не по линии морали и социального, а лишь указываю на структурную схожесть мышления. Не более того.
Возвращаясь же к «смущающему» его обстоятельству, Семен Людвигович говорит: «Эта антиномия — логическая, то есть совершенно неразрешимая посредством однозначного выбора в здесь предложенном "или-или". Она будет преодолена только в мужественном диалектическом утверждении противоречия, следовательно, посредством нового, словно усиленного применения "не только — но и", усвоения высшего единства, которое открывается нашему духу в общей значимости обоих членов антиномии. Это можно выразить и так: даже отрицание отрицания не является мудростью последнего вывода — оно должно так же, как однозначное отрицание, снова подвергнуться отрицанию. Отрицание отрицания было для нас вспомогательным средством — первым грубым приемом, чтобы сбросить основы относительного. Подлинное преодоление отрицания может последовательно совершиться не простым усилением отрицания, а положительным переходом к логической связи иного рода, сущность которой состоит в единстве разделения и проникновения. По существу, этим Абсолютное выясняется одновременно как совершенно отделенное … как "совсем другое" и вместе с тем всеприсутствующее. В этом заключается бесконечно важный религиозно-философский взгляд — а именно: что в Абсолютном соединены высшая трансценденция с глубочайшей имманентностью, бесконечная отделенность с последующей и интимнейшей близостью, — что ни абстрактный теизм, ни абстрактный пантеизм (как вообще никакая "теория", никакой "изм") не могут быть ему приписаны, а только невыразимое единство противоположностей».
Здесь, отметим для себя, основы знаменитой «метафизики всеединства» Франка. Метафизики, в рамках которой происходят слияние, сплетение трансцендентного и имманентного начал. Однако же и здесь он опирается на «мужественное диалектическое утверждение», на то, что «открывается нашему духу», на то, что «невыразимо». Ничего более у него под рукой нет. И быть не может.
Это Франк знает. Он твердо помнит раздел четвертый третьей главы «Критики чистого разума». Хотя все его «всеединство» есть вызов, брошенный «старику Иммануилу». Франк ведь восстает против главного вывода: «…Все старания и труды, затраченные на столь знаменитое онтологическое (картезианское) доказательство бытия высшей сущности из понятий, потеряны даром…».
И потому свою работу он завершает следующими словами: «Подлинное и полное понимание Абсолютного, действительное дополнение незнающего знания совершается только в диалоге любви, в невыразимой мысленной молитве». Эта любовь и эта молитва дают Франку то, чего он никогда не получил бы в мире понятийного познания. Это — мостик, по которому мыслитель легко взбегает в сферу безусловного, безотносительного, оставляя Канту (и нам) область условного, ограниченного.
Или даже нет, не мостик — ковер-самолет. Франк улетает на нем от нас. Туда, в Непостижимое, в Абсолютное … Хотя сам Семен Людвигович наверняка был бы недоволен этими «мостиками» и «коврами-самолетами». Ведь, как мы помним, у него «в Абсолютном соединены высшая трансценденция с глубочайшей имманентностью». То есть он не только в высь, но и в глубь. Взбегая по мостику вверх, одновременно сбегает по нему вниз. Улетая на ковре-самолете в инфернальность, одновременно проникает в сердцевину посюстороннего бытия.
Гносеологический вывод Франка звучит так:
«1. Абсолютное есть металогическое единство, на котором воздвигается истинность законов мысли и ими конструируемой определенности как формы понятийного познания.
2. Одновременно Абсолютное является единством, на котором строится материальная связь познания во всей его неисчерпаемой полноте.
3. В обоих отношениях Абсолютное является абсолютным всеединством, безусловным первичным единством бытия.
4. Абсолютное как абсолютное всеединство бытия всегда недоступно для понятийного познания, оставаясь вне его поля зрения, но только потому, что само является первооснованием понятийного познания или, говоря словами Канта, трансцендентальным условием возможности понятийного познания».
Упоминание Канта не должно сбить нас с толку. Перед нами манифест антикантианства. Там, где Кант (и западная философия как рациональный способ познания) останавливается принципиально, Франк, используя кантовскую (западную) «технологию», принципиально не останавливается. Его гносеология — это система понятийного плюс «диалог любви» и «невыразимая мысленная молитва», прикрытые той самой «технологией». Кстати, не случайно Франк говорит о «невыразимой мысленной молитве». Словосочетание «мысленная молитва» весьма странно. Мы знаем «умную молитву», идущую от «умного деланья» паламизма. Это одна из самых сильных русских (византийских) традиций. Но — «мысленная молитва»? Что это? Не произошла ли здесь контаминация двух «образов»: мышления и молитвы? Если да, то это в высшей степени показательно.
IV
Способ второй. Если первый путь был связан с постижением непостижимого (Абсолютного), то этот — с представлениями отечественной мысли об истине как о правде. Франк пишет: «…Русская философия не может довольствоваться той истиной, которая предлагается чисто теоретическим научным познанием. Поэтому ее не удовлетворяют обычные критерии истины, которыми пользуется наука. Ни чувственное восприятие предмета, ни чисто мысленное понимание логической очевидности не могут вскрыть последней основы жизни, а именно достигнуть окончательной действительной истины. В русской философии были установлены фактически совершенно новый критерий истины и соответствующая ему познавательная способность. Им стало понятие опыта, но не как опыта чувственной очевидности, а как жизненно-интуитивного постижения бытия в сочувствии и переживании … В принципе было основано новое гносеологическое направление наряду с главными формами — рационализмом, эмпиризмом и критицизмом».
Это новое гносеологическое направление Франк называет «живым знанием». С ним «тесно связана другая черта русского мышления — его принципиальный онтологизм. Обычные формы познания нас не удовлетворяют … они основаны только на идеальной связи субъекта и объекта и потому постигают предмет лишь идеально, фактически не проникая в его внутреннюю реальность. Но главной задачей русской философии и было как раз движение к действительному бытию, реальное проникновение в само бытие … Истинное метафизическое бытие … в конечном счете бытие Бога — открыто человеку … сознание не только достигает бытия, но от бытия … всегда исходит, поэтому первичным и самоочевидным является не сознание бытия или познание, а само бытие».
Итак, не познание бытия, а само бытие есть основа русской мысли. Однако этим выводом Франк не только не снижает значения гносеологии, а, напротив, придает ей высший статус — онтологический. «…Я ввожу понятие "абсолютного бытия", которое находится вне противоположности субъекта и объекта и выступает основанием данных сторон этой противоположности, само будучи первичным и самоочевидным бытием. Так я пытаюсь преодолеть теоретико-познавательный идеализм и ввести в гносеологию онтологизм как основоположение философского воззрения».
В «абсолютном бытии» Франк фактически снимает противоположность субъекта и объекта, вообще отказывается от традиционной (в рамках западной философии) системы субъект-объектных отношений, включая и то, что он назвал «идеальной связью» между ними. Все это имеет далеко идущие последствия, в том числе и для социальной философии, вообще понимания социального. Кстати, в 20 — 30-е годы ряд русских мыслителей обратились к формулированию нового социального знания именно на основе такого подхода к теме «субъект — объект». Франк же выходит на эту тему, показывая и доказывая, что гносеология присуща отечественной философии не в меньшей мере, чем, скажем, немецкой.
Таким образом, его логика развивается по следующей схеме. Истина есть правда. Критерий такой истины — «живое знание», которое являет собой особое гносеологическое направление. В основе последнего лежит принципиальный онтологизм. Этот онтологизм («абсолютное бытие») порождает иной, нежели на Западе, тип субъект-объектных отношений.
И здесь Франк подступает к тому, что интересует нас, пожалуй, более всего. К той самой упомянутой выше социальной философии, социальному знанию. А поскольку путь к ним лежит через тему «субъект — объект», Семен Людвигович неизбежно касается и антропологической проблематики.
«Новый западноевропейский человек ощущает себя … как индивидуальное мыслящее сознание, а все прочее — лишь как данное для этого сознания или воспринимаемое через его посредство. Он не чувствует себя укорененным в бытии или находящимся в нем, и свою собственную жизнь ощущает не как выражение самого бытия, а как другую инстанцию, которая противостоит бытию, т. е. он чувствует себя, так сказать, разведенным с бытием и может к нему прибиться только окольным путем сознательного познания». Не вполне ясно, что такое «окольный путь сознательного познания». Но спишем это на издержки перевода. Остальное — очевидно. Франк, в сущности, повторяет Хомякова, Киреевского, Самарина, Аксаковых, многих других русских. Повторяет одну из главнейших наших идей относительно Запада и западного человека. Более того, все, что еще будет воспроизведено в этом тексте, тоже не несет на себе печати яркой оригинальности. Однако напомню: идеи Франка важны нам прежде всего как самый, наверное, блестящий пример опыта систематизации русской мысли. Следовательно, и выявления ее особости, субстанции…
Разумеется, русского человека Франк видит другим. Принципиально отличным от европейского, «разведенного с бытием». «Совершенно иное жизнеощущение выражается в русском мировоззрении, которое поэтому стремится к совсем иной философской теории … Русскому духу путь от "cogito" к "sum" всегда представляется абсолютно искусственным; истинный путь для него ведет, напротив, от "sum" к "cogito". То, что непосредственно очевидно, не должно быть вначале проявлено и осмыслено через что-то иное; только то, что основывается на самом себе и проявляет себя через себя самое, и есть бытие как таковое. Бытие дано не посредством сознания и не как его предметное содержание; напротив, поскольку наше "я", наше сознание есть не что иное, как проявление, так сказать, ответвление бытия как такового, то это бытие и выражает себя в нас совершенно непосредственно. Нет необходимости прежде что-то "познать", осуществить познание, чтобы проникнуть в бытие; напротив, чтобы что-то познать, необходимо сначала уже быть. Именно через это совершенно непосредственное и первичное бытие и постижимо, наконец, всякое бытие … Человек познает постольку, поскольку он сам есть … он постигает бытие не только идеальным образом через познание и мышление, а прежде всего он должен реальнее укорениться в бытии, чтобы это постижение вообще стало возможным. Отсюда следует, что … понятие жизненного опыта как основы знания связано с онтологизмом. Ибо жизнь есть именно реальная связь между "я" и бытием, в то время как "мышление" — лишь идеальная связь между ними. Высказывание "primum vivere deinde philosophare" («Прежде всего жить, потом философствовать» лат.) по внешнему утилитарно-практическому смыслу есть довольно плоская банальная истина, но то же самое высказывание, понимаемое во внутреннем, метафизическом смысле, таит в себе (как выражение онтологического примата жизненного факта над мышлением) глубокую мысль, которая как раз и передает … основное духовное качество русского мировоззрения».
Из этой обширной цитаты мы можем извлечь формулу русской мысли. Франк отвергает «cogito ergo sum» и чеканит: «Sum ergo cogito». И хотя чуть выше я предупреждал, что чего-то особо оригинального нам ждать не следует, поскольку все-таки Франк вышивает по известному узору, эта формула — его безусловный вклад в дело русского самосознания. Многие подходили к ней, но честь ее первого произнесения принадлежит Семену Людвиговичу. Причем, замечу, им дается и важнейшее обоснование: «Онтологический примат жизненного факта над мышлением».
Идею «онтологического примата» «sum» над «cogito» Франк разрабатывает весьма детально. И надо сказать, что выводы, к которым он приходит в ходе своего рассуждения, — ошеломительны. «Тот факт, что нечто вообще существует и, таким образом, существует бытие как таковое, намного более очевиден, нежели тот, что мы обладаем сознанием. На вопрос критической философии, существует ли бытие вне нас или только внутри нас, в нашем сознании, необходимо ответить, что и то и другое одновременно подтверждается тем, что мы — внутри бытия. Все познание, все сознание, все понятия — это уже вторичная произвольная форма освоения бытия, которая претворяет бытие в идеальную форму, первичным, совершенно самоочевидным является, так сказать, бытие в бытии, непосредственное проявление и "самораскрытие" бытия как такового, которым мы онтологически обладаем как непосредственным переживанием. Достаточно освободиться от обычного субъективизма, от представления, что человеческая психика, наше внутреннее бытие есть совершенно своеобразное, закрытое в себе самом и противостоящее действительному бытию субъективное образование, чтобы понять, что мы в нашем бытии и через него непосредственно связаны с бытием как таковым, существуем в нем и обладаем им совершенно непосредственно — не через познающее сознание, а через первичное переживание».
Этот пассаж открыт разным (в тематическом смысле) толкованиям. Но нас в нем интересует определенное. Выступая против первичности сознания, «реабилитируя» бытие, Франк, видимо, полагал, что восстанавливает высшую справедливость и, так сказать, адекватность тому, как это есть в действительности. Правда, делает это не очень убедительно. Все его доказательства примата бытия сводятся к … чистому произволу: «намного более очевиден», «достаточно освободиться … чтобы понять». Ничего философски существенного в защиту бытия он не предъявляет. «Очевидность» Франка далеко не очевидна. Предложение «освободиться» — вполне факультативно. Русский мыслитель по-прежнему летает на коврах-самолетах.
Однако и не это главное (для нас). Гораздо важнее то, что Семен Людвигович принципиально иначе, чем это принято в западной, картезианско-кантианской по преимуществу (какие бы «но» в ее рамках ни выставлялись), философии, трактует «бытие». Мы помним, что для Канта «бытие» — идеальная, априорная категория мышления, с помощью которой субъект «организует и осмысляет получаемые им извне разрозненные ощущения» (А. Лосев). В «Критике чистого разума» говорится: «Бытие, очевидно, не есть реальный предикат, иными словами, оно не есть понятие о чем-то таком, что могло бы присоединяться к понятию вещи. Оно есть только полагание вещи или известных определений само по себе. В логическом применении оно есть лишь связка в суждении».
Декарт в «Метафизических размышлениях», Лейбниц в «Новых опытах о человеческом разумении», Беркли в «Трактате о принципах человеческого знания», Юм в «Трактате о человеческой природе», Шеллинг в «Системе трансцендентального идеализма», Гегель в «Науке логики» и «Энциклопедии философских наук» при всех своих различиях трактуют бытие как категорию мышления. У Франка бытие — «абсолютное бытие», бытие-в-Боге, «всеединство» вообще и всего, всеединство субъекта и объекта, то, что поддается пониманию посредством «живого знания» и т. п. Здесь основной водораздел между номиналистическим подходом и метафизикой всеединства.
Проблема не в том, что первично, — бытие или сознание? А в том, что есть «бытие», «сознание» и т. д.? Категория мышления или «метафизическая реальность», постигаемая «живым знанием»? Франк, систематизатор русской мысли, выразитель ее субстанции, не обратил на это внимания. Естественно, ведь он был занят куда более важными вопросами, чем этот — такой очевидный, малозаметный, не «судьбоносный». И будучи человеком очень занятым, проглядел главное, на чем зиждется здание современной западной философии. Поэтому и не удалась ее критика, поэтому и не удалось, «отталкиваясь» от этой критики, заложить прочный фундамент своего дома…
Попутно замечу, а чуть ниже вернусь к этому: альтернативой западному (понятийному и, соответственно, научному) познанию Франк полагает «первичное переживание». То есть, по сути, он психологизирует онтологию (поднимаемую им в качестве русского знамени)…
Дальнейший ход рассуждений ведет Семена Людвиговича от идеи «онтологического примата» к теме особого типа русского религиозного сознания, религиозности в целом. Это не случайно, конечно, поскольку сама его онтология является «абсолютным бытием», бытием-в-Боге. Здесь же вновь возникает антропологическая проблематика.
Философ пишет: «Непосредственное чувство, что мое бытие есть именно бытие, что оно (мое бытие) принадлежит бытию всеобщему и укореняется в нем и что совершенно жизненное содержание личности, ее мышление как род ее деятельности просуществует только на этой почве, — это чувство бытия, которое дано нам не внешне, а присутствует внутри нас (не становясь тем самым субъективным), чувство глубинного нашего бытия, которое одновременно объективно, надындивидуально и самоочевидно, составляет суть типично русского онтологизма. Последний … отражается и в русской религиозности или, вероятно, происходит из нее … Лучше всего мы проникнем в суть дела через различие других, западных форм религиозности. Главная тема спора между католицизмом и протестантизмом не затронула русского религиозного сознания не только вследствие каких-то внешних исторических обстоятельств, она оставалась и остается ему внутренне чуждой вследствие чуждости постановки вопроса. Русское религиозное сознание никогда не спрашивало, каким образом приходит человек ко спасению: через внутренний образ мыслей и веру или внешние действия. Обе части дилеммы, как ему представляется, предполагают слишком внешние отношения между человеком и Богом, неподобающее разделение между ними. Ни внутренний субъективный человеческий настрой на религиозность, ни какие-либо действия человека не достаточны для того, чтобы установить внешнюю связь с Богом; только сам Бог и Он один, по мере того как Он завладевает человеком, если тот погружается в Него, может спасти его. Знаменитый августино-пелагианский спор о соотношении между благодатью и свободной волей, который сыграл такую большую роль в истории западной церкви, также никогда всерьез не тревожил русское религиозное сознание. Ибо этот спор основывается на известном разделении и напряжении между человеком и Господом, между субъективно-внутренне-личным и объективно-внешне-надличностным моментом религиозной жизни, а именно это напряжение совершенно чуждо русскому метафизическому чувству. Ибо совершенное позитивное содержание личности происходит для него только от одного Бога и тем не менее принимается не только как внешний дар, а усваивается внутренне. Как индивидуализм субъективного внутреннего, так и лишь внешне надындивидуальный объективизм преодолены здесь через абсолютный всеобъемлющий онтологизм … Не стремление к Богу, а бытие в Боге составляет суть этого религиозного онтологизма».
Думаю, что этот пространный отрывок, этот фрагмент из работы Франка «Русское мировоззрение» является одним из самых насыщенных по числу принципиальных идей во всей отечественной интеллектуальной прозе. В нем открыто и прямо декларируется «надындивидуальный» тип нашего бытия; «жизненное содержание личности» признается сверхиндивидуальным. Из этого следует, что не индивид есть «единица измерения» русской жизни. Далее. Столь же открыто и прямо заявляется о том, что проблема, расколовшая западное христианство и ставшая впоследствии основным моментом расхождения католицизма и протестантизма, абсолютно чужда русскому религиозному сознанию. Эту проблему можно определить как проблему «технологии спасения». Для религий же спасения (Erlosungsreligionen) — а христианство таково par exellence, — «технология», путь спасения, безусловно, — важнейшее из важнейшего. Но — оказывается не для нас.
А что, собственно говоря, это означает? Означает, что русское православие отвергает христианство как путь, как преодоление, как задачу и усилие. В конечном счете отвергает историю. Не стремление к Богу, а уже-бытие-в-Боге, данность-в-Боге — вот самочувствие русского православия (по Франку). Отсюда этика православия — статична, а не динамична. Отсюда — отсутствие социального измерения. Со всем этим тесно связана проблематика спора между августинизмом и пелагианством, между необходимостью (благодать, предопределение) и свободой (свобода воли). Русское религиозное сознание прошло мимо этой темы, мимо «необходимости» и «свободы». То есть отечественная культура не знает не только свободы, но и необходимости.
Подводя итог, скажем: согласно Франку, русское сознание не выработало, не усвоило центрального, быть может, «качества», сделавшего Запад Западом. Я готов, используя терминологию А. Зиновьева, назвать это качество «западнизмом» (конечно, без зиновьевских коннотаций). «Западнизм» Запада — социально ориентированная и социально-динамическая индивидуалистическая этика, поле деятельности которой находится в рамках свободы и необходимости. Вместе с тем свобода и необходимость суть не только «рамочные условия» для реализации «программы» этой этики, но и ее фундаментальные принципы.
В России и у России этой опоры нет. Однако мы не будем рассматривать «неналичие» этого «качества» как нечто отрицательное. Ограничимся констатацией: русская культура, русское сознание вне этого (в целом, разумеется, и в ретроспекции).
V
Ну а теперь мы спокойно можем обрисовать основы «русской социологии» по Франку.
Он говорит: «…Русским мыслителям совершенно чуждо представление о замкнутой на себе самой индивидуальной личностной сфере. Их основной мотив — связь всех индивидуальных душ, всех "Я" так, что они выступают интегрированными частями сверхиндивидуального целого, образуя субстанциальное "Мы". Как бы ни было велико влияние лейбницевской монадологии на отдельных русских мыслителей, все они отвергали учение о закрытости и изолированности монад. Вопреки Лейбницу они полагали, что монады не только взаимодействуют между собой, не только связаны с Богом и миром, но и обладают собственным бытием только в такой взаимной связи. Русскому мировоззрению свойственно древнее представление об органической структуре духовного мира, имевшееся в раннем христианстве и платонизме. Согласно этому взгляду, каждая личность является звеном живого целого, а разделенность личностей между собой только кажущаяся. Это напоминает листья на дереве, связь между которыми не является чисто внешней или случайной; вся их жизнь зависит от соков, полученных от ствола. Проникая во все листья сразу, эти соки внутренне связывают их между собой».
Такой «сверхиндивидуальный», органицистический подход позволяет ему сделать заключение: «Русское рассмотрение человеческого духа в социальной и исторической философии … выступило как религиозная этика коллективного человечества». Разумеется, этому «коллективному человечеству» противостоит «человечество индивидуальное». «…Русская философия резко противоположна западноевропейской … Западное мировоззрение исходит из "Я"; индивидуалистический персонализм соответствует его идеализму. "Я", индивидуальное сознающее бытие или вообще составляет единственное и последнее основание всего прочего, или являет собой … своевольную и самодовольную, на себе замкнутую и от всего остального независимую сущность. "Я" выступает единственной метафизической точкой жизни, единственным звеном, соединяющим жизнь и бытие; личность обладает последней реальностью только в глубине замкнутого на себе и непроницаемого для других "Я"».
Далее, отталкиваясь от «индивидуалистического персонализма» Запада, Франк весьма ярко обрисовывает «соборный персонализм» России, русскую социологию соборности. «…Русское мировоззрение содержит в себе ярко выраженную философию "МЫ" или "МЫ-философию". Для нее последнее основание жизни духа и его сущности образуется "МЫ", а не "Я". "МЫ" мыслится не как внешнее единство большинства "Я", только потом приходящее к синтезу, а как первичное … неразложимое единство, из лона которого только и вырастает "Я" и посредством которого это "Я" становится возможно. "Я" и "ТЫ", мое сознание и сознание, чуждое мне, мне противостоящее и со мной связанное, оба они образуют интегрированные, неотделимые части первичного целого — "МЫ". И не только каждое "Я", связанное и соотнесенное с "МЫ", содержится в этом первичном целом. Можно утверждать, что в каждом "Я" внутренне содержится "МЫ", потому что "МЫ" образует последний опорный пункт, глубочайший корень и внутренний носитель "Я". Коротко говоря, "МЫ" является органическим целым, т. е. таким единством, в котором его части тесно с ним связаны, им пронизаны. "МЫ" полностью присутствует в своих частях, как их внутренняя жизнь и сущность. Но "Я" в его свободе и своеобразии этим не отрицается. Только своеобразие и свобода "Я" образованы такой связью с целым, жизненность "Я" создается сверхиндивидуальной целостностью человечества».
Трудно припомнить в философской литературе столь же страстный и проникновенный гимн «МЫ»-мировоззрению, столь же тотальное отвержение «индивидуалистического персонализма». Конечно, не Франк все это «выдумал». Он «лишь» очень выпукло и в высшей степени наглядно выразил «МЫ» — даже не мировоззрение, а «МЫ»-инстинкт русской мысли, русской культуры. Его предшественники, жившие в вегетарианские времена (до 1917 г.), в общем-то, говорили о том же, но без этой страстности и безоглядности. Семен Людвигович напоминает здесь скорее своих младших современников — Маяковского («Единица! / Кому она нужна?! / Голос единицы / Тоньше писка /…Единица — вздор / Единица — ноль» и т. д.; эти его «МЫ»-пассажи хорошо известны любому бывшему советскому школьнику), Замятина («ВСЕ» и «Я» — это единое «МЫ», «МЫ» — от Бога, а «Я» — от диавола), Платонова («Котлован», «Чевенгур» и т. д.). Это в их произведениях «МЫ»-миросозерцание достигло точки кипения. Франк, пользуясь языком Цветаевой, в этом равносущ им.
И он, безусловно, прав, утверждая, что «с этой точки зрения попытки построить индивидуальную этику и индивидуальную психологию просто химеричны. Напрасно искать жизнь, судьбу и благо отдельной личности в ее собственной замкнутости, вне ее связей с человечеством. В религиозной жизни каждый должен молиться за всех и не только за живущих, но и за умерших; каждый должен просить о помощи всех, и только так можно спастись — эта идея образует сущность восточной церкви и главное содержание ее литургии. И точно так же должно быть и в мирской жизни. Поэтому психология (к которой, как и было обещано, мы еще вернемся. — Ю.П.) и этика по необходимости переходят в религиозную онтологию социально-исторической жизни, в религиозное учение о социальном спасении. Как русский социализм, так и русский анархизм … есть по своей внутренней сущности не что иное, как искажение и извращение этого глубокого национально-русского "МЫ"-мировоззрения». Адекватное теоретическое отображение и практическое воплощение "МЫ"-мировоззрения осуществимо только в религиозном жизнепонимании и религиозной воле, так как единство универсализма и индивидуализма, требуемое таким мировоззрением, основано на последних глубинах бытия и на их живом постижении. Когда же обе эти тенденции приходят в противоречие, мы получаем или безудержно-анархическое господство личного произвола, или губительный для жизни деспотичный фанатизм социальной воли».
Здесь важно, что и русский социализм, и русский анархизм Франк связывает с «глубоко национально-русским» «МЫ»-мировоззрением. Хотя и квалифицирует их как «искажение» и «извращение». Пусть так. Пусть извращение-искажение, но ведь своего и свое. Это — главное.
И об обещанной психологии. Я уже говорил о том, что Франк психологизирует онтологию, которая есть «наше все» и «наш ответ» западному понятийному (научному) познанию. Вместе с тем Семен Людвигович, конечно, понимал, что выставлять психологию в качестве альфы и омеги русской мысли как-то несолидно, да и небезопасно по существу. Слишком уж это зыбкая материя. Поэтому он спешит подчеркнуть: «И все-таки психология как таковая, даже в онтологическом ее понимании, совсем не является характерной областью русского духовного творчества. Поскольку здесь интерес направлен на глубочайшие онтологические корни духовной жизни, то скоро возникает тенденция к преодолению области собственно психологического и достижению сферы окончательного всеобъемлющего бытия. С другой стороны … русским мыслителям совершенно чуждо представление о замкнутой на себе самой индивидуальной личностной сфере».
Да, разумеется, «преодоление области собственно психологического» и принципиальный отказ от концентрации внимания на «замкнутой на себе самой индивидуальной личностной сфере». Франк, безусловно, прав, и его замечание уместно. Но он же несколькими строками выше дает иную, на мой взгляд, гораздо более значимую и точную характеристику русской мысли если не в психологическом контексте, то в связи с ним. «…В противоположность господствующему на Западе направлению мысли, в котором действительное бытие остается либо закрытым для познающего сознания, либо во всяком случае находится вне сознания и тогда достижимо лишь окольным путем, посредством сознающего себя познания, русская философия утверждает непосредственную данность бытия и укорененность в нем самом познающего сознания. Это естественно предполагает онтологическое понимание самого сознания, явлений психологического мира. Для русской философии и всего русского мышления характерно, что его выдающиеся представители рассматривали духовную жизнь человека не просто как особую сферу мира явлений, область субъективного или как придаток, эпифеномен внешнего мира. Напротив, они всегда видели в ней некий особый мир, своеобразную реальность, которая в своей глубине связана с космическим и божественным бытием. Широко известная психологическая глубина произведений Достоевского основана на его представлениях о том, что каждая личность находится в непосредственной связи с первопричинами и сущностями бытия. Это — целый космос, мир в себе с неизмеренными глубинами и пропастями. Тем же определяется поэзия Тютчева … Он испытывает метафизический ужас перед глубинами человеческой души, потому что непосредственно ощущает свою единосущность с космическими безднами, с господством хаоса первичных природных сил».
И чуть ниже вновь поминает психологию: «…психология, с одной стороны, переходит в религиозную онтологию, а с другой — в религиозную социальную науку и социальную этику. Не имеющая равной психология Достоевского является чем-то большим, чем психология … Она есть также религиозная пневматология и в конечном счете теология. Излюбленная тема русских размышлений — человек как звено во всеобщей богочеловеческой связи. Для этой проблемы нет места в современной науке. Лучше всего она может быть названа религиозной антропологией».
Кстати, для этой проблемы нет места не только в современной науке. Семен Людвигович вынужден признать, что «своеобразие русского мировоззрения до сих пор не нашло адекватного философского выражения». И это не случайно. Современные (modern) наука и философия не в состоянии «освоить» эту проблематику. Она чужда им и выходит за их рамки. Выходит, поскольку не есть сфера рационального познания.
А вот что касается психологии, то этот «предмет» играет в русской мысли одну из ведущих ролей. Пусть даже, как уже отмечалось, «область собственно психологического преодолевается». Однако вовсю развиваются два «диффузирующих» друг в друга процесса: психологизация онтологии и онтологизация «явлений психологического мира». Наряду с этим, напомним, русская психология не ориентирована на «индивидуальную личность», но видит в человеке «звено во всеобщей богочеловеческой связи».
Иными словами, психология не только не отменяется, напротив, она открыта в «целый космос», в «мир в себе с неизмеренными глубинами и пропастями». И — одновременно — открыта в социальное. Психология — это то, что в русской мысли соединяет посюстороннее и потустороннее. Соединяет в «универсальный духовный организм коллективной жизни людей». Именно через нее социальное МЫ-миросозерцание скрепляется с религиозным МЫ-миросозерцанием, и наоборот.
В этом, собственно говоря, и заключены основы «русской социологии». Однако этим они не исчерпываются, но это уже тема иной статьи.
VI
Попробуем сформулировать некоторые выводы.
Ошибка Гройса, Барабанова, Парамонова и их последователей в том, что русской мысли выставляются требования, которые ей в принципе нельзя предъявлять. Она опирается на иной, отличный от западного, фундамент. Она действительно не может быть понята и оценена с позиций традиционной (европейской) философской науки.
Что касается реальных проблем русской мысли, то они состоят в ее стремлении быть оригинальной, но … с помощью научного, категориально-понятийного аппарата, разработанного на Западе. И в этом отношении она крайне непоследовательна. Отвергая выводы европейской мысли, отечественное любомудрие берет строительный материал именно там (робкие попытки ввести собственные понятия — соборность, хоровой принцип и т. п. — так и остались попытками, подходами, набросками). Вопрос же об основаниях и предпосылках русской мысли не решен. Это, кстати, хорошо видно на примере комментария Франка к методологически важной работе Н.О. Лосского «Обоснование интуитивизма». Семен Людвигович называет ее «основополагающим произведением онтологической гносеологии». То есть присваивает этой книге высший чин в рамках иерархии, разработанной им для русской мысли.
«Лосский строит свое учение на совершенно своеобразной теории сознания, которая поражает простотой и может рассматриваться как научное обновление так называемого "наивного реализма". Сознание не есть, как обычно полагают, замкнутая в самой себе область, так сказать, сосуд, имеющий в себе свое содержание; напротив, оно открыто, оно по своей природе является отношением между познающим субъектом и предметным бытием как таковым. Поэтому совсем не обязательно, чтобы сознание присваивало себе каким-то образом предметы, которые оно в себе повторяет или репрезентирует, и все трудности, связанные с вопросом, как сознание получает весть о бытии как таковом или как бытие достигает сознания (ибо все же оно извечно лежит за пределами последнего), а также временное разрешение этих трудностей — тем самым одним махом устраняются. Суть познающего сознания состоит именно в освещении тех сфер материального бытия, куда оно проникает. Как излишне и бессмысленно спрашивать, исходит ли лампа сама из себя, чтобы осветить предметы, или как предметам удается — и удается ли вообще — попасть в лампу, чтобы быть ею освещенными (ибо суть источника света состоит именно в испускании лучей), точно так же бессмысленно спрашивать, как сознанием постигаются предметы или как предметы попадают в сознание, ибо сознание по своей сути как раз и есть луч света, отношение между познающим субъектом и предметами. В этом состоит исходное положение, о возможности которого даже нельзя спрашивать. Сам этот вопрос возник лишь по причине неверного понимания сознания, и это ложное понимание обусловлено, со своей стороны, обычным натуралистически-материалистическим представлением, будто сознание вложено куда-то в мозг, в черепную коробку человеческой головы и никак не может войти в соприкосновение с человеческим бытием. Однако, если мы предостережем себя от смешивания идеальной, надвременной и надпространственной природы познания как такового с естественными условиями взаимодействия между внешней средой и человеческим телом или нервной системой, если познаем основополагающие различия между ними, то вся трудность тотчас же окажется мнимой».
Нет, не мнимой. И кантовский критицизм одним махом не устраняется. И не излишне, и не бессмысленно спрашивать, «исходит» ли лампа сама из себя и т. д. «Лампа» — это и есть познающее сознание. И это не проблема «натуралистически-материалистических представлений» или «условий взаимодействия между внешней средой и человеческим телом или нервной системой». Это вопрос об условиях мышления. Франк же (вслед за Лосским), по собственному признанию, ограничивается обновлением «наивного реализма». Который весьма наивно противопоставляется им глубочайшим образом продуманной системе номиналистического мышления…
Это относится и к социальной философии, социологии Франка. Он критикует коммунизм, уничтожительно отзывается о Ленине и большевиках, не приемлет советы как способ организации власти. Но разве советы, которые Семен Людвигович называет «непосредственной», «органической демократией», не суть аналог его МЫ-миросозерцания, МЫ-философии? Вместе с тем Франк — сторонник либеральной демократии (хотя, как всякий русский, ругает ее за формализм). Однако, не принимая основ западной системы мышления, нельзя понять и всерьез принять западную систему демократии. Прежде всего — формальную. Являющуюся правовым и социальным выражением (и аналогом) системы номиналистического мышления.
Так что же делать с русской мыслью? Как разгадать ее загадки? Как найти ключ к ее пониманию? Как ответить на вопросы, ею порождаемые? В конечном счете зачем она нам?
Предлагаю следующий путь: радикально поменять угол зрения на нее; саму же мысль поставить в принципиально иной контекст. Другими словами, изучать ее в рамках складывающейся теории Русской Системы, в рамках формируемого россиеведения. А не в контексте западной философии. Несколько забегая вперед — ибо это тема новых статей — скажу: «сходу», «навскидку» это дает поразительные результаты. К примеру, сопоставление русской мысли и Русской Власти. Оба эти феномена, незападные по своей природе, для того, чтобы существовать, обречены использовать западные «технологии» (властные и интеллектуальные). Из-за принципиальной недостаточности своих. Более того, по-настоящему они являются «городу и миру», лишь овладев этими технологиями. Метафизика Русской Власти вполне сопоставима и корреспондирует метафизике основной «категории» русской мысли — Правде. И даже исторически их корни лежат в близких друг другу эпохах. «Правда» митрополита Илариона есть такое же воспоминание о будущей русской мысли, как режим Андрея Боголюбского — о самодержавии…
Русская власть и исторические типы ее осмысления (или: Два века русской мысли)
Но тебя опишу я,
Как свой Витебск — Шагал.
Вот уже много десятилетий русская власть и русская мысль являются предметом моего самого жгучего интереса. В какой-то момент в сознании автора эти темы объединились, туго сплелись между собой. Стало ясно: природа русской власти, ее особость не могут быть поняты вне русской мысли. И наоборот, эссенция мысли недоступна вне властного контекста.
В структуре, существе обоих феноменов есть что-то близкое, родственное. Это, конечно, в высшей степени странно. Власть и мысль…
Constitutional state и русское государство
В 1921 г. известный ученый Р.Ю. Виппер подводил итоги свершившихся событий. «Произошло все как раз наоборот предвидению теории — мы притягивали историю для объяснения того, как выросло Русское государство и чем оно держится. Теперь факт падения России, наукой весьма плохо предусмотренный, заставляет … проверить свои суждения. Он властно требует объяснения, надо найти его предвестия, его глубокие причины, надо неизбежно изменить толкования … науки». — С тех пор с «Русским государством» произошло еще много чего — оно возрождалось, вновь «падало», вновь пыталось возродиться. Однако «толкования науки» так и не изменились. То есть до сих пор мы не удосужились разработать методологию, с помощью которой можно адекватно описывать, изучать, анализировать феномен русского государства. Более того, большинство исследователей даже не подозревают, что «Русское государство» есть нечто в высшей степени специфическое. И оно весьма отличается от того, что мы привыкли называть государством…
Дело в том, что в современной науке под псевдонимом «государство» скрываются различные, по своей природе очень далекие друг от друга типы власти. Государство Древнего Рима, государство инков, государство Китая и т. д. Говорят: да, все это — государства, хотя и несхожие. С этим можно было бы, наверное, согласиться, если бы не одно обстоятельство.
На всех основных европейских языках «государство» звучит одинаково: state, Staat, etat, stati, estado (от латинского status). Этот термин возник относительно недавно — четыре столетия назад. Раньше для обозначения властного устройства европейцы использовали другие понятия: polls, res publlca, civitas, regnum, imperium и т. д. В XVI–XVII вв. в европейском самосознании и природе европейского социума происходят фундаментальные сдвиги. Реформация, гуманизм, созревание капитализма, возникновение наций, постепенное разрушение сословной организации, рождение идеи прав человека и вообще нового понятия о праве — в определенном смысле все это события одного ряда, свидетельствующие о наступлении принципиально новой эпохи. Государство (state) также «событие» из этого ряда. Оно, повторяю, есть форма организации не власти вообще, но — того типа власти, который характерен для Западной Европы начиная с XVI–XVII столетий (а затем и «дочерних предприятий» фаустовской цивилизации по всему свету). A «state» есть понятие, с помощью которого описывается этот (и никакой другой!) тип власти.
По поводу происхождения и природы государства (state) очень важные наблюдения были сделаны Карлом Шмиттом: «Государство (Staat) … есть в высшей степени единичное, конкретное, обусловленное временем явление, которое следует датировать эпохой с XVI по XX столетие христианского эона и которое вышло из этих четырех веков, из Ренессанса, Гуманизма, Реформации и Контрреформации; оно есть нейтрализация конфессиональной гражданской войны, а также специфическое достижение западного рационализма и т. д. Государство есть по преимуществу продукт религиозной гражданской войны, ее преодоление посредством нейтрализации и секуляризации конфессиональных фронтов, т. е. детеологизация».
Итак, государство (state) явилось (во многом) и результатом, и способом выхода из полуторастолетнего кровавого конфессионального конфликта. Причем результатом и способом весьма своеобразным. Ни одна из конфессий не одержала победу. Однако не победила и «дружба» между католиками и протестантами. Компромисс был достигнут путем выхода из сферы религиозного. Произошла, по словам К. Шмитта, «детеологизация». Детеологизация сознания и социума. Самоидентификация человека не только по конфессиональному, но и вообще по религиозному принципу уступила место самоидентификации по принципу государственно-политическому (или национально-государственному). Религиозное как таковое вытеснялось из сферы властных отношений. Строилась новая Вселенная — антропоцентричная. Теоцентричный мир был отправлен на свалку истории. State и есть властное измерение антропоцентричной европейской цивилизации последних четырех веков.
Но подчеркнем: Бог не был изгнан из этого brave new world. Он «лишь» перестал быть смысловым центром этого мира … Государство (state) лишь отчасти пришло ему на смену; как мы понимаем, ни о какой полной «смене вех» не может быть и речи. К. Шмитт роняет: «Государство: от христианской веры к объективному разуму», «Левиафан — смертный Бог, Deus mortalis». — «Объективный разум» и «смертный Бог» — два лика нового универсума. За «объективным разумом» стоят европейская наука, Гегель со всей его проблематикой, включая апологию государства (state), социальные революции и т. д. «Deus mortalis» — это ужас перед неотвратимой бездной смерти («то вечности жерлом пожрется»), которая открылась после детеологизации мира. Это ужас похотей человеческих, сбросивших державшую их в узде Высшую Волю. Похотей, ведущих к смерти. «Desire of power that ceaseth only in death».
Государство (state) и становится «защитой» от этого страха смерти. Фасадом перед ее «лицом». Одновременно государство есть результат страха, охватившего европейцев в холодной неуютности победившего гуманизма. Это позже сентиментализм и романтизм сделают этот мир более теплым и приятным. И западный конституционализм во многом явится плодом этих (разумеется, и других) коллизий, новаций, «необходимостей». Тот же К. Шмитт фиксирует: «…право на религиозное заблуждение стало основой современного конституционного права». То есть конституции рождаются там и тогда, где и когда «религиозное» в социальном отношении становится относительным. Конституционное государство — это примета мировоззренчески-релятивистского мира. Но оно невозможно (по сути, а не как прикрытие чего-то иного) в социумах теоцентричных и атеистических.
Constitutional state возникает в обществе посюстороннего консенсуса, где религия — частное внутреннее дело человека. «Выдвинув положение о том, что человек не нуждается в посредниках для общения с Богом, он (Лютер. — Ю.П.) заложил основы европейской демократии, ибо тезис "Каждый сам себе священник" — это и есть демократия». В этих словах «схвачено» содержание современного Запада — христианская поли-субъектность, полагающая отношения человека с Богом делом сугубо внутренним, личностным, интимным. И потому общественный договор, социальный консенсус строится здесь относительно ценностей «предпоследних» (политических, правовых, экономических и т. д.). Религиозно-метафизическое выведено за пределы социального порядка, выведено за штат (дословно: за Staat, state, etat).
Потому-то главный субъект западных конституций — гражданин, гражданское общество, нация. Последняя является способом, средством, путем интеграции всех элементов гражданского общества в политическое единство — государство. Именно с этой целью (интеграция) нация создает конституцию. Но в основе всего, скажем об этом еще раз, человек — гражданин, живущий в секуляризированном, антропоцентричном мире, поделенном на публичную и частную сферы. Это — homo occidentalism.
Подчеркнем: современное государство (state) есть по преимуществу государство конституционное, живущее по духу и букве Основного закона! Поэтому его природа и зашифрована в конституционных текстах. Следовательно, необходимо четко представлять себе, чем является современная Конституция. Сделаем это, опираясь на воззрения двух классиков социальной мысли XX столетия (кстати, антагонистов), — Карла Шмитта и Ганса Кельзена.
Конституция непременно соответствует императиву гражданских свобод и содержит твердые гарантии этих свобод. Причем под свободой здесь прежде всего имеется в виду гарантированная законом свобода индивида от государства. В Конституции подобная свобода закрепляется следующим образом: признаются основные права, фиксируются принципы разделения властей и участия народа в законодательном процессе. Провозглашение в Конституции основных прав означает, что общество усвоило идею свободы. Осуществление же принципа разделения властей свидетельствует о том, что идея свободы получила организационные гарантии против возможных злоупотреблений властью со стороны государства.
Конституционное государство есть законническое государство в том смысле, что единственной формой его вмешательства в сферу свободы индивида является вмешательство, основанное на законах. Да и оно рассматривается как исключение. В подобном государстве правят законы, а не люди. Администрация же руководит только в том смысле, что следует существующим позитивным нормам. Легитимность конституционного государства обусловлена законностью всех действий его властей.
Государство, построенное по канонам идеально-типической конституции, контролируется обществом, занимает по отношению к нему служебное и подчиненное положение, отождествляется с системой норм. «Это — нормы или процедуры и больше ничего» (К. Шмитт). «Государство понимается как правопорядок»; «государство есть относительно централизованный правопорядок» (Г. Кельзен). Важнейшей организационной характеристикой такой государственности является независимая судебная система.
Это шмиттовско-кельзеновское понимание «идеи» Конституции необходимо дополнить следующим. Задача Основного закона состоит не только и не столько в «освящении» той или иной властной структуры, а в упорядочении открытого (по своей природе) политического процесса. Видеть в Конституции нормативное закрепление определенной формы правления — значит, обеднять ее содержание. Это — открытая норма, в рамках которой возможны как сегодняшняя политическая система, так и некие другие ее варианты в будущем. «Любая конституция рисует не одну, а множество схем правления, построение которых зависит от расстановки сил в данный момент. Различные политические режимы могут … функционировать в одних и тех же юридических рамках», — писал двадцать пять лет назад Морис Дюверже.
Конституция как норма, упорядочивающая политическую жизнь, имеет два измерения. Первое: сила, организующая и регулирующая институциональную систему правления. Второе: регулятор своего собственного изменения, а следовательно, и этой системы. Соответственно, конституционные нормы должны иметь различную степень жесткости. Наиболее жесткие, наиболее трудноизменяемые — это нормы, в наименьшей мере предопределяющие политическую деятельность (например, регулирующие права человека). Самые гибкие — нормы, регулирующие процесс отправления власти, т. е. нормы, в рамках которых совершается выбор в пользу конкретной организационной формулы.
Кроме того, «идеально-типическая» Конституция обязательно закрепляет принцип функционального разделения власти на три ветви, каждая из которых в большей или меньшей степени соответствует трем сферам жизнедеятельности современного социума: 1) гражданскому строю, т. е. области «субъективного» и гражданского права, личной свободы, частной автономии; 2) административному строю или системе — области централизации и сосредоточения государственной власти, социального обеспечения, авторитарного руководства; 3) конституционному строю, т. е. конституции, понимаемой одновременно и как пространство, в котором происходит самоограничение государственной власти, и как способ этого самоограничения — установление правильного соотношения (и в этом смысле равновесия) между различными государственными органами. Это — сфера децентрализации власти, ее непосредственного функционального разделения.
В соответствии с таким подходом орган народного представительства, власть законодательная, корреспондирует конституционному строю, является главным его выразителем, исполнительная власть, правительство (government) — административному строю, а судебная власть — гражданскому (суды-то и существуют прежде всего для того, чтобы защищать субъективные права личности как от повреждения их другими гражданами, так и от нарушения их государством).
Весьма удачное, на мой взгляд, определение Конституции дал восемьдесят пять лет назад русский юрист Е.В. Спекторский. По его словам, она «обещает много, но далеко не все. Она не устраняет социальной борьбы, религиозной, классовой и иной. Зато она вводит ее в культурную форму. Она не производит социальных реформ. Зато она создает для них законную возможность. Она вообще не разрешает по существу ни одного общественного вопроса, ибо она устанавливает пути для разрешения всяких общественных вопросов … Она носит … не столько принципиальный, сколько технический характер. Хорошая конституция — это все равно, что хорошие пути сообщения. Кто заботится о них, тот не спрашивает, почему и зачем едут пассажиры, должны ли они вообще ехать, тот просто старается увеличить число поездов, ускорить их ход, удешевить проезд и т. п. Подобным же образом и конституция формальна. Она стремится всем обеспечить свободу передвижения, слова, веры, участия в государственных делах. И при этом она не читает в сердцах, не справляется об убеждениях, о принадлежности к той или иной партии. Вот почему, в свою очередь, все партии при всей своей борьбе по другим вопросам и могут и должны сойтись на вопросе о конституции, ибо она гарантирует общечеловеческие блага — свободу и порядок».
…И еще одна тема, важная для понимания природы constitutional state. Это тема принципиальной безличности современной государственной власти. К примеру, М. Дюверже называет «правителей» «слугами», «должностными лицами». По его мнению, государство тем совершеннее (т. е. тем больше оно государство), чем государство-«идея», государство-«абстракция» отдельнее, отдаленнее от конкретных носителей власти.
Другой классик французской политической науки Жорж Бюрдо пишет: «Люди изобрели государство, чтобы не подчиняться другим людям». Поначалу они не знали, кто имеет право командовать, а кто нет. И потому пришлось придать власти политическую и правовую форму. «Вместо того, чтобы считать, что власть является личной прерогативой лица, которое ее осуществляет, они разработали форму власти, которая независима от правителей. Эта форма и есть государство». Согласно Бюрдо, государство возникает как абстрактный и постоянный носитель власти. По мере развития этого процесса правители все больше и больше предстают в глазах управляемых агентами государства, власть которых носит преходящий характер. Подобная трансформация (если угодно: эволюция) власти явилась в истории человечества огромным шагом вперед. «В этом смысле идея государства есть одна из тех идей, которые впечатляющим образом демонстрируют интеллектуально-культурный прогресс … Ведь отделение правителя, который командует, от права командовать позволило подчинить процесс управления заранее оговоренным условиям. В результате стало возможным оградить достоинство управляемых, которому мог наноситься ущерб при прямом подчинении какому-нибудь конкретному человеку».
Конституция возможна, т. е. действенна и необходима, только при такой и для такой власти. Конституция является формулой и формой такой власти. Предпосылка (обязательная) конституции — возникновение абстрактно-безличностной власти. Суверенитет должен отделиться от лица — носителя власти, от лица — персонификатора власти.
Надо сказать, что в европейской истории процесс отделения суверенитета от властного лица нередко проходил в форме отделения головы этого лица от его туловища. Карл I Стюарт, Людовик XVI Бурбон … Современный американский исследователь А. Хардинг пишет: «Английская революция показала, что суверенитет, "сосредоточенный" в короле, может находиться и в другом месте. 19 мая 1649 года в ходе пуританской революции парламент провозгласил: "Народ Англии … постановил быть политическим сообществом и свободным государством и отныне управляться как политическое сообщество и свободное государство высшей властью этой нации — представителями народа в парламенте". Джон Мильтон назвал короля "врагом народа"».
Таким образом, формирование государства (state) проходит обряд инициации — «обрезание» суверенитета в виде головы у монархической власти. Затем эта власть (монархическая) может быть даже восстановлена, но суверенитет к ней уже не вернется. Реставрация неосуществима в принципе. «Не Робеспьер, но Меттерних разбил монаршью корону … Реставрация — это специфический метод уничтожения и разрушения реставрируемого». Или: что упало, то пропало…
Из всего этого явствует: с помощью термина state нельзя описывать другие, незападные типы власти. State намертво закреплен за Западом, за его неповторимой и уникальной историей. Это касается и России; в ней человек, общество, власть развивались иначе. Иным оказался и результат. Русская власть никак не может быть описана и понята через призму концепции и реальности constitutional state {nation-state). Термин же «государство» вполне подходящ. В нем, по крайней мере этимологически, отражены и природа генезиса, и природа функционирования этого особого типа власти.
Трудность лишь в том, что в мире и у нас господствует один-единственный тип научного познания, которому соответствует и универсальная терминология. За этими «универсалиями» скрывается принципиально различный опыт уникальных цивилизаций. Скрывается, а не отражается. Как не отражается и историческая неповторимость той или иной эпохи. Причем даже в рамках европейской культуры. Ведь «state» не применим не только к незападным обществам, но и к Европе, скажем, XII–XIII столетий.
Все это надо держать в уме, когда мы говорим и о «государстве». И конечно, в 1921 г. Р.Ю. Виппер думал о таких новых «толкованиях науки», которые могли бы объяснить именно «Русское государство», а не «государство вообще». Здесь уместно вспомнить двух гениальных и очень разных русских людей, оказавшихся по воле судьбы в самой гуще современной западной культуры. Их нельзя заподозрить в плоском и провинциально затхлом и бесплодном русском «самобытничестве». Напротив, оба этих деятеля подчеркнуто всемирны. Илья Пригожий: «Мир слишком богат, чтобы быть выраженным на одном-единственном языке». Иосиф Бродский: «Любой опыт, исходящий из России, даже отраженный с фотографической точностью, просто отскакивает от английского языка, не оставляя видимого следа на его поверхности. Безусловно, память одной цивилизации не может и, наверное, не должна стать памятью другой. Но когда язык не в состоянии воспроизвести реалии другой культуры, может возникнуть наихудшая из тавтологий».
* * *