(Эх, крошечка моя. И вправду научилась она: буквально уже через три дня стала испытывать неподдельный оргазм, что меня в свое время слегка озадачило и даже подумалось мимолетно, что все это какая-то огромная, чудовищная ложь: девчонка выполняет некую миссию, вся ее любовь – хорошо срежиссированная игра, в планы которой входит даже хирургическое восстановление невинности, но лишь физиология выдала ее, и не смогла девочка устоять перед мужской плотью, огромным вибрирующим фаллосом…)
Я сказал, чувствуя знакомое покалывание давно забытой писательской ревности:
– Получается, что этот Тюльпанов вроде как хорошо трахается. Да? Совсем мою женку затрахал?
– Да нет, тут другое, – Вика вдруг стала серьезной и вскинула на меня свои светлые глаза. – Я вчера читала этого «писателя», – она явно произнесла слово в кавычках, – и все думала: почему печатают его, а не тебя? И читают, если печатают. Я подумала: есть какой-то секрет успеха. Казалось, я вот-вот его разгадаю. Но только будто бы подошла к самому краю, но тут книга и кончилась.
– Тебе-то зачем секрет успеха? – спросил я.
– Как зачем? Я хочу узнать его, чтобы поведать своему любимому мужчине. А писатель этот Тюльпанов так себе.
Милая моя, наивная, хорошая девочка. Так себе. Тюльпанов – это не так себе, бери больше. Тюльпанов – это вообще никто. Но что-то странное произошло с нашим миром, словно где-то на рубеже девяностых планета влетела в облако дебилизируещего межзвездного газа…
В те дни с семейной жизнью было покончено на неделю. От рассвета до заката Вика поедала по одному Тюльпанову. Прогуливаясь по своему жилищу (пятнадцать шагов без захода в спальню), я время от времени видел мелькание ее влажного пальца и кровавого язычка. Семейной жизнью я назвал посуду, уборку, еду… Все это она делала едва. Трах же наш не вышел из своего беспорядочного, примерно четырехразового суточного цикла.
Моя молодая жена оргазмировала с Тюльпановым в голове, и я ненавидел их обоих.
Мысль № 11
Мягкий русский триллер – потому что он вялый и слабый, полный необязательных слов… Правда, обыграть мягкую обложку не получится, поскольку эти «триллеры» выходят в очень твердых обложках, чтобы издатели могли наварить больше бабла.
Мысль № 12
Виски я пью не потому, что гурман, а попросту – от похмелья. Чем лучше виски, тем слабее бодун.
Мысль № 13
В начале девяностых, когда с литературы были сняты цензурные протезы, я подумал: вот оно, пришло мое время.
Как бы не так. В срочном порядке были изготовлены протезы новые. Задушил бы этого Тюльпанова своими руками. Взял бы его за волосы и тер лицом об асфальт, пока лицо его не стало вполне азиатским.
Зачем, за что? Да потому что: «Ребята! А ведь на его месте должен был быть я…»
Мысль № 14
Застав этот мир на сломе эпох, первую половину жизни я провел при социализме, вторую – в этом ублюдьем дерьме. Самое смешное, что было бы вполне комфортно, если бы жизнь прошла наоборот: стариком – при социализме, юношей – в ублюдьем дерьме.
Мысль № 15
Всё, что происходит со мной, как-то не так – недоделано, несовершенно, будто бы кто-то, где-то высоко над [неразборч.] пишет свой убогий черновик графомана.
Вот, образовалась у этого человека молодая жена. Казалось бы, можно только завидовать ему. Но нет. Девушка молодая, но некрасивая. И уже никакого значения не имеет ее возраст.
[На полях: «Ох нихуя себе. Вот что ты, оказывается, обо мне думал, урод. А ведь ни словом не обмолвился, гнида. Почему же ты тогда меня так желал? Почему так и называл – желанная моя?»]
Последняя пьянка писателя
1
Так я называю сию главу, ибо жажду завязать, наконец, отныне и навеки. Свадебный запой не в счет, это получилось по инерции, автоматически, вроде как Шура Балаганов залез в кошелек – тогда, в трамвае, в самый счастливый миг своей жалкой жизни. Была, правда, еще одна великая пьянка, но и она имеет объяснение…
Сегодня ночью Вика вдруг сказала:
– Я бы хотела с тобой напиться.
– Да неужели? – притворно удивился я.
– Именно. До потери памяти, до чертиков.
– Странное желание, девушка, ты меня удивляешь.
– Пусть это будет в последний раз, самый последний для тебя.
– Последняя пьянка писателя, – декламативно пошутил я.
– Да, – сказала Вика. – Потому что все это серьезно. Люди на самом деле умирают. И не только бомжи. Бывает, что от какой-то отравленной водки. Вот, недавно недалеко от дома подруги отравился бывший учитель, хороший, безобидный человек.
– Мир праху учителя, – тихо сказал я.
Вика сидела по-турецки, на другом конце кровати, я видел ее полураскрытое лоно.
– Просто я хочу… М-м, – прервалась она носовым стоном, поскольку я ловко ввернул ей туда большой палец левой ноги.
– Я хочу… О, не останавливайся! Я хочу, – продолжала моя молодая жена (бросил бы какой-нибудь бездарь шаблонную фразу в самый неподходящий момент), – узнать тебя изнутри, с этой, самой страшной твоей стороны.
И, надо заметить (подхватил бы другой соседствующий бездарь), что сердце мое замерло, и не от того, что где-то там трудился мой проворный палец, а оттого, что я почуял близость самого радостного, самого вожделенного в моей жизни момента – того ловкого движения снизу-вверх, когда рука поднимет над одеялом или над столом первый, еще совершенно невинный стакан.
Надо заметить, что Вика уже дважды видела меня в этом состоянии, в течение первой недели нашего брака, а затем еще раз, когда я накуролесил с издательством. На свадьбе все началось с бутылки шампанского, которую мы заквасили на четверых – я, моя жена и двое свидетелей.
Оба свидетеля были ставленниками жениха, поскольку моя бедная невеста не имела в Москве ни одной подруги, которой могла доверить такую, как она считала, ответственную миссию. Я же недалеко искал: свидетелем со стороны невесты была женщина жениха, то бишь, естественно, покойная Ленка – с мрачным опухшим лицом, а моим свидетелем был Барбошин – тоже довольно мрачный тип, когда трезвый.
И он, и Ленка вскоре покинули нас, причем, последняя отвела Вику в коридор и (так и тянет написать: взяв мою молодую жену за пуговицу) дала ей несколько материнских наставлений.
– О чем она так увещевала тебя? – спросил я.
– О том, о, милый мой муж, чтобы я не давала тебе сегодня напиваться, а то ты, оказывается, у меня запойный.
– Ну, в такой день, полагаю, можно, – сказал я, и Вика в ответ радостно закивала, невинная.
– Еще она говорила, что если ты сегодня все же напьешься, то ни за что, ни под каким видом нельзя тебе давать пить завтра с утра, – Вика продолжала заливисто смеяться, не понимая, сколь серьезны были эти слова.
Дело в том, что я, в принципе, могу выпить, могу даже напиться в жопу. Чтобы войти в запой, мне надо пить в течение всего следующего дня, что мы, впрочем, и делали, не вылезая из постели, новобрачные.
Дальше начался обыкновенный кошмар. Когда он закончился где-то через неделю, Вика ошарашенно смотрела на меня, прижав кулачки к подбородку.
– Я и не знала, что так бывает! – были первые ее слова, которые я уже в самом полном сознании отметил в нашей новой жизни.
Впрочем, я не отдавал себе отчета в их смысле: то ли она имела в виду запой, то ли сопутствующую этому процессу мою сексуальную истерику. Скорее, и то, и другое. Осмотрев Вику, подобно опытному доктору, я нашел на ее теле и глубокие следы зубов, и строенные линии царапин. М-да, повеселился муженек…
Конечно, имели место и многочисленные тазы с содержимым этого глобального живота, и тряпки, полные мокрого крошева. Поверьте, господа: трахать юную непорочную деву в луже холодной блевотины – весьма романтично и где-то даже трогательно.
Затем я месяцев пять не пил, но сорвался после того, как Вика начитала мне сожженный рассказ. Все повторилось по полной программе. И вот теперь ей вновь захотелось вкусить этого кошмара, причем, изнутри, то есть – оказаться на моем месте. Если тогда, после свадьбы, она не очень-то и пила, лишь с удивлением отмечая мои слоновьи дозы, то теперь заявила, что будет пить столько же, сколько и я, и делать то же, что и я.
Ну, допустим, сделать в точности то же у нее не получится: для того, чтобы восторжествовать недержанию мочи и кала, нужен многолетний стаж, долгие упражнения в борьбе за святое право истинной свободы, полного отделения души от тела. Блевать, впрочем, она будет, и изрядно. Настоящее похмелье с голосами и белкой я тоже не мог ей обещать. Но все же какое-то подобие меня, если уж она так желает перевоплотиться в любимого человека, она гарантировано получит.
Словом, я заслал Вику в магазин, дав устные указания, что надо взять: три литра средней паршивости виски, шесть бутылок сухого вина, красного и белого, ящик пива «Кельт». Моей маленькой девочке потребовалась тележка, и не продуктовая, а туристическая, и я достал ее с пыльных антресолей, предусмотрительно подтянув плоскогубцами болты.
Это будет в последний раз. Теперь уж точно – в самый последний. Мне больше не надо ни пить, ни писать. На второй слог ударение. То и другое я делал по одной причине – от ужаса и тоски, от неразрешимого одиночества. В том-то и была его неразрешимость, что я сам к одиночеству стремился. Впрочем, вру: писать мне не надо по той простой причине, что все, что мог, я уже за эту жизнь написал.
Пусть начнется в моей жизни новый период. И сейчас, в ожидании чуда, первого волшебного движения снизу-вверх, я сижу за своим столом, делая эту последнюю запись в синюю тетрадь. Когда состоится следующая запись, учитывая обстоятельства, сказать трудно, но ее заглавие я могу вывести уже сейчас:
Вторая часть жизни
1
Если бы эта жизнь имела какой-то просветленный смысл. Стоит ли продолжать эти записки?! Найдется ли у них Читатель, кроме того помоечного отморозка учителя, какоего[3] писатель вообразил однако, хотя у бомжа и так дел хватает, больше у него дел, чем читать мастурбатические записи жалкого балжана. Бомжу надо пропитание добывать, о хлебе насущном заботится[4]. Дела, серьезные дела.
Бомж рано встает. Ему холодно, его дубун колбасит. Локти к бокам прижав, а кулачки к груди, синим цыпленком стоит в утренних сумерках несчастный бамбер. Расстегнет штаны, достанет свою малкую серую бафлю да пописает. Будь он писателем – пописал бы, с другим ударением.
Новое утро Москвы, ленивой и трудовой. Трубы дымят. Трубы горят у бомжа, выпить треба. Все бы отдал за глоток бордила, жизнь бы саму отдал! Солнце встает, и острые лучи его впиваются в тебя со всех сторон, будто ты старый диван, из которого торчат пружины. Бледно-огненный диск дневного светила поднимается над черепичными крышами, кровли кровью окрашивая… Ах, как хорошо у меня получается!
Вот еще. Как кокаинист хочет кокаину на ломке, а героинист – герыча, хочет наш герой испить холодной водочки. Впрочем, на ломке все равно, чем вставиться. Нет никаких отдельных кокаинистов и героев: все едино под Солнцем и Луной.
Да привыкнет к новому почерку сия голубая тетрадь! Что ж, разминаю свои красивые, гладкие, словно в анимэ нарисованные пальцы и хватаю, как призрак Пушкина, перо. Как и он, черчу ромбики по углам. Дебильные ромбики дебила. О, мой чертовски сладкозвучный полет!!
Писать от руки я не привыкла. В школе считали, что у меня изящный почерк. Школа быльем поросла, вся эта начальная клиторатура. Бес теперь стоит в красивых глазах моих.
В тот день я ебла во все дыры двоих коммерсантов, гастрайбайтеров[5] из Еревана, скакала на них, как на ржаных конях. Потом появилась проблемка с финансами. Они как бы уже выдали бабло, четыреста баксов. Но тут один начал пехдеть, что мол давай лучше в рублях. Типа давай обратно баксы, а они мне рубли. Я попросилась в сортир и оседлала ноги. Топик и свиторочек пришлось оставить – не жалко, старье.
Было холодно, зябко. Я увидела, что у одной из башен не работает кодовый замок, залезла в болталку и нажала кнопку последнего этажа.
Я забилась в уголочек балкона и смотрела на какую-то ярую звезду, висевшую над горизонтом так низко, что сначала мне показалось, будто это и не звезда вовсе, а огонь на стреле башенного крана.
Помню я подумала, ясно представила всех замерзающих в этом городе девчёнок,[6] которые как раз в этот момент тоже смотрят на эту звезду, и мне стало как-то по-особенному, по-космически страшно… Тут он и ворвался в мою жизнь.
– Нужна помощь? – спросил.
Это был такой огромный, такой венценосный барбан, что мне захотелось ответить ему грациозно, что-то вроде:
– Нет, но, кажется, я замерзаю. Это ужасно, правда?
Но, уловив его запах, сладкий и мучительный аромат трупа, я возразила на ином языке:
– Отвали, швыдло вонючее!
Тогда он хацнул меня за плечи и чувствительно встряхнул. Сказал:
– Вставай и пошли.
Я соображала зело туго, с трудом. Вчерашний дряг меня еще тащил и до ломки было далеко. Прошла в кувартирку. Тут-то мне и пришла в голову мыслишка, и я принялась тереть ее на разные лады. Бесовский перстень был всегда при мне. Чтобы протянуть время и расслабить барбана, я всласть настроила ему мордочку и, отправив его на куконьку за шравкой – бутембродиками там всякими, всыпала в его высокий бокал порядочную децию клофелина. Мне было прикольно, что он оказался писателем. Я еще никогда в своей жизни не видела живого писателя.
В своем бумажном блоге, в этой синей тетради, он написал о моей педераске – «кошелечком» ее назвал, блогарин ты мой. Чуял как-то, что я сыпанула ему дряг. В «кошелечке» я держала баксы, не собираясь расставаться с ними ни на минуту, а вот отрава была, конечно, в бесовском перстне.
Говорил этот старый писатель почему-то в продвинутом роде, я была удивлена вельми, но сделала вид, что не заметила и что так и должно быть. Притворилась, что еще более тупая, чем есть, будто путаю его с кем-то другим, к кому пришла трахнутся[7] сексом.
– Так вы, как я погоняю, писатель? – спросила я, кивая своим острым изящным подбородком на писаные листы, лежавшие на столе.
– Рубальски, – сказал он, зычно ухмыляясь в нос.
– Пишете от руки, как вижу, а комп для чего – играть? Поиграем? – добавила я, кокетливо стрельнув зырками и даже слегка зардевшись, потому что знала, что в его поколении этим словом конспиративно обозначался трах. Вроде как мы говорим: «приходи, пообщаемся», и все понимают, что это означает интим.
За этим разговором он и отчалил. Я с любопытством просмотрела несколько исписанных листов. Отчаливший «писатель» лежал поперек дивана… Нет, все же ПИСАТЕЛЬ, без кавычек пока. Буду соблюдать стиль и последовательность событий.
Писатель спал во все глаза, полы его халата задрались, и мне хорошо были видны его яйца. Яйца как яйца, я бы не сказала, что это были яйца дедла. Только волосы на яйцах серые, седые. Мне безусловно захотелось секса. Сидя в кресле и глядя на эти серые яйца, я быстренько отмастурбировала. Он правильно догадался, что я тогда просмотрела несколько его листов со стаканом в руке и записал об этом в своем документальном рассказе – именно так, смотрела лист и бросала его на пол, глядя, как он планирует, как лист, падающий с дерева. Хорошо написала!
С трудом разобрала каракули, но и разобрав собственно буквы и слова, на самом деле не поняла, «что за дрянь пишет тут этот лох…» В какой-то момент вискарище пошел не в то горло и меня выстюпило, прямо на его гребаные листы. Суть его писаний я поняла гораздо позже – это и определило судьбу, мою и его.
Затем я занялась делом. Деньги отыскала быстро: две тысячи четыреста гринов лежали в верхнем ящике стола. Я пересчитала бабки, разложив их веером и даже этим веером обмахнулась, словно от жары, с благодарностью глянув на лежавшего с хуем писателя. Тем же веером бросила бабло на клаватуру серебристого лаптопа и свернула его. Когда выложила лаптоп перед Бесом, он хмуро его оглядел, принялся открывать. Зажигалочку, между прочим, затырила: можно обменять на дозу. Позже завернула ее в пластиковый пакетик и закопала в своем саду, в цветочном горшке, где росла моя любимая лилия. Я загадочно смотрела на своего любимого.
– Чего лыбешься, как Джоконда? – спросил он, не сразу справившись с замочком. – Ага, вот так, сдвинуть надобно… Ого! – это он открыл крышку лаптопа и увидел на клаватуре бабло. – Хорошая моя девушка! – похвалил наконец меня Бес.
Он склонился над узлом, который я привезла: свою с честью взятую добычу я сложила в скатерть и связала узлом. Таксист смотрел на меня косо: он понял, почему узел, но все равно любил меня и хотел, потому что я красавица, а красавицам муччины прощают все.
Бес примерил заячью курточку, она была ему велика, и он швырнул ее на пол.
– Продадим.
Голубой свитер лег на его мускулистый торс как влитой, плотно обняв его красивые руки, точно закончившись на запястьях.
– Перекрасим.
Я достала из сумочки резинки, которые прихватила до кучи – дорогие, весьма престижные резинки, которые держал в столе этот крупный смешной человек, и с загадочным лицом желкнула резинкой о палец.
– Последний сюрприз писателя! – сказала я.
– Писателя? – удивился Бес.
– Ну да. Он писатель какой-то.