В ту пору стояла невиданная стужа, даже вино и водка замерзали в погребах, но Шовель и его дочурка без передышки шагали по краю, не расставаясь с корзинами. Ноги они обертывали овчиной, и мы, проводив их, с дрожью смотрели, как они шагают по заиндевелым, обледенелым тропкам, опираясь на увесистые палки с железным наконечником.
В те дни они продавали несметное количество брошюр, получаемых из Парижа, и иной раз, вернувшись из своих походов, приносили их и нам, и мы читали, усевшись вокруг большой печки, раскаленной докрасна. Я сберег эти брошюры, и, если б дал вам их почитать, вас бы поразило, как умно и здраво рассуждали люди еще до революции. Народ все ясно видел, — всех, кроме дворян и наемных солдат, доконала безысходная нужда. Как-то вечером мы прочли: «Диоген в Генеральных штатах». А в другой раз — «Жалобы, сетования, замечания и требования парижских горожан», или «Причины недоедания раскрыты», или «Размышления о том, что выгодно третьему сословию, обращенные к населению провинции» и тому подобные книжки, показывавшие нам, что три четверти населения Франции по-нашему думают о дворе, министрах и епископах. И вот в те дни случилось происшествие, огорчившее меня и доказавшее, что в семье могут быть люди самого различного склада.
В половине декабря, когда все завалило снегом, старуха Гоккар, которая за несколько лиардов разносила письма по городу и деревням, зашла к нам и сказала, что почтмейстер выкрикивал на Рыночной площади фамилии тех, кому не доставлены письма, и что есть письмо на имя Жан-Пьера Бастьена из деревни Лачуги-у-Дубняка. Почтальон Бренштейн в ту пору еще не разносил письма по всем деревням в округе. Почтмейстер по фамилии Перне сам выходил на площадь в базарные дни, принося письма в корзине. Он прохаживался между прилавками и спрашивал:
— Вы не из Лютцельбурга? А вы не из Гультенгаузена или Гарберга?
— Да, оттуда.
— Передайте-ка вот это письмо Жан-Пьеру, а это — Жан-Клоду. Лежит оно у меня уже месяца полтора, никто не объявляется. Пора бы прийти за ним.
Письма брали, на том почтмейстер и успокаивался. Свою обязанность он выполнил.
Старуха Гоккар и взяла бы письмо, да пришлось бы заплатить двадцать четыре су, а их у славной этой женщины не было: к тому же она сомневалась, вернем ли мы деньги. Трудновато было в ту пору уплатить за письмо двадцать четыре су. Я бы охотно оставил его на счету почты, но мои старики, решив, что оно от Никола, разогорчились. Бедные родители объявили мне, что будут две недели поститься, только бы получить весточку от сына.
Тогда я отправился за письмом в город. Так и оказалось: оно было от брата Никола. Вернувшись в нашу лачугу, я прочел его вслух, к умилению родителей и всеобщему нашему удивлению. Оно было написано 1 декабря 1788 года, когда Бриенн уже был в отставке с пенсионом в восемьсот тысяч ливров, на 1 мая 1789 года намечали созыв Генеральных штатов, Неккер снова занял свое место, а Никола все это ничуть не волновало! И я переписываю старое, пожелтевшее, разорванное письмо — из него вы узнаете, о чем думали солдаты, когда французский народ взывал к справедливости. Бедняга Никола был не лучше и не хуже своих товарищей. Он был неучем, рассуждал, как полнейший невежда, потому что не знал грамоты, но нельзя было его во всем упрекать, — быть может, солдат, которого он попросил написать письмо от его имени, вставлял кое-что от себя — из учтивости.
Так вот это письмо:
«Во имя отца и сына и святого духа.
Любезные батюшка и матушка, братья и сестрицы!
Вы, должно быть, еще живы, потому как было бы ненатурально, если бы вы поумирали за четыре с половиной года, в то время как я здоров по-прежнему. Я еще не так разжирел, как синдик мясников Кунц из Пфальцбурга, но без хвастовства скажу, силен, как он, на отсутствие аппетита и всего прочего не жалуюсь, а это главное.
Любезные батюшка и матушка, кабы вы увидали меня сейчас верхом на лошади, со шляпой набекрень, ногами в стремени в тот миг, когда я готов взять на караул, отдать честь или артикул какой-нибудь ружьем сделать, либо когда я с приятностью прогуливаюсь по городу под руку с одною молоденькой девицей, вы бы удивились и просто не поверили, что это ваш сын! И стоило бы мне пожелать, я бы и за дворянина сошел, как позволяет себе это кое-кто в полку, — все в моих руках. Да вы хорошо понимаете, что я — то не способен на это, из уважения к вашим сединам и моего к вам почтения.
Доложу я вам, что в течение первого года унтер-офицер Жером Леру очень мне досаждал из-за того, что шрамы от удара кружкой изуродовали ему рожу. Но вот теперь я — бригадир третьего эскадрона — вышел у него из подчинения, только честь должен отдавать, здороваясь вне службы. Я тоже получу чин унтер-офицера, и тут-то мы с ним столкнемся. Не скрою от вас, что я учитель фехтования в полку и в первый же год службы я нанес раны двум прево из Ноайля. И теперь, кроме Лафужера из Лозена и генерала Буке, никто не посмеет косо на меня поглядывать. Таков уж у меня глазомер, и так хорошо я владею кистью руки. А все это от господа бога. И даже из других полков задирают меня из зависти. Так, первого июля, перед тем как отбыть из Валансьена, в штабе полка бились об заклад за меня против солдат из полка Конти. Фехтовальщик Байяр, низенький чернявый южанин, все называл меня «Эльзасец»! Надоело мне это. И я послал к нему двух приятелей — потребовать объяснения. Все было условлено заранее, и на другое утро мы скрестили шпаги в парке. Он прыгал, как кот. Но в третьем заходе я все же кольнул его в грудь под правый сосок, и без промашки. Он и охнуть не успел, как пришел ему конец. Весь полк ликовал. Я просидел двое суток под стражей в полицейском доме — не повезло. Зато майор, Шевалье де Мендель, прислал целую корзину яств со своего стола для Никола Бастьена, корзину с тонкими винами и мясом. Вот-то было здорово! По милости Никола выиграл Королевский немецкий полк, и за это его угостили на славу. С той поры я уважаю майора больше всех высших чинов. Эх, если б вы только знали, что тут творится, как бунтует вся эта сволочь штафирки, главным образом судейские крючки волнуются, а если знаете, то вам ясно, что случаев отличиться хватает.
Не далее как 27 августа этого года командир дозора Дюбуа велел нам атаковать холодным оружием эту сволочь на Новом мосту. И весь день до самой полуночи мы скакали по телам на площади Дофина, на Гревской площади и повсюду. А видели бы вы, какое избиение мы учинили на другое утро на улице Сен-Доминика и улице Меле, так сказали бы: «Дела идут!» Я был первым на правом фланге эскадрона, во втором ряду. Разил каждого, кто приходился мне по росту. Лейтенант-полковник из Рейнаха говорил после атаки, что у судейских крючков отбили охоту попадаться. Да, я думаю, туго им пришлось! Вот где проявляется дисциплина во всей своей красе: получен приказ, значит, шагом марш, перед тобою отец, мать, братья и сестры — все равно шагай по ним, как по навозу. Быть бы мне уже унтер-офицером, да надо уметь писать донесения. Но, не беспокойтесь, я еще сведу счеты с Жеромом Леру! Тут один малый из хорошей семьи, Жильбер Гарде, из третьего эскадрона, обучает меня грамоте, а я его учу фехтованию на саблях с колотьем и рубкою вместе. Дело пойдет, ручаюсь. Скоро вы получите письмо, написанное мною собственноручно, а пока обнимаю вас и, желая вам всего, что вашей душе угодно в этой и будущей жизни, ставлю крестик.
+
1 сего декабря, лета 1788».
Для бедного Никола на свете ничего лучше драки не было. Офицеры из дворян смотрели на него, как на своего рода бульдога, которого науськивают на другую собаку, — он помогает выигрывать пари, а Никола находил, что это великолепно! Я прощал его от чистого сердца, но стыдно было показать письмо дядюшке Жану и Шовелю. Родители, пока я читал письмо, всплескивали руками от восторга, особенно мать. Она смеялась и кричала:
— Ах, я так и знала, что Никола выйдет в люди… Видите, как он продвигается. Мы вот торчим в Лачугах, потому в бедности и живем. А Никола получит дворянское звание. Так и знайте, получит дворянское звание.
Батюшка тоже был доволен, но его тревожило, что в схватках сыну грозит опасность, и он говорил, потупи глаза:
— Так… так… хорошо… да вот только бы другой не проткнул ему грудь под правым соском. Сердце бы у нас разорвалось. Вот ведь ужас! У того, другого, тоже, верно, остались родители.
— Подумаешь! — кричала мать.
И она схватила письмо и побежала показывать соседям, приговаривая:
— Письмо от Никола! Он бригадир, учит колоть и рубить на саблях. Уже многих поубивал… Пусть на него косо не поглядывают.
И так далее. Только два-три дня спустя она вернула мне письмо. Дядюшка Жан спросил о нем — пришлось принести и вечером прочесть. Были тут и Шовель с Маргаритой, и я не смел поднять глаза. Дядюшка Жал сказал:
— Вот беда, когда в семье есть мерзавцы, которые только и думают о том, как зарубить родителей, братьев, сестер. Да еще считают похвальным, потому что это называется дисциплиною.
Шовель ответил:
— Полезно знать обо всем, что рассказывает Никола, — об этих жестоких уличных стычках, об этой резне. Ведь мы-то ничего не знали — в газетах не пишут. Но мне вспоминается, что во время моих странствий много войска перебрасывалось из Гренобля, Бордо и Тулузы. Все это хороший признак и служит доказательством, что поток сносит все и ничто его не остановит. Благодаря этим сражениям, получил отставку Ломени де Бриенн и созываются Генеральные штаты. Стычек нечего бояться. Что сделают пятьдесят, а то и сотня полков, когда против них весь народ? Только бы народ знал твердо, что он хочет, только бы третье сословие было в согласии, а все остальное подобно пене, которую сдувает порыв сильного ветра. Ну, я рад, что узнал обо всем этом. Подготовимся же к выборам, будем во всеоружии, и да восторжествуют здравый смысл и справедливость.
В те дни Шовель уже не держал язык за зубами и, как видно, был полон веры в будущее. Несмотря на голод, свирепствовавший до конца марта, несмотря на все тяготы, крестьяне, рабочие и буржуа действовали сообща. Шовель был прав, когда, узнав о декларации парламента, говорил, что грядет время великих событий. Каждый чувствовал себя сильнее, увереннее, словно началась новая жизнь; и самый что ни на есть обездоленный, сирый и убогий уже не гнул спину, как прежде, а казалось поднял голову и смотрел ввысь.
Глава девятая
Чем становилось голоднее, тем мужественнее держались бедняки. Кожа да кости остались от жителей Лачуг, Гультенгаузена, Четырех Ветров. Люди выкапывали из-под снега корни, варили сухую крапиву, росшую на задних дворах, изыскивали все средства, чтобы просуществовать. Нищета была ужасающая, но уже чувствовалось, что близится весна.
Капуцины из Пфальцбурга больше не смели попрошайничать, их бы поубивали на дороге, потому что Лаферский полк, недавно сменивший Кастельский, не желал их поддерживать — бывалым солдатам невтерпеж стали молодые дворянчики да удары саблей плашмя.
Да и потом что-то уже носилось в воздухе. Бальи и сенешалам все же пришлось обнародовать королевский эдикт о созыве Генеральных штатов. Было известно, что как только бальи и сенешалы получат указы о созыве Штатов на такой-то день, они тотчас же объявят об этом в присутственных местах, что они прикажут их вывесить на дверях церквей и мэрий, что священники будут читать их во время проповедей и самое позднее через неделю после обнародования указа все мы — рабочие, буржуа, крестьяне — соберемся в городской ратуше и составим сообща наказ[59], в котором выскажем свои жалобы и нужды и сообща выберем депутатов, а они-то уж и отнесут наказ в то место, которое назовут нам позже.
Вот все, что мы знали в общих чертах. Слава богу, из каждого прихода жалоб для наказа хватало.
Было также известно, что в Версале собралось второе собрание нотаблей — они условились о том, какие меры предпринять до созыва Генеральных штатов. И в то голодное время — в декабре 1788 года, в январе, феврале 1789 года — только и говорили что о третьем сословии. Каждый узнал, что третье сословие — это горожане, торговцы, крестьяне, мастеровые и бедный люд, что некогда наших несчастных предков уже созывали на открытие подобных Генеральных штатов, повелев им приползти на коленях с веревкой на шее и, представ перед королем, знатью и епископами, подать свои наказы. Все были несказанно возмущены, узнав, что парламенты желают, чтобы наши представители и теперь явились таким же манером, — они называли это «формальностями 1614 года»[60].
Тут каждый стал обзывать судейских сволочью, и всем стало ясно, что хоть они и первыми потребовали созыва Генеральных штатов, но отнюдь не ради того, чтобы подсобить народу, оказать ему должное, а только затем, чтобы их собственные земли не обкладывали налогами, которые бедный люд сносил издавна.
Газеты сообщали, что хлеб ввозился из Америки и России, а у нас в Лачугах и повсюду в горных деревнях инспекторы и не думали нам его давать, напротив, они обшаривали наши хижины вплоть до соломенной крыши и отбирали у нас последние крохи. Жители больших городов восставали, нужно было их утихомирить, а вот мирных крестьян разоряли из-за их покорности.
Помнится, в конце февраля, когда царил лютый голод, мэр, советники и синдики города, которые самолично обыскивали овины да амбары в окрестных деревнях, однажды явились отобедать в харчевню дядюшки Жана.
Шовель — а он всегда мимоходом сообщал нам свежие новости из Эльзаса и Лотарингии, возвращаясь из своих походов, — как раз был в большой горнице. Он поставил корзину на скамью, ничего не подозревая. Сначала Шовель чуть смешался, когда вошли все эти господа в пудреных париках, треуголках, пышном облачении, шерстяных чулках, с муфтами и в перчатках до локтей, а позади показался высокий, сухопарый, желтолицый помощник прево Дежарден, в треугольной шляпе с галунами и со шпагой на боку. Он искоса с надменным видом взглянул на Шовеля. В те времена он сам подвергал жертву допросу. Пренеприятное было у него лицо! Пока все остальные, освободившись от своей амуниции, спешили на кухню взглянуть, что готовят, он отстегнул шпагу, поставил ее в угол, спокойно подошел к корзине, открыл ее и стал разглядывать книги.
Шовель стоял позади, заложив руки в карманы штанов под блузой, как ни в чем не бывало.
— Эй, еще дельце нашел! — кричали советники и синдики, сновавшие взад и вперед, и хохотали.
Дверь в кухню отворили; в печке пылал огонь, и свет от него разливался по большой горнице. Низенький синдик корпорации булочников, Мерль, приподнимал крышки мисок и требовал, чтобы тетушка Катрина все ему растолковывала; Николь застилала стол белоснежной парадной скатертью, а полицейский офицер и не думал трогаться с места. Он вытаскивал из корзины книгу за книгой, складывая их столбиком на скамью.
— Это ты продаешь книги? — спросил он в конце концов, даже не обернувшись.
— Да, сударь, — невозмутимо ответил Шовель. — К вашим услугам.
— А тебе известно, — поводя носом и гнусавя, заметил полицейский чин, — что так и на виселицу угодить можно?
— Это как же на виселицу? — сказал Шовель. — Из-за славных этих книжечек?.. Вот смотрите-ка: «Какие принять решения на собрании членов судебного округа», сочинение монсеньера герцога Орлеанского, «Размышления патриота о будущих заседаниях Генеральных штатов», «Жалобы, пожелания и предложения отдающих в наем кареты, с просьбой включить их в свои наказы». Право, все это не так уж опасно.
— А привилегии короля? — возразил офицер сухо.
— Привилегии? Вы же знаете, сударь, что со времени монсеньера Ломени де Бриенна брошюры не подлежат действию привилегий.
Офицер ворошил книги, все искал чего-то; остальные окружили его и Шовеля.
Мы с дядюшкой Жаном стояли поодаль возле шкафа, и нам было не по себе. Шовель поглядывал на нас искоса, как бы ободряя нас, уж конечно, что-то у него в корзине было припрятано, и офицер нюхом чуял это.
По счастью, когда почти все книги уже лежали на скамье, с важным видом вошла тетушка Катрина, неся большую дымящуюся супницу, а низенький синдик Мерль во взлохмаченном парике закричал, идя вслед за ней:
— К столу… к столу… вот сметанный суп. Господа, да на что вы там уставились? Эге, я так и знал, еще один обыск! Да полно, хватит с нас обысков! Ну же, к столу, к столу, не то я начну один.
И он уселся и, заправляя салфетку под подбородком, открыл супницу — в горнице вкусно запахло. А Николь в это время внесла маринованное говяжье филе, и все советники да синдики ринулись к столу. Офицер, видя, что его спутники принимаются за еду без него, раздраженно сказал Шовелю:
— Знай же: отложенная партия не проиграна!
Он швырнул книгу, которую держал в руках, на кучу других книжек и, подойдя к столу, сел рядом с Мерлем.
Шовель тотчас же уложил брошюры и, повесив корзину на плечо, вышел, весело посматривая на нас. Мы свободно вздохнули — ведь когда помощник прево заговорил о виселице, у нас перехватило дыхание, несмотря на все посулы властей.
Словом, Шовель ушел цел и невредим, а все эти господа обедали, как обедали перед революцией дворяне и богачи. Они велели принести собственное вино из города, подать свежее мясо и белый хлеб.
В дверях столпились десятки нищих. Они затянули молитву и, заглядывая в окна, просили подаяния. Иные жалобно стенали, и от их стонов брала дрожь, особенно когда стенали женщины с истощенными ребятишками на руках. Но господа из города и не слушали их. Они с хохотом раскупоривали бутылки, пили допьяна, несли чушь. Разошлись они в три часа. Одни отправились в город в каретах, другие верхом, — продолжать обыски в горных лачугах.
В тот же вечер зашли к нам Шовель с Маргаритой. Едва они показались в дверях, как дядюшка Жан воскликнул:
— Ох, до чего же вы нас напугали!.. Каким опасностям подвергаетесь вы, Шовель! Да какая же это жизнь, когда вот-вот на виселицу вздернут, ходишь над пропастью! Я бы и двух недель не протянул из-за этих страхов.
— И я тоже, — молвила тетушка Катрина.
И мы все подумали о том же, а Шовель только рассмеялся:
— Э, да все это пустяки, — произнес он, усаживаясь, — все это чепуха. Не то было десять-пятнадцать лет тому назад. Вот тогда меня преследовали, вот тогда не дай бог было попасться с кельскими или амстердамскими изданиями: мигом бы из Лачуг на галеры попал, а за несколько лет перед тем — без промедления и на виселицу. Да, опасно было. Ну, а теперь пусть берут под стражу, теперь это ненадолго, рук-ног не перебьют, принуждая выдать соучастников.
— Все равно, не по себе вам было, Шовель, — продолжал дядюшка Жан. — А в корзине-то лежало что-нибудь?
— Разумеется!.. вот что, — сказал он, бросая на стол пачку газет. — Видите, до чего мы дошли.
Тут мы заперли двери и ставни и читали до полуночи; и я думаю, что доставлю вам удовольствие, переписав кое-что из старых газет. Умиляешься, когда узнаешь из старых газет, как мужественные люди поддерживали друг друга.
Повсюду дворяне и парламенты столковались, решив противиться созыву Генеральных штатов. Во Франш-Конте жители Безансона разогнали парламент, потому что он сопротивлялся эдикту короля и объявил, что земли дворян должны быть свободны от налогов, что такой порядок существовал тысячу лет и должен продолжаться вечно.
В Провансе большинство дворян и парламентов тоже воспротивились эдикту короля о созыве Генеральных штатов. И тогда впервые мы услышали имя Мирабо[61], дворянина, которого остальные дворяне не хотели признавать и который выступил вместе с третьим сословием. Он говорил, что возражения дворян и парламентов тщетны, недопустимы, незаконны. Свет еще не видел человека, говорящего так справедливо, с такой силой и величием. Иные, напротив, считали, что он недостаточно благороден; его не пускали на совещания — вот свидетельство их здравого смысла.
Повсюду происходили стычки. Так в Ренне, в Бретани дворяне убивали горожан, поддерживавших эдикт короля, главным образом молодых людей, прославившихся своею храбростью. У жителей Ренна не хватило сил, и они призвали на помощь жителей из других городов своей же провинции. И вот как откликнулись молодые люди из Нанта и Анже, спешившие им на помощь: «Потрясенные ужасом при вести об убийствах, учиненных в Ренне, призванные гласом народным, взывающим к возмездию и восстаниям, узнав, что благодетельным повелениям августейшего короля нашего об освобождении от рабства его верноподданных из третьего сословия препятствуют одни лишь себялюбцы из дворян, для коих нищета и слезы многострадальных — всего лишь гнусная дань, которую они хотели бы взимать с будущих поколений, чувствуя силу свою и стремясь разорвать последнее звено цепи, мы решили выступить со значительными силами и противопоставить свою волю подлым приспешникам аристократии. Мы заранее протестуем против всех постановлений, в которых объявили бы нас мятежниками, ибо нами владеют одни лишь чистые побуждения, и если нас предадут неправедному суду, мы клянемся честью и родиной… клянемся сделать все, что природа, мужество и отчаяние внушает человеку во имя сохранения жизни. Подписано в Нанте, в здании Биржи, января 27 дня, лета 1789».
Так писали молодые люди из торгового сословия.
А из Анже пошли в поход студенты; вот что писали женщины этого края — женщины, сильные духом:
«Постановление, которое составили матери, сестры, жены и возлюбленные молодых граждан из города Анже на невиданном доселе сборище. Прочтя постановление молодых людей, мы заявляем, что если возобновятся беспорядки — и в случае похода, в коем граждане всех сословий объединятся ради общего дела, — мы присоединимся к народу, ибо его благо — наше благо. Не обладая силою, мы берем на себя такие обязанности и такой род полезной деятельности: заботу о снаряжении, о съестных припасах, приготовления к походу; мы готовы делать все, что от нас зависит, — заботиться, утешать, оказывать услуги. Заверяем, что мы отнюдь не намерены отступать от уважения и повиновения, которые мы обязаны оказывать королю, но скорее погибнем, а не покинем наших сыновей, супругов, братьев; для нас — честь разделить с ними опасность, мы не можем пребывать в постыдном бездействии».
Мы плакали, читая эти строки.
— Вот это — благородные женщины! Вот это — честные люди! Мы поступим так же!
Мы чувствовали свою силу. А Шовель, подняв указательный палец, произнес:
— Пусть же дворяне, епископы и члены парламентов попытаются понять эго! Женщины сами добиваются своих прав, поддерживают братьев, мужей и возлюбленных, а не отговаривают их от борьбы. Вот оно — великое знамение! Не часто это случается, но раз уж случилось, то знайте: иные прочие заранее проиграли.
Глава десятая
В двадцатых числах марта 1789 года, когда уже таяли снега, пошел слух, будто огромные афиши за черною печатью с тремя лилиями появились на дверях церквей, монастырей, ратуши, будто всех нас созывают в Пфальцбургскую ратушу.
Так вправду и было! Объявления эти призывали дворянство, духовенство и третье сословие на собрание бальяжа — там надлежало подготовить созыв наших Генеральных штатов.
Лучше всего я перепишу для вас эти воззвания. Сами увидите, как отличались Генеральные штаты тех времен от всего того, что происходит в наши дни.
Затем в воззвании говорилось о дворянстве и духовенстве, об их созыве, о числе депутатов, которых выдвинут на собраниях в бальяжах, а позже — на собраниях Генеральных штатов, епископы, аббаты, капитулы, духовные общины, имеющие доход, духовенство, живущее в миру и в монастырях мужских и женских, и вообще все духовенство, имеющее владения.
А дальше вновь говорилось про наши дела:
«1. Жители приходов и общин, местечек и городов должны собраться в общинном доме во главе с судьей или любым другим чиновником. На этих собраниях получают право присутствовать все представители третьего сословия, французы по рождению, либо принявшие французское подданство, достигшие возраста двадцати пяти лет, оседлые и внесенные в окладные книги, дабы содействовать составлению наказов и участвовать в выборе депутатов.
2. Выбранные депутаты устроят в ратуше собрание третьего сословия города под председательством муниципальных должностных лиц, составят наказы о нуждах и жалобах жителей этого города и назначат депутатов, которые передадут наказ в главный бальяж.
3. Число депутатов, избранных приходами и сельскими общинами для передачи их наказов, должно равняться двум от каждых двухсот дымов и более, трем от трехсот дымов и так далее.
4. В главных бальяжах или главных сенешальствах депутаты третьего сословия на своем подготовительном собрании составят из всех наказов один и выделят четвертую часть от числа депутатов, дабы передать упомянутый наказ общему собранию главного бальяжа.
5. По повелению его величества в упомянутых главных бальяжах выборы депутатов третьего сословия в Генеральные штаты будут произведены сразу после того, как туда будут доставлены наказы от всех городов и общин, представители коих там соберутся».
Как видите, тогда не назначали, как ныне, депутатов, которых никто в глаза не видел, присланных из Парижа с хорошими отзывами, а избирали, руководствуясь здравым смыслом, своих, деревенских. А те выбирали из своей среды самых способных, самых стойких и самых сведущих, чтобы они отстаивали наши жалобы перед королем, принцами, дворянами, епископами. Таким образом, эго приносило некоторую пользу.
Посмотрите, что сделали наши депутаты в 89-м году и что делают нынешние, и вы сами увидите, что лучше — крестьяне ли, которых выбираешь в депутаты, потому что знаешь их, или же чужаки, которых выбираешь, потому что их расхваливает префект. Не к унижению наших господ будь сказано, а просто — из лучшего выбираешь лучшее. Ясно, что депутаты должны представлять интересы людей, которые их выбрали, а не правительства, надзирать за которым им поручено. Это само собою разумеется. Предположим, что король Людовик XVI с помощью бальи, сенешалов, прево, губернаторов провинций и жандармерии, самолично назначал бы депутатов третьего сословия. Что бы получилось? Да эти депутаты не посмели бы противоречить королю, по воле которого они были назначены, и одобряли бы все, что было бы угодно правительству, а мы и поныне коснели бы в нищете.