ПАМЯТЬ О БЛОКАДЕ
Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества
Предисловие
Эта книга представляет результаты работы двух исследовательских проектов, реализованных в Центре устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге в 2001–2003 годах. Первый проект назывался «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» (руководитель — к.и.н. Е. И. Кэмпбелл). Второй, его продолжение, — «Блокада Ленинграда в индивидуальной и коллективной памяти жителей города» (руководитель — к.и.н. В. В. Календарова). «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» — проект в рамках программы создания учебного центра подготовки специалистов в области устной истории, осуществлявшейся в Европейском университете в 2001–2002 годах. Благодаря этой программе в Центре устной истории сформировалась группа исследователей, сотрудников и аспирантов университета. В ходе двухлетней работы участниками проекта была собрана коллекция интервью с людьми, пережившими блокаду Ленинграда 1941–1944 годов, а также с представителями послевоенного поколения, чьи родители находились в городе во время блокады.
Результаты этих двух проектов и легли в основу настоящего издания. Представленные здесь статьи разных авторов объединяет и одновременно отличает их от огромного количества исследований, посвященных блокаде Ленинграда, тот факт, что в центре внимания здесь находятся не столько реальные события рассматриваемой эпохи, сколько отражение этих событий в сознании современников и их потомков. Тот образ или те образы блокады, которые оказались запечатленными в самых разных формах — в исторической литературе, официальных изданиях, на страницах ленинградской печати послевоенных десятилетий, в архитектурных памятниках, и наконец, в памяти простых ленинградцев, переживших войну и блокаду.
Блокада получила отражение во многих дневниках и мемуарах. Безусловно, не является чем-то принципиально новым и запись устных рассказов очевидцев и участников блокады: достаточно вспомнить здесь выдающийся памятник отечественной документалистики «Блокадную книгу» Д. Гранина и А. Адамовича, не говоря уже о множестве любительских записей, сделанных в разные годы участниками школьных поисковых отрядов, краеведческих кружков, различных общественных объединений и движений. Другое дело, что профессиональные историки не так уж часто обращались к этим документам как к историческим источникам — особенно если речь шла о воспоминаниях рядовых ленинградцев, не принимавших значимых для судеб города решений. С одной стороны, их рассказы зачастую не представляли существенного интереса для исследователей, изучавших блокаду Ленинграда с точки зрения «большой истории» — хода Великой Отечественной войны, политической и военной истории страны в середине XX века. Большинство фактов, упоминавшихся в этих свидетельствах и относящихся к деятельности различных советских и партийных организаций, армейских формирований, промышленных предприятий, учреждений науки и культуры в блокадном городе, все равно нуждалось в проверке по документальным источникам и подчас страдало значительными неточностями. С другой стороны, воспоминания жителей блокадного города, особенно устные рассказы, несли и несут в себе огромный эмоциональный заряд, правду личного опыта свидетеля и участника исторических событий. Историку, особенно родившемуся уже после войны, психологически сложно подходить к этим рассказам с той же меркой, с какой он подходит к любому другому свидетельству: ведь это неизбежно означает подвергать оценке, определять степень достоверности, соизмерять с какими-то другими данными, возможно, даже оспаривать. Конечно, свою роль здесь сыграли и известные идеологические ограничения советского периода, и просто те этические рамки, которые устанавливает любое цивилизованное общество при обсуждении вопросов жизни и смерти в предельно экстремальной ситуации. Однако думается, что все же самой серьезной преградой, стоящей на пути анализа воспоминаний людей, переживших блокаду, является особое место, отводимое этим рассказам в общественном сознании эпохи, не утратившей еще эмоциональную связь с событиями военных лет. Воспоминания блокадников, как и других рядовых участников войны, обладают в глазах современников непререкаемым нравственным авторитетом и потому занимают в сознании общества особое пространство, отличное и даже противоположное по духу профессиональной историографии.
Заметим, что воспоминания блокадников лишь высвечивают эту проблему с особой остротой — их критический разбор может особенно болезненно восприниматься ленинградцами старшего поколения. Кроме того, эта проблема неизбежно возникает, когда речь заходит о том, каким образом следует историку, да и просто читателю, подходить к воспоминаниям людей, чья эпоха еще не канула безвозвратно в прошлое.
Как известно, устные рассказы очевидцев использовались историками еще со времен Геродота. Однако, по мере того как ученые занятия историей превращались в науку, то есть в особую область институционализированного знания, вполне доступного лишь специально подготовленным профессионалам, рассказы людей о прошлом, передающиеся в устной традиции, вызывали все меньший интерес и доверие исследователей. Становление исторической профессии во второй половине XIX — первых десятилетиях XX века было теснейшим образом связано с формированием позитивистской парадигмы в историографии, как известно, ставившей задачу объяснить прошлое исходя из эмпирических фактов, воссоздаваемых путем изучения и критики документальных источников. Напомним, что в соответствии с этой задачей все источники располагались в иерархической последовательности по степени их ценности для исследователя. Источники личного происхождения при этом оказывались на нижних ступенях такой иерархии за неизбежно присущий им субъективизм. Дневники всегда ценились выше мемуаров (поскольку к субъективизму автора в мемуарах добавляются еще искажения, внесенные позднейшей переоценкой и переосмыслением событий), а устные воспоминания не рассматривались вовсе — очевидно, как не являющиеся настоящими свидетельствами о прошлом. В такой перспективе профессиональная историческая наука представлялась явлением, в корне отличным от бытующей в обществе традиции — коллективной памяти о прошлом[1].
XX век, однако, внес свои коррективы. С одной стороны, колоссально изменились средства коммуникации: появление телеграфа, телефона, радио и телевидения, авиасообщений самым радикальным образом сказалось на характере источников, с которыми историкам приходится сталкиваться в своей работе. С другой стороны, изменение социальной структуры общества в XX веке, его демократизация, особенно заметная в Европе и Америке в послевоенные десятилетия, привела к тому, что сфера интересов исторической науки значительно расширилась — в поле зрения историков попала повседневная жизнь обычного человека. Эти процессы (изменения в средствах коммуникации и стремление к демократизации исторической науки) и привели к появлению «устной истории» — особого направления исторической науки, ориентированного на работу с устными рассказами-воспоминаниями.
В нашей стране сам термин «устная история» стал использоваться сравнительно недавно. Его появление в работах конца 1980–1990-х годов несомненно связано с обращением отечественных историков к опыту своих зарубежных, в первую очередь западноевропейских и североамериканских, коллег, знакомство с которым по-настоящему состоялось только в годы перестройки. Между тем и в нашей стране в 1920–1930-е годы инициированием и записью устных воспоминаний очень активно занимались исследователи, изучавшие историю профсоюзного движения, историю Гражданской войны, историю фабрик и заводов. Очевидно, однако, что в условиях жесткого идеологического контроля эти начинания неизбежно рано или поздно ставили исследователей в сложное положение — хотя бы уже потому, что они с очевидностью обнаруживали существование в советском обществе различных настроений, «неудобных» воспоминаний, неортодоксальных интерпретаций прошлых событий. Свою роль, вероятно, сыграло и то обстоятельство, что советская историческая наука твердо усвоила основные принципы позитивистского подхода к истории — и потому устные воспоминания, как источники личного происхождения, к тому же сильно отстающие по времени от описываемых в них событий, расценивались серьезными исследователями достаточно скептически. Таким образом, к началу перестройки запись и изучение устных рассказов о прошлом воспринимались как занятие для любителей-краеведов или представителей других профессий (писателей, журналистов), но не для профессиональных историков[2]. В силу этих обстоятельств устная история представляется многим лишь результатом заимствования. Можно сказать, что история устной истории в нашей стране еще не написана. Главное же — очень многие вопросы, принципиальные для понимания особенностей и границ возможностей устной истории как метода исследования, только становятся в России предметом широкого обсуждения среди историков, социологов, журналистов, словом, всех тех, кто использует в своей работе устные рассказы о прошлом. Поэтому мы неизбежно вынуждены повторять здесь некоторые основополагающие положения, выдвинутые несколькими десятилетиями ранее, в ходе подобных же споров и дискуссий среди историков в различных странах Западной Европы и Северной Америке (об истории возникновения устной истории в странах Западной Европы и Северной Америки см.: Бэрг 1976; Урсу 1989; Лоскутова 2000: 5–31; Томпсон 2003а; Thompson 1988; Oral History 1996).
Вполне естественно, что в первые десятилетия своего существования на Западе (1950–1970-е годы) устная история, желая доказать свое право на существование в университетах и исследовательских центрах, стремилась следовать канонам, выработанным позитивистской историографией. Исследователи, использовавшие в своих работах методы интервью, ставили своей целью прежде всего поиск фактов, не отраженных в известных письменных документах, подчеркивая достоверность устных рассказов, способность человеческой памяти — подобно письменным источникам — сохранять информацию на протяжении длительного времени. Для некоторых представителей социальных наук такое прочтение устной истории, в первую очередь как метода сбора данных о событии, актуально и по сей день[3]. В то же время часто у тех, кто в первый раз сталкивается с этим направлением, возникает впечатление, что устная история — это своеобразное «окно в прошлое», альтернативный профессиональному историческому исследованию способ проникнуть в навсегда ушедший мир. Если историки реконструируют прошлое по документам, то рассказчик-очевидец и участник событий воспринимается аудиторией как «живое свидетельство», его воспоминания, как может показаться, способны заменить собой анализ и комментарий и позволяют читателю или слушателю «увидеть» прошлое «своими глазами».
Концептуальная несостоятельность и наивность подобного отношения к устной истории (столь свойственного очень многим представителям этого направления в Европе и Северной Америке в конце 1960-х —1970-е годы) была хорошо продемонстрирована целым рядом работ (см., например: Frisch 1979; Фриш 2003: 52–65). Действительно, в интервью мы неизбежно видим прошлое глазами респондента, к тому же отстоящего от описываемых событий на многие десятилетия своей жизни. Речь идет не только о том, что прошлое забывается: меняются взгляды рассказчика на окружающий мир, на историю своей страны, на свою собственную жизнь — и эти изменения, безусловно, отражаются в его воспоминаниях. С точки зрения позитивистской историографии эта особенность интервью — его ощутимый недостаток как исторического источника: только последовательно и настойчиво применяя специальные приемы исторической критики, из него можно вычленить крупицы «фактов», отбросив все субъективные суждения респондента как ненужный материал. При таком подходе, однако, мы рискуем полностью выхолостить рассказ очевидца и участника событий. К тому же, закрывая глаза на субъективизм рассказчика или вынося его «за скобки» исследования, историк невольно рискует поддаться соблазну и придать статус «факта» тем взглядам респондента, которые созвучны его собственной позиции. Между тем все другие суждения и оценки рассказчиков будут им отброшены как несущественная для дела «интерпретация» неспециалиста.
Поэтому интерес исследователей в последние несколько десятилетий вполне закономерно сместился в сторону изучения субъективной стороны воспоминаний. Внимание ученых оказалось привлечено не столько к поиску неизвестных фактов, сколько к их интерпретации представителями различных групп и слоев общества. Для нового поколения историков субъективизм устных повествований перестал олицетворять недостаток этого вида источников, став достоинством. Примерами подобных работ могут служить известные исследования А. Портелли, Л. Пассерини, Л. Нитхаммера, Г. Розенталь, посвященные проблемам самосознания и исторической памяти итальянского рабочего класса периода фашистской диктатуры и послевоенного периода, общественного сознания и исторической памяти жителей Западной и Восточной Германии, переосмысления ими всей эпохи национал-социализма и Второй мировой войны (Portelli 1991:1–26; Passerini 1987; Niethhammer 1995; Rosenthal 1989; Rosenthal 1993). Эти работы оказали на нас стимулирующее воздействие, во многом послужив образцом для исследования взаимодействия индивидуальной и коллективной памяти о блокаде Ленинграда. Особенно притягательным для нас в этих исследованиях оказалось стремление их авторов внимательно отнестись к тому, как сами респонденты интерпретируют события своей жизни, жизни своего города, своего класса, своей страны. Анализ и оценка прошлого, всегда имплицитно присутствующие в рассказах интервьюируемых, не отбрасывались этими авторами как заведомо «ненаучные», малоинформативные суждения «людей с улицы», не посвященных в тайны большой политики. Напротив, именно сложный процесс постоянного осмысления и переосмысления своей судьбы в контексте истории всего общества находится в центре исследовательского внимания в названных здесь работах. Именно в таком ключе мы стремились подойти к собранным нами интервью, посвященным истории блокады.
Устные воспоминания, собранные историками, всегда субъективны. Не только потому, что они отражают субъективные взгляды респондента, — в них неизбежно отражается и личность исследователя, проводящего интервью. Всякому, кто занимался устной историей, знакомо чувство: проводи это интервью другой человек, в другой день, в других обстоятельствах, все было бы иначе, и рассказ респондента был бы совсем другим. Эта особенность присуща устной истории, в ней, возможно, заключается главный недостаток этого направления с точки зрения исследователей, привыкших работать с письменными документами, но в ней же заключена и та притягательная сила, которая побуждает людей заниматься собиранием и изучением устных рассказов-воспоминаний. В настоящем издании каждый из авторов предлагает свою интерпретацию интервью, собранных им или его коллегами из Европейского университета в Санкт-Петербурге. Мы осознаем, что исследовательское прочтение, исследовательская трактовка этих воспоминаний может радикально расходиться с тем, как понимают свой рассказ и описываемые в нем события сами респонденты. Предлагаемая здесь интерпретация ни в коей мере не отрицает право жителей блокадного Ленинграда самим решать, чем были для них и для города, для страны в целом трагические и героические события 1941–1944 годов. Авторы лишь предлагают читателю свое осмысление этих воспоминаний в контексте нашего общего исторического прошлого.
Такое понимание устной истории не только сместило акценты с прошлого на настоящее, но и интегрировало подходы различных гуманитарных дисциплин: истории, социологии, социолингвистики и тому подобное. Книга, созданная по результатам этих двух проектов, включает статьи специалистов, представляющих различные дисциплины — историков, этнологов, искусствоведов, чьи работы связаны с изучением механизмов формирования образа блокады Ленинграда в общественном сознании, в памяти жителей блокадного города и их потомков. Внимание исследователей привлекли не только те представления о блокаде, которые восходят к личному биографическому опыту ее свидетелей, но и те, что сложились в официальном советском дискурсе послевоенных лет. Именно это определило структуру сборника. Несмотря на то что основное внимание в предлагаемых здесь авторских статьях уделено не самому событию, а его репрезентации, публикуемые здесь воспоминания о блокаде представляют интерес и для более традиционного подхода к анализу устных источников, как содержащие интересный материал о быте, социальных связях ленинградцев в предельно экстремальных условиях жизни в блокадном городе.
Первую часть книги составляют интервью с жителями блокадного Ленинграда, а также с теми ленинградцами, кто родился уже после войны, но чьи родители или другие ближайшие родственники пережили блокаду. Публикация полных текстов интервью, как мы полагаем, позволяет, с одной стороны, познакомиться с тем, что рассказывают и как понимают блокаду наши респонденты, вводит в оборот новый, не использованный ранее круг источников, а с другой — дает возможность самому читателю заглянуть в мастерскую исследователей, согласившись или, наоборот, оспорив их интерпретации, представленные в этой книге.
Вторая часть сборника посвящена анализу интервью. Исследователей интересовали особенности передачи памяти о ленинградской блокаде в воспоминаниях жителей города — непосредственных свидетелей блокады и следующего за ними поколения ленинградцев. Индивидуальная память, символы и риторика в рассказах о блокаде — основа этой главы. Не секрет, что для многих жителей современного Петербурга блокада связывается не столько со школьными уроками истории, сколько с историей своей семьи. Устные свидетельства, основанные на личном опыте или опыте родственников, поэтому становятся одним из наиболее значимых источников в изучении истории памяти о блокаде. Авторы не оспаривают интерпретации событий блокады информантами и не предлагают новой версии; их интересуют причины и условия возникновения того взгляда на блокадное прошлое, которое нашло отражение в анализируемых интервью.
Наконец, третью часть книги составили исследования, в которых рассматривается коллективная память советского общества о блокаде Ленинграда. Очевидно, что для подавляющего большинства обычных людей, не причастных к принятию судьбоносных для страны решений, история предстает именно в виде их собственной биографии. Поэтому, когда в их рассказах возникают темы и образы «большой истории», обобщения и оценки событий, выходящих по своему масштабу и значимости за рамки их повседневного бытия, информанты неизбежно обращаются к уже существующим в обществе моделям осмысления истории. Эти модели не просто служат объяснению смысла прошедших событий — они истолковывают прошлое с точки зрения интересов сегодняшнего дня. Воспоминания о прошлом, как наглядно показал еще М. Хальбвакс, вызываются к жизни потребностью общества в обосновании и осмыслении современности. В Советском Союзе коллективная память общества, безусловно, находилась под жестким идеологическим контролем. Было бы ошибкой, однако, полагать, что контроль и манипулирование исторической памятью — явления, свойственные лишь социалистическим или «тоталитарным» режимам. С течением лет менялось и само советское общество, Советское государство, его идеология, в жизнь вступали новые поколения, родившиеся уже в послевоенное время, соответственно изменения претерпевала и память о блокаде. В статьях этого раздела книги представлен анализ данных изменений в различных сферах, где формируется и находит выражение коллективная память общества — в периодической печати и документальном кино, в исторической литературе, в монументальных памятниках.
Авторы сборника отдают себе отчет в ответственности, ложащейся на каждого, использующего интервью в качестве источника для написания научного исследования. Поэтому во избежание возможных проблем все имена информантов в настоящем издании вымышленные (об этом подробнее см. в специальном разделе о принципах публикации текстов интервью), а все ссылки на интервью приведены без указания имен и фамилий информантов (в тексте статей указывается только номер интервью в архиве Центра устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге).
Авторы и составители сборника выражают глубокую признательность всем откликнувшимся на идею проектов и согласившимся принять участие в интервьюировании.
Оба проекта — «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» и «Блокада Ленинграда в индивидуальной и коллективной памяти жителей города» — оказалось возможным осуществить благодаря внутренним грантам Европейского университета в Санкт-Петербурге 2001 и 2002 годов и финансовой поддержке Фонда Джона Д. и Катерин Т. МакАртуров и Института «Открытое общество» (Фонд Сороса). Проведение международной зимней школы «Устная история: теория и практика» и международного семинара «Война и память» стало возможным благодаря сотрудничеству Европейского университета в Санкт-Петербурге с Индианским университетом (США).
Мы приносим благодарность инициатору создания Центра устной истории первому ректору Европейского университета в Санкт-Петербурге Б. М. Фирсову за неоценимую помощь и неизменную поддержку, без которой была бы невозможна реализация двух исследовательских проектов. Мы выражаем также глубокую признательность первому руководителю Центра устной истории Е. И. Кэмпбелл за огромную работу, сделанную для открытия Центра и налаживания его работы в первый год существования.
За участие в работе двух проектов на разных этапах мы благодарны ведущему научному сотруднику Санкт-Петербургского института истории РАН С. В. Ярову, а также аспирантам и сотрудникам Европейского университета в Санкт-Петербурге И. Е. Гусинцевой, Е. В. Ведерниковой, И. Н. Толстых, Т. К. Никольской, А. В. Чекмасову, О. В. Малиновой, Г. Г. Лисицыной.
За сотрудничество и советы приносим благодарность: заведующему Отделом новой истории России Санкт-Петербургского института истории РАН А. Н. Цамутали, директору Центра независимых социологических исследований В. М. Воронкову, докторанту Университета Констанц (Германия) Андреа Земсков-Цюге, директору Французского колледжа в Санкт-Петербурге Элеоноре Мартино-Фристо, сотрудникам Научно-информационного и просветительского центра «Мемориал» Ирине Флиге и Татьяне Косиновой (Санкт-Петербург).
Мы также глубоко признательны за помощь в ходе работы над проектами и над написанием текстов, вошедших в сборник, за советы и поддержку, за конструктивную критику нашей деятельности преподавателям и сотрудникам Европейского университета в Санкт-Петербурге М. М. Крому, Д. А. Александрову, Н. Д. Потаповой, С. А. Штыркову, Ж. В. Корминой, А. В. Куприянову, О. А. Ткач, О. В. Калачевой.
Кроме того, хотим сказать отдельное спасибо системному администратору Европейского университета в Санкт-Петербурге Д. Ю. Милютину и администратору факультета истории Европейского университета в Санкт-Петербурге И. В. Гуркиной за техническую помощь и дружескую поддержку, неизменно оказываемую нам в течение двух лет работы.
I
Устные свидетельства жителей блокадного Ленинграда и их потомков
Основные принципы публикации текстов интервью
Публикуемые ниже интервью с людьми, пережившими блокаду Ленинграда, входят в состав коллекции устных воспоминаний, собранной исследовательским коллективом Центра устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге в ходе работы проектов «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» (2001–2002; руководитель — Е. И. Кэмпбелл) и «Блокада в индивидуальной и коллективной памяти жителей города» (2002–2003; руководитель В. В. Календарова)[4].
Научная цель, которую мы преследуем, издавая интервью, — возможность аналитического использования представленных текстов представителями различных научных дисциплин (историками, социологами, филологами, психологами) — заставляет нас публиковать интервью без купюр[5], редактирования и стилистической правки. В то же время этические соображения побуждают нас заменить подлинные имена информантов вымышленными. Мы понимаем, что эта практика анонимности информантов, широко распространенная в социологических публикациях, вступает в некоторое противоречие с подходом, традиционным для исторической науки, стремящейся к максимальной документальной точности и доказательности. Предвидя возможные возражения со стороны коллег по историческому цеху, мы хотим сказать, что подлинные имена информантов скрыты, чтобы их интересы не были болезненно задеты — в случае если наши собственные или чьи-либо последующие интерпретации опубликованных воспоминаний не совпадут с мнением рассказчика.
Мы полагаем, что эти опасения особенно актуальны, когда биографические интервью, содержащие большой пласт информации о личной жизни рассказчика и его окружения, публикуются дословно. Также из этических соображений все имена и фамилии родственников и знакомых, упоминаемые информантами в интервью, заменены инициалами; скрыты точные адреса проживания информантов в годы блокады, в некоторых случаях упоминавшиеся в интервью.
С научной точки зрения оправданием принятого нами решения сохранить анонимность информантов служит наша искренняя убежденность в том, что для качественного подхода в социальных исследованиях, к которому большинство из нас относят сферу своих научных интересов, вопрос персоналий не является определяющим. Биографический рассказ, хотя и привлекает исследователя возможностью повышенного внимания к нюансам и особенностям отдельной биографии, не требует непременной идентификации личности респондента.
В публикуемых текстах интервью сохранены все особенности устной речи, оговорки, оставлены в первоначальном виде незаконченные слова и фразы. Зафиксированы вокализованные и невокализованные паузы (длительность паузы указывалась приблизительно: многоточие для короткой паузы,
Интервью с Николаем Викторовичем
Интервьюер: Итак, сегодня 21 мая 2002 года. Мы находимся в Центре устной истории… Мой собеседник — Николай Викторович. Итак, расскажите, пожалуйста, для начала о себе: кто ваши родители, когда вы родились — о своей жизни.
Информант: Родился 5 августа 1932 года в городе Красногвардейске Ленинградской области. Так в то время называлась Гатчина — Красногвардейск. Вот. Почему там родился? Очень просто: мама выехала на дачу, и получилось так, что я[6] там вот на даче и родился. Хотя я всю жизнь прожил в Ленинграде. Правда, месяцев, наверное, восемь был в Москве. Мама у меня тоже некоторое время жила в Москве. И вот она меня взяла с собой, но я к ней, к московской жизни, так и не мог привыкнуть. Было это в 38-м году, все-таки мне уже шесть лет было. Седьмой год шел. Я очень хорошо помню. После Ленинграда московская жизнь мне что-то не понравилась. А так вот я… Сначала жил на 10-й Советской улице. А потом в 39-м году мои родители поменялись, и мы переехали на Большую Московскую[7]. Жили мы вместе с бабушкой и дедушкой вместе. Вообще, корни мои очень интересно уходят в пригороды Ленинграда. По маме вот эти корни уходят в село Рыбацкое. Там родители моей бабушки — ее мамы — вот они родом оттуда, из села Рыбацкого. А по отцу корни уходят в Удельную.
Интервьюер: Уже не пригороды.
Информант: Вот теперь это все в городе. И, к сожалению, не сохранились дома ни в Рыбацком, ни в Удельной. Моих предков. Вернее, не предков, а родственников предков. Вот. А я вот, таким образом, значит, считаю себя коренным ленинградцем. До войны я успел начать учиться в школе. Школа № 300 на углу Большой и Малой Московской. Она до сих пор существует, эта школа. Окончил первый класс на одни «отлично», но почему-то похвальной грамоты не дали. Не знаю, наверное, просто первоклассникам не давали. И после окончания мы с мамой уехали в пионерский лагерь. Под Лугу. Там есть такое озеро — Череменецкое. И вот на Череменецком озере, в старинном дворце князя Львова, был пионерский лагерь. Мама работала в этом пионерском лагере бухгалтером, и она меня, значит, соответственно, с собой взяла туда. Вот там-то 22 июня я и узнал о начале войны. Вот я многих спрашивал… Не я спрашивал, другие спрашивали — вот, действительно, вот день 22 июня — он всем врезался в память. Всем. Хотя сам по себе ведь этот день для многих он был ну ничем не примечателен. Ну вот узнали о том, что началась война. Но ведь, скажем, для ленинградцев-то, не нужно забывать, что для нас это была вторая война. Что ведь советско-финская война 39-го года — она краешком задела Ленинград. Ленинград тогда первый из всех советских городов узнал затемнение. Он уже был объявлен тогда прифронтовым городом. И было введено затемнение и все сопутствующие неприятности прифронтового города. Хотя бед мы тогда, конечно, никаких не испытали. Но для нас уже было известно, что такое война. Вот и тут тоже началась война, в общем-то, которую мы все ждали. Все знали, что будет война. И Аркадий Гайдар нас к этому готовил… О том, что будет война. И в школе недаром вот сдавали нормы. ОСОАВИАХИМ[8] — общество содействия армии… ОСОАВИАХИМ — армии, авиации и химической защиты. Тогда так… Так называлось тогда. И значки БГТО, ГТО и значки «Ворошиловский стрелок»[9]. Так что потихонечку все готовились к этой войне. И вот вышедший перед войною фильм «Тимур и его команда»[10] — он ведь уже, по существу он уже немножко дышал войною, то же самое. И все-таки, конечно, было неожиданно, когда она началась. А был жаркий день. В этот день мы купались в озере. И когда вернулись с купания к обеду — вот тут об этом мы и узнали, что началась война. И вот тоже интересная такая подробность, которая врезалась в память. Большой был лагерь. А вот тут все, во всех отрядах ребята разбились на группки — вот кто с кем дружил — вот они в этих группках оказались. И все вот там стали обсуждать это событие между собою. И мы тоже, хотя я был в младшем отряде. Мы тоже. Нас было трое друзей. Двое мальчиков и одна девочка. Мы тоже уединились, стали обсуждать это. И вот кто-то из нас, я не помню, сказал, что теперь, наверное, немцы опять будут зверствовать и бросать в огонь детей. А все дело в том, что незадолго до этого в лагере прошел кинофильм «Александр Невский»[11]. И мы все были под впечатлением того, как немцы в захваченном Пскове бросали в костер детей. Вот как тут не сказать о том, что устами младенца глаголет истина. Ну кто мог предполагать 22 июня, что немцы будут действительно вот так зверствовать на нашей территории. А потом… Ну вроде жизнь в лагере не изменилась. Что добавилось, так это то, что каждый день у нас начались учебные воздушные тревоги. В лагере была ручная сирена, и вот, значит, ее начинали крутить, она завывала, и по сигналу сирены все отряды должны были быстро бежать с территории лагеря в лес. А в лесу моментально были вырыты укрытия — такие щели, где мы должны были, каждый отряд, укрываться в своей щели. Мы все знали, что это учебная тревога. Поэтому вот для нас это было просто как развлечение.
Интервьюер: Ирисы?
Информант: Нет. Нет. Нет.
Интервьюер: Люпины?
Информант: Нет. Нет. Нет. Нет. Вот выскочило из памяти. Такие красивые лиловые граммофончики. Они очень здорово пахнут. Это как раз цветы вечерние: они вечером начинают пахнуть. Вот вертится где-то на языке название, а никак не вспомнить. И вот, у меня как-то связался запах вот этих цветов тоже с какой-то с тревожной обстановкой. И когда я иногда вот слышу этот запах, вот тоже вот память моментально откуда-то оттуда из глубины сразу же настраивает на какую-то такую тревожную обстановку. Как же назывались вот… И название-то такое, в общем-то, не очень сложное. Чуть не сказал — глициния. Глициния — это на юге цветет. Ну ладно. Потом, может быть, вспомнятся. Вот это вот оттуда такие вот воспоминания еще остались. А потом, когда уже немцы оказались совсем близко к лагерю, лагерь было решено эвакуировать. И почему-то сразу весь лагерь не смогли эвакуировать. Разделили на две части. И одну часть — первую половину — решили сразу же вывозить в эвакуацию, не завозя в Ленинград. Посадили в Луге на поезд и повезли через Псковскую область на юг. Уехали они недалеко, потому что там был высажен десант. Мало того что немцы уже подходили оттуда, так они еще высадили… Высадили авиационный десант. Дорога оказалась перерезана, их пересадили на автобусы. Ехали, пока могли. А все… Потом оказалось, что большинство дорог уже перерезано. Они метались вот так вот в поисках хорошей дороги. Потом кончился бензин, и младший отряд решили оставить в ближайшей деревне, а старшие решили идти. Идти найти бензин и потом заехать за младшими. И не вернулись уже. Младшие потом оказались в деревне, занятой немцами. Младший отряд оказался. Это была вот у них такая трагедия. Там у них история была совершенно… Если написать правду о них, только скажут: «Вот, выдумал. Писатель». Таких… Приключенческий роман прямо. А я в эту не попал, потому что мама-то работала в лагере. Поэтому я и не попал в эту первую…
Интервьюер: То есть это ваш отряд был?
Информант: А?
Интервьюер: Это ваш Отряд был?
Информант: Да, мой отряд, да, вот. Если бы не… Если бы не мама, я бы тоже с этим отрядом был бы. И как-то так получилось, что вот эта вторая половина лагеря, отправка ее… Ну, очевидно, узнали, что вот на юг нельзя уже отправлять, поэтому отправка, эвакуация оставшейся части лагеря — она задержалась. И дождались до того, что немцы уже из минометов стали обстреливать территорию лагеря. И вот тут спешно, значит, быстренько из-под этого обстрела нас все-таки успели посадить на один из последних поездов в сторону Ленинграда. Причем мама еще осталась — там чего-то ей нужно было. Ну как бухгалтеру что-то оформлять там нужно было, что-то отправлять… Она осталась. Она уже так добиралась потом… О том, какая там неразбериха была, можно судить по тому факту, что жена начальника лагеря… А сам начальник, он сразу же, в первые же дни, ушел добровольцем на фронт. Вот. А у жены его было двое детей: сын — мой ровесник, вот как раз один из этой нашей тройки. И маленькая девочка. По-моему, полтора года ей было. И вот жена вот в этих обстоятельствах так растерялась, что она дала свою дочку маме и побежала искать сына. Сына где-то не могла найти. И в результате мама приехала в город с вот этой девочкой. И эта девочка несколько месяцев у нас так и жила. Потому что не могли найти вот жену начальника лагеря. И только когда вот уже нашли — она тоже добралась до Ленинграда, — вот тогда эту девочку вернули назад. И вот сохранились справки у мамы о том, что у нее на иждивении находится девочка полутора лет — дочка начальника пионерского лагеря. Ну это нужно было для карточек. Чтобы карточки тогда получать. Вот в такой обстановке я вернулся в Ленинград. Вернулся в город тихий, спокойный, в котором… А я уже услышал, как свистят вот эти самые мины. Как они взрываются. Это все очень неприятные звуки. Какой-то и скрип, и скрежет — это ужас просто. А тут тихо. Народу еще много в городе. Смотришь — военные отряды часто проходят. Вот это вот в основном создавало такую военную настроенность, что ли, города. И потом часто можно было видеть людей с чемоданами, с узлами, которые спешили к вокзалам — это те, кто еще эвакуировался из города. Ведь еще блокады не было, поэтому они уезжали из города. Кругом были развешаны плакаты. Очень интересные плакаты, часто с карикатурами. И были воздушные тревоги. Но воздушные тревоги были не учебные, а настоящие. Но еще немецкие самолеты не прорывались к городу. По сигналу воздушной тревоги мы, значит, бежали в бомбоубежище, сидели там до отбоя. И это вот каким-то, да таким образом напоминало то, что было в лагере.
Интервьюер: А когда школа прекратила занятия?
Информант: Вот я не могу сказать. Вот… Вот этого у меня в памяти не осталось. И я как-то даже эту дату не выяснял. Ну в это время уже начались бомбежки. Первая бомбежка была шестого сентября. Причем раньше бомбежек начались обстрелы. Четвертого сентября был первый обстрел. Это было совершенно непонятное, потому что мы знали, что перед бомбежкой всегда подается сигнал воздушной тревоги, мы опускаемся в бомбоубежище и все такое прочее. Зенитки там начинают стрелять. Самолеты могут и не прорваться, но у тебя есть время после сигнала спрятаться в бомбоубежище. Все. А тут, когда в городе вдруг стали неожиданно рваться снаряды, — это было совершенно непонятное — что это такое. И, вообще, вот если говорить о том, забегая вперед, что же страшнее — бомбежка или обстрел? Я считаю, что обстрел был страшнее, чем бомбежка. Вот именно по этой причине, что он начинался неожиданно. Что о нем не было предупреждения, вот как о налете немецких самолетов. И, значит, первым предупреждением о начале обстрела был первый взрывающийся снаряд. А ведь вот эти дальнобойные снаряды для того, чтобы далеко лететь — несколько десятков километров, — он должен развить сверхзвуковую скорость, иначе он далеко не улетит. Значит, он летел, обгоняя свой собственный свист. И если ты слышал над головою свист пролетающего снаряда — это значило, что снаряд уже пролетел, что его уже бояться не надо, что он взорвется где-то в другом месте, а не у тебя. А там вот где снаряд должен был взорваться — там сначала слышался взрыв. А что такое взрыв снаряда? Если это был фугасный взрыв… Фугасный снаряд — то это было разрушение. Если это был осколочный снаряд — то это значит, вокруг разлетались очень много осколков, и были много раненых и убитых. А ведь снаряды были очень большие. Сначала калибр снарядов был 210–250 миллиметров, а потом немцы стали подвозить к городу все более и более тяжелые орудия. И в конце концов вот привезли сюда эти «Большие Берты», калибр которых превышал 400 миллиметров. Если мне память не изменяет, по-моему, 440 миллиметров калибр[15]. Значит, 44 сантиметра. Это вот такой толстенный снаряд. Он еще и по высоте был большой. И когда такой снаряд летел — это все равно, что летела большая фугасная бомба. Они, конечно, вот такого рода снаряды — это были фугасными. Они были рассчитаны на большие разрушения. Если такой снаряд попадал в дом, он мог разрушить весь дом, как если бы фугасная бомба. Ну снаряды поменьше, они вызывали разрушения где-то в пределах квартиры, комнаты. Если они падали на улицу они… От них образовывалась большая воронка. Но самое страшное, я говорю, было то, что это всегда было неожиданно. И только после того как взорвется вот первый снаряд, тогда по радио передавали объявление: «Район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение транспорта и населения по району прекращается». Даже вот врезалась эта формулировка в память. Причем поскольку обстреливался какой-нибудь район, то и вот это объявление давали для этого района. Ну немцы, они поступали как? У них была разная система обстрелов. Во-первых, они, конечно, хотели как можно больше разрушить и убить ленинградцев. Во-вторых, им нужно было подействовать морально — то, что вот они могут обстреливать город в любое время. Они действительно обстреливали днем и ночью. И они могли обстреливать вот так систематически какой-то район. В течение длительного времени пускать снаряды по этому району только. А могли так вот — бросить несколько снарядов сюда, а потом перенести обстрел совсем в другое место. Потом опять перенести обстрел. Но были дни, когда они обстреливали город из нескольких батарей. Вот есть сведения — я читал в документах, — что до двух десятков батарей могло одновременно обстреливать город. Конечно, они обстреливали разные районы, и это были очень тяжелые дни, когда вот такое случалось. И вот, по статистике МПВО, значит, очень сильные обстрелы были в начальный период, когда обстрелы совмещались с бомбардировками. Вот и самолеты бросают бомбы, и в это же время обстреливают немцы из орудий город. Поди разберись, что это взрывается. Это, конечно, было в расчете на то, чтобы подавить… Подавить вот все… Весь, так сказать, моральный настрой ленинградцев. Заставить их потерять самообладание. Потом обстрелы стали послабее. А потом вот такая закономерность. У нас как-то не очень подчеркивают то, что город, в общем-то, был не очень сильно разрушен. Поэтому, когда вот вы где-нибудь встретите такое высказывание, что город был очень сильно разрушен… Я вот, например, где-то то ли услышал, то ли прочел — уже не помню — чье-то высказывание, причем высказывание какого-то даже писателя известного, о том, что весь Невский был разрушен. Это неправда. Это у кого-то либо память подвела, либо кто-то сделал просто такое умозрительное заключение. Может быть, его в это время уже и не было в городе, а он вот решает делать такие выводы. Ну, в общем-то, выводы, наверное, правильные были бы… Ну, представьте себе, девятьсот дней город в кольце. Немецкие аэродромы находятся у самого города. В Сиверской, в Луге[16]. Здесь, со стороны Финляндии, тоже совсем недалеко. В Псковской области аэродромы. Огромнейшее количество самолетов, бомбардировщиков. Бомб, вообще, огромнейшее количество было завезено сюда. Так что, когда стали наши наступать, то вот на аэродромах были обнаружены большое количество неиспользованных бомб. Не успели немцы использовать. И вот в этих условиях можно было ожидать, что Ленинград будет превращен в такое же состояние, как вот, скажем, Сталинград. Ну очень часто показывают вот эту кинохронику, когда летит самолет над Сталинградом… Еще не после того, как Сталинград был освобожден, а в самом начале Сталинградской битвы и город весь уже… Стоят только коробки… Домов нету. Или, скажем вот, можно аналогию провести с Англией, как немцы бомбили английские города — Лондон и особенно Ковентри. Ведь Ковентри вошел в историю Второй мировой войны как город… Крупный город, почти стертый с лица земли немецкими бомбардировками. Так вот, можно было ожидать, что немцы то же самое сотворят с Ленинградом. Тем более что, после того как штурмом взять город не удалось, Гитлер, значит, приказал задушить блокадою и путем непрерывных бомбардировок и обстрелов стереть его с лица земли. Но этого не случилось. Почему? Вот вопрос. Некоторые говорят, что наша авиация и наша противовоздушная оборона была очень сильная. Дело в том, что наша истребительная авиация была хоть и отважной, но она в этот период значительно уступала по количеству истребителей. Зенитчики наши были, конечно, молодцы. Ничего не скажешь. Они тоже старались вовсю. Но немцы-то, они ведь применяли тактику такую — не одиночными самолетами налетать, а, наоборот, устраивали массированные налеты на город. Как они говорили, «Звездные налеты». Такое посылали количество бомбардировщиков и прикрывающих истребителей, чтобы, во-первых, и наши истребители не могли нанести большого урона и чтобы даже и зенитчики не могли с ними справиться. Чтобы ковровой бомбардировкой снести весь город. А это не получилось. И вот забывают одну деталь. Редко о ней говорят. Дело в том, что у нас перед войною была именно в нашем городе изобретена радиолокация и были построены первые наши радиолокаторы[17]. Случилось так, что одновременно с нами радиолокация была изобретена и в Англии. Вот оттуда пришло слово «радар». Англичане называли свои радиолокаторы «радарами». У американцев не было радиолокаторов, и они заслали своих разведчиков в английскую вот эту службу радиолокации и по-союзнически украли у них вот этот самый секрет радио… Английской радиолокации. Так вот получилось так, что вот наш первый радиолокатор мы тоже… Ну это было сверхсекретное все. Мало того, что слово «радиолокатор» только было написано на самом приборе. Только вот на нем было написано, что это радиолокатор. В обиходе этого слова не было. Они не назывались не «радиолокаторами». Они назывались: «Радиоуловители самолетов» — «РУС»[18]. Так сказать, в противоположность звукоуловителям. Потому что до этого методика обнаружения вражеских самолетов — это звукоуловители. Это вот четыре вот таких огромных раструба, которые установлены на платформе. Сидит один боец, у которого от всех от них в ушах провода. И вот… А другие бойцы, значит, поворачивают эту платформу по его указанию. И он все время поворачивает и слушает небо. И действительно, он очень далеко мог уловить звук летящих самолетов. И опытные вот эти самые «слухачи», как их называли, могли определить даже количество самолетов. А некоторые даже по звуку моторов могли определить тип. Ну количество не то, что с точностью до одного, но могли сказать — один летит, маленькая группа или очень большая группа. Так вот поэтому и тут назвали: «Радиоуловитель самолетов». «РУС». Ну, чтобы еще больше закрыться от немецких шпионов, эти вот «РУСы» — еще каждый из них — получили дополнительные названия: «Редут»[19]. Условное название: «Редут». И были номера: «Редут 1», «2», «3», «4», «5» и так далее. Я уже не помню, сколько их было. Кажется девять[20]. И вот эти «Редуты» — они были установлены по периметру города, в частности, вот стоял… Один «Редут» стоял в парке Лесотехнической академии. Второй был установлен на крыше Политехнического института. Один находился в поселке Юкки на холме[21]. Потому что там холмы очень удобные. Были и на южной стороне города. И вот эти самые «Редуты» — у них проектная мощность обнаружения немецких самолетов была 100–120 километров. Но оказалось, что практически они брали гораздо дальше. Они брали до 150 километров. И был даже один рекордный случай засечения взлета немецких самолетов за 270 километров в Псковской области[22]. Вот было такое обнаружение. И вот, как только немцы поднимали самолеты с аэродрома, эти «Редуты» их сразу же засекали. И соответственно сообщали в штаб ПВО о том, что к городу идут немецкие самолеты. Они сообщали направление, с которого они шли. Сообщали высоту, на которой они шли. И по сигналу эха они могли сказать, большая группа или маленькая. Одной группой они идут или несколькими группами. И поэтому наши руководители ПВО могли маневрировать вот своими средствами противовоздушными и направлять истребителей вот именно навстречу. И истребители наши встречали немецкие самолеты далеко от города. Была возможность завязать бой далеко, не подпускать их близко к бою… К городу. И зенитчики тоже — они уже были готовы — они уже ждали здесь, именно с этой стороны. И немцы долгое время никак не могли понять: «Почему? Почему их уже ждут?» И вот благодаря этому-то долго-долго немцам не удавалось прорваться к городу. И вот тогда они стали менять свою эту тактику. Они посылали группами с разных сторон. Их все равно встречали и там, и тут. Они посылали самолеты куда-то в сторону вообще, чтобы сбить, что, дескать, вот они летят не сюда. И самолеты делали какой-то крюк и подлетали к городу с востока, хотя они были посланы откуда-то с юга. Могли даже залетать со стороны Ладожского озера. Но их все равно знали, что они идут. И когда немцы поняли, что у нас что-то есть вот такое — ну не дураки, они тоже догадались, что что-то… почему их обнаруживают — они сменили еще раз тактику. Они стали посылать вот уже массированные… Большое количество самолетов в расчете на то, что все равно какая-то часть будет сбита, но кто-то прорвется к городу и отбомбит все-таки. И вот тогда, действительно, первая такая вот массированная бомбардировка была 8 сентября. Но тогда в основном немец сбросил зажигательные бомбы. Было много пожаров, и вот эта трагедия с Бадаевскими складами, когда сгорели Бадаевские склады и продукты[23]?. Ну вот еще тоже такая, психологическая, что ли, деталь… Некоторые говорят, что они очень хорошо запомнили день начала блокады. 8 сентября. Но ведь они не знали, что в этот день началась блокада. Об этом узнали потом.
Интервьюер: Все нормально?[24]
Информант: Нет, нормально. Какая-то штука, наверное, упала.
Интервьюер: Это не Страшно.
Информант: Я даже не знаю, откуда она упала. Ну вот в мою память врезался день 19 сентября. День 19 сентября 41-го года. Почему он врезался? Потому что этот день был очень интенсивной бомбежки именно нашего района. Района вот Большой Московской, улицы Правды, Владимирского проспекта. В этот день там были сброшены фугасные бомбы. А мне еще это запомнилось потому, что, когда началась вот эта воздушная тревога, я был один в квартире. Наша квартира была на пятом этаже. Дом у нас огромный, шестиэтажный, с высокими потолками. И вот получилось так, что бабушка моя была в это время в магазине на углу Большой Московской и Владимирской площади — там был гастроном. И до войны тоже там был гастроном. Теперь там его нет. Она была там. А в квартире вот были я и сосед. Ну сосед… Было за шестьдесят лет ему явно. И вот, услыхав сигнал воздушной тревоги, мы вышли в коридор. А у нас длинный коридор, семь комнат. По этому коридору я на велосипеде трехколесном катался в свое время. И вот мы вышли в коридор и говорим: «Надо идти в бомбоубежище». А сосед говорит: «Да нет. Смотри, какие у нашего коридора толстые кирпичные стены. Давай мы с тобой здесь останемся. Здесь эти стены не разрушит никакая бомба». И вот мы остались в коридоре. Стоим. И вдруг мы услышали не очень такой сильный взрыв, но дом наш вдруг почему-то закачался. Ну на пятом этаже это особенно хорошо чувствуется. И сосед говорит: «Знаешь что, давай лучше пойдем все-таки в бомбоубежище.
Интервьюер: А входную дверь?
Информант: Входную дверь запирали. Но потом, позже, где-то, наверное, с ноября месяца, и ее перестали закрывать. Она не запиралась уже. Так вот я, значит, подхожу к своей двери. Открываю ее. Вхожу в темную комнату. Окна завешаны светонепроницаемыми шторами. А у нас комната была очень интересная. Она была площадью 28 метров, большая комната. И стена, которая выходила на Свечной переулок, она была практически вся стеклянная. Было одно широкое двухстворчатое окно, была дверь на балкон, широкая и высокая, и по бокам этой двери еще были два узких окна. Так что стекла было очень много. И потом, когда это стекло все вылетело от взрывных волн, нам, конечно, было очень тяжело забивать это все картоном да фанерой. Мы, конечно, тогда недобрым словом поминали архитек… Вернее, не архитектора, а автора этого дома, кто его спроектировал. Так вот я вхожу, руку протягиваю в сторону выключателя, чтобы включить свет и не успел… Потому что вдруг я вижу, что комната озаряется каким-то оранжевым светом, таким неровным, дрожащим. И вот эти черные светонепроницаемые бумажные шторы из черной бумаги — они просветились вот этим каким-то оранжевым светом. Таким дрожащим. Причем я это долго говорю, а это все было моментально. Вдруг яркая вот такая вспышка — и вся комната освещается вот этим светом. Это было очень страшно. Я тогда так испугался, что даже некоторое время потом заикался. А что оказалось? У немецких бомбардировщиков были глушители на моторах. Вообще, глушитель — это штука, с одной стороны, хорошая, уменьшает звук гудения. Но она в то же время уменьшала и мощность мотора, поэтому при движении, вот когда они идут к городу, они глушители не включали, потому что самолет пойдет с меньшей скоростью: это невыгодно. А вот они могли на какой-то период, находясь над городом, вот включить эти глушители. Пусть самолет там будет медленнее кружить, но его будет почти не слышно. И вот в этот раз один бомбардировщик включил эти глушители и остался. Была пасмурная погода, и он остался за тучами. Остальные улетели. А он остался. И вот он, какое-то время выждав специально, когда люди вернутся из бомбоубежищ, он сыпанул бомбами. Причем сыпанул зажигательными бомбами. Зажигательные бомбы, они разные были. Разного калибра. Больше. Меньше. Потом они даже бросали бомбы зажигательные весом до 50 килограмм — термитные — это были очень страшные бомбы. Но были и маленькие бомбы. И вот для удобства их упаковки в самолете они часто бывали в ящиках. Ящик, и в нем рядами вот эти бомбы стоят. Ящик подвешивается под крыльями. У него там обтекатели. И в нужное время, значит, он, пилот, сбрасывает этот ящик, и ящик летит вниз. И на заданной высоте он весь раскрывается, и бомбы разлетаются. Это было сделано еще для того, чтобы… Иногда нужно было очень большую густоту попадания бомб, чтоб они не разлетались широко. А наоборот, вот где-то на небольшом участке поражение было. Причем у этого ящика часто… Их мы называли «Сундуками»… Потому что они потом падали… Эти… Помимо всего прочего, еще и это падает. У него еще были наделаны всякие сирены и свистки. Дополнительно. Поэтому он летел, он и при этом издавал всевозможные душераздирающие звуки. Казалось, что падает там вообще неизвестно что. Огромнейшая бомба — вот она поэтому так воет. А вместо этого потом сыпятся на тебя зажигательные бомбы. Так вот, видно, на нас был сброшен такой же ящик. И половина бомб упала на наш дом. Какая-то часть упала в Свечной переулок. А оставшаяся часть упала на дом напротив нас через Свечной переулок. А тот дом был ниже, и наши окна выходили как раз на его крышу. И вот бомбы, упав на крышу, они все одновременно взорвались. Была яркая вспышка. И вот эта вспышка была настолько яркой, что она просветила даже вот эту черную светонепроницаемую бумагу. Вот такой был случай моего первого самого большого страха блокадного. Все бомбы были потушены, и на том доме, и на нашем доме были потушены. Какие-то потушены, какие-то сброшены вниз на мостовую, пусть там догорают — это не важно. В общем, дом сберегли. И мы даже видели потом вот огарок такой бомбы. Смотришь, думаешь: «Ну неужели вот такая маленькая вещь могла сжечь весь наш дом?» Потом там… Бомбоубежище было в самом подвале — там, где раньше дрова были. Дрова выбросили. Но, не… Надо сказать, что не со всех подвалов. В некоторых подвалах дрова так и остались. Вот, в частности, в нашем подвале дрова остались. А там был и красный уголок еще. Ведь раньше в каждом домоуправлении был красный уголок. И с квартплаты какой-то процент оставался в домоуправлении на культурную работу в этом красном уголке. И вот сейчас этот красный уголок и часть подвалов были превращены в бомбоубежище. А окна подвальные были закрыты большими такими щитами: деревянные и окованными железом. Так вот одна из бомб попала вот в этот щит. Пробила его и горела в этом щите, пока ее кто-то оттуда за хвост не выдернул, чтобы щит не сгорел. Берегли щит. Вот так проходил вот этот самый сентябрь, октябрь месяц. Значит, бабушка у меня была в МПВО, в группе самозащиты. Дедушка работал на заводе «Красный рабочий». Завод эвакуировали, но дедушка отказался эвакуироваться. Сказал: «Никуда я отсюда не поеду». И остался. Его перевели в охрану территории завода. Он там был… Мама работала. Она бухгалтером была всю жизнь и работала бухгалтером. Папа был на фронте. Причем, интересно, папа у меня был, как называли тогда, «белобилетником», значит, непригодным к военной службе. Он был глухим на одно ухо с детства. Но его все равно забрали. Не сразу, но забрали. Отправили из города (по Дороге жизни он был вывезен) и в первом же бою во время атаки он взмахнул левой рукою, и в этот момент ему осколок впился как раз вот под руку и попал в сердце. Но он остался жив. Правда, он упал. После боя к нему подошли. Увидали, что вот лежит, видно, где рана. Кровь не очень течет. А знали, что, если в сердце попадет, какая-то такая примета была, что при попадании в сердце крови мало. Ну видят, что… Ну и решили, что он убит. Взяли его документы и послали нам похоронку. А потом пришла похоронная команда. Его пошевелили, а он застонал. Вот так похоронная команда его спасла. Его отправили в госпиталь. И потом уже, когда он в госпитале, как говорится, очухался, он тогда написал письмо. Но мы не поверили в это письмо. Было часто, что письмо… Письма приходили после похоронок. Так… Такое часто бывало, что разными путями почта идет. И… И только когда второе письмо получили, тогда уже поверили. И вот он долго пролежал в госпитале. Но самое интересное, что его и после этого оставили в армии.
Вот одно из блокадных откровений. Так вот, представляете себе, что мы почувствовали… Что я почувствовал, увидав этот белый хлеб. Все, что принесла мама, конечно, тоже разделили поровну на четверых. Все. Мама сказала, что вот это подарки. Мы ели, благодарили кого-то, кто эти подарки собрал, кто привез их сюда. И не знали сначала, что мы должны… Кого в первую очередь благодарить за эти подарки. Ну потом мама все-таки проговорилась, и мы узнали, откуда она берет эти подарки. Она сдавала кровь раз в месяц. Можно было сдавать только один раз в месяц. Нов феврале 42-го года она умудрилась обмануть врачей в Институте переливания крови на 2-й Советской и сдать два раза. Вообще, вот, так сказать, здравый смысл не может себе представить, как может человек истощенный — все же были дистрофиками, и мама тоже болела дистрофией — да еще сдавать кровь? Как это можно? И вот люди шли на это. И вот, когда она после второй сдачи пришла домой, она сказала, что она шла два часа. Вот она от угла Невского и Литейного, где находился магазин, где выдавали вот как раз эти пайки, до нашего дома — а там полторы трамвайных остановки всего-навсего — вот она шла два часа. И очень боялась, что не дойдет. Упадет. Она так и говорила, что она больше всего на свете боялась, что она не сможет принести вот это нам. Что она не донесет до нас. Она не за себя боялась, она боялась, что она нам не принесет. И дедушка тогда сказал: «Так чего же ты не поела? Ведь ты же несла хлеб. Ну поела бы, у тебя и слабость прошла бы». А мама виновато улыбнулась и ответила, что ей это и в голову не пришло. «Как бы я могла есть одна, без вас?» А в марте месяце кровь у нее не пошла. Врач развел руками, велел медсестре налить маме сладкого чая, подождал немного: думали, может быть, от сладкого чая пойдет кровь. Все равно не пошла. Поэтому в марте месяце мама ничего не принесла. А 15 апреля в городе пошли трамваи. Они четыре месяца не ходили, город был парализован и транспортом совершенно… Люди пешком ходили за много-много километров на работу. И мама тоже далеко ходила на работу. А 15 апреля пошли трамваи. Но все это знали, об этом заранее сообщили. И в этот день умер дедушка.
Мы похоронили дедушку через день на Охтинском кладбище. Маме на работе сделали для дедушки из фанеры гроб. Привезли. Мы заказали автобус. Вот это тоже, между прочим, забывают, что в апреле месяце уже работали похоронные бюро[28]. И у меня остался даже… Осталась квитанция вот на этот автобус. 17 апреля. Там что-то около 20 рублей стоимость автобуса на Охтинское кладбище. Дедушку там похоронили. Вернулись мы домой, и мама сразу же, не раздеваясь, легла на кровать. А я взял книгу. Решил почитать. Сел на диван напротив нее, но не читалось. Перед глазами стоял вот этот свеженасыпанный холмик дедушкиной могилы. И хотя к этому времени я уже очень много мертвых видел и на улицах, и на нашей лестнице. А вот в моей семье это был первый. И, должно быть, на меня тоже это здорово подействовало, потому что я вдруг спросил у мамы: «Мама, а дедушке там не холодно в могиле?» А мама ничего не ответила. Я тогда чуть погромче говорю: «Мам». Она тоже не ответила, и я тогда со страхом посмотрел на нее. Смотрю, лежит на спине, лицо серое, все черты лица заострившиеся. Все же были кожей обтянутые лица очень. Глаза закрыты, рот закрыт, и никакого дыхания не заметно. Я тогда перевел взгляд на грудь и вижу, что грудь тоже не шевелится. Я тогда вскочил с дивана, закричал: «Мама!» Бросился к ней. Должно быть, я как-то встряхнул кровать, когда вот так подскочил, потому что мамины веки открылись, но там не было никакого выражения. Это были неживые глаза, а я все продолжал повторять: «Мама. Мама. Мама. Мама». И потом вдруг я смотрю, в глазах появилось какое-то выражение. Глаза смотрели в потолок и точно не узнавали. А я, должно быть, все вот так автоматически продолжал повторять: «Мама. Мама. Мама», потому что глаза вдруг немного шевельнулись и перевели взгляд на меня. И тут вот в них уже появилось какое-то осмысленное выражение. Рот у мамы открылся, и раздался голос: ну не ее голос, какой-то чужой голос. И этим чужим голосом она вдруг спрашивает: «Колюша, что с тобой?» Услыхав ее голос, и тут мои нервы совсем не выдержали, я разрыдался и упал к ней на грудь. И чувствую на спине ее руку, она медленно гладит и спрашивает: «Да что с тобой, Коля?» И я сквозь слезы ей ответил: «Я думал, что тоже… Что ты тоже, как дедушка». Мне было страшно произнести: «Умерла». Я не сказал этого слова. Она помолчала, а потом сказала: «Мне кажется, что я уже действительно была там. И только твой крик вернул меня оттуда». Вот это был мой самый сильный страх за всю блокаду. Второй сильный страх, когда я больше всего испугался. А мама сказала: «Ну, если ты меня уже похоронил, значит, я уже не умру». И действительно, выжили мы. Но я забыл еще сказать о той единственной радости 41-го года, вот той зимы, которая была 25 декабря. Когда была первая прибавка хлеба[29]. Вот это была абсолютно неожиданная… Каждое утро мама шла в булочную, чтобы там занять очередь и успеть получить хлеб. Вот и в это утро она тоже пошла. Я тоже проснулся и лежал, ждал, когда она вернется. Я знал, что вот она придет… Когда она придет, зажжем коптилку, растопим буржуйку и начнем хлеб сушить на ней. Вот тогда уже встаем все. А потом слышу — хлопнула входная дверь в квартиру. И мамины шаги, но какие-то такие быстрые, точно радостные. А потом ее голос. Вот она вошла в квартиру, и в потемке квартиры раздается ее голос — это она соседям кричала: «Вставайте скорее. Идите в булочную, хлеба прибавили». Потом открывается дверь, она входит в комнату и кричит: «Вставайте же, радость-то какая: хлеба прибавили». (Смеется.) А мы на нее смотрим и не верим в такую радость. Ну как в такое можно верить? А она кладет хлеб на стол, и мы видим: действительно, хлеб — почти в два раза больше паек-то стал. Потому что вместо 125 нам стали давать 200 граммов хлеба. Вот это была радость. Это начала действовать Дорога жизни. Вот так мы узнали о том, что она начала действовать. Поэтому, когда говорят, что вот кто-то узнал о том, что 22 ноября начала действовать Дорога жизни[30] — это тоже… Это уже позднейшие наслоения на память. Она же была открыта и действовала сначала тоже в строжайшей тайне от немцев. Чтобы немцы как можно дольше не могли о ней узнать, об этой дороге. Вот так прошла зима, потом… Да… Вот перед тем как пошел трамвай, в городе была проведена потрясающая операция по расчистке города от снега и грязи, которая накопилась за зиму. Ведь улицы города что из себя представляли? Огромные сугробы снега. Вдоль домов протоптаны тропинки, которые к апрелю месяцу напоминали уже траншеи, — такие глубокие они были. В последней части улицы машинами прокатана вот колея. И все. И этот снег слежался, смерзся, в этом снегу часто были и мусор, и помои выбрасывали: ведь канализация же не работала, ничего не работало. Были там и покойники. В этом снегу находили, когда чистили. Так вот исполком горсовета издал распоряжение о том, чтобы все приняли участие в расчистке города. Каждый человек должен был отработать определенное количество часов на расчистке города. Те, кто работали, они должны были отработать после работы. Кто не работал — тоже должны были отработать. И вот каждому взрослому выдавался такой вот листочек — там стояли даты, и написано было: «Два часа. Два часа. Два часа». Каждый вот должен был отработать два часа. И вот каждый день работы там отмечался. Чья-то подпись стояла. Этот листочек у нас тоже сохранился. Мамин листочек этот. Ну и мы ребята тоже помогали, хотя нам листочков не давали. Нам необязательно два часа было… Ну как мы… Вот когда нашу Большую Московскую… Как мы помогали? Взрослые ломами, кто чем мог ломали этот самый слежавшийся в лед снег, а мы эти куски брали, грузили на свои детские саночки и отвозили к тому месту, где стояли машины. Вот в чем заключалась наша помощь. И вот тут я должен рассказать еще один случай. Вот то, что сделала моя мама, это, конечно, подвиг. Вот подвиг материнской самоотверженности. Ну кто-то может, наверное, сказать, что: «Ну так и должно быть. Ведь мать — она и есть мать. Она должна жертвовать своей жизнью ради детей». Ну вот я хочу рассказать о том, что такой же подвиг самоотверженности совершил мальчишка всего лишь на год старше меня. Он жил на нашей лестнице. Только мы жили на пятом этаже, а он жил между вторым и третьим этажом. У нас такая вот лестница была, что одни квартиры располагались на, так сказать, на круглых этажах, а другие вбок отходили, между этими этажами. Так вот он жил между вторым и третьим этажом. Я даже не помню его имени, потому что мы все звали его по-дворовому: «Вавила». У него дворовое было… Дворовое прозвище. И вот еще долго потом на лестнице под окном возле его квартиры было нацарапано… Кто-то нацарапал: «Вавила». Так вот память о нем оставалась долго. Обычный мальчишка ленинградского двора. Добрый. Очень добрый. Потому что… Вот у меня тоже в памяти сохранилось… Я-то в бомбоубежище каждый раз уходил, а он каким-то образом смог пробираться на чердак. Во время воздушной тревоги. Потом после воздушной тревоги он на крыше собирал осколки от зенитных снарядов и щедро с нами делился. Ну это было очень интересно. Вот эти осколки, которые падали от взрывов зенитных снарядов, такие зазубренные, бесформенные кусочки железа, обгорелые. Вот он с нами делился ими. А вот когда на наш дом упало много зажигательных бомб, он выпросил у кого-то потушенную зажигательную бомбу, наполовину сгоревшую, и тоже ее показывал нам. Мы все смотрели тогда на нее, а он говорил: «Ты не только смотри. Ты послушай». И вот мы подносили ухо и слышали, внутри этого огарка что-то шипит, потрескивает. И каждый хотел скорее отбросить ее от себя: вдруг она сейчас взорвется? А он смеялся и говорил: «Да не бойся. Это шипит фашистская змея, а жало у нее уже вырвано». Это потом я уже узнал, что вот тот химический состав горючий, который вызывает температуру горения несколько тысяч градусов, он потом очень медленно остывает. Бомба вот она погашена, а остывают внутренности медленно-медленно. Долго. И вот это остывание, оно сопровождается как раз вот — то ли кристаллизуется там, то ли что — в результате вот такие звуки она издает. И вот этот Вавила в январе месяце 42-го года пропал. Об этом мне сказала, когда мы встретились на лестнице, его сестра Тамара. Она была ровесницей моей. Я, конечно, удивился. Спрашиваю: «Как пропал?» Она говорит: «Пошел в булочную и не вернулся. Ни хлеба, ни карточек». Я, конечно, говорю: мол, вы его искали? В милицию-то сообщали? Она говорит: «Искали. Все равно не нашли. Ни карточек теперь, ни хлеба». Это было страшно. Это была трагедия — остаться без карточек. А нашли мы Вавилу вот как раз, когда чистили этот снег — лед с Большой Московской улицы. Его нашли в сугробе. Он лежал на боку, прижимая к груди матерчатую сумку с хлебным пайком. А в кулаке были зажаты хлебные карточки. И мы поняли, что с ним произошло. Наверное, когда он возвращался из булочной, он почувствовал слабость, может быть, голова закружилась — это часто бывало с дистрофиками. В таком случае люди обычно присаживались и ждали, как пройдет эта слабость. Вот и он, наверное, тоже это почувствовал, присел на откос сугроба, а потом то ли потерял сознание, то ли уснул. Наверное, упал. И его занесло снегом. И все. Когда сумку раскрыли, вытащили этот хлеб, увидали, что он уже стал черным, как деревяшка такая. Но не заплесневел. Там, очевидно, в нем нечему было плесневеть просто. В том хлебе. Но что нас поразило, всех, это то, что вот на этом хлебном пайке сверху был прилеплен маленький довесочек хлеба. И вот, глядя на этот довесочек, каждый, наверное, подумал, что ведь, если бы Вавила съел этот довесочек хлеба, он бы, может быть, и не умер бы. Но он не мог себе этого позволить. Он знал, что вот он принесет хлеба и весь хлеб разделят на троих. И этот довесочек тоже разделят. И если бы он съел этот довесочек, он бы объел мать и сестру. И вот голодный, умирающий Вавила не смог себе этого позволить. Хлеб мы отдали Тамаре — его можно было размочить и съесть, а Вавилу так и похоронили с хлебными карточками в кулаке. И вот этот одиннадцатилетний мальчишка — ему еще не было даже п лет, шел одиннадцатый год — для меня так и остался символом вот мужества ленинградцев. Мужества и самоотверженности. Вот этого ощущения долга перед… Не только перед своей семьею, но перед всем городом. Вот это, очевидно, и помогло Ленинграду выстоять. Вот это главное. Вот это единение, вот эта самоотверженность, вот эта взаимная поддержка друг друга. Я помню, вот на нашей лестнице на третьем этаже жила девочка. Она переехала к нам с Охты. Их дом был деревянный, его разобрали на дрова, а ее переселили к нам. Ее семью. Ну и как-то так получилось, что мы подружились. Ну какая там дружба? Она на год была младше меня, но, во дворе когда мы были, играли, как-то так оказывалось, что она была рядом со мною. Так вот, однажды встретивши… Когда мы встретились на лестнице… Мы говорили мало в то время. Лестница темная. Все были закутанные, и узнать друг друга тяжело было, но она меня спросила: «Коля, это ты?» Я говорю: «Я». Она тогда протянула руку и сунула в мою руку сухарик. Маленький сухарик. Представляете себе, что это значит — поделиться сухариком? Наверное, вот также разрезанный, высушенный не буржуйках кусочек хлеба. Вот она мне его подарила. А потом после войны она мне рассказывала, что она потихоньку, чтоб никто не слышал, у нее дома пела, адресуясь мне, песенку Дженни из «Острова сокровищ»[31].
Ну вот такая судьба. Потом жизнь нас развела, и осталась только память вот об этой блокадной дружбе. Правда, к сожалению, жизнь с ней потом обошлась тяжело. Уже во взрослом возрасте в 70-х годах ее сбил мотоцикл насмерть. Вот так она кончила. Вот так проходила эта самая страшная зима. А потом… Потом под весну, когда уже совсем потеплело, когда пошли трамваи, когда снега, ни льда не стало, когда полезла первая зелень — вот тут все вспомнили о том, что мы в некотором роде травоядные. Значит, травку можно в еду пустить. Все, конечно, в первую очередь подумали о щавеле или щавеле — как правильно, не знаю, ударение. Сели на трамвай и поехали на окраины, забыв о том, что щавель-то — это не первая травка отнюдь. Тогда вспомнили о крапиве, что крапиву тоже можно, с нее можно щи варить и все. Ну крапивы еще не было. А первой вылезла лебеда. Она вылезла не только на окраинах, но и в городе. Где-то какие-то свалочки были — вот она там полезла. И тут бабушки, которые помнили голод 20-х годов, сказали: «А лебеду тоже можно есть». И мы стали эту лебеду потреблять в пищу. А, действительно, ее… Из нее можно было сварить зеленые щи, вернее, зеленый суп. Он был не очень зеленый, не то что, скажем, из крапивы или из щавеля, но как-то такой зеленоватый цвет появлялся. А вот если пропустить ее через мясорубку и если в эту в зеленую кашицу что-то такое добавить типа муки или хотя бы крошек каких-то, то можно было поджарить, и были… Были лепешки. Были и котлеты — называй как хочешь. Которые тоже были очень вкусные. И, конечно, эта лебеда очень многих поддержала и, может быть, даже тоже спасла. Потому что, хотя нормы и хлеба, и продуктов были уже увеличены к весне, но вот чем дистрофия страшная, что… Есть три стадии дистрофии. И если человек заболевал последней стадией — это уже неизлечимая стадия дистрофии. В организме уже необратимые нарушения, и, что ты не давай, как не корми, какие лекарства не давай — все. Организм истощен необратимо. Он не может уже. Поэтому даже и очень многие те, кто были эвакуированы из города, попав в хорошие условия, они все равно погибали от дистрофии.
Вот поэтому вдоль всех дорог, по которым вывозили из Ленинграда дистрофиков, остались могилы тех, кто погибал по дороге. И там, куда их привозили, иногда очень далеко, за тысячи километров от города, есть кладбища, которые называют либо «блокадными кладбищами», либо их даже «филиалами Пискаревки» их называют. И вот, по самым скромным подсчетам, говорят, что таких не меньше 200 тысяч[32]. Тех, кто не погиб в Ленинграде, но дистрофия достала их там все равно. Ну вот можно вспомнить Таню Савичеву[33] — ее же вывезли в Горьковскую область, за нее… За ее жизнь боролись там, лечили, а она все-таки умерла. Вот и тут также дистрофия весною еще добивала очень многих. Но, тем не менее весною нас собрали в школы. Сказали, что будут занятия. Это было в мае месяце. Но, оказалось, что не в трехсотую школу я должен был идти, а сначала привели в какой-то институт на Кузнечном переулке. Пришли мы туда, все еще пришли в зимних пальто, хотя май месяц был, все укутанные. Вот наш второй класс туда пришел. Огромнейшая аудитория, да еще вот такие, амфитеатром. И мы там потерялись просто. Нас и не видно в этой аудитории.
А потом, когда они начали копать землю, они вдруг начали находить прошлогоднюю картошку. И тогда в мою обязанность вошло варить эту картошку. Нашелся котелок, и вот варили эту картошку. Потом сажали меня помощником тракториста. Ездил я на тракторе. В общем, такой был… Работа. Но самое интересное было, когда пришел бухгалтер и стал всех оформлять. Он пришел прямо на поле, чтобы оформить без отрыва от работы людей. Или боялись, что потом после работы они не смогут в контору дойти усталые. В общем, короче говоря, он пришел, стал там оформлять. Дошел до меня, спрашивает: «Тебе сколько лет?» Я говорю: «Девять». Он говорит: «Слушай, — говорит, — а что же мне с тобой делать? Я же не могу тебя занести в списки рабочих. Ведь, если я тебя запишу, я тебе должен давать рабочую карточку. А я тебя не имею права принять на работу. Тебе же нет еще даже и десяти лет. Ты же получаешь детскую карточку. Это будет нарушение всех законов». Вот я так и остался незарегистрированный. Но я попал в списки. И по этим спискам я проходил как: «М-ва[35] с сыном». Так вот. Безымянно. «С сыном». А потом мы попали на турнепсовое поле. Привели нас на огромнейшее поле, и агроном говорит: «Вот тут мы будем выращивать турнепс. Вернее, вы будете выращивать турнепс». А никто не знает, что это такое. Стали спрашивать. «А, когда вырастет, увидите. Вот ваша задача: видите, поле вспахано, вы будете делать бороздки. В эти бороздки будете сыпать семя, а потом эти бороздки закрывать». Показывает. «Вот, — говорит, — видите? Вот это вот семена. Мы, правда, не знаем, хорошие это или плохие. На всхожесть их никто не проверял, поэтому сыпьте больше. Не жалейте». Ну мы так и стали делать. Стали так делать. А поле огромное. Я сначала думал, что мне маленькому казалось, оно огромное. Я потом туда, конечно, не раз ездил в эти Дранишники, и, когда я приходил на это поле, я поражался: «Как мы могли это огромное поле обработать?» Оно было в длину наверняка больше километра. И вот мы идем по этому полю и сыпем, сыпем, сыпем и, когда дошли до конца, вернулись назад к началу — а тут турнепс уже пророс. Смотрим, вылезли листья. Так густо-густо. И кто-то опытный говорит: «Смотрите, — говорит, — это похоже то ли на репу, то ли на брюкву». А агроном увидал, как взошло, и говорит: «Что ж вы наделали? Так густо насеяли. Смотрите, он же сам себя задушит». А ему, конечно, говорят: «Так ведь сам говорил: „Сыпьте гуще“». «Ладно, — говорит, — придется прореживать». — «А это еще что такое?» «А это, — говорит, — лишнее все выдергивать». — «А что лишнее?» — «А вот что. Между двумя соседними растениями в одной борозде должен быть палец». И показывает свой толстый палец. Он говорит: «Вы суньте в землю палец между двумя кустиками, все остальное долой». Он бы хотя посмотрел на наши пальцы тоненькие. Ну раз он сказал палец, значит, мы палец. И суем тоненький свой пальчик, а надо бы, наверное, было два или три пальца. То есть наших пальца, чтобы с его сравнить. Стали выдергивать. Когда выдернули, смотрим, там такой длинный беленький тоненький хвостик. Как крысиный все равно. И кто-то из опытных опять говорит: «А ведь это похоже на сельдерей». Ну, что такое сельдерей, все знали уже. Сельдерей в суп кладут, а может быть, с этого тоже суп получится? Попробовали — так получилось очень вкусно. И тогда вот все, что мы стали выдергивать, стали складывать в ящики, отправлять в Ленинград, чтобы здесь варили тоже с этого суп. И вот так мы все лето проработали на этом поле. До того конца дойдем, назад возвращаемся, а тут он опять разросся, опять ему тесно. Опять лишнее надо выдергивать. А он все толще делается. Уже видно, что он кожурою покрыт. Решили попробовать сырой. Вымыли. Кожура так хорошо сдирается с него, как все равно кожа с банана. А внутри что-то белое, сочное. Попробовали — даже сладковатое. Мы так и стали называть блокадным бананом это. А он все рос, рос, рос. И вот к концу лета некоторые турнепсины были больше трех килограммов весом. И начинаешь дергать и не выдернуть ее из земли. Ботва обрывается, приходится ее разрывать, чтобы вытащить. И вот как-то мы работали на турнепсе на этом и… А деревня, она была со всех сторон окружена лесом, и из-за леса вылетел самолет — и прямо к нам. Мы ему еще руками помахали. Знали, что в Левашове аэродром — думали с этого аэродрома. А он сделал круг, опять к нам вернулся и из пулеметов по нам. Только тут мы разглядели у него кресты на крыльях. Хотели бежать кто куда, но кто-то из взрослых кричит: «Куда?! Ложись в турнепс!» А у него действительно ботва здоровенная. И вот мы нырнули в эти самые борозды между турнепсом. А он, самолет, еще два раза над нами прошел, прострочил. Но вот повезло: никого из нас не задело. Но зато турнепсины многие оказались побиты. Подходишь, смотришь, ботва завявшая. Чуть потянешь — выдергивается и пулею разбито. Вот так все лето это я проработал. К концу лета… Я там был не один из школьников. И вот нам сказали о том, что занятия начнутся 15 октября в школах. Ну и мы до 15 октября работали. А когда я в школу пришел, в трехсотую, оказалось, что 15 октября занятия должны начаться для старшеклассников. А младшие, второй класс, они начали 1 сентября. Получилось, что у меня вся первая четверть оказалась пропущенной. И тут еще почему-то я вдруг разболелся. Как-то у меня блокада вывернулась очень странно на мне. Эта дистрофия одновременно и на сердце, и на желудок. И что врачи не делали… Даже мама боялась, что я умру. Лекарства дают, а я все слабею и слабею. Слабею и слабею. И ничего не помогает. И температуры нету. И вот так проболел я до марта месяца. До середины марта месяца. Потом уже врачи сказали о том, что у меня осложнение на левый желудочек сердца. Я говорю: «Так сколько же у меня желудков? Я думал, что у меня один желудок, оказывается, не один желудок?» А врачиха говорит: «Да, вот видишь, не один, и все почему-то у тебя оказались подпорчены». Вот так у меня оказался этот год учебный проваленным. Поздно уже было идти. Второй класс у меня провалился. А лето — опять в те же самые Дранишники. Может, хватит рассказывать? Я же говорю, рассказывать можно очень долго.
Интервьюер: Ну, если вы не устали. Ну, в принципе, мы можем еще раз встретиться.
Информант: Нет, я могу. Так он пишет вообще-то?
Интервьюер: Да, пишет.
Информант: Значит, вернулись опять в Дранишники. Вернулись в те же Дранишники. Ну на этот раз меня взяли не в полевую бригаду, а вот директор подсобного хозяйства, он, значит, учел свою ошибку прошлого лета… Потому что у многих были дети, кто приехал. И дети эти были все безнадзорные. И он решил устроить «очаг». Перед войной же назывался не «детский сад», а «очаги» были. «Детский очаг». И вот он решил тоже устроить такой «детский очаг» — собрать в него всех ребят тех, которые не работают в бригадах, чтобы матерям было спокойнее. А меня в этот самый… Тоже направили в этот самый «очаг», хотя я сопротивлялся. Я говорил, что я уже не маленький, мне уже десять лет в этом году будет. То есть уже исполнилось десять лет, в этом году одиннадцать будет. 43-й год это уже. Ну он говорит: «Ты там будешь не как маленький, а ты там будешь помощником воспитателей». А там весь штат этого «детского очага» составляли два человека: повариха и воспитатель. И повариха была непрофессиональная, а уж воспитатель тем более. Просто двум женщинам поручили вот туда и все. А я им должен был помогать по хозяйству. А в обязанности по хозяйству входило… Я должен был, значит, снабжать водою, потому что колодец был в стороне от этого дома, который отвели, и нужно было подвозить воду туда. В бочке водовозной. И нужно было дрова для плиты. А для дров нужно было идти в лес, найти там какое-нибудь сухое упавшее дерево, потом взять телегу и с помощью взрослых привезти это дерево. Тут его распилить, расколоть и так до следующего. Вот такие были мои обязанности. Линия фронта была недалеко, и в лесу было очень много наших военных. Потому что их периодически отводили с линии фронта на отдых и пополнение. Другие части там находились. И вот мы знали, все ребята, кто были в Дранишниках, где в лесу стоят пехотинцы, где артиллеристы, где саперы, танкисты. Мы ходили к ним в гости, конечно. А они всегда нас принимали очень хорошо, потому что все знали, каково ребятам в Ленинграде достается. Ну и хотя их самих не шибко хорошо кормили, но они старались нас тоже чем-нибудь угостить. Подстригали нас. Потому что в Дранишниках парикмахера не было, мы обрастали. А тогда всех стригли под машинку наголо. И мальчиков, и девочек — всех, чтобы вши не завелись. Но самое главное для мальчишек, что нам давали пострелять. Из всех видов оружия я попробовал тогда пострелять, и больше всего мне нравилось стрелять из автомата. Я за двадцать шагов попадал в спичечный коробок. Вот. Совсем рядом с нашим «очагом» у опушки леса стоял прожекторный взвод. Там каждый вечер включали прожектор, вот он опробует, как он работает. Потом его гасили до наступления воздушной тревоги. А в воздушную тревогу он тоже начинал шуровать по небу. И нас, я помню, что все время предупреждали: «Вы только не смотрите в нашу сторону, когда мы включаем прожектор. Мало ли мы его низко опустим, можем ослепить вас». И вот как-то я отправился поискать дров. Это был август месяц уже. Начало августа 43-го года. И в лесу я встретил двух военных, которые мне чем-то не понравились. Ну до сих пор не знаю, в чем дело было, что меня насторожило в этих двух. Вроде, форма была наша. Тогда уже с погонами были. Но видно то, что я каждый день почти был с нашими военными, что-то в этих двух меня все-таки насторожило. И у меня первой мыслью было, что это немецкие шпионы. Надо бежать и предупредить. Ближайшим был взвод прожектористов, значит, надо бежать к ним, поднять тревогу. А нам часто говорили, что, если только увидите в деревне чужих людей (ну там все друг друга знали), сразу же сообщайте: это могут быть немецкие шпионы. А потом я подумал: «Ну хорошо. Может быть, это никакие не шпионы. Может, мне только показалось. Прибегу я, подниму тревогу, их задержат, проверят документы — все нормально. А надо мной смеяться потом будут». И я решил убедиться, наши это или не наши. Как? Последить за ними. Они тоже шли в лес. И я обежал вокруг них, потом обежал… Круг сделал, зашел к ним в тыл и пошел сзади, но не по дороге, а держась за кустами, чтобы они меня не видали. С одной стороны, мне хотелось быть подальше от них, чтобы они меня не видели, а с другой стороны, хотелось быть поближе, подслушать, о чем они говорят. Если бы я услыхал, что они говорят по-немецки, я бы, конечно, сразу побежал. А беда в том, что они говорили в полголоса, и я никак не мог понять, на каком языке они говорят. Потом они вдруг сели оба на большой пень, из полевой сумки достали карту и стали карту разглядывать. Вот это меня насторожило еще больше. Потому что, если они из этого леса, что им на карте искать, они и так его знают. Значит, это чужие. Убрали карту они, пошли дальше по дороге. Я опять за ними. Потом эта дорога пересеклась другой лесной дорогой, вот тут они сели на травяной пригорок, достали опять какие-то бумаги, что-то опять начали рассматривать. Я стал думать, как бы к ним поближе подобраться. А по другую сторону дороги росли кусты. И я знал, что за этими кустами яма. Старая яма. Должно быть когда-то лес горел, и, наверное, песок копали и тушили пожар. И вот я решил забраться в эту яму, чтобы из ямы за ними наблюдать. Забрался в эту яму, но яма оказалась чересчур глубокой.
Интервьюер: А до этого вы не чувствовали боли?
Информант: А до этого какой-то не было, да. Вот был вот удар просто и все. Но мне… Я обрадовался тому, что нога все-таки у меня пошевелилась. Значит, я могу ее сгибать. Значит, надо было как можно скорее перевязать ногу. А чем перевязывать? Только этой рубашкой. Все равно она уже окровавленная. Я ее снял, обмотал вокруг коленки, огляделся. Смотрю на дне ямы много палок, старых сучьев лежит. Вот я выбрал что-то вроде костылей и с их помощью выбрался из ямы. А вот дальше, вот это я все помню до мельчайших подробностей, а дальше вдруг наступил какой-то, как провал все равно. Там только отдельные вот такие вот воспоминания: то я иду, опираясь на костыли, то почему-то ползу на коленках. Я потом удивлялся, думаю: ну почему же я полз? Ведь на коленке ползти… На раненой коленке — ведь это ж так больно должно быть. Потом еще одно воспоминание: я вижу, по дороге скачет на лошади военный. У меня первая мысль: сказать ему, обрадоваться. А тут же следующая мысль: а вдруг он третий? Вдруг он их разыскивает? И я вместо того, чтобы ему сказать, скатился в кусты, и он мимо проскакал. А потом я уже пришел в себя во взводе прожектористов. Рассказал все командиру взвода. Он тут же при мне стал звонить по полевому телефону, подняли тревогу, подняли части, в лесу сделали облаву. Прочесали весь лес и этих поймали. Выяснилось, что они были… Ну это мне уже потом рассказали, что они были переброшены на легком самолете еще под утро с Сиверского аэродрома. И что их задачей было в Юкках выяснить, что за секретные подразделения связи находятся там. А там находился «Редут-2». Вот. Каким-то образом я его немножко прикрыл. Но это я все уже потом узнал. А после того как я рассказал все, я попал в руки фельдшера, который был во взводе. Он рассмотрел рану, говорит: «Ну тебе повезло. Кость не задета. До свадьбы заживет». И я вот тоже запомнил свое ощущение, свои мысли, когда он это сказал. У меня было страшное возмущение: это что же? Я же ведь не собирался еще жениться! Когда я женюсь… А до тех пор что, у меня нога все еще будет болеть и заживать? А он сделал повязку. Спрашивает: до дома дойдешь или тебя не машине довезти? Я, конечно, хотел, чтобы меня на машине привезли, а потом подумал: ну хорошо, привезут меня на машине, а вдруг в это время мама дома окажется, хотя она должна быть в бригаде на поле. Мама сразу же будет спрашивать, а что это у меня нога перевязана? Почему меня на машине привезли? Придется ей все рассказать. И мама, конечно, очень будет беспокоиться. А с той первой блокадной зимы мы все старались не портить нервы друг другу. Беречь нервы друг друга. Внимательно относиться друг к другу. Э, думаю, э, нет. Нельзя. Нельзя, чтобы мама об этом узнала. Вздохнул и говорю: нет, я пешком дойду. Он мне вырезал палку, я вот, опираясь на палку, побрел домой. Иду и думаю: а ведь, действительно, мама будет беспокоиться. Тут и я понял, что мне ведь очень повезло. Я же сидел на корточках, прижав коленки к груди. Пуля попала в коленку, прошла насквозь. Она должна была дальше в грудь попасть, куда она делась? Не иначе как она просто прошла под мышкой у меня. Где-то вот так. А ведь если бы она попала в грудь, так бы уже там так и остался бы. И никто бы меня и не нашел там. И вот, когда я это все понял, мне стало еще печальнее. Пришел домой, а мамы нету дома. Я обрадовался. Это уже хорошо. Но она же все равно придет с работы, она же все равно увидит мою коленку и все равно будет спрашивать. Что же делать? И вот я решил пойти на невинную ложь. Думал, думал и придумал: разбинтовал повязку, обмотал ногу опять этой окровавленной рубашкой и похромал в медпункт, который был в деревне. Прихожу. Медсестра там спрашивает: «Чего с тобой?» Я говорю: «Вот пилил полено, а пила соскочила прямо мне на коленку». Она говорит: «Ну давай посмотрим твою коленку». Размотала, посмотрела и руками всплеснула: «Милый ты мой, — говорит, — да сколько же ты времени пилил ногу-то, что до кости допилил?» Я говорю: «Так получилось». И вот тут уже она перевязку сделала. Я пришел домой. И когда мама потом пришла с работы, она, конечно, спросила: «А что это у тебя с коленкой?» Я говорю: «Дрова пилил, а пила с полена свалилась прямо на коленку». Он говорит: «Ах ты, недотепа. Даже дрова пилить не научился до сих пор». И все. Я ужасно обрадовался: мама ни о чем не узнала, значит, она не беспокоится. Правда, после этого мне пришлось каждый день ходить на перевязки — один день я ходил к прожектористам, а другой день я ходил на медпункт. Это было неприятно, потому что они каждый раз отдирали от раны повязку. Больно было. Ну к концу августа я уже почти не хромал. Так-то больно было, но я уже почти… Во всяком случае без палки ходил. Все. И тут вот нам разрешили поехать в город на осмотр. Чтобы не повторить ошибку прошлого года, прямо с 1 сентября начать учиться. Я приезжаю в свою трехсотую школу, смотрю, в коридорчике возле медпункта очередь, и в этой очереди почему-то стоят одни девочки. Я, значит, соображаю, что, наверное, сегодня осматривают девочек, а мальчиков, наверное, будут завтра осматривать. И представляю себе: «Значит, мне надо сегодня вернуться в Дранишники, завтра опять сюда приехать». Поезда ходили только два раза в сутки — утром и вечером. Значит, надо мне ждать до вечера. Вечером ехать до станции Левашово, а от Левашово шесть километров пешком идти до Дранишников. Хромать все-таки шесть километров далеко. Но это еще не так страшно. Страшнее было другое: три километра до Осиновой рощи — там много народу идет. А вот как выйдешь за Осиновую рощу — там к дороге подступает лес. А уже августовские вечера черные, и идешь по этой дороге… Хотя и асфальтированная, но страшно. А после этой встречи мне уже страшно было леса. Думаю: «А ну как я опять с кем-нибудь встречусь?»
Я говорю: «Ну я первый только до войны окончил, а второй не получилось». Она говорит: «Ой, опять переросток. Ну ничего. Пойдешь во второй класс». И вот я начал учиться во втором классе. А где-то в октябре месяце пришло письмо от командира прожектористов. Он меня просил приехать в ближайший выходной день. Ну вот, я к нему приезжаю. Когда пришел, он приказал старшине выстроить весь взвод на площадке. И, когда взвод выстроился, мы тоже с командиром вышли, и он торжественно объявил, что от имени командования Красной армии за проявленные мною мужество и стойкость при обнаружении и задержании немецких шпионов он награждает меня медалью «За оборону Ленинграда». И приколол мне к курточке медаль эту самую. А потом был обед. Он мне показался праздничным. Вообще, весь день мне казался праздничным, потому что мне опять после этого дали пострелять. А когда начало темнеть, они стали опробовать прожектор, мне даже разрешили немножко за ручки его поводить. Но, когда я отправился обратно на станцию Левашово, пришлось спрятать медаль. Мама же будет спрашивать: «Что это меня вдруг наградили медалью». Придется все рассказывать. И вот…
Интервьюер: Так она так и не узнала?
Информант: До мая 45-го года я ничего ей не говорил. А 1 мая 45-го года она одела праздничное платье, приколола к нему свою медаль «За оборону Ленинграда». И вот помню, стоит пред зеркалом, смотрит в него… Через него на меня хитро-хитро так и спрашивает: «И долго ты еще будешь прятать свою медаль?» Я, конечно, глаза вытаращил, говорю: «А ты откуда знаешь?» Она говорит: «Я все знаю. В тот день командир прожектористов разыскал меня в бригаде, все рассказал, еще поблагодарил за такого хорошего сына. И медсестра у нас достаточно опытная, чтобы отличить порез пилою от огнестрельного ранения. Но раз ты решил меня обмануть, я тебе тоже решила подыграть. Так что, — говорит, — никогда ничего от мамы не скрывай. Мама все равно узнает». И вот проучился я первую четверть. Была у меня только одно «хорошо» — по рисованию, все остальные были «отлично». Вызывает меня эта самая завуч, которая меня записала, и сказала: «Коля, мы видим, что ты отличником закончил первую четверть, и мы хотим попробовать тебя перевести в третий класс со второй четверти». Я, конечно, испугался. Я говорю: «Как же так? Они же уже целую четверть проучились». «Ничего, — говорит она, — они в первую четверть повторяли второй класс». Я говорю: «Так я второй класс-то тоже еще не проучился». «Ничего, — говорит она, — попробуем. Если не получится, мы вернем тебя обратно, и будешь учиться во втором классе. Но я, — говорит, — почему-то верю, что ты сможешь учиться в третьем классе». И вот с начала второй четверти я прихожу в третий класс, сажусь на уроки. А учительница, как помню, объявляет, что, ребята, нам пришло письмо с канонерской лодки «Бира». И зачитывает это письмо. А я потом уже узнал, что на ладожской флотилии есть такая канонерская лодка, и, оказывается, эта канонерская лодка подшефная у нашей школы. Поэтому с ней переписываются все время, им подарки отправляют, книги им собирают. И вот интересная вещь: лет, наверное, десять назад я встречаюсь с одним ветераном Дороги жизни, причем мы с ним раньше уже много раз встречались, а тут что-то такое разговорились с ним. И он вдруг говорит о том, что он служил на канонерской лодке «Бира». Я говорю: «Как на канонерской лодке „Бира“? Ведь ваша же лодка была у нашей школы подшефная!» Он говорит: «А какая школа?» Я говорю: «Да 321-я» Он говорит: «Правильно. Мы, — говорит, — даже к вам в гости приезжали. Письма от вас зачитывали всегда всей лодкой». Я говорю: «А вы помните поздравление с Новым годом?» Он говорит: «С каким Новым годом?» Я говорю: «Да с 44-м Новым годом?» Он говорит: «Признаться, не очень помню». Я говорю: ‹‹Там были еще такие стихи:
Он говорит: «Да, да, да. Что-то припоминаю». Я говорю: «Так вот эти стихи были мои». То есть наполовину они были мои. Первые две строчки были не мои, потому что, когда мы сочинили эти стихи… То есть сочиняли это поздравление, кто-то принес открытку, и на открытке было написано:
И вот хотели это написать. Я говорю: «А причем тут артиллерийский и боевой моряк балтийский? Ведь это ж мы на ладожскую флотилию…» Я говорю: «Надо как-то изменить». И как-то мне так это вдруг в голове заметилось, что хорошо рифмуется «пионерский» и «канонерский». И у меня вдруг получилось:
И так вот и написали. И вот учительница прочитала это письмо, дала работу… Ребятам задала. Потом подходит ко мне и говорит: «Я хочу, чтоб ты знал, — тихо так это говорит, — что я, в общем-то, отрицательно отношусь к этому эксперименту. Что-то он мне не нравится». Как холодной водой меня облила. Думаю: «Ну и ну». Вот задала она, значит, задание: я, конечно, ничего не могу. Там что-то по арифметике было, я этих задач не знаю, ничего не сделал. Следующий урок был чтение. Ну читал я хорошо, поэтому тут я мог блеснуть. Прошли уроки, и она говорит: «Коля, останься немножко». Думаю: «Ну сейчас будет меня… Чего-нибудь тут… Или наставлять или чего-нибудь говорить». А она говорит: «Я к тебе пригляделась. Может быть, у нас и получится. Но помни, с тобой никаких специальных занятий не будет. Просто я тебе буду задавать немножко больше. Если ты хочешь остаться в третьем классе, это зависит от тебя». И, действительно, она вот так вот повела занятия со мной, что я без особого какого-то напряжения очень быстро включился вот в курс третьего класса. У меня остался дневник того класса, и вот сначала там есть и тро… И «посредственно». Двойки она мне не ставила («плохо»): понимала, что это ни к чему. Но сначала вот «посредственно», потом «хорошо», потом пошли «отлично». В общем, короче говоря, к концу второй четверти я уже совершенно освоился. И хотя там был уже и английский язык, но вот там учительница по английскому языку, там вот там уже отдельный учитель был, вот с нею я позанимался отдельно. Но она тоже очень быстро меня так это натренировала, и я быстро догнал. И, короче говоря, вторую четверть я уже… У меня были в ведомостях, в табеле только отличные отметки. И получилось так, что я третий класс закончил круглым отличником и даже получил похвальную грамоту. И так вышло, что не повезло мне со вторым классом: так я его и не окончил.
А следующий куплет такой:
А третий куплет такой:
И вот такую передачу послушаешь и в таком хорошем настроении бежишь в школу, и не думаешь о том, что ты можешь угодить под снаряд. А потом занятия начинаются… Ну первый урок обычно проходил спокойно. Редко когда на первом уроке были какие-нибудь неприятности обстрельные. А вот на втором, на третьем уроке вдруг где-то неподалеку раздавался знакомый звук взрыва снаряда. Мы уже очень хорошо этот звук знали. И тогда учительница нам говорила: «Мальчики, собираемся». Это же была уже мужская школа. Иногда, правда, снаряд разрывался где-то далеко, мы могли не слышать. Но в таком случае уже передавали и районный штаб МПВО оповещение по школам, и дежурные… Директор рассылал дежурных по классам, те говорили о том, что переходим в бомбоубежище. И вот учительница говорит: «Мальчики, собираемся». Мы, значит, складываем свои тетрадки, учебники. Сначала в портфели складывали, а потом заметили о том, что в противогазах… А мы всю блокаду ходили с противогазами, потому что была реальна угроза, что немцы смогут применить отравляющие снаряды или бомбы. И это была, потом как выяснилось, действительно, вполне реальная угроза. Когда немцев погнали, то были обнаружены снаряды и бомбы с отравляющими газами. Но Гитлер не решился применить, потому что по каким-то там каналам международным ему Сталин вроде бы пригрозил, что если только на Ленинград, или на Москву, или на другие советские города упадут снаряды и бомбы с отравляющими газами, то сразу же бомбы с отравляющими газами посыплются и на германские города. А в том, что наша авиация бомбила Берлин и другие города, Гитлер уже в этом убедился. И вот, может быть, по этой причине он так и не решился применить такие отравляющие вещества. И вот мы заметили, что в противогазе есть пустое место, какой-то… Для чего там это отделение, я не знаю. Но в него вполне можно запихать часть тетр… То есть все тетрадки и часть книжек. И зачем тогда таскать с собой портфель? И вот мы стали туда это запихивать. Вообще мы тренировались на уроках сидеть в противогазах, даже писали контрольные работы в противогазах. И вот я помню, что писали мы контрольную работу по арифметике, но, хитрый народ мальчишки, тут-то у нас был противогаз, а шланг-то мы от коробки отвернули, так что шланг уходил в эту самую в сумку, но от коробки-то он был отвернут.
Интервьюер: А почему вы сразу не занимались с первого урока в бомбоубежище?
Информант: Ну все-таки считали, что в классе-то лучше заниматься. Я думаю, что эта никому мысль, наверное, не приходила. Ведь в первом классе-то мы занимались в бомбоубежище… То есть в 300-й школе осенью 41-го только потому, что школу заняли под госпиталь. Поэтому мы туда перешли.
И вот так продолжалось до Нового года. Потом каникулы. А когда мы пришли с каникул, вдруг еще одно нововведение. В этом году было очень много нововведений. Другие отметки. До этого были отметки «отлично», «хорошо», «посредственно», «плохо» и «очень плохо». А с третьей четверти ввели цифровые — пятерки, четверки, тройки, двойки, единицы. Вот. А потом мы услыхали… Когда началась эта операция по прорыву блокады… Вот эта канонада началась. Сначала она нас, конечно, очень обеспокоила — попробуй разберись, чья… Что это за канонада, особенно когда бьют корабли, которые стояли на Неве? Когда там крейсер «Киров»[40] или миноносцы начинают бить, весь город сотрясался. Но потом мы почувствовали, что вроде немножко другой звук, а потом было слышно шелест снарядов… Вот действительно шелест вот такой… Как вот не свист, а шелест снарядов был. И по радио начали передавать о том, что началась операция по снятию блокады: «Вот наступает Красная армия, занимает новые и новые все пункты населенные». А обстрелы продолжались. Немцы неистовали прямо вот эти последние дни. И, наконец, настал день, когда по радио сказали о том, что Красная армия заняла последнюю немецкую батарею, которая обстреливала город. Больше варварских обстрелов Ленинграда не будет. Мы на следующий день приходим в школу такие радостные, что не будет обстрелов. Первый урок сидим — действительно тихо, второй урок сидим — тихо. И вот, вы знаете, сначала я у себя заметил, потом на других посмотрел — у всех было непривычное состояние, что чего-то не хватает. Хотя обстрелы не каждый день были. Но все равно вот тут почему-то нам чего-то не хватало. Мы настолько привыкли к этим обстрелам, что сразу вот так вот вдруг прекратить их — это было бы, наверное, очень для нас тяжело. Хотя, конечно, мы их очень боялись. Но вот привыкаешь же к некоторым неизбежным неприятностям вроде укола под лопатку — никуда не денешься. Вот и тут что-то было не то. И, должно быть, немцы почувствовали, что тоже нам сразу тяжело без этого, потому что где-то, наверное, на третьем или, может быть, на четвертом уроке вдруг слышим знакомый звук разрыва снаряда. И опять недоумение: «Как же так? Сказали, что обстрелов больше не будет…» И наша учительница растерялась, команды нам не подает, чтоб мы одевались. Она послала кого-то узнать у директора: «Что делать?» А директор отвечает: «Я сам звоню в районный штаб ПВО». А там отвечают: «Мы разбираемся, но на всякий случай школу пока подготовьте к эвакуации». И мы, значит, все оделись. И вся школа опустилась в вестибюль в этот наш надежный. Стоим и ждем. И дождались — у нас над головою как бабахнет. Как я оказался в бомбоубежище, я не помню.
Интервьюер: Восьмого?
Информант: Восьмого. Да. Именно восьмого. Накануне. И весь день мы это ждали. И только поздно вечером по радио действительно услыхали приказ Верховного главнокомандующего о том, что подписана полная капитуляция в Берлине и что девятое число объявляется всенародным праздником — Днем Победы — нерабочим днем[43]. Вот как это могло быть? Ведь и… Особенно учитывая то, что там, Берлин-то, все-таки время было позже, чем у нас. Вот как работает телеграф в народе. Как передается это.
Интервьюер: На два часа меньше оно должно было быть.
Информант: Да. Да. Да. Там позже. То есть, когда мы пришли в школу в 10 часов, там было еще 8 часов утра. Там еще только собирались, подготавливали все к акту торжественному. И вот все, это тоже почему-то говорят, что вот мы все знали уже. Все знали. Мы уже были подготовлены.
Ну а завтрашний день, девятое число, это было вполне закономерное уже. День Победы. Да еще к тому же нерабочий день — во какая радость была.
Интервьюер: Очень интересно вы рассказываете. Может быть, действительно, мы продолжим еще нашу беседу в другой раз?
Информант: Ну я не знаю. Вы знаете, я скоро уезжаю в лагерь. Дело в том, что с 1974 года я каждое лето провожу в пионерском лагере.
Интервьюер: В качестве?
Информант: В качестве кружковода.
Интервьюер: А чему ВЫ учите?
Информант: Я не учу. Я знакомлю со сказкой. Сказочник я в лагере. Я рассказываю сказки. Причем рассказываю сказки те, которые ребята не знают. Я ищу незнакомые сказки и рассказываю им.
Интервьюер: Здорово.
Информант: Причем я очень горжусь тем, что я разыскал сказки Великой Отечественной войны о Великой Отечественной войне. То есть сказки, которые были написаны о войне во время войны. Некоторые сказки я помнил. И мне очень хотелось знать: а вот эти сказки будут ли интересны нынешним поколениям ребят? Ведь столько времени прошло — новые взгляды, все. А эти сказки о вполне конкретном. Причем сказки, раз они были написаны в то время, значит, они действительно пахнут порохом, эти сказки. И оказалось, что, действительно, эти сказки интересны и нынешним поколениям. Вот я уже рассказываю скольким поколениям и убеждаюсь, что интересны. И даже вот сейчас ребята говорят — ну это из класса из третьего, четвертого, из пятого — они говорят, что они по этим сказкам узнают о войне больше, чем по урокам истории. И я понимаю: во-первых, интереснее.
А книжечка была — не помню ни автора, ни названия. Книжечка была к тому же еще и в стихах. Сказка в стихах. А сюжет сказки был такой: о том, что вот в какую-то часть пришла посылка, а в посылке оказались три волшебные вещи: яйцо жар-птицы, по-моему, шапка-невидимка и еще чего-то — уже не помню. И вот с этой пос… С этой посылкой на поляну командир пришел к Степану. А там главный герой — Степан его звали. И, значит, вручает ему эту посылку и отправляет его в разведку. И вот Степан идет в разведку и встречает танк. Вот. И тогда он, значит, достает из посылки яйцо жар-птицы и этим яйцом бьет танк по башне. Ударил, и из яйца появился петушок, который запел: