Хедли задумался, не насмешил ли ее своим смущенным, запыхавшимся видом. Впрочем, это не особо его волновало.
– Добрый, – лаконично ответил он. Схватив лист грубой бумаги, Хедли скрылся в проходе, посреди пустых стульев с гулкими промежутками между рядами. Он выбрал место наугад, аккуратно снял пальто и, затаив дыхание, устроился поудобнее. Его сердце тяжело и быстро забилось.
От волнения по спине побежали мурашки: такую же нервную дрожь он испытывал в детстве, когда ходил на детский утренник в театр «Риволи» – спектакль начинался в половине первого, и Хедли окружали сотни почтительных двойников. Еще было слишком рано, и невнятное бормотание пока что не сменилось благоговейным выжидающим молчанием. Вокруг слышался гулкий шепот, люди оглядывались в поисках друзей, некоторые даже привставали. Тут были представлены всевозможные эмоции: кто-то выглядел серьезным, а кто-то веселым, робким, рассеянным, замкнутым – все многообразие человеческих типов и настроений. Хедли заметил, что народу сегодня меньше, чем в прошлый раз. Любопытствующие пришли и вскоре ушли. Верующих было много, но не настолько, чтобы заполнить весь зал. Его словно подготовили на будущее.
Хедли наконец-то поднес квадратный лист грубой бумаги к свету и прочитал черный печатный текст. Эта листовка была наподобие тех, что раздавали на каждом углу. Он бегло ее прочитал, скомкал и швырнул на пол.
В Библии говорится, что конец света близок.
Пророчества исполнятся.
Мир очистится огнем и водой.
«Ибо Он – как огонь расплавляющий…»
«Ибо прежнее небо и прежняя земля миновали…»[17]
Подпишитесь на «НАРОДНОГО СТРАЖА»,
Цена годовой подписки – 2 доллара,
245, Берри-авеню, Чикаго, штат Иллинойс.
Дешевый и вульгарный листок наполнил его отвращением. Хедли огляделся: похоже, никто здесь не читал никакой литературы. Листки брали, а затем выбрасывали, как и любую коммерческую рекламу. Это его ободрило, и он закурил. В зал постепенно стекались люди. Перед Хедли с громким шумом и скрипом стульев уселась семья. Справа разместилась суровая компания негров могучего телосложения, которые уставились прямо перед собой. Тут и там рассаживались старухи – поодиночке или парами. Неожиданно какая-то нервная девушка с тонкими чертами лица выбрала место слева от него. Она поставила на пол сумочку и быстро сбросила с себя пальто.
Становилось жарко и душно. В вышине со скрипом работали вентиляторы. Сигаретный дым тяжело поднимался вверх; Хедли расстегнул воротник и глубоко, нетерпеливо задышал. Это была пытка ожиданием. Казалось, он прождал уже целую вечность. Появлялось все больше и больше людей, они плавно двигались в проходах, бесшумно находили себе места и неумолимо заполняли зал.
Хедли выпрямился на стуле и стал лихорадочно поглядывать на людей, двери за спиной, стропила над головой и сцену впереди. По обе ее стороны тяжеловесно развевались американские флаги, а сзади к стене была прибита эмблема, которую он не узнал: наполовину белая и наполовину черная сфера – черная часть впивалась в белую, а белая оплетала черную. Возникал эффект движения, словно от вращающегося колеса. Эмблема была динамичной, но цельной и доставляла моральное удовлетворение. Он посмотрел на нее пару минут, и это немного сняло напряжение.
Пока Хедли сонно таращился на эмблему, в зал вошел Теодор Бекхайм.
Сразу почувствовалось чье-то присутствие – правда, поначалу не физическое, а лишь внезапная волна осознания. Вздрогнув от неожиданности, Хедли моргнул и быстро огляделся. Зал еще не заполнился от отказа: неужели Бекхайм начнет лекцию? Хедли взглянул на наручные часы и поразился: уже восемь. Между проходами пробежал шорох и шепот: Хедли осмотрелся по сторонам, но так и не заметил физического присутствия. Быть может, Бекхайм – птица, ласточка? Быть может, он взмыл к закопченным стропилам? Он – мотылек, призрак, порыв ветра? Свет в зале померк. Все окутала зловещая черная мгла, студеное облако, приплывшее издалека – из-за пределов нашего мира, да и самой вселенной. Желтые лампы сначала потускнели до болезненно-красного цвета, а затем погасли совсем.
Хедли насилу подавил крик, когда в просторном темном помещении воцарилась тишина. Стюарта подняла огромная океанская волна, и он ненадолго завис над бездонной, бескрайней пучиной. Барахтаясь в одиночку, Хедли отчаянно пытался нащупать хоть какую-нибудь точку опоры в окружающей темноте. В следующий миг обстановка настолько наэлектризовалась, что все вокруг безжизненно замерло и застыло. А затем на сцену вышел Теодор Бекхайм, и пустое пространство заполнилось.
Это было похоже на волшебство. Хедли покинул страх, и все тело обмякло. Он задрожал с головы до пят, когда исполинская фигура шагнула к микрофону. Все присутствующие, включая самого Хедли, встрепенулись: тишину нарушил коллективный вздох – чуть ли не вопль.
Бекхайм был великаном. Он возвышался громадной колонной, упираясь квадратными ладонями в край дубовой трибуны и подавшись вперед, чтобы рассмотреть людей, сидевших на передних рядах. Ровный, измученный заботами лоб с глубокими морщинами; лицо, словно отлитое из древнего металла; глубоко посаженные задумчивые глаза; тяжелый череп. Полные темные губы. Обветренная серовато-коричневая кожа. Небольшие уши, плотно прилегающие к голове. Короткие черные волосы. Выступающий, закругленный, массивный подбородок. Бекхайм и впрямь оказался негром.
С задумчивым, почти несчастным видом Бекхайм обвел глазами слушателей. Его лицо выражало мудрое понимание и вместе с тем невысказанный упрек. Каждый сидевший в зале тотчас почувствовал себя маленьким, немного греховным и странно неуверенным в себе и своих привычках. Когда великан касался взглядом людей, они виновато отодвигались, стыдясь и внезапно осознавая собственное несовершенство. Люди чувствовали облегчение, когда Бекхайм отводил глаза, но полная уверенность к ним так и не возвращалась.
– Я рад, – негромким напряженным голосом сказал Теодор Бекхайм, – что у меня есть возможность поговорить с вами. Если вы будете сидеть тихо и слушать, я смогу рассказать вам о некоторых вещах, которые будут иметь большое значение в вашей жизни.
Бекхайм начал без всякого вступления, даже не пытаясь соблюдать условности и формальности. Его голос был негромким, резким и властным. Грубоватый голос, который сурово и непреклонно, почти монотонно гремел на весь зал. У Хедли завибрировали кости: через слуховые каналы голос проник в головной мозг и оглушительно зазвенел там, так что Хедли с трудом выдерживал этот напор. Стюарт заткнул уши, но звук все равно просачивался, передаваемый полом, стулом и телами окружающих людей. Весь зал и каждый находившийся в нем человек превратились в резонаторы, воспроизводящие мощные голосовые вибрации этого человека.
– Вы живете в уникальное время, – продолжил он. – В прошлом людям зачастую казалось, что это время уже наступило. Проницательные люди то и дело приходили к выводу, что время пришло, но они всегда ошибались. В конце концов, возникло ощущение, что все это – выдумки. Предсказания не сбылись и никогда не сбудутся… В прошлом большинство ученых проповедовали идеи, которые сегодня мы признаем абсурдными. Но этим людям их собственные идеи казались вполне естественными и здравыми. Они верили в то, что Земля плоская и занимает большую часть Вселенной; что Солнце вращается вокруг Земли; что если оставить волосы в воде, они превратятся в червей; что свинец можно превратить в золото, а человека можно вылечить, если произнести над раной определенные слова. Одно из людских заблуждений было связано со временем. Люди заблуждались по поводу размеров, формы, происхождения, составных частей мироздания и заблуждались насчет его возраста. Они не понимали, что Вселенная бесконечна. Существовали религиозные люди и люди, верившие в силу разума. В силу своего образа мыслей они полагали, что за плечами у них всего несколько лет, а вокруг них – всего несколько миль… Это непонимание бесконечности Вселенной, как в пространственном, так и во временнóм отношении, вызвало путаницу. Люди верили в конец света, но считали, что он наступит через несколько месяцев или лет. Они знали, что в прошлом у них – две тысячи лет, но не могли представить себе такой же срок в будущем. Если бы мы сказали им, что Земля просуществует еще две тысячи лет, они бы решили, что она будет существовать вечно. Две тысячи лет были самым большим отрезком времени, доступным их разумению. Практически вечностью… Теперь-то мы знаем, что две тысячи лет – такой же пустяк, как и две тысячи миль. Во Вселенной существуют огромные пространства и громадные силы, а следовательно, огромные периоды времени, так как для движения небесных тел во Вселенной таких масштабов требуется очень много времени. Из-за ошибочного перевода древнееврейского слова нам приходится делить возраст пророков на двенадцать, а единицы времени, указанные пророками, нам следует умножать на несколько тысяч. Мы знаем, что Вселенная была сотворена не за семь дней, а за семь огромных периодов времени, возможно, длившихся миллиарды лет, поэтому мы должны понимать, что дни, предсказанные пророками, на самом деле равняются столетиям… Кроме того, древние верили в чудеса. Наряду с прочим вздором, они верили в то, что временная отмена естественного закона является Божьим откровением. Но теперь-то мы знаем, что отмена естественного закона равносильна отрицанию Бога, или признанию того, что Вселенная хаотична, изменчива и что в ней властвует случай. Это равносильно введению элемента случайности. Это отрицание космоса. Но если существует Бог, то должен существовать и космос. Эта путаница между явлениями, которые пока еще не получили объяснения (а таких явлений в те времена было много), и вещами поистине необъяснимыми привела древних людей к представлению о том, что Бог действует противоестественными способами. К представлению о том, что Бог сначала создал эту бескрайнюю Вселенную, а затем почему-то снизошел на Землю, упразднил ее законы, пренебрег ее сложным устройством и в раздражении ее уничтожил… Сегодня мы понимаем, что Бог никогда не действует вопреки своему физическому проявлению – Вселенной. Он действует посредством Вселенной, а это означает, что мы никогда не станем свидетелями упразднения ее законов. Мы никогда не увидим разверзающихся небес и появляющейся из них гигантской десницы. Все это образы, фигуры речи, поэтические вольности. Мы можем пользоваться любыми оптическими приборами, но мы должна понимать, что небеса – этот хорошо знакомый нам небосвод –
Вслушиваясь в его низкий, глубокий голос, Стюарт Хедли вдруг осознал, что все слушатели, включая его самого, загипнотизированы его звучанием. Их пленяли не слова, а сам
В смятении и недоумении Хедли слушал речь высокого чернокожего человека, обращенную к нему. Остальные люди в зале лишь наблюдали за его беседой с Бекхаймом – по крайней мере, так казалось. Но Хедли знал, что это иллюзия. Бекхайм никогда бы не сумел выделить его в этой толпе, осознать присутствие конкретного Стюарта Хедли. Однако Бекхайм говорил низким глубоким голосом, каким один человек обычно обращается к другому, и эта его доверительность была начисто лишена позерства и театральной манерности. Бекхайм не пытался убедить: он просто рассказывал о том, что знал, чему сам стал свидетелем.
– Они интуитивно догадывались, – продолжал Бекхайм, – что Земля не вечна. В этой связи мы должны понимать, что рай – это не место, пространственное удаленное от Земли, а, скорее, состояние вселенной, которое наступит, после того как Земля будет уничтожена. Из Библии нам известно, что все души после смерти ожидают Страшного суда и находятся в подвешенном состоянии: иными словами, для них не существует времени, длительности, изменений… Рай находится на
Глядя поверх аудитории, высокий чернокожий человек вещал:
– Никто на свете не сможет зарыть голову в песок, чтобы не видеть, как эти легионы растягиваются боевым строем прямо перед глазами. Ни один человек не сможет сказать: «Я их не вижу». Это ложь, а Бога нельзя обмануть. Никто не сможет остаться в стороне и сказать: «Эта битва меня не касается». У него нет выбора: она касается его напрямую, так как в этой битве решается участь его бессмертной души… Сто и даже пятьдесят лет назад все еще царила неразбериха. На протяжении трех тысяч лет являлись знамения, но их трудно было расшифровать. На арену выходили различные сражающиеся стороны. Каждая из них утверждала: «Мы – на Его стороне». Непримиримые соперники присягали на верность Богу, и любой честный человек приходил в замешательство. Бог понимал причину этой путаницы – человека легко обмануть лживыми притязаниями Дьявола… Но сегодня никакой путаницы больше нет: Дьявол уже не способен выдать себя за другого. Сквозь дым и огонь этой вечной, нескончаемой битвы проступают истинные очертания воюющих сторон. Они настолько очевидны, что их невозможно спутать. В настоящий момент Дьявол уже отказывается от всякого притворства. Слабыми уверениями в святости и благочестии больше никого не проведешь. Показались явные отметины, страшные клейма – по плодам их узнаете их!.. Нам известны признаки, по которым можно узнать Дьявола: они хорошо нам знакомы уже на протяжении тысячелетий. Видны ли эти признаки ныне?… Повсюду мы видим ненависть, жестокость, насилие. Все народы мира препоясывают чресла и готовятся сокрушить всякого, кто встанет ошуюю либо одесную. В каждом народе рождается голая, грубая сила, вооруженный кулак: сорвана личина правосудия. А голая сила и есть тот знак, по которому вы узнаете
Часть вторая
День
Ребенок был мальчиком, и звали его Питом.
Пит лежал в кроватке и жадно глотал солнечный свет. Младенца усеивали солнечные блики: он чихал, когда луч попадал в нос, пускал слюнки, пытаясь его разжевать, а затем злился и писался в пеленки.
Июльское утро выдалось теплым и ласковым: все окна в квартире были широко распахнуты, и шторы дремотно вздымались в порывах свежего ветерка, гулявшего по комнатам. Эллен Хедли сидела за хромированным кухонным столиком, напротив Джима Фергессона: между губами у нее торчала сигарета, а на коленях стояла миска с клубникой.
Джим Фергессон прислонился к раковине, скрестив руки на груди. Так как дело было в воскресенье, он не стал надевать свой синий двубортный саржевый костюм, а надел взамен цветную рубашку с короткими рукавами, старые парусиновые рабочие штаны и садовые туфли. Фергессон явственно лысел и толстел. Между пуговицами рубашки выпирало массивное, солидное брюшко. Округлое морщинистое лицо было красным и влажным от летней испарины.
– Как по-твоему, – печально спросил он, – мне можно баночку пива?
– Конечно, – сказала Эллен и, дочистив последнюю клубничину, встала.
– Я возьму, – быстро бросил Фергессон. В присутствии девушки он всегда становился неловким. – Скажи мне, где стоит эта хрень – в холодильнике?
Игнорируя его нервные протесты, Эллен поставила миску с клубникой на стол и пересекла кухню, направляясь к холодильнику. С тех пор как родила, она снова стала стройной и легкой. На дворе стояло лето, и на ней была белая хлопчатобумажная мужнина рубашка с закатанными рукавами, сандалии и широкая юбка в сборку с узором в горошек. Каштановые волосы свободно рассыпались по рукам и плечам, когда Эллен наклонилась, чтобы поискать в выдвижном ящике открывалку.
– Позволь мне, – буркнул Фергессон. – Не хочу причинять тебе никаких хлопот.
Налив пиво в высокий бокал, Эллен сказала:
– Пожалуй, и я чуть-чуть выпью. Можно, я допью то, что не влезло?
– Ага, – согласился Фергессон, с благодарностью принимая пенный бокал. – Хотя знаешь, если наливать против стенки, в бутылке остается не так уж много.
Эллен сморщила нос:
– Теперь я понимаю, что имел в виду Стюарт, рассказывая о вас.
– Правда? – Фергессон вспыхнул и стал смущенно бродить по кухоньке. Он все глубже увязал в трясине неловкости: в присутствии молодой мамочки он превращался в мямлю. – Вам надо сорвать этот линолеум, – он ткнул в раковину. – Постелите кафель – он не гниет, – затем показал на кран. – И ради бога, уговори Недотепу поставить смеситель! Он ведь может привести все в порядок, если захочет. Мог бы отремонтировать всю квартиру, если б только не витал в облаках.
Эллен уселась за стол и взяла миску с клубникой.
– Вы тяжелый человек, мистер Фергессон.
При этих словах он побледнел. Его поразило обращение «мистер»: Фергессон сразу вспомнил, где находится. Достав носовой платок, он вытер горячий пот с раскрасневшегося лица.
– Кстати, – сказал Фергессон негромко, – а где он сам? За этим-то я и зашел.
– Стюарт? – Эллен пожала плечами. – Наверное, пошел за игрушками для малыша.
– В воскресенье?
– Ну… – Она потянулась за сигаретой, лежавшей в пепельнице. – Видимо, он поехал с Дейвом Гоулдом на север полуострова. Некоторые большие магазины игрушек на шоссе в воскресенье открыты: если долго искать, обязательно что-нибудь найдешь.
Наступила пауза.
Фергессон не сомневался, что это простая отговорка. Слова Эллен именно так и прозвучали: ее равнодушие и насмешливая уклончивость говорили о желании закрыть тему. Не зная наверняка, как поступить, Фергессон заметил:
– Он явно помешался на парне. Постоянно твердит о нем на работе. Висит над прилавком с одной из тех цветных фотографий. Кудахчет над ней со старухами.
– Да, – монотонно подтвердила Эллен. – Он много думает о Пите.
– Он что, и правда поехал искать на шоссе…
– Он поехал забрать сестру. Привезет их, чтобы показать ребенка.
– Сестру! – воскликнул Фергессон. – Не знал, что у него есть сестра.
– Есть, – сухо сказала Эллен. – Он хочет показать ей младенца. Хочет, чтобы она вынесла свой вердикт… Мы все этого ждем.
Фергессон беспокойно прошагал в гостиную. Июльская жара делала его раздражительным: он шлепнул себя по затылку, потер руки и выглянул в окно на опрятную улицу с зелеными лужайками и кое-где припаркованными спокойными автомобилями – некоторые из них как раз наслаждались еженедельной мойкой.
– С тех пор как родился ребенок, – сказал он, – Недотепа изменился. Стал более спокойным: по-моему, он наконец-то повзрослел.
– Дело не в ребенке.
– В чем же тогда? Разумеется, в ребенке! Он чувствует себя отцом, несет ответственность. Он больше не может уходить, когда ему вздумается.
Сидя за кухонным столом с миской клубники, Эллен сказала:
– Это случилось еще до рождения Пита. Помните, когда приезжал тот человек – Теодор Бекхайм? Его портрет еще висел в витрине «Здорового питания»… Я видела его, когда мы со Стюртом там однажды обедали.
– А, та религиозная секта, – неопределенно сказал Фергессон.
– Стюарт сходил на его лекцию. Я хорошо помню, потому что мы тогда страшно поссорились. Я не хотела идти и не хотела, чтобы шел он. Понимаете, я знала, чем это кончится: я ведь знаю, как Стюарт относится к подобным вещам. В некотором смысле я знаю его лучше, чем он сам себя знает. Он был так взволнован… Он воспринимает подобные вещи очень серьезно.
– Чересчур серьезно, – поправил Фергессон.
Эллен нервно потушила сигарету и закурила другую. В лучах июльского солнца ее голые руки казались смуглыми, покрытыми пушком и слегка влажными от пота.
– Нет, не чересчур. С какой стати? Кто вы такой, чтобы об этом судить?
Фергессон сконфуженно ответил:
– Я имею в виду, что ему нужно чаще выходить из дому и развлекаться. Меньше переживать – поиграть в мяч, покатать кегли. Вытащи его куда-нибудь, черт возьми… Готов поспорить, вы никогда не ходите в ночные клубы или на концерты.
– Стюарт не любит играть, – кратко сказала Эллен.
– Почему? Что в этом такого? На корпоративном пикнике он был таким занудой – не захотел играть в мяч и бросать подковы. Только молча поел, а потом плюхнулся под деревом и заснул. Мужчине нужно быть компанейским, хотя бы изредка заботиться о других. А он такой серьезный и тонкокожий: вечно о чем-нибудь думает, – Фергессон взмахнул рукой, словно пытаясь охватить жестом всю квартиру. – Не понимаю я этого, Эллен. Что с ним не так? У него красавица-жена, ребенок, чудесная квартира – у него есть все на свете, а он чем-то недоволен!
Эллен продолжала чистить клубнику, раздраженно перебирая пальцами: на ее мужа нападал посторонний человек.
– Он видит то, чего не видите вы, – вспылила она. – Никто из нас не видит.
– И что же это?
– Он видит, что все погибло. Он очень впечатлительный… Порой мне кажется, что в нем больше женского, чем во мне. А еще у него развито предчувствие. Он такой… мистик. Он жадно проглатывал все астрологические журналы, которые я раньше приносила домой, а теперь из-за него перестала: он воспринимал их очень серьезно… Часами сидел над ними. Но при этом он никогда не ходил в церковь. Не получил никакого религиозного воспитания. Он вырос в современной, образованной семье, в тридцатые годы ходил в одну из этих прогрессивных школ. По-моему, все они были коммунистами… ну, мы бы сегодня так их назвали. Там все обучение было направлено на естественное самовыражение. Он плел циновки и обжигал глиняные чашечки: вы же сами знаете, как он любит чинить все подряд –
– Боже, – воскликнул Фергессон – да он же самый нездоровый человек из тех, кого я знаю, со всеми этими его коликами и сельдерейными коктейлями. Он вечно больной – настоящий ипохондрик!
Эллен кивнула:
– Понимаете? Они внушили ему эту жуткую потребность в здоровье… в необходимости бывать на свежем воздухе, ездить за город. В деревне все так естественно. Они не научили его ничему полезному: не научили жить в нашем мире… Он не умеет о себе заботиться. Ну, а потом погиб его отец.
– Я знаю, – сказал Фергессон. – Это было тяжело.
– Если бы не гибель отца, возможно, Стюарт и не стал бы таким. Ему было всего восемь лет. Его воспитывали мать с сестрой. У них всегда водились деньги: отец оставил имущество и пожизненную страховку. Стюарт как сыр в масле катался.
– Знаю, – подтвердил Фергессон. – Ему никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь.
– Когда я с ним познакомилась, он хотел стать художником. Понимаете, мы познакомились еще в колледже. У него были грандиозные планы: он постоянно твердил о себе самом и о своем будущем. Но он испытывал голод, природу которого не понимал: он думал, что хочет рисовать, но на самом деле ему не хватало дисциплины. Он не понимал, что необходимо трудиться, изучить массу технических приемов. Ему просто хотелось как угодно самовыражаться при помощи рук. Поскольку именно этому его научили. На самом деле, его интересовало вовсе не искусство, а
– Что ты ответила?
– Я сказала, что в Первую пресвитерианскую. Меня воспитывали в большой строгости. Тогда он задумался. Ему захотелось узнать, почему именно в Первую пресвитерианскую, и я объяснила.
– Объясни и мне.
Эллен встала из-за стола и поставила миску чищеной клубники в холодильник.
– В общем, я сказала ему правду. Мы ходили в Первую пресвитерианскую, потому что она находилась ближе всего к нашему дому. В том же квартале.
Фергессон промолчал.
– Понимаете, Стюарту это ничем не помогло: не такого ответа он ожидал. Ему стало дурно: когда он чем-то озабочен или смущен, то становится таким подавленным, ноющим. Потом он несколько дней угрюмо бродил по квартире. Я пожалела о своих словах, – Эллен с грустным видом повернулась к Фергессону. – Я знала, что сама виновата, но что я могла еще сказать? Я не знала, что с ним делать: не могу же я быть его отцом-исповедником.
– Ему бы сходить к священнику или типа того, – согласился Фергессон.
– Как-то раз, в июне этого года, Стюарт доставлял телевизор священнику. Стюарт не знал, что этот человек – священник. Он увидел большой дом и всю эту роскошь, увидел его жену и никак не мог взять в толк, как этот человек может быть священником. Это на него ужасно повлияло и, думаю, послужило одной из причин.
– Вы имеете в виду историю с Бекхаймом?
Она кивнула:
– Еще до того, как он пошел на лекцию, я догадывалась о том, что произойдет. Знала, что он вернется другим. Именно этого он искал, пусть даже сам этого не понимал. А я понимала – и боялась, – Эллен продолжила, обращаясь то ли к Фергессону, то ли к себе самой. – Может, я ошибаюсь. Может, он должен измениться. Иногда мне так надоедает его хандра, что я думаю: Господи, лучше бы он вышел и застрелился.
Но Эллен вовсе так не думала. Навернувшиеся слезы защипали ей глаза: она быстро отошла от Фергессона и, встав спиной к нему, смотрела в окно. Что она делает? Выдает мужа врагам – Фергессону. Рассказывает о нем, выставляет на посмешище. А ведь ей просто хотелось спасти его.
– Нет, – сказала она, – я так не думаю. Ну и что, если он хандрит и терзается? – продолжала Эллен сдавленным голосом. – Он мой муж, и я люблю его. Я хочу его сохранить, не хочу его бросать. А если он изменится, я могу его потерять. Наверное, я эгоистка, не знаю. Просто он кажется мне таким… хрупким, что ли. Он выглядит большим и сильным – гораздо больше, чем вы. Вам таким никогда не стать. Но он не такой, как вы: он не может заниматься делами. Кто-то должен о нем заботиться – тот, кто его любит.
Фергессон набычился:
– Он взрослый человек…
– Нет, не взрослый, – слова хлынули неистовым, мучительным потоком. – Я хочу о нем заботиться… так же, как Салли. Видимо, у нее было такое же чувство: видимо, она осознавала, что ему чего-то не хватает. Но, помимо этого, в нем есть что-то
Фергессон не мог уследить за тонкой нитью ее рассуждений.
– Да, – согласился он (или, возможно, просто убедил себя в том, что согласился). – Этот его хреновый характер. Недотепе придется взять себя в руки: нельзя злиться на клиентов. Меня не волнуют его терзания – это его личное дело. Но меня волнует, когда он слетает с катушек. Боже мой, он же закатывает истерики, как малое дитя… Если какая-нибудь старуха садится ему на уши, он краснеет, как рак, и все больше выходит из себя.
– Ненадолго это прошло, – сурово сказала Эллен.
– Прошло! В каком смысле?