В начале моей самостоятельной деятельности, когда мне было восемнадцать лет, я познакомился с одним из таких людей. Это был Захар Михайлович Цыбульский, томский коммерсант и золотопромышленник. Летом он обычно проживал в своей роскошной даче, построенной невдалеке от таежного инородческого селения Чебаки. При этой даче хозяином ее была устроена довольно поместительная церковь, где содержался духовный притч и хор певчих.
Самая дача представляла собой большой барский дом, с просторным танцевальным залом, бильярдной комнатой и со всеми барскими удобствами. При доме состоял довольно приличный оркестр музыкантов. На усадьбе дачи находился прекрасный сад с оранжереями, в которых к Рождеству выращивалось несколько штук совершенно созревших апельсинов.
На рождественские праздники супруги Цыбульские обычно приезжали из Томска в Чебаки, на свою дачу; и вот эти выращенные в оранжереях апельсины подавались тогда к столу, хозяева угощались сами, угощали и гостей, приезжавших к Цыбульским с рождественскими визитами.
По конторским отчетам, содержание дачи Цыбульского обходилось ему ежегодно в 40 тысяч рублей. Надо заметить, что эта дача служила одновременно и золотопромышленной резиденцией Цыбульского, имевшего ряд приисков в Ачинско-Минусинском районе.
Захар Михайлович Цыбульский был выдающимся местным самородком. Уроженец Минусинского округа, он по своему физическому типу напоминал несколько местных инородцев, но был высокого роста и имел весьма мужественный вид. Родословная его мне неизвестна, да, кажется, в нашем крае она была мало кому известна вообще. Это значило, что Цыбульский был обыкновенным смертным, выбившимся в люди своими личными способностями и силой воли, а не через протекцию сиятельных и сильных своим влиянием бабушек и тетушек.
Я знаю только, что Цыбульский учился в большом торговом селе Абаканском, казачьей станице, расположенной по реке Енисею, в пределах Минусинского округа. Как сложилась далее его жизнь в молодые годы, я не знаю.
Мое знакомство с Цыбульским началось, когда ему было под шестьдесят лет и когда он, будучи уже крупным миллионером, представлялся мне знатным, величественным магнатом; мне же в то время было всего только девятнадцать лет. Я был его соседом по разработке моих приисков в Ачинском и Мариинском округах. Разница в наших годах была большая, но Цыбульский почему-то полюбил меня с первого же нашего знакомства. Возможно, что он смотрел на меня как на юношу, которого надо опекать и поучать, хотя мне казалось, я тогда в этом не нуждался и мог вести свои дела самостоятельно.
Супруга Цыбульского, Федосья Емельяновна, по возрасту подходила к мужу. Это была веселая, беспечная женщина; хотя она по характеру и представляла контраст своему мужу, тем не менее супруги жили очень дружно. Она не противилась его деловитости, он не мешал ее жизнерадостности.
Детей у супругов Цыбульских не было. Был приемный сын, взятый еще младенцем после смерти его матери из бедной рабочей семьи. Приемыша Цыбульские вырастили, воспитали и дали ему хорошее образование: он окончил коммерческое училище в Москве. Сама Цыбульская особенно сильно любила своего приемного сына и баловала его, не стесняя в средствах. Он был усыновлен и сделан наследником всего имущества и капиталов его приемных родителей.
В благодарность за все это Аркадий Захарович (так звали приемного сына Цыбульских) причинил множество неприятностей своим благодетелям. Он в Москве проникся не в меру разными либеральными и революционными идеями, и когда по окончании школы в Москве он явился обратно в дом своих родителей, то начал открыто яростно порицать их действия и их отношение к рабочим, называя эти действия недопустимо эксплуататорскими и вредными.
Цыбульская, очень любившая своего воспитанника, немало слез пролила от тех огорчений, которые он доставлял им. Она убеждала его бросить усвоенные им неправильные идеи и прекратить попреки, которыми он осыпал их, как совсем ими не заслуженные. Однако сколько родители ни бились, но укротить своего воспитанника не смогли и с болью в сердце должны были с ним расстаться. После я слышал, что непокорный сын Цыбульских устроился на службу конторщиком к арендатору моего медеплавильного завода, Чернядьеву.
Я не берусь судить — может быть, этот протестант был по-своему и прав, осуждая действия своих приемных родителей, но он забыл, что получил образование на их средства и обязан им своим благополучием. Проще и приличнее ему было бы уйти из дела Цыбульских, как противоречащего его понятиям о справедливости, и притом уйти, не нанося тяжких оскорблений и обид людям, от всего сердца его любившим…
Кое-что из биографии Цыбульского я узнал из бесед с ним на его резиденции в Чебаках. Как он пробивал себе дорогу с самого начала, он мне никогда не рассказывал.
Биография его становится более или менее известной мне с того момента, как он стал правителем дел в канцелярии томского губернатора, будучи, видимо, привлечен к этой должности как способный и умный человек. В Томске Цыбульский женился на одной из многих дочерей Бобкова, когда-то, в старину, весьма крупного золотопромышленника. В начале 50-х годов была такая известная золотопромышленная компания: Куликов и Бобков.
По смерти Бобкова его золотопромышленные дела пришли в упадок, образовался значительный долг; стали вызывать наследников, а наследниками являлись только дочери Бобкова; все они были женщины замужние, бывшие замужем за крупными иркутскими богачами: Серебренниковым, Трапезниковым и другими. На вызов наследников все богатые зятья отказались от получения наследства, потому что долгу на наследстве было больше, чем оно само стоило.
Только один из зятьев, Цыбульский, изъявил согласие на принятие наследства Бобкова. Разумеется, по русским законам, принимавший наследство становился ответственным и по долгам, лежавшим на этом наследстве. Цыбульские, приняв наследство, ничем не рисковали, ибо у них никакой личной собственности не было, поэтому и ответственности бояться было нечего. В то же время были и надежды: авось золотопромышленное дело еще им и улыбнется…
С получением наследства Цыбульский оставил свою службу у губернатора и начал лично руководить своими золотыми приисками. Разрабатывалось у него всего пять или шесть приисков, в малых и бедных размерах. На доходы от них не было возможности покрывать долги. Кредиторы же, со своими требованиями, не переставали наседать на Цыбульского, подавали в суд ко взысканиям по векселям и требовали описи и продажи наследственного имущества с публичных торгов.
В продолжение примерно восьми лет Цыбульскому приходилось всячески изворачиваться и отбиваться от наседавших на него кредиторов, все в той же надежде, что золотое дело его наконец улучшится и тогда он рассчитается с долгами — я на себе испытывал годами подобного рода надежды и хорошо знал эти искушения. За все восемь лет счастье, однако, не улыбнулось Цыбульскому. Дело свое он все-таки вел, и вел умело, продолжая в то же время отбиваться от натиска кредиторов. За все это время он умел устраиваться так, что полиция не могла предъявить ему лично определение суда, сделанное уже в бесспорном порядке. Когда Цыбульский жил летом в Чебаках, на своих приисках, то дело по взысканию с него долгов лежало без движения в томской полиции, якобы в ожидании приезда его в Томск. Когда же он приезжал в этот город на зимние три или четыре месяца, для закупки на прииска товаров и припасов, дело посылалось к минусинскому горному исправнику, где и лежало месяцами без всякого движения.
Бывали, рассказывал Цыбульский, случаи и похуже. Однажды он был в Томске; кредиторы его и их поверенные, узнав об этом, приняли экстренные меры, чтобы объявить ему под расписку постановление суда — для этого у его дома, были поставлены полицейские посты, которые должны были не допустить отлучки его из дома. И что же он придумал? Его рано утром вывез из дома дворник, спрятав его под снегом на дно короба, в каковых в Сибири обычно вывозят снег и мусор за город. Выехав так оригинально за пределы города, Цыбульский сумел оттуда благополучно пробраться к себе на прииска.
Вот так, в весьма нелегких условиях, прожил Цыбульский целых восемь лет — этот сибирский самородок был железным человеком, и его не так-то легко было сломить.
Наконец судьба сжалилась над ним и вознаградила его сторицей за все перенесенные им испытания и огорчения.
Однажды, совершенно неожиданно для Цыбульского, в дом его в Чебаках явился его сосед, некто Нагорнов. Это был служащий богатейших приисков красноярского золотопромышленника Петра Ивановича Кузнецова. Его прииска располагались по реке Кызасу, впадавшей в Абакан, в Минусинском округе. По каким-то причинам Нагорнов, заведовавший у Кузнецова разведками золотоносных площадей, был уволен со службы. Парень он был смышленый и себе на уме. Он разведал золото на небольшом ключике, который своим устьем выходил как раз к самым постройкам богатого прииска Кузнецова, по реке Кызасу. Этот прииск работался уже годы, и построек на нем создалось множество — целый городок, и постройки эти вышли даже за черту отведенного Кузнецову золотоносного участка.
Нагорнов рассердился на Кузнецова за увольнение его со службы и, в отместку своему прежнему хозяину, предложил Цыбульскому заявить на его имя разведанный им ключик. В ключике этом он нашел промышленное содержание золота, но его занимало не столько золото, сколько желание захватить, при отводе заявляемого ключика, постройки Кузнецова, вышедшие за черту его участка, и затем сорвать со своего прежнего хозяина хороший куш за право оставить постройки на чужом участке.
Цыбульский принял предложение Нагорнова. Они ночью привели на разведанный ключик несколько человек, образовав разведочную партию рабочих, и ночью же поставили на намеченном ими участке разведочные столбы, захватив в свою заявку и постройки Кузнецова.
Получив отвод себе нового прииска, Цыбульский был теперь вправе заставить Кузнецова снести с его отвода все строения.
Как они сговорились насчет этих строений, я не знаю, да это было и не так важно. Существенно было то, что в отведенном ключике разведочная партия Цыбульского нашла золото; основательной разведки Цыбульский все же сделать не смог: золотоносный пласт оказался под глубоким торфом, и работам мешал большой приток почвенной воды. Для окончательной разведки нужны были большие средства, чем те, коими располагал Цыбульский. Поэтому последний решил выехать в Петербург, чтобы подыскать себе компаньона со средствами. Такого компаньона он нашел в лице известного золотопромышленника и уральского заводчика генерала Ненюкова.
Цыбульский уступил Ненюкову половинное участие в новом заявленном им прииске за 25 тысяч рублей. Этой суммы было как раз достаточно для того, чтобы довершить разведку прииска и поставить на первый год небольшие работы на нем.
В результате этот маленький ключик дал Цыбульскому и Ненюкову один миллион рублей прибыли, за что и было дано ему название «Веселый Ключик».
Вот этот-то «Веселый Ключик» и послужил толчком к дальнейшим крупным заработкам Цыбульского на остальных, доставшихся ему по наследству приисках.
Все это, конечно, происходило еще до начала моего появления на сибирском промышленном горизонте. Мое знакомство с Цыбульским завязалось, как я уже сказал, тогда, когда он был миллионером и держал себя как родовитый аристократ. Став богатым человеком, он не скупился на пожертвования: 200 тысяч рублей пожертвовал на достройку кафедрального собора в Томске, 200 тысяч рублей дал на строившийся тогда в Томске первый Сибирский университет, на закладке которого я лично удостоился чести присутствовать.
Супруга Цыбульского также тратила большие средства на дела благотворительности. Между прочим, она содержала за свой счет женский Мариинский приют.
З. М. Цыбульский нес в Томске и общественные обязанности: он был два четырехлетия избираем городским головою этого города и служил обществу, не получая жалованья, что давало Томскому городскому управлению экономию в сумме 15 тысяч рублей в год. Зимой он пригонял в город со своих приисков до полусотни лошадей с таратайками, на коих возилась с берега реки Томи галька — для заваливания всех непроходимо грязных улиц города. Эта работа для городских нужд тоже, конечно, производилась Цыбульским совершенно бесплатно.
Несмотря на все эти исключительные заслуги Цыбульского перед городом, томские коренные купцы его недолюбливали, считая его гордецом, не общественным, по их понятиям, человеком, похожим скорее на сановника, чем на купца. Действительно, он мало подходил к кругу тогдашних купцов и их образу жизни. Сибирский купец того времени любил повеселиться нараспашку, по-своему, в теплой своей купеческой компании, зело хорошо выпить, в беседе не стесняться в выражениях — вроде всем известного тогда томского купца Евграфа Ивановича Кухтерина. Захар Михайлович к подобного рода компаниям относился несочувственно и в их гулянках никогда не принимал участия; дом свой в Томске держал с достоинством, как настоящий аристократ. Все это, разумеется, томичам не нравилось и было не в их духе, потому они и считали Цыбульского гордецом и нередко, только из-за личной ненависти к нему, во многих городских делах подставляли ему ногу.
Большой общественной заслугой Цыбульского было открытие им лечебного минерального курорта в Минусинском округе, именно озера Шира. Ему стоило немало средств, чтобы обставить курорт и сделать его популярным среди публики. Для размещения прибывавших на курорт посетителей он поставил за свой счет много бревенчатых, монгольского типа, юрт, построил курзал для танцев, с буфетом для вин; музыкантов он привозил со своей резиденции из Чебаков. Первыми посетителями курорта были представители местного горного начальства, а также красноярская интеллигенция. Потом, когда озеро Шира получило большую известность, на курорт стало приезжать много больных из других мест.
Официальное открытие курорта состоялось, если не изменяет мне память, в 1878 году, летом. В это лето я жил на своих Солгонских приисках, в 90 верстах от курорта. Здесь я получил от Федосьи Емельяновны Цыбульской убедительное и строжайшее приглашение пожаловать на открытие курорта. Хотя это и случилось в самый разгар летних приисковых работ и мне не следовало бы отлучаться с приисков, я все же принял приглашение и выехал на озеро Шира, где и прогостил около двух недель.
Теперь я расскажу читателям, как оригинально было поставлено у Цыбульского управление приисками. В районе его Чебаковской резиденции в разных местах, но не далее 100 верст от Чебаков, разрабатывались у него хозяйственными способами шесть приисков, дававших хозяину хороший доход. Летом Цыбульский жил в своей резиденции, в Чебаках. Бывало, в иное лето он и не бывает ни на одном из своих приисков. На каждом прииске им были поставлены управляющие, люди солидные, знающие свое дело, по многу лет у него служившие. Получали эти управляющие жалованье небольшое: всего по 300 рублей в год, и никогда не обращались к хозяину с просьбами о прибавке жалованья.
Нередко хорошие знакомые говорили Цыбульскому:
— Как это у вас такой-то управляющий, человек семейный и сам состоятельный, может служить за триста рублей?
Цыбульский на это отвечал:
— Дай им хоть по три тысячи рублей в год, воровать все равно будут, да, пожалуй, еще и больше, чем раньше.
Главным управляющим приисками Цыбульского состоял его двоюродный брат, Иван Матвеевич Иваницкий, высокого роста человек, очень мужественного вида, с длинными бакенбардами, похожий, по всей своей военной выправке, скорее на какого-нибудь военного командира.
Иваницкий имел большую семью: семь дочерей и одного сына. И содержал он такую семью, получая жалованья всего только 400 рублей в год. Дочерей же своих воспитывал в лучших и дорогих городских школах.
Как все это могло быть согласовано?
Цыбульский заведомо предоставлял своим управляющим возможность наживаться, но так, чтобы это не затрагивало его интересов. Достигалось это такой практикой. Приисковый рабочий, после выработки заданного ему урока, получал право уходить с лотком в указанное им место и там добывать золото в свою пользу, сдавая его потом управляющему прииском по назначенной цене. В уплату за золото рабочий получал преимущественно спирт, каковой ввозился на прииска за счет управляющих приисками — вот тут-то эти управляющие и возмещали скудость своего жалованья сторицею.
Цыбульский смотрел на это сквозь пальцы, так как его интересам эти комбинации были выгодны.
Главноуправляющий Иваницкий со своей семьею жил в Чебаках, при резиденции Цыбульского, в отдельном домике. Патрон держал его на почтительном расстоянии от себя, соблюдая строгий этикет. Иваницкий, приходя в палаццо своего хозяина, всегда держал руки по швам и стоял навытяжку, пока Цыбульский не скажет ему:
— Ну, Иван, садись.
Бывало, я с чувством изумления смотрел на подобное зрелище: ведь и приятели были, и был Иваницкий в семье Цыбульского принят как свой человек, а все же, когда это требовалось, стоял перед своим хозяином навытяжку.
Как сам Цыбульский, так и главноуправляющий его Иваницкий и сын последнего были по природе своей страстными охотниками. Ничто в жизни не интересовало их так сильно, как охота; излюбленной темой их бесед была только охота и охота. Даже барышни, дочери Иваницкого, и те любили говорить об охоте и нередко принимали живое участие в охотничьих разговорах.
Я лично не раз слышал от старика Цыбульского сетования на то, что он в молодости не имел таких отличных ружей, какие появились потом. Для своего любимого занятия — охоты — он не жалел денег и все, что было лучшего в области охотничьего снаряжения, приобретал за границей.
Будучи уже стариком, он все еще не терял своей страсти к охоте и иной раз зимой, в сильные морозы, ездил в глухую тайгу за 100 верст от Чебаков на высокие Терсинские горы, охотиться на крупного зверя, изюбря, и целыми неделями сидел на гольцах, поджидая зверя, на таком ветру, который мог сбить человека с ног. Сам он, по старости лет, не был уже в состоянии на лыжах взбираться на эти гольцы: его завозили туда охотники-татары на нартах.
Рассказывал мне как-то Цыбульский об одном трагикомическом случае, происшедшем с ним однажды на охоте. Охотился он недалеко от Чебаков на зайцев и неожиданно в упор встретился с медведем-муравьятником, зверем не особенно крупным, но по породе своей злым. Ружье у Цыбульского было заряжено дробью; растерявшись от неожиданности, он выстрелил в медведя и ранил его. Раненый медведь кинулся на охотника, у которого и все остальные патроны были заряжены мелкой дробью, и Цыбульскому предстояло стать жертвой разъяренного зверя, но выручил его из беды много лет служивший у него охотник, хороший стрелок, местный тузумец-татарин, знаменитый Калолка, бывший с ним в то время на охоте.
Этот Калолка выхватил из-за плеч винтовку и уложил наповал зверя, наседавшего на Цыбульского; потом, в азарте, чувствуя себя героем-спасителем своего хозяина, возвеличил последнего с материнской стороны да еще и проворчал вдобавок:
— И так ни черта не видишь, а еще два стекла на глаза надел!
Цыбульский в это время действительно носил двое очков, каковое обстоятельство Калолка и поставил ему в вину.
За последние годы своей жизни Цыбульский уже не выезжал из Томска на свою резиденцию в Чебаки, и попечение обо мне, как об охотнике, взял на себя Иван Матвеевич Иваницкий. Я сейчас жалею, что все усилия его сделать из меня хорошего охотника пропали даром. Хотя я и охотился с юношеского возраста, но особая любовь к охоте не привилась ко мне и не сделалась страстью. Потому в данный момент я буду рассказывать об охоте не как настоящий охотник — без должного увлечения.
По окончании приисковой операции и расчета рабочих я, по заведенному у местных золотопромышленников порядку, выезжал в Чебаки, на резиденцию Цыбульских. По съезде всех гостей Иваницкий устраивал большую, длительную охоту.
В первых числах ноября, когда в тайге выпадал уже глубокий снег, козы, плодившиеся в глуши тайги, не могли уже более кормиться там из-за глубокого снега и мелкими табунами выходили на лесные опушки, туда, где леса примыкали к степи и где снега были неглубоки; здесь они заполняли лога и долины речушек и паслись так до декабря. Далее козы начинали соединяться в большие табуны, по сотне голов, и выходили пастись уже в открытую степь, где часто снега и вовсе не бывало.
Вот в те периоды времени, когда козы еще держались на лесных опушках, и устраивал Иваницкий охоту на них. Охотники обычно уезжали верст за 30 от Чебаков, в татарские улусы. Здесь, для устройства охотничьих загонов, они нанимали десятка три татар в качестве загонщиков, за поденную плату в 30 копеек для каждого. За эту плату татары охотно скакали на своих лошадях весь день.
Днем охотники были на загонах, ночь проводили в татарских юртах. Охота продолжалась дней по десять. Набивали коз штук по ста и более, наваливая их целые возы. Некоторое количество убитых коз съедали загонщики-татары. До полуночи варили и жарили они козлятину и ели ее без хлеба; получали они при этом от охотников еще и по чарке водки, отчего испытывали полное блаженство, ясно выражавшееся на их лицах.
Мне в конце концов такая длительная охота становилась в тягость, начинало тянуть домой, и я вечерами не забывал делать напоминания Иваницкому: довольно, пора ехать домой!
Он, бывало, скажет:
— Вот видели еще лисиц татары, нужно сделать загон на них…
Смотришь, потом татары донесут Иваницкому, что в таком-то месте они обнаружили волчий выводок. Значит, надо сделать загон и на волков.
И так приходилось скрепя сердце проводить на охоте, при зимних морозах и ветрах, еще два-три лишних дня.
Недели через две наконец возвращались мы в Чебаки с возами настрелянной дичи, и вот тут-то дочки Иваницкого набрасывались на нас, опережая одна другую, с бесконечными вопросами: как и где застигли этого зверя? при каких условиях он был убит во время загона? кто, счастливец, застрелил его? сколько дичи убил каждый из охотников?
На последний вопрос я всегда отвечал неохотно, так как на мою долю счастье убить много дичи выпадало редко. О причинах этого, как охотник, я уж лучше умолчу.
Вспоминаю, в мое старое время до невероятия много водилось дичи в сибирских таежных углах: был тут мелкий зверь и крупный и разная лесная птица, а в таежных озерах — гуси, утки; было за чем поохотиться там истовому охотнику.
Охота на медведя, пожалуй, безопаснее, чем охота на рябчика. Охотятся на него зимою, когда зверь сидит в берлоге, или летом, с лабаза.
Положим, где-нибудь на прииске издохнет животное: лошадь или корова. На больших приисках это бывало почти ежедневно. Павшее животное обычно вывозили в лес, примерно за версту от прииска, и бросали его здесь в таком месте, где было удобно устроить на деревьях особого рода «полати» — лабаз. Эти полати устраивались на высоте 2–3 сажен от земли и прикрывались кругом хвойными ветками, так что охотников, взбиравшихся на них, не было видно. В сумерки забирались на такой лабаз двое-трое охотников и, сидя тихо, не разговаривая и не куря, начинали выжидать появления зверя, который должен был подойти к падали.
Летом падаль быстро разлагалась и издавала сильное зловоние; чутье же у медведя такое, что он хоть за десять верст услышит этот запах и придет полакомиться если не в первую ночь, так в следующую, примерно в самую полночь. От охотников, сидевших на лабазе, невдалеке от приманки, требовалось соблюдение полнейшей тишины, чтобы не испугать зверя.
Интересно, как осторожно медведь подходит к падали. Не доходя полверсты до мертвого животного, он начинает красться и все прислушивается, хорошо понимая, что, возможно, и стерегут его где-нибудь люди. Подкрадывается медведь к падали так тихо и осторожно, что не треснет в густом лесу ни один сучок: кажется, даже заяц не смог бы тише прокрасться по лесу. Как это он ухитряется так проделывать, трудно даже понять.
Будучи еще сравнительно далеко от цели, зверь начинал останавливаться и подниматься на задние лапы и, стоя, осматриваться и прислушиваться: нет ли чего подозрительного. Стоял он так, совершенно недвижимо, минут пять и более, затем опускался, продвигался сажен на 20 и опять делал такую же стойку. Так он проделывал несколько раз, пока не подходил вплотную к падали. Обычно тогда уже охотники из лабаза, разглядев зверя, делали по нему сразу несколько ружейных выстрелов. Разумеется, медведя удавалось, большей частью, убить: если же охотники из-за сильной темноты или по каким-нибудь другим причинам промахивались по зверю, то зачастую последний, напуганный неожиданными выстрелами, заболевал известной болезнью и бежал, чтобы где-нибудь поблизости издохнуть.
Где же тут опасность при такой охоте на медведя?
Вот если, скажем, вы охотитесь в тайге на рябчиков, имея лишь дробовые патроны, то здесь может сложиться опасное для вас положение, когда вы встретитесь с медведем с глазу на глаз. Вообще же медведь старается уйти от человека, которого он обычно начинает чуять еще издали.
Мои многолетние наблюдения позволяют мне сделать заключение о том, что из всех зверей сибирской тайги медведь — самое умное животное. Жаль только, что он не может говорить, а то бы мог, пожалуй, поспорить, по своей понятливости, с каким-либо обитателем нашего русского глухого деревенского угла.
Пришлось мне все же один раз в своей жизни встретиться с медведем, исключительно опасным и дерзким.
Это было еще тогда, когда я работал в алтайской тайге, на приисках Асташева и Гинзбурга, находившихся на речке Солдатке, притоке реки Мрасы. Я решил поехать на один пустой, не работавший уже приисковый стан, чтобы в его окрестностях поохотиться на глухарей. Этот стан находился в 8 верстах от моих приисков. На нем жил только караульный, семейный человек, со стариками отцом и матерью, женой и ребятишками.
Я вышел на охоту, рассчитывая вернуться домой, на свои прииска, к вечеру.
Увлекшись охотой, я зашел далеко в тайгу и поздно вечером вернулся на стан. Было уже темно, ехать на свои прииска верхом одному, ночью, я побоялся и потому остался ночевать на стане. Постель мне постлали, по моей просьбе, в пустом складе, где я рассчитывал избежать неприятностей от клопов. Со мной улеглась спать в складе и моя охотничья собака — звали ее Амур. Позади склада тянулся небольшой ложок, в котором был устроен маленький дворик для скота, принадлежавшего караульному этого стана.
Только что я заснул (это было часов в десять или одиннадцать вечера), как услышал: заворчал мой Амур. Я цыкнул на собаку, она притихла, но несколько времени спустя заворчала еще сильнее. Я подумал, что к складу, где я спал, подошли, верно, собаки караульного и мой Амур ворчит на них; я рассердился на свою собаку и швырнул в нее сапогом. Она забилась под мою кровать и затихла.
Вдруг раздался ужасный, душу раздирающий рев, похожий на медвежий, который сразу поднял меня ото сна.
Что же оказалось?
Как потом все это выяснилось, медведь огромной величины подкрался тихо к скотному дворику, около которого я спал, схватил трехлетнего быка и поволок его в лес. Вот этот-то бык, находясь в объятиях медведя, и заорал диким, ужасным голосом, который я принял сначала за медвежий рев.
Я выскочил на улицу. Было темно — ничего было нельзя рассмотреть. Слышен был только какой-то шум, и доносился рев похищенного быка из молодого березника за скотным двором; по этому березнику зверь и тащил свою жертву. Поняв, в чем дело, я выстрелил в воздух несколько раз дробовыми патронами по тому направлению. Медведь не обратил никакого внимания на мою стрельбу и продолжал тащить несчастного быка в лес.
Из дома караульного выскочили женщины, отец его зажег факел, сделанный из березовой коры, и все двинулись отбивать быка у медведя; я продолжал стрелять на ходу из ружья. Но ни стрельба, ни горящие факелы не помогали: медведь не отпускал своей жертвы. Наше наступление продолжалось, может быть, шагов двести; бык продолжал дико вопить, но наши факелы уже начали тухнуть, и наконец наша экспедиция вернулась без всякого успеха.
И, только придя домой и несколько успокоившись, мы стали рассуждать: а что было бы, если бы этот дерзкий медведь бросил тащить быка и занялся нашими персонами? Мы решили, что нам не поздоровилось бы тогда.
Медведь утащил быка сажен на 200 от скотного дворика, задавил его, полакомился его внутренностями; затем выкопал яму, в которую свалил задавленное животное, и засыпал его сверху землею.
Возвратившись к себе на прииски, я послал рабочих к тому месту, где лежал задавленный медведем бык, чтобы сделать там лабаз. Вечером мы двое — я и один казак-охотник — отправились к лабазу, для охоты за медведем. Приехали мы на место засветло, когда только что закатилось солнце. Рассчитывая, что зверь придет к падали еще не скоро, мы расположились пока под лабазом, присели на землю и закурили.
Но вышло не так, как мы предполагали. Неожиданно для нас зверь пожаловал ужинать засветло и застал нас, охотников, сидевшими и курившими на земле, под лабазом. Это был громадный медведь; он шел по тропе от приисковой постройки нашим следом, а не из леса, откуда только мы и могли его ожидать. Мы увидели его, когда он был всего уже саженях в 50 от нас. Залезать на спасительный лабаз было некогда. Мы схватили в руки ружья и стали наблюдать за зверем. Не знаю, заметил ли он нас, но он свернул с тропы и подошел к месту, где был им закопан бык; тут он остановился, поднял голову и стал смотреть на лабаз. В этот момент одновременно раздались два наших выстрела.
Медведь дико рявкнул, поднялся на задние лапы, перевернулся через голову и, снова поднявшись, побежал в лес. Мы пошли по его следу: кровь из раны зверя текла по обе стороны его пути. Прошли мы по лесу сажен 100, а дальше идти побоялись, зная, что раненый зверь бывает опасен: может лежать где-нибудь под колодой, а потом вскочит и бросится на человека, а не добежит от него.
Решили мы оставить раненого медведя в покое до завтра. На другой день, рано утром, приехали к нам на прииск два татарина из соседнего улуса и сообщили нам:
— Ваша медведя приехала наша покоса, пропадила.
Послал я людей снять шкуру с медведя. Зверь, судя по снятой шкуре, оказался необычайно громадных размеров.
Кстати сказать, об этом исключительно дерзком медведе я слышал еще ранее, приблизительно недели за две до описанного мной эпизода. Он посетил три смежных улуса — это небольшие деревушки местных туземцев. Зверь выходил к улусам без всякого стеснения, днем подкрадывался к пасшимся лошадям или коровам, хватал одну из них и уволакивал в лес, где потом и съедал свою добычу. Через несколько дней хищник являлся в следующий улус, где повторял нападение на скот, и так обошел он три улуса.
Татары приезжали даже на наш прииск с жалобой на этого медведя-разбойника и просили оберечь их от его набегов.
Мы их спрашивали:
— Почему же вы сами не устроите охоты на него?