Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нежная спираль - Йордан Радичков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Человек вообще любит придавать себе важность, смотреть на мир взглядом хозяина и завоевателя. Но поскольку ему трудно держаться так с теми, кто ему равен, он ищет существа слабые и беззащитные. На дамбе я вижу поверженные тополя — человек и на них демонстрировал свою силу. Когда дровосек рубит дерево топором, оно может только позвать на помощь. Но я спрошу вас — а будь у дерева в руках топор, что тогда делал бы дровосек? Он бы тогда долго чесал в затылке, прежде чем подступиться к дереву и прежде чем оба они, работая топорами, стали бы выяснять, чья возьмет. Думаю, в таком случае нечего и спрашивать, как поступит дровосек. Почешет в затылке да и пойдет своей дорогой с топором на плече, ничего больше… Что касается охоты, тут человек придумал очень хитрую формулу, избавляющую его от угрызений совести. Согласно этой формуле охотник забирает у природы только ее излишки. Сижу я в затишке — солнце греет спину, в непривычном для этого времени года небе не появляется ни одной утки — и, глядя на то, как тихо и пасторально все вокруг, спрашиваю себя: „Какие излишки можем мы взять при всех этих нехватках?“

Вопрос мой об излишках и нехватках остался без ответа.

Я заметил, что мой сын, шагая вдоль канала, делает руками какие то отчаянные знаки. Не поняв, чего он хочет, я встал. Мальчик снял шапку и, размахивая ею, показывал мне на то место, где дамба изгибалась дугой. Там же брела отара, по снежным полоскам овцы проходили, подняв голову, а как только ступали на обнаженную нежную зелень, тут же опускали головы и принимались щипать только что проросшую травку. Колокольцы тогда звенели тише и глуше. Мальчик продолжал показывать мне что-то своей шапкой, в другой руке он сжимал ружье, и я заметил, что он уже не идет, а крадется. Подумав, что за поворотом опустились утки, я взял ружье и пошел вдоль дамбы, не спуская с мальчика глаз. Немного погодя он присел и шапкой дал мне знак. Я остановился. Через миг или два я увидел, что к дамбе наискось приближается несколько странных птиц. Говорю „странных“, потому что я впервые видел в небе подобные силуэты.

Птицы казались вырезанными из бронзы. Они тяжело и властно взмахивали крыльями, плечевая часть крыльев у них была острая, шея напоминала складной метр, впереди торчали огромные кривые клювы. Стая летела безмолвно, совсем низко, без всякого страха, словно земля для этих птиц не существовала. Что-то в их силуэтах напоминало об эпохе динозавров и громадных летающих ящеров. Быть может, от этого, но во время их пролета что-то мистическое словно бы скользнуло над нами и всколыхнуло воздух. Глуше зазвенели овечьи колокольцы, туман с востока придвинулся и стал окутывать нас и с южной стороны. Равнина вдруг как бы съежилась, строгие снежные горы отступили, настала тишина, и, оглядевшись, я только тут заметил, что воробьи попрятались в кустах шиповника, ежевики и терновника.

Сын выпрямился и снова делал мне какие то знаки, показывая на изгиб дамбы. Он крадучись пошел вперед, я постоял, постоял и тоже пошел, не переставая думать о мистических птицах. Настроение мое упало до нуля, мной стал овладевать какой-то глупый суеверный страх, будто вот-вот могло случиться несчастье.

Когда я дошел до самой выступающей части дамбы, я увидел за поворотом островки снега, зеленую траву, заросли камыша, за камышом — водяное зеркало, серебряное и зеленое. Вода на пядь залила зеленую траву, и местами, отражая солнце, серебрилась только вода, местами же было видно зеленую траву на дне. Все это двигалось и было необыкновенно красиво. Там, где вода кончилась и зеленела трава, расхаживала птица, пробуя клювом землю. Похоже было, будто она ищет что-то потерянное. В первое мгновение я подумал, что это неизвестный мне вид дикого гуся. Я видел птицу против солнца, и она казалась мне почти черной. Она повернулась ко мне, я присел за камыши и продолжал медленно пробираться вперед. По диагонали к птице крался и сын с ружьем наизготовку. Не знаю, сколько времени мы к ней подкрадывались, но когда я счел, что мы достаточно близко, я дал сыну знак стрелять.

Не могу сказать, кто выстрелил первым. Очевидно, мы выстрелили почти одновременно, и птица упала на зеленую траву. Первым к ней подбежал сын. Когда он поднял птицу высоко над головой, я увидел, что крылья ее свисают до самого патронташа, которым сын был подпоясан. „Гусь“, — подумал я и пошел к мальчику с птицей. Он положил ее на траву, расправил крылья и присел рядом на корточки… Это был красный ибис.

Птица была медного цвета, голова и шея отливали огненно-зеленым, большой изогнутый клюв напоминал ненужный серп, брошенный на траву. Теперь я понял, что за птицы в воздухе показались мне мистическими. Это тоже были ибисы, и я вспомнил, что во времена фараонов ибисы у египтян были священными птицами. Впервые встретил я ибиса на небесных путях и перепутьях и впервые мы спустили с неба эту священную птицу. Сын решил сделать из нее чучело, осторожно поднял ее с травы, погладил перья и вдруг отбросил, словно взял в руки не мертвого ибиса, а заряд динамита. Он испуганно взглянул на меня, я спросил, в чем дело. „Смотри!“ — сказал мальчик и показал мне на голову птицы.

Я поднял ибиса и когда посмотрел на голову и клюв, то увидел, как на них во всех направлениях снуют куриные вши. Они вылезали из перьев на теле птицы, спешили наверх по шее, скапливались на голове и части клюва и быстро возвращались назад. Но сзади напирали новые паразиты, покинувшие свои убежища, они массами карабкались друг на друга, словно обезумевшие крысы, покидавшие тонущий корабль. Наблюдая за впавшими в панику насекомыми, я почувствовал, что некоторые из них перебираются на мою руку. Я брезгливо отбросил ибиса на траву, присел, чтобы вымыть руки в снежной воде, а когда выпрямился, то увидел на лице сына страшное разочарование. Никто из нас больше не заговаривал о чучеле, никто больше не приближался к птице. Только овцы подходили близко, рассыпавшись веером, они щипали траву по обе стороны воды, колокольцы звенели все так же пасторально, вслед за овцами прошел чабан, сказал на ходу: „Ее не едят!“ Я почувствовал себя в самом дурацком положении.

Вы не представляете себе, до чего красив красный ибис! Он так красив, что только такой варвар и суеверный невежда, как египтянин, мог объявить его священной птицей. Теперь я могу сказать, что ибисы, пролетевшие низко над землей в зловещих позах, летели не как птицы, а как сфинксы. Упав на землю, к нашим ногам, ибис был точно павшее божество, с помятым оперением и перепуганными паразитами, которые копошились на его огненной голове в поисках спасения.

Отвратительная реальность! И ничего, читатель, перед лицом этой реальности не поделаешь. Разве что повернешься к ней спиной и уныло пустишься в обратный путь.

Так мы и сделали. Мы пошли прочь от лежащей на земле птицы, навстречу нам быстро наползал туман, он охватывал равнину со всех сторон, свет стал бледным, прозрачная пелена скрыла солнце. Задул ветер, далекие снежные горы исчезли из глаз. Моя мысль на этот раз не стала постукивать старыми четками воспоминаний, а как древоточец взялась меня грызть: „Куда ты удираешь, негодник? Зачем ты обкрадываешь природу, у которой и без того кругом нехватки? Красоту ли ее ты хочешь присвоить и удержать в кулаке? Неужели ты, невежда, не понимаешь, что если хочешь удержать красоту для себя одного и сделать ее своей собственностью, то красота эта мгновенно умирает и покрывается копошащимися паразитами. Красота — лишь в мгновениях твоей жизни и как бы ты ни старался удержать эти мгновения, ты должен знать, что в руках у тебя они останутся уже только мертвыми… Глупец ты, глупец!“

По дороге я спросил сына: „Знаешь ли ты, чем хорош воздух? Он хорош тем, что невидим! Воздух — величайшая драгоценность, быть может, самая великая, недаром, когда мы хотим сказать, как высокая цена чего-то, мы говорим, что это все равно что воздух для живого существа. И как хорошо, что наш бесценный воздух невидим! Представь-ка себе, что воздух можно увидеть, как дикую утку, или как ибиса, или как то поверженное топором дерево. Или представим себе, что у воздуха человеческий лик. Если мы убили ибиса, мы говорим, что убили ибиса, отняли что-то у красоты природы, потому что мы видим это своими глазами. Но если мы с воздухом посмотрим — глаза в глаза — друг на друга, что мы увидим на его лице?“

Мы увидим лицо, на котором мы выкололи один глаз, увидим, как мы разодрали уши, как загрязнили, расцарапали и продырявили кожу на лице, будто его обезобразила оспа, мы увидим в уцелевшем глазе расширившийся от боли зрачок и в глубине глаза — бесконечную печаль, причиненную нашим невежеством.

Вот чем хорош наш воздух, который мы все вдыхаем и выдыхаем в надежде на то, что будем жить, ибо сказано, что пока мы дышим, мы должны надеяться! Если бы воздух был видим, едва ли кто-нибудь без отвращения взял в рот хотя бы один его глоток.

МУРАВЬИ РАССМАТРИВАЮТ РУЖЬЕ

Однажды мы с приятелями встречали рассвет в Софийской котловине, утонувшей в легком тумане. Если подольше побродить по стерне и вдоль оросительных каналов и если улыбнется удача, тут можно поднять перепела, заметить парочки молодых горлиц, еще не готовых к дальнему перелету, или увидеть в небе сизых вяхирей, высматривающих поля со скошенной викой и солончаки. В Софийской котловине много засоленных почв; на участки эти, давно брошенные людьми, ухабистые и заросшие бурьяном, не заходит ни человек, ни скотина, лишь изредка пройдет охотник, тщетно высматривая зайца, или опустятся вяхири.

Лето уже ушло, осень наступала осторожно, с некоторой робостью. Ее присутствие чувствовалось главным образом по утрам, когда все вокруг тонет в прозрачном тумане, воздух прохладен, тих, а из невидимой деревни едва уловимо тянет мокрой соломой и холодным дымом. Двумя или тремя часами позже солнце уже будет ярко светить в небе, на земле не останется ни капли росы, наступит жара, как в августе, и лишь паутинки, что носятся в воздухе, не позволят забыть, что на дворе уже не лето. Но это будет позже, а сейчас еще свежо, охотники располагаются веером, левый фланг почти теряется в легкой мгле. Там заросли камыша, из них с криком вылетает бекас, но никто не успевает в него выстрелить. Вскоре раздаются два последовательных выстрела и крики: „Лиса! Лиса!“ С левого фланга зовут на помощь, охотник, стрелявший в лису, утверждает, что она ранена и спряталась в камышах. Мы окружаем это место, часть охотников заходят в камыши, время от времени постреливая, чтобы выгнать раненую лисицу на остальных охотников, расставленных дугой. Главное — не дать хищнице перебраться на соседнее поле с густой и высокой кукурузой.

Лиса, однако, так и не появилась. Кто-то предположил, что никакой лисы и не было, начался спор, одни доказывали, что лиса ни за что не станет здесь прятаться, потому что место сырое и болотистое, другие считали, что, скрываясь от опасности, она могла залезть и в камыши, а были еще и третьи, полагавшие, что в камышах прячется не лиса, а енотовидная собака. Пока мои приятели спорили, из деревни пришли охотники на уток, все как один в зеленых брезентовых жилетках с большими эмблемами БЛРС[11] на груди. Почти всем жилеты были широки — вероятно, номера пятьдесят второго, пятьдесят четвертого, во всяком случае не ниже пятидесятого. Я всегда удивлялся, почему в охотничьих магазинах продаются только жилеты гигантских размеров, это остается для меня загадкой, которую я по сей день не разрешил. Утятники в широких жилетах собрались стрелять полудикую крякву, которую они прикармливали в продолговатом садке, огороженном камышом. Они решили, что мы тайно стреляем их полудиких уток и прячем добычу в непроходимых зарослях кукурузы на поле между садком, рекой и теми камышами, которые мы оцепили. Но они не удовлетворились даже этим нелепым обвинением, а заподозрили нас еще в том, что мы не отказываемся и от кукурузы, срезаем молочные початки, набиваем рюкзаки и тащим в Софию, потому что стоит софиянцу выйти в поле, и он все перед собой сметает, будто с метлой проходит.

Это были грубые, озлобленные люди. Мы поругались. Утятники не сохранили ничего от добродушного нрава настоящего охотника. Когда один охотник в поле встречает другого, это все равно, что бог встречается с богом, эти же утятники держались так, словно мы не бога встретили, а нарвались на его собак. Они нас облаяли, мы же, вместо того, чтоб открыть по ним огонь, отправились искать другой район для охоты. Они еще долго смотрели нам в спины, следя, не полезет ли кто из нас в высокую густую кукурузу за подстреленной раньше и спрятанной там уткой. Никто из нас однако в кукурузу не зашел, потому что заходить туда нам было незачем. И все-таки те продолжали за нами следить, и не только следили, а еще и кричали что-то обидное, будто бросали в нас камни. Мы не отвечали на обидные слова, заметив с самого начала, что если мы в ответ молчим, это злит их еще больше.

Откуда взялась эта злоба? Я позволю себе некоторое отступление и постараюсь объяснить, почему в Софийской котловине все чаще попадаются озлобленные охотники. В силу одного распоряжения хозяевами охотничьих угодий считаются охотники из соответствующего села. Села в окрестностях Софии распределили между собой охотничьи угодья, и посторонний может охотиться там, только если он приглашен местными охотниками. Когда речь идет о местной полезной дичи, в этом нет ничего плохого. Плохое начинается при пролетах дичи, которая появляется в наших местах на стародавнем своем пути с севера в южные страны. В Софии тысячи охотников, еще несколько лет назад они свободно охотились на перелетную дичь, но теперь, по этому новому распоряжению, каждый из них может выйти в поле, только если он приглашен в гости или если у него есть письменное разрешение (справка) от председателя местного отделения охотничьего союза на определенную дату. Ружей тысячи, дичи мало, поэтому, естественно, местные охотники не склонны давать письменные разрешения. Это заставляет многих охотников из Софии, когда открывают охоту на перепелов, горлиц, вяхирей, бекасов и уток, отправляться в далекие края — кого к Тутракану, кого к Симитли, кого во Фракию или в Добруджу. Но не у каждого есть возможность ехать ради одного перепела или одной горлицы в такую даль. Поэтому многие, нарушая распоряжение, продолжают выходить с ружьями в Софийскую котловину. Там их встречают охотники — собственники охотничьих угодий и прогоняют их. Нелепо до крайности. Мне случалось наблюдать, как местные охотники держатся точно феодалы по отношению к посторонним, которые забрели в их владения, охотясь на уток или на горлиц. Когда идешь в горы, никто не останавливает тебя и не спрашивает: „Кто это пригласил тебя сюда на прогулку, батенька, где у тебя разрешение на туризм и где справка, из которой видно, что ты имеешь право собирать дикорастущие плоды, грибы, чернику или зверобой?“ В горах никто туриста не спрашивает, а на равнине эти новоявленные феодалы изгоняют тебя с таким ожесточением, словно ты преступил границы их священной и неприкосновенной собственности. Эти малочисленные группы в Софийской котловине наделены властью прогонять из своих районов любого городского охотника, и я спрашиваю, что же остается делать тысячам городских бедолаг, вооруженных охотничьими ружьями, опоясанных патронташами да еще волочащих за собой какую-нибудь чистопородную собаку, изнывавшую всю зиму на городском балконе, потерявшую всякое чутье и всякий охотничий инстинкт!.. Это с одной стороны… С другой стороны, и у охотников Софийской котловины есть основания злобиться, потому что индустриализация за короткий срок отравила равнину, реки погибли и текут мертвые меж серых берегов, почва становится все солонее, в определенных районах уже не сажают ни моркови, ни капусты, ни картошки, потому что они становятся опасны, если попадают на стол человека. И птиц стало меньше. Оживляется равнина, когда над ней пролетают стаи горлиц, появляются с севера перепела и ищут в ночном полете древние пути на Вишово-Бырдо, на Ярему и на Самоковскую котловину, стаи бекасов опускаются на заболоченные места, — бекасы задержатся здесь дня на три-четыре, поднакопят жира для дальнего перелета и снова снимутся; дикие утки прилетят вместе с первыми холодами, заполнив небо радостным шумом, а когда заметет первая метель, на полях иногда можно увидеть диких гусей… Я останавливаюсь более или менее подробно на этих фактах, потому что они, видимо, еще не рассмотрены достаточно серьезно, и потому что едва ли у нас найдется учреждение, которое стало бы издавать распоряжения, стимулирующие частнособственнические инстинкты. Собственнические страсти рано или поздно приобретают уродливые формы, поэтому мне думается, что общество должно очень внимательно следить за тем, где в этой области возможны поблажки и где необходимы ограничения…

Я уже сказал, что владельцы полудиких крякв держались злобно и грубо, Они ругали и оскорбляли нас, опираясь на нелепое распоряжение, один из них даже вытащил из кармана пухлую квитанционную книжку и, хлопая ей по ладони, кричал: „Вот, гражданин хороший, вот такой квиток у тебя должен быть, а так, как ты наладился напролом переть, так дело не пойдет!“ Другой подхватывал, точно эхо: „Да плюнь ты на этих полковников, не бери в голову! Пусть мотаются по полю, как оглашенные, тебе что за печаль?“ А мужик с книжкой объяснял ему: „Потому как порядок должен быть!“

То, что нас произвели в полковники, нас рассмешило. Они нарочно произвели нас в полковники, чтобы таким образом подняться в собственных глазах — вот, мол, сумели прогнать из своих охотничьих угодий не каких-то там оглашенных горожан, а полковников, перед которыми, может, дрожат целые полки, но здесь шалишь, сюда, в нашу кукурузу, к нашему садку, на нашу стерню не суйся, если тебя никто не звал, и хоть ты там и полковник, и хоть ты полком командуешь, а здесь мы командуем парадом, здесь ты у нас по струнке будешь ходить! Что у них была известная слабость к командам и парадам, видно было и по их широким жилетам, украшенным громадными эмблемами БЛРС. Все они были разномастно одеты, обуты кто во что горазд, среди шапок и кепок тоже наблюдалось большое разнообразие, но что касается охотничьих жилетов, тут они были абсолютно едины и с некоторой натяжкой их можно было счесть командой, облаченной в форму.

Мы отошли от утятников на расстояние выстрела и расположились на небольшой дамбе, выгнутой в форме дуги. Дамба была берегом канала, в канале блестели окошки чистой воды — чудесное место для уток. Уток, однако, не было, только торопливо пробежала зеленоногая водяная курочка, спеша скрыться в камышах. Мы стали обсуждать, в какой бы район нам перебраться для охоты. За каналом находился запущенный участок земли, заросший вербой и ежевикой. С одной стороны его ограничивала дамба, с другой — река, а дальше, в северном направлении, подымались стены промышленных отстойников. Среди верб поблескивала болотистая вода. Если идти дальше по дамбе до того места, где канал сужается, наткнешься на перекинутый через канал ствол дерева, соединяющий берега. По этому стволу можно перейти канал и оказаться на запущенном участке. Вид у него такой, словно он богат не дичью, а змеями. Могу здесь заметить, что какой бы природа ни казалась пустынной, заброшенной или бедной, она всегда выделит охотнику какую-нибудь кроху, если только он вооружился терпением и не отчаивается. Именно на это мы и уповали, разглядывая запущенный, брошенный и богом и людьми треугольник между отстойниками, рекой и дамбой. Ясно, что в этот день никуда мы больше не успеем, обшарим по крайней мере это место, а там что бог даст! Тем более что охоться здесь сто лет, никто не явится требовать у тебя письменного разрешения или выгонять, опираясь на какие-то временные и несостоятельные распоряжения. Другими словами, место было ничье, никакое охотничье общество на него не претендовало, никто его не распахивал и не сеял в бороздах ни пшеницы, ни кукурузы. Это место я знаю уже много лет, оно затаилось в Софийской котловине, как нищий, сидит и ждет, что вот пройдет человек и бросит монету в его плошку. Напрасно ждет! Человек если и пройдет, то скорей возьмет монету из плошки, чем бросит. Как-то в суровую зиму, в декабре, я нашел здесь на снегу змею. Я выстрелил, змея стала корчиться на снегу, опрыскивая его кровью. Что заставило змею вылезти посреди зимы на снег, вместо того чтобы спать в земле глубоким зимним сном?.. Земля здесь отсасывает из промышленных отстойников злую химию. Поэтому если даже не змея, а дракон зароется в нее для зимнего сна, злая химия все равно разбудит его и вытолкнет на снег. По этой причине я предпочитаю здесь не охотиться, и мои друзья хорошо это знают. Если они отправлялись прочесывать это место, я обычно оставался ждать их в тени какого-нибудь дерева или, сев куда-нибудь повыше, наблюдал за охотниками и за передвижением дичи. Там иногда собиралось много дичи, при пролетах низко проносились стаи из сотен ржанок, кружили чирки или тянулись цепи больших северных уток; пролетало также много чибисов или, как их называют, монашек — машут крыльями и причитают тоскливыми голосами, просят господа бога и деву Марию сжалиться над ними. Во время пролета здесь можно подстрелить и самую красивую утку, шилохвость, потому что это один из ее постоянных маршрутов, особенно на обратном пути с юга… Разумеется, если подфартит!

Сегодня нам явно не везет, хотя вышли мы рано. Легкий голубоватый туман растаял, раненная нашим приятелем лиса осталась в камышах или перебралась в высокую густую кукурузу, злобные утятники в широких охотничьих жилетах совсем испортили нам настроение. В довершение всего трое грибников прошли мимо, и хотя они видели, что никакой дичи у нас на поясах не висит, все же спросили: „Ничего, что ль, нет?“, мы однако им не ответили, а продолжали уныло сидеть на дамбе, пуская клубы дыма (я в то время тоже еще курил), когда же грибники прошли, мы услышали, как один из них сказал „Нет и не будет!“, и тут мы, несмотря на наше уныние, пожелали им набрать ядовитых грибов, и должен сказать, что это нас странным образом встряхнуло и оживило. Тот, который ранил лису, пустил еще вслед: „Поганок, поганок!“ — то есть пожелал им набрать поганок.

Таким образом грибники вывели нас из уныния. Все зашевелились, и пока мои товарищи соображали, слева или справа переходить канал, я рассудил, что мне лучше остаться на дамбе и наблюдать с нее, как идет охота, а если что-нибудь пролетит и над дамбой — стрелять. Так я и сделал. Нашел удобное место в тени молодого тополя, поскольку солнце уже начало припекать, снял патронташ, с одной стороны положил патронташ, с другой — ружье, расстегнул рюкзак, налил себе кофе. Блаженство… Попиваешь кофе, дымишь сигаретой, незаметно сливаешься с природой, рассыпаясь по ней мелкой пылью. Высоко и плавно летят в небе сизые вяхири, некоторое время воображение летит вместе с ними. В это время откуда ни возьмись появляется сорока, садится на тополь и оттуда сообщает, что на дамбе — человек. Сделав это сообщение, сорока спрашивает что-то на своем сорочьем языке или, может быть, и она, как грибники, поддразнивает: „Ничего, что ль, нет?“ Я не стал ей отвечать. Попиваю себе кофе, пускаю дым, смотрю, как мои приятели один за другим показываются по ту сторону канала, на ничьей земле. Ставлю недопитую чашку на траву и вижу муравья. Он взобрался на мое ружье, ползет по патронникам, ощупывает винты, то спешит, то останавливается, о чем-то размышляя. Потом он свалился на землю, быстро побежал по едва видимой тропке и исчез.

Однако вскоре он появился снова.

Я увидел, как он быстро бежит по тропке, ощупывая ее перед собой, а за ним спешат еще два муравья. Все трое забрались на ружье и начали осматривать патронники.

Вот, подумал я, на что муравей, ничтожная тварь, однако и он, как увидел, что на дамбе поперек его дороги лег какой-то предмет, так не стал его кусать, а отправился звать других муравьев, чтобы с завидной любознательностью, коллективно осмотреть этот предмет, то есть мое ружье. Довольно долго три божьи твари удовлетворяли свое любопытство, обходя ружье вдоль и поперек. Особенно долго задержались они на патронниках и на казенной части, которая содержит в себе все механизмы ружья, и главное — ударные механизмы. Казенник был сделан из глубоко оксидированной стали, в коричневых и синеватых наплывах. Глубокая оксидировка является французским патентом, она предохраняет металл от коррозии. Муравьи наверняка не знали, что это французский патент, но оксидировка, видимо, чем-то их заинтриговала, потому что они долго вертелись на казеннике, словно дервиши. Пока они вертелись, на тропке появились новые муравьи, направились прямо к ружью и заползли на него. Потом они приползали еще и еще, одни слезали с ружья, другие на него забирались, обшаривали его во всех направлениях и спускались, уступая место следующим. Когда муравьи натыкаются на что-то для них интересное, то ли пищу, то ли материал для строительства муравейника они подают друг другу специальные сигналы. Едва ли, однако, они осматривали мое охотничье ружье с тайной мыслью общими силами уволочь его и таким образом вооружиться. Насколько я мог понять, они прибывали только для того, чтоб его осмотреть и, удовлетворив любопытство, возвращались обратно по своей едва заметной муравьиной тропе. На их место тут же являлись новые, и муравьиная тропа таким образом ни на миг не пустела. Не могу сказать, сколько времени прошло с тех пор, как муравьи обнаружили на дамбе моё ружье, и, бросив все свои дела, принялись его разглядывать. Я со своей стороны забыл об охоте, твердо решив проследить до конца, что же предпримут муравьи с моим ружьем. Было совершенно очевидно, что оно какими-то особыми, неизвестными мне путями интриговало трудолюбивое сообщество. Но тут поблизости раздался выстрел и на время отвлек меня от муравьев.

На другой стороне канала я увидел охотника в черном прорезиненном плаще. Ружье в его руках дымилось, он переломил его, продул, зарядил и смело ступил в канал. Я вскочил и стал кричать ему, что дно здесь наносное, подвижное и коварное, пусть он лучше спустится вниз по течению, там через канал перекинут ствол и по нему можно попасть на дамбу.

„Я селезня убил!“ — крикнул охотник и показал ружьем на камыш около дамбы. Я пошел ему навстречу, прихватив по дороге длинную жердь из тополя, чтобы протянуть ему, если придется вытаскивать его из канала. Так и произошло — когда я подошел к охотнику, он стоял по грудь в мутной воде, верно, ступил в яму или черт-те куда. Однако самообладания он ни в малой степени не потерял, лишь застенчиво улыбался и энергично ухватился за другой конец жерди, которую я ему протянул. Я подтащил его к берегу, здесь он оставил спасительную жердь, наклонился и победоносно вытащил из камыша крупного селезня. Селезень еще двигал в воздухе своими красными плавниками, охотник выбросил его на дамбу, почти к моим ногам, птица подергалась и затихла.

Охотник в черном прорезиненном плаще оказался моим старым знакомым. Первый раз мы с одним приятелем встретили его на берегу Струмы. Стояла поздняя осень, дождливая, холодная и ветреная. Он и тогда был одет в черный прорезиненный плащ, каких уже нигде не продают. И он, и мы промокли до костей. У его плаща был очень широкий воротник, который подобно желобу собирал воду и спускал ее за шиворот, а то, что стекало по плащу, лилось на брюки и в сапоги. Мерзкая погода не в состоянии была ни стереть с его узкого лица застенчивой улыбки, ни прогнать его с берега реки. Вдоль берега тянулся выгон, на нем островками рос тростник и паслось небольшое стадо. Мокрые коровы стояли, отвернувшись от холодного ветра, и не проявляли никакого интереса к траве — верно, ждали, когда же за ними придет пастух из ближнего села Прибой и уведет их. Выгон был болотистый, местами уходил под воду, и человек в черном прорезиненном плаще объяснил нам, что сюда опускается много бекасов и что они любят шнырять под ногами у скотины, а он, укрываясь за тростником и коровами, подстерегает бекасов, но чертовы птицы взлетают чуть не впритирку к коровьим рогам и ушам, так что и не выстрелишь, потому что если выстрелишь, можешь нечаянно попасть в корову… Ему все-таки удалось убить трех бекасов, но он стрелял, когда они только появились с неба и собирались сесть. Мы предложили ему пойти с нами — уже отказавшись от охоты, мы шли в расположенную недалеко от выгона корчму, чтобы согреться и обсушиться. Со своей стороны наш новый знакомый предложил нам пойти с ним совсем недалеко, в заброшенную, без окон и дверей, будку путевого обходчика, из которой можно было наблюдать окрестности, потому что в это время могли прилететь дикие гуси. Брат одного его знакомого из села Прибой на той неделе подстрелил дикого гуся на самом выгоне. При одном лишь упоминании о диких гусях человек так оживился, словно гуси в следующую минуту должны были показаться в дождливом небе и, планируя над мокрыми коровьими спинами, опуститься на выгон. Мы отказались и зашагали по берегу Струмы в корчму. Во второй раз я встретил человека в черном прорезиненном плаще в Софийской котловине, к востоку от Кремиковских отстойников. Застенчивая улыбка по-прежнему не сходила с его узкого лица. Он похвастался застреленным вальдшнепом, выкурил сигарету и пошел в сторону каналов на поиски чирков. Потом я встречал его еще несколько раз, он всегда бывал один и всегда одет в черный прорезиненный плащ. Так было и сейчас. Он поднял с дамбы селезня, радуясь удаче, и мы пошли к тополю, где лежал мой рюкзак и где муравьи рассматривали мое охотничье ружье.

Черный прорезиненный плащ издавал на каждом шагу и при каждом взмахе руки, сжимавшей убитого селезня за шею, самые разнообразные и странные звуки, но чаще всего скрипел подобно давно немазанному колесу. Сорока, увидев, что мы идем по дамбе, снялась с тополя и полетела делиться новостями с другими сороками. Я спросил своего старого знакомого, где он пропадал последние два-три года, в каких районах охотился, удалось ли ему подстрелить дикого гуся у села Прибой или он больше туда не ездит, а он со своей стороны тоже спросил меня, где я пропадаю эти два-три года, потому что на Струме он нас с приятелем больше не встречает, как идет охота и прочее и прочее, и рассказал к слову, что брат его знакомого из села Прибой подстрелил в прошлый сезон двух гусей, так что всего гусей уже стало три. Это значит, что гуси там действительно пролетают и садятся отдохнуть, а то и подкормиться, особенно на засеянных полях. В этом году там много земли засеяли озимыми, так он думает попозже смотаться на Струму и снова попытать счастья с гусями.

Так, разговаривая, мы подошли к моему ружью, к рюкзаку и патронташу, которые я оставил в тени тополя. Тень уже передвинулась, ружье было наполовину освещено солнцем. По этой освещенной части хорошо было видно, как муравьи по-прежнему снуют взад-вперед и в изумлении разглядывают стволы и зубчатую планку между ними. Я рассказал охотнику в черном прорезиненном плаще, что вот, может быть, час назад на дамбе сначала появился один муравей, взобрался на ружье, осмотрел его и быстро спустился на землю, потом убежал по своей муравьиной тропе и вскоре вернулся, ведя за собой двух других. Все три муравья залезли на ружье и стали очень старательно его рассматривать, непрерывно обнюхивая его своими муравьиными рыльцами да еще кое-где облизывая, чтобы установить, есть ли у ружья вкус. „Не может быть!“ — сказал охотник и присел на корточки, не выпуская селезня из рук, а когда увидел ружье поближе, то удивленно зацокал языком. Потом он встал, вытащил из-под черного плаща брезентовую сумку и запихал туда селезня, но так, что с одной стороны сумки свешивалась шея, а с другой торчали два оранжевых плавника. Сумку он повесил на плечо и вдруг заспешил, услышав выстрелы по ту сторону канала. Я сказал ему, что там, за вербами, охотятся мои друзья. Человек в черном прорезиненном плаще быстро спустился по наклону дамбы, скользнул в камыши и, высоко подняв ружье, по пояс в воде зашлепал на другой берег канала. Его мокрый прорезиненный плащ снова заскрипел, как давно немазанное колесо. „Еще увидимся!“ — сказал он мне, вылез на другой берег и исчез из глаз.

Этот человек производил на меня очень странное впечатление. Он как будто не менялся. Вот уже несколько сезонов я встречаю его раз или два в год, всегда одного, всегда в этом черном прорезиненном плаще и, что самое важное, всегда мокрого. Он совершенно не боялся воды или дождя, мне кажется даже, что он сам к ним стремился, а его прорезиненный, плащ, по-моему, скорее мочил его, чем предохранял от воды и дождя. Думая об этом и глядя в том направлении, в котором исчез охотник, я наконец решил, что он по всей вероятности потомок обитателей свайных построек. В давние времена в Софийской котловине было полно болот, богатых дичью и рыбой, строилось много свайных жилищ, и человек большую часть своей жизни проводил среди болот, камышей и тростника. Только так мог я объяснить пристрастие своего случайного знакомца к воде и болотам… Но тут послышался свист крыльев!

Я поспешно поднял с земли ружье, на тополь за моей спиной села горлица. Я слышал, как прошумели ее крылья, но густая листва скрывала ее от меня. Заметил я ее, только когда она низко спикировала над дамбой, выстрелил ей вслед, она метнулась, взмыла вверх и унеслась в своем стремительном и грациозном полете. Я переломил ружье, продул стволы, вынул новые патроны из патронташа. Все это я делал наощупь, потому что смотрел на тополь и на небо. Снова зарядил, увидел, как из-за тополя, со стороны кукурузника, летят две горлицы. Они летели к тополю, чтобы в его ветвях, в тени, пересидеть жару. Пока они, дрожа крылышками, выбирали, куда сесть, я выстрелил и попал в одну. Она медленно закружилась и упала на дамбу. Другая, низко скользя над густыми кукурузными посадками, улетела.

Я поднял с земли комок перьев, еще секунду назад бывший птицей, прицепил его к поясу и сел между рюкзаком и патронташем в ожидании следующих горлиц.

И тогда я увидел, что от выстрела все муравьи попадали на землю, словно сметенные смерчем. Какой ужас, верно, испытали бедняжки, когда этот непонятный предмет у них под ногами загремел, мгновенно раскаляясь!

Думаю, что ни один из них больше не полезет рассматривать ружье… Улыбаясь про себя и припоминая, как в начале приполз один муравей и увидел ружье, как он потом исчез в траве и появился снова, а за ним бежало еще два муравья… и так далее, и так далее… так вот, улыбаясь про себя, я смотрел на свое ружье, но моя тайная улыбка постепенно погасла, потому что я увидел, что муравьи оставили на стали и на ее глубокой оксидировке свою муравьиную оксидировку, что они проложили по всей длине ружья свою муравьиную тропу. Там, где они сновали, ощупывали, осматривали и облизывали оружие, часть стали побелела как кость, а другая часть заржавела. И продолжала ржаветь у меня на глазах, пока я наконец не догадался, что эта трудолюбивая божья тварь вообще не рассматривала мое ружье, а обнаружила на нем ружейную смазку, и тогда муравьи целого муравейника, сообщая об этом друг другу, прошли по моему ружью, слизав всю ружейную смазку с непонятного предмета, оказавшегося случайно у них на пути. Слизав смазку, муравьи оставили на ружье муравьиную кислоту. Муравьиная кислота, глубоко проникнув в металл, на свой лад гравировала сталь, и можно сказать, что среди моих друзей я теперь единственный охотник, владеющий ружьем с муравьиной гравировкой.

С тех пор, когда я вижу, что в какой-то предмет всматриваются с чрезвычайным вниманием, я невольно начинаю сомневаться в том, действительно ли рассматривающие коллективно изучают предмет, проявляя завидную любознательность и серьезность, или просто-напросто объедают с него смазку, открывая коррозии путь к его сердцевине?

ЧАСТИ ЦЕЛОГО

Несколько лет назад, в пору индейского лета, я ехал на юг Канады, в город Гамильтон. Там готовилась экспедиция в местные леса, на ловлю тигровых кошек. К сожалению, организаторы не набрали необходимого числа охотников и экспедиция распалась. Охота не состоялась, но я не сожалел, что оказался в том районе — оттуда очень легко добираться до города Ниагара-Фолс и до водопада и в любое время суток можно смотреть, как река Ниагара течет, падает и продолжает течь дальше. Впервые в жизни я видел, как надает могучая река. Водопад я не берусь описывать, хотя был там дважды, один раз в солнечную погоду, другой раз в дождь. Если когда-нибудь начнется всемирный потоп, думаю, он начнется грохотом Ниагарского водопада, и произойдет это в дождливый осенний день, серый, угрюмый, пронизанный напряжением, которое порождает грохот падающей воды… Правда, и теперь, спустя годы, когда я пишу о грохоте воды, не это кажется мне самым важным. Скорее надо было бы говорить о том, как река обрушивается вниз… Огромная река течет, потом вдруг обрушивается в каменную пропасть и, не утратив своей целости, течет себе меж берегов дальше. Помню, что над водопадом летели дикие утки. Их появление позволило мне почувствовать близость обрушивающейся реки. Странно, что не люди, которые бродили в водяном дыму вокруг, а именно дикие утки как-то очеловечили в моих глазах эту дикую картину, называемую Ниагарским водопадом.

Кроме Ниагарского водопада, район мог еще похвастаться фермами, разводящими крупный рогатый скот, овец, породистых лошадей и чистопородных собак, а также несколькими резерватами для индейцев, расположенными на берегу Биг-Ривер. Индейские резерваты показались мне бедными, деревянная оснастка домов выкрашена в синий цвет, как обычно красят ее у нас цыгане. Из каждых двух домов у одного дверь и окна обязательно синие; почти в каждом дворе стоит „Форд Мустанг“, купленный уже подержанным, а на крышах всех домов торчат телевизионные антенны; иной раз на антенне можно увидеть печального ворона — тотем индейцев этого района. Больше всего индейских тотемов я видел на выставке в городе Монреале, там и водяная черепаха представлена рядом с вороном, она тоже считается священным животным. Канадцы проявили щедрость по отношению к индейцам, посвятив им отдельный павильон. Это была огромная деревянная чаша, вздымающаяся высоко над соседними павильонами. Большой подъемник доставлял народ на верх этой чаши. Как только посетитель попадал в нее, его со всех сторон окружали индейские тотемы, медленно работал огромный часовой механизм, из невидимых громкоговорителей разносилась механическая музыка, которую в те годы называли космической, — это были главным образом радиопомехи, скрежет, дрожание струн, отзвуки ударов какого-то большого гонга, тихий вой. В этой огромной чаше можно было проводить целые часы, погрузившись в созерцание. Шум выставки не доходил сюда, высокий деревянный барьер так ограждал пространство, что ни выставки, ни Монреаля видно не было, а вокруг высились лишь индейские тотемы, огромные, темные и молчаливые, да гигантский часовой механизм, чьи зубчатые колеса двигались и скрипели так, будто своими железными зубами медленно разжевывали время. И надо всем этим голубело лишь канадское небо, далекое и выгоревшее в пору позднего индейского лета. Когда толпа вокруг стихала и напряжение отпускало тебя, ты невольно обращался к этому далекому выгоревшему небу и постепенно начинал чувствовать себя частицей вселенной, которая издалека посылает тебе свои радиосигналы, свои позывные, загадочные и непонятные звуки, некое подобие космической музыки. Деревянная эта чаша, или колодец, с тех лет осталась в моем сознании как порог, на котором я стоял, порог, который достаточно было перешагнуть — и я попал бы в необъятную вселенную. Но поскольку физически это невозможно, в таких случаях мы предоставляем нашему бедному воображению блуждать по бледному канадскому небу. А еще в памяти остались с того времени отец и сын на дне деревянного колодца. Мальчику было лет пять или шесть. Чтобы не потерять его в выставочной толпе, отец привязал его к себе веревочкой. Отец и сын, соединенные веревочкой, стояли, повернувшись в разные стороны, отец смотрел на ворона-тотема, мальчик разглядывал гигантский часовой механизм. Подобия космической музыки сновали вокруг, как муравьи-мурашки, и могу сказать, что временами мурашки пробегали и по коже.

Я позавидовал и мужчине и мальчику. Отец охранял своего малыша, не давая ему потеряться в огромной толпе, маленький же человечек и не думал роптать, наоборот, совершенно спокойно принимал веревочку, поскольку понимал, что как бы он ни зазевался, веревочка вытащит его из обалдения и вернет в надежное место. Мне же нечем да и не к кому было привязать себя в этой далекой стране, поэтому я тыкался туда-сюда, как слепыш, по большим канадским городам и фермам для скота, и меня не оставляла мысль, что необходимо ухватиться за какую-нибудь прочную веревочку, не то немудрено и затеряться среди городов, ферм, великих индейских озер и лесов… Однажды я провел вечер у гостеприимных болгар-переселенцев, один из их гостей выпил лишнего, расплакался и стал рассказывать, как он мечтает вернуться в Болгарию, и пойти в горы, и найти родничок, засыпанный буковой листвой, и, став на четвереньки, приникнуть к этому родничку, и увидеть при этом, как испуганный лягушонок прыгает с бережка и плюхается на дно. Но и на этом не останавливается его воображение: лягушонок, чтобы спрятаться от человека, мутит лапками воду и забирается под какой-нибудь листок, а истомившийся по родине переселенец ждет, пока вода снова станет прозрачной, низко наклоняется, точно отвешивает земной поклон священной матери-земле, и пьет долго и медленно, пока не заноют зубы. Эта вода идет из самых земных жил и лучше всего утоляет жажду, потому что пьющий ее пьет из жил земли. Болгарин этот ругал чужую страну как-то очень наивно — что это за страна такая, если в ней ни аистов нет, ни родников! Реки и озера в Канаде есть, но нигде наш переселенец не видел на этой земле родников, и аистов тоже нигде не встречал. Вот как из-за того лишь, что нет в стране родников и аистов, можно иногда перечеркнуть одним махом целое государство, полное всевозможных богатств! А может быть, в этих маленьких, незначительных на первый взгляд подпорках души человеческой как раз и кроется исключительная сила… Возможно, что и так, не берусь судить!

Из тех времен я еще запомнил павильон со львами. Павильон представлял собой железную клетку, по форме похожую на колпак, и в ней расхаживали семь-восемь львов из Эфиопии. Наверху на железной клетке висел цветной портрет Хайле Селассие в императорском наряде. Этим экспонатом Эфиопия участвовала в выставке. И поскольку Канада — страна северная и львы в ней не водятся, то канадцы с удовольствием толпились перед клеткой с эфиопскими львами. Во время кормежки народу набегало столько, что ни одного льва увидеть было уже невозможно, над головами людей торчал лишь металлический купол с цветным портретом Хайле Селассие в императорском наряде.

Что у кого есть, то и показывают!

При содействии одного услужливого болгарина я познакомился с фермером по фамилии Шлайснер и провел неделю в его гостеприимном доме, неподалеку от города Гамильтон. У Шлайснера было несколько ферм крупного рогатого скота и одна ферма по выведению породистых лошадей. Он жил постоянно на ферме „Новая Каледония“ в просторном двухэтажном доме, обставленном мебелью из тикового дерева, с чучелом каймана в столовой, с двумя собаками, из которых одна, огромная, была лабрадорской породы, с двумя поварихами — мексиканкой и негритянкой, и другой прислугой, а также с несколькими скотниками-итальянцами. Еще в „Новой Каледонии“ проживал лучший бык Канады, носитель отличий и медалей, большая слабость фермера и великая его гордость. Всякие люди обхаживали Шлайснера и уговаривали его продать животное, при мне на ферму приехали японцы, все набившиеся в один автомобиль, чтобы вести переговоры о быке. Шлайснер, его прислуга и лабрадор были страшно удивлены, когда японцы так и посыпались из машины, один за другим, очень вежливые и улыбчивые, все одинаковые, смуглые и монголоидные, и оказалось, что их семь человек. В Канаде это не может не произвести сильного впечатления, потому что на машинах там ездят по одному или по двое. Семеро японцев, подобно семерке самураев, выстроились перед быком и стали с любопытством его разглядывать, непрерывно шепча что-то друг другу на ухо. По сравнению с маленькими монголоидами огромный молодой бык был похож на сфинкса с подрагивающими мышцами, неожиданно явившегося из рощ на берегу Биг-Ривер. Животное смотрело поверх голов покупателей, на разукрашенные осенью леса и на зеленые пастбища, где расположились стада пестрых коров и мелькали всадники. Я наблюдал за Шлайснером. Он был счастлив, словно перед ним стояло не обыкновенное домашнее животное, а священный бык из древней истории человечества, из Египта или из Индии. Современный мир слишком будничен, чтобы заново превращать домашних животных в божества, но это не мешало фермеру чувствовать себя счастливым, потому что чемпион страны был его детищем, результатом его усилий на протяжении десятков лет. Десятки лет он отделял только те чистые линии, которые в конечном счете могли дать такое великолепное завершение. Скотовод за это время успел состариться, теперь это был старик, чья жизнь прошла среди коров и быков, но это был счастливый старик… По крайней мере, пока семеро японцев выражали свое восхищение, вид у него был счастливый. Комплименты японцев он принял, но продать быка отказался. После того, как в доме фермера все выпили по стаканчику, японцы снова стали по одному загружаться в машину, к удивлению части прислуги, собаки-лабрадора и его меньшого дружка, коротконогой глуповатой собачки, чью породу я так и не сумел определить. Когда семеро самураев исчезли на своей машине, старик Шлайснер вдруг заспешил. Он хотел тут же отправиться на соседнюю ферму, принадлежащую одному украинцу.

Стоял поздний послеполуденный час.

Дорога на ферму украинца шла мимо кладбища. Кладбища в этом районе похожи на пастбища, в которые воткнуты одинаковые по величине надгробные камни, напоминая таким образом, что перед лицом смерти все равны, или, вернее, что перед лицом смерти все мы равны. Так, по крайней мере, говорил старик, пока мы шли проселочной дорогой к ферме украинца. За кладбищем тянулся неубранный кукурузник, за кукурузником — купы берез и канадского дуба; пестрели клены с похожими на растопыренную ладонь листьями — символом канадского флага. Канадцы до сих пор добывают кленовый сок и употребляют его в кондитерской промышленности. Он является антицынготным средством и во время переселения спасал переселенцев от гибели. В благодарность они поместили кленовый лист на флаг Канады.

Проселочную дорогу покрывали бесчисленные отпечатки коровьих копыт. Старый фермер задумчиво ступал по этим следам, потом заговорил — медленно, с паузами — о том, что вся его жизнь прошла подобно этим следам и что время, которое постоянно стирает их, так же вот сотрет и следы его труда. Ведь моя жизнь, говорил старик, прошла среди коров, среди тысяч и тысяч коров. Канада выпила их молоко, съела их мясо, и от них ничего не осталось, так же как и от меня ничего не останется. Ни от меня, ни от Ивана Максимчука!

Иваном Максимчуком звали того украинца, к которому мы шли.

За деревьями показался дом, низкий, одноэтажный, но широко раскинувшийся. С одной стороны тянулись хозяйственные постройки, ворота их были распахнуты, у иных ворот вообще не было, все зияло пустотой. За постройками гудела машина для разбрасывания удобрений, вскоре мы ее увидели — это было что-то среднее между вертолетом и веялкой для семян подсолнечника. Странной ярко-красной машиной управлял Иван Максимчук. Заметив нас, он выключил мотор и пошел нам навстречу. Это был высокий старик лет семидесяти, костлявый, с прозрачными голубыми глазами. Его родители уехали в Канаду во времена Тараса Шевченко. В Канаде много украинцев, давно переселившихся в эту страну, они лучшие в Канаде хлеборобы, а живут главным образом в провинции Манитоба. Мы все честь по чести пожали друг другу руки, Иван Максимчук смеялся и то он хлопал Шлайснера по плечу, то Шлайснер хлопал его. Еще пока мы стояли перед домом, я понял, какое дело привело нас сюда из „Новой Каледонии“. У Шлайснера были коровы на продажу, он предлагал Ивану Максимчуку выгодно, в рассрочку, купить хорошую молочную корову. По лицу украинца прошла, тень, словно ворон пролетел над нами, но она быстро исчезла, и хозяин широким жестом пригласил нас в дом.

В открытых дверях стояла худенькая женщина. Лицо ее напоминало маленькую домашнюю библию, на страницах которой написана многотрудная жизнь. Кланяясь, она поздоровалась с нами за руку и повела нас в дом. Если у Шлайснера в „Новой Каледонии“ все говорило о богатстве — и скотина, и прислуга, и мебель, и собаки, и хозяйственные постройки, и прочее, то у Ивана Максимчука все говорило о бедности. По хозяйственным постройкам во дворе, зиявшим пустотой, по широко распланированному дому было видно, что когда-то, вероятно когда эти люди были молоды, здесь тоже кипела жизнь, пусть и не очень богатая, но исполненная труда и надежд. Худенькая хозяйка ввела нас в просторную комнату, прежде служившую столовой. Посреди комнаты стоял длинный стол на массивных ножках. Мы сели к столу и тут же за ним потерялись, потому что это был стол, рассчитанный на двадцать человек рабочих и скотников. Пока хозяйка бесшумно ходила вокруг стола, подавая сладости, чай и сахар, я оглядывал дом. Вдруг меня окатило горячей волной и я впал в такое умиление, какое охватывает, когда вдруг встречаешь что-то очень близкое и давно знакомое. На одной из побеленных стен комнаты висела икона с ликами Кирилла и Мефодия. Над иконой был прикреплен кусок ткани с надписью; с места, где я сидел, разобрать что-либо было трудно, поэтому я встал и подошел к иконе. Женщина бесшумно последовала за мной, а старики в конце стола прихлебывали горячий чай и разговаривали очень громко — оба, мне кажется, были туговаты на ухо.

Кирилл и Мефодий были, по всей вероятности, вырезаны из старого календаря и вставлены в рамку. Над рамкой женщина собственноручно выписала белыми буквами, а, точнее, вышила белой кириллицей на красном фоне надпись: „Господи, благослови наш дом“ („Господи, благослови наш дiм“.) Я тут же пересек холодное Лабрадорское течение, пересек океан и во мгновение ока перенесся из далекой страны и из индейского лета в мою Болгарию, в бабье лето моего детства. Загремел духовой оркестр, издали донеслось гудение мужских голосов, где-то пели „Иди, народ мой возрожденный…“[12], и я, застыв перед ликом двух братьев в доме Ивана Максимчука, растроганно вспоминал, сколько пота я пролил, с каким адским трудом изучал, одну за другой, печатные и рукописные буквы моей азбуки. Канада вся усеяна латиницей; кроме латиницы, в Торонто можно увидеть целые улицы с красными китайскими иерогрифами, однако я нигде не встречал здесь моей милой азбуки. Да и в этом доме была не вся азбука, а лишь несколько букв — столько, сколько потребовалось хозяевам для того, чтобы попросить господа благословить их дом. Звездное небо над Канадой иное, молитвы к богу там возносятся на английском языке и записываются латинскими буквами. Дом Ивана Максимчука составлял исключение. Эта чистая женщина взяла несколько букв из нашей азбуки и с их помощью, при поддержке братьев Кирилла и Мефодия, обращалась к господу за благословением.

Я вернулся к столу и подсел к двум старикам, прихлебывавшим горячий чай. Хозяйка продолжала стоять, глядя на нас, но время от времени она оборачивалась и смотрела на равноапостолов, вырезанных из старого стенного календаря. Иван Максимчук сказал, что братья Кирилл и Мефодий — покровители и защитники дома, и вот, слава богу, они с женой дожили тут до семидесяти лет. Ни он, ни жена его не признались, что домашняя бумажная икона не смогла поддержать ферму, ферма год от году беднела, хозяйственные постройки ее пустели и старик со старухой остались одни, бедные, как церковные мыши. Но они все же надеялись на божие благословение. Тому, чья вера крепка, нет нужды употреблять в молитве всю азбуку. Похоже, что достаточно только части азбуки, чтобы душа человека могла иметь свою молитву и свой девиз… Муж и жена, заброшенные житейскими бурями на другую сторону земли, оставшиеся на старости лет совершенно одни в беленых стенах своего старого дома… И все же, сдается мне, не совсем одни! С ними и братья со старого календаря, и белые буквы кириллицы, с любовью и надеждой вышитые хозяйкой дома. Трудно поверить, что какая-то бумажная икона может быть хранительницей человеческого жилья и что несколько букв могут оказать чудесное воздействие на злые силы. Но я глубоко убежден, что старая бумажная икона способна стать защитницей человеческой души и способна поддерживать в ней свет, так же, как буквы той или иной азбуки могут быть костяком человеческой души и ее тайным знаком. Люди и домашняя скотина умирают, фермы разоряются. От людей остаются кости, на них мы натыкаемся, когда копаем землю у себя под ногами. Где, однако, костяк человеческой души? Где останки ее знаков?..

Я снова вспоминаю беленые стены в доме Ивана Максимчука, вижу, как старики обнимаются на пороге. Шлайснер продал свою корову по чисто символической цене, лишь бы не оскорбить подарком обедневшего украинца. Старая женщина уронила на пороге несколько слезинок, за ее спиной легкие сумерки затягивали пустую столовую. Я поцеловал хозяйке руку, и мы со Шлайснером зашагали по проселочной дороге, вытоптанной коровьими копытами. Пока я в уме перебирал азбуку, мы прошли мимо кленов, канадского дуба и берез, потом мимо неубранного кукурузника. И чем дальше мы отходили от дома Ивана Максимчука, тем ярче врезались в мое сознание старики, побеленная комната, выцветшие от времени равноапостолы и белые буквы кириллицы. Части азбуки, горсть проса, принесенного когда-то с прародины Украины, посеянного с надеждой и давшего всходы. Вот как, думал я, части целого рассеиваются по всей земле, а целое остается целым…

Вспоминаю снова о кленовом листе на флаге Канады. Знаменем наших предков был привязанный к древку конский хвост, сейчас у нас на флаге лев, но, думается мне, вполне возможно, что через тысячу лет, если мир по-прежнему будет существовать, на флаге нашем будет нарисована азбука. Или если не вся азбука, то по крайней мере ее часть. Отделение части никогда не ущемит целости азбуки. Время доказывает, что какие части у нее ни бери, целое всегда остается целым… Так река Ниагара, обрушиваясь с грохотом в каменную пропасть, ничего не теряет от своей целости. Окутанная водяным дымом, она продолжает мчаться своей дорогой, и никаких следов ранений не найти на ее теле. Реку можно убить, но ранить нельзя.

И еще я вспоминаю того выпившего грустного болгарина, который мечтал о родничке, засыпанном буковой листвой, и о лягушонке, который замутил бы воду, вспоминаю и о мужчине, привязавшем к себе мальчика веревочкой. Мальчик тот давно уже вырос, но поди ж, перед глазами он у меня прежний — привязанный веревочкой, чтобы не потеряться. Время от времени вспоминаю я и императора Хайле Селассие в императорском наряде, который строго и испытующе смотрит на посетителей всемирной выставки, а под его портретом расхаживают или дремлют львы… Говорят, будто человечество едино. Какое уж там единство, господи!.. Просто мы все набиты в один волглый от времени корабельный трюм, один человек рядом с другим, одна нелепость рядом с другой, одна нежность рядом с другой, одна глупость рядом с другой, все части какого-то целого… Ничего не попишешь!

УПАВШИЕ ПТЕНЦЫ

Вероятно, дело было в конце мая или начале июня, не помню точно, во всяком случае весной, по небу плыли вереницы облаков, тянулись на юг. Я стал тогда свидетелем одного незначительного случая, о котором не намеревался рассказывать кому бы то ни было и долго хранил его про себя. Со мной и раньше бывало, что я долго хранил, как нечто дорогое, воспоминание о каком-нибудь совершенно незначительном эпизоде, но именно эти незначительные эпизоды иной раз, как ни странно, совершенно по-особому волнуют сердце и занимают воображение. Так, например, на прошлой неделе по дороге к обсерватории я увидел упавшую на спину букашку — то ли жука, то ли что-то похожее на жука. Наполовину раздавленная, букашка продолжала дергать лапками. На нее яростно нападала оса. Оса в страшном возбуждении кружила над ней и впивалась в нее с таким ожесточением, будто не присасывались к ее ранам, а рвала ее на части. С тех пор мое сознание много раз воскрешало эту картину, и я начинаю подозревать, что голова моя настолько опустела, что в ней не осталось ничего, кроме упавшей на спину букашки и налетающей на нее свирепой осы!

Но потихоньку-полегоньку мысль отодвигает эту картину на задний план, окутывает ее дымом или туманом, и я снова вижу плывущие на юг вереницы облаков. Я снова в парке, в воздухе жужжат пчелы, разносится птичий гомон и шум падающей воды. Этот шум производят бронзовые лягушки — они уселись кружком в центре пруда с лилиями и непрерывно выталкивают из себя водяные струи. Над головами их кружит стрекоза, застывает в воздухе, ждет, не появится ли рядом со струями или над белыми цветами лилий какая мошка, тут же атакует ее, исчезает, а вскоре я снова вижу ее над мокрыми спинами бронзовых лягушек. Здесь редко встретишь стрекозу, откуда только взялась она в софийском парке?.. Я не останавливаюсь у пруда, иду дальше своей дорогой. Смотрю — среди деревьев бродят по траве трое ребятишек, две девочки и мальчик, он самый младший. У старшей девочки в руках плетеная корзинка, прикрытая сверху серой тряпкой. Я вижу детей только со спины. Они медленно бредут по траве, то сходятся, то снова расходятся и смотрят себе под ноги. Больше всего они напоминают грибников, грибники вот так же бредут, когда собирают грибы. Но здесь, в Парке свободы, грибов нет. Я подумал, что дети потеряли что-то и теперь ищут.

Однако долго искать им не пришлось, потому что с противоположной стороны послышался предупредительный свист и далеко не ласковый мужской голос: „Вы что траву топчете, разбойники? Не видите, всюду вон какими буквами написано, что по траве ходить воспрещается? Или вам это не указ?“ Дети повернули и между деревьями направились ко мне. Старшая девочка, с корзинкой, шла посередине, по одну сторону шла вторая девочка, по другую — спотыкался мальчонка. Одной рукой он держался за ручку корзины. Серая тряпка соскользнула и упала, старшая девочка подняла ее и снова старательно прикрыла корзинку. В это время послышался второй мужской голос, отвечавший первому: „Да здесь хоть проволочные заграждения ставь, все равно на траву полезут! Городское хулиганье, их разве словом прошибешь? Когда ни посмотришь, один разгуливает, другой собаку пустил на траве гадить, третьему приспичило мяч по траве гонять! Разве что коровы я еще здесь не видел, но если увижу, что корова пасется, тоже не удивлюсь! Да это же не парк, это прямо казино какое-то!“

Тот мужчина, который свистел в свисток и первым крикнул детям, чтоб они не топтали траву, возразил своему собеседнику, что корову сюда никто не пригонит. Скорее уж лошадь, а корову — ни за что!

Я остановился и наблюдал за детьми. Они подходили все ближе ко мне, о чем-то оживленно, но тихо разговаривая, и меня не видели. Мне казалось, что все их внимание сосредоточено на корзинке, покрытой серой тряпкой. Заметили они меня, только когда вышли на аллею. Я остановил их и спросил, как нам быть со сторожем и с тем другим дядей, который не удивится, если увидит в парке корову. Ребятишки засмеялись. У младшей девочки на зубах было проволочное приспособление для выравнивания одного зубика, норовившего удрать от остальных. У мальчонки были сильные очки, от этого глаза из-за стекол смотрели, как у взрослого. Старшая девочка поправила серую тряпку на корзине и сказала: „Дядя, мы не топчем траву!“ Мальчик добавил: „Мы птенцов собираем!“ Я удивился — как это так, собирать в траве птенцов. Девочка с проволочным приспособлением на зубах вмешалась и пояснила: „Упавших птенцов!“ „А упавшие птенцы откуда берутся?“ — спросил я, чувствуя, что постепенно теряю почву под ногами. Тогда вперед вышла старшая девочка с корзинкой и объяснила, что когда дует ветер, он очень сильно раскачивает деревья, а вместе с деревьями очень сильно раскачивает гнезда разных птиц. Сейчас птицы вывели птенцов, и когда ветер раскачивает гнезда, какой-нибудь птенец, воробышек какой-нибудь, может выпасть из гнезда на траву. Их мамы ведь не сидят все время с птенцами, они добывают им пищу, и птенцы как раз тут и вываливаются из гнезда. А птенец, если упадет в траву, обратно уже не может забраться. Поэтому они бродят по траве и ищут птенцов.

Я думал, что они еще ни одного птенца не нашли, но на всякий случай спросил. „Нашли, нашли!“ — заговорили они наперебой, старшая девочка приподняла серую тряпку, и на дне корзинки я увидел, к своему удивлению, двух неказистых птенцов, наполовину голых, наполовину покрытых сероватым пухом. Как только на них упал свет, они тут же подняли головки и, беспомощно пища, широко раскрыли клювики. Жизнь в этих тельцах показалась мне такой хрупкой, что, казалось, она может угаснуть у меня на глазах. „Закройте их! — сказал я детям. — Они думают, что свет — это их мать, потому и раскрывают клювики. Голодные, пищи ждут!“

Дети закутали корзинку серой тряпкой, птенцы на дне умолкли.

Замолчали и мы.

Потом я спросил: „Ну, а что же дальше?“ Старшая девочка сказала: „Как найдем гнездо, переложим их в гнездышко. Птичка ведь будет о них заботиться?“

„Непременно!“ — сказал я детям и пошел по аллее, приближаясь к сторожам, которые продолжали убеждать друг друга, что этот парк — никакой и не парк и что траву здесь надо сторожить с дубиной в руках… Облака все так же тянулись на юг, далекие и чужие…

Больше я этих ребятишек не видел.

Я и до сих пор не знаю, что будет, если положить обратно в гнездо выпавших птенцов, — станет птица о них заботиться или нет. Важнее, мне кажется, искать и подбирать упавших на землю птенцов, как это делали трое ребятишек в парке, потому что бури и грозы постоянно обрушиваются на дерево жизни и из гнезд его то и дело падают на землю полуголые, неокрепшие, голодные и дрожащие птенцы.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад